Шаповал опал и сам себе укоризненно кивнул головой.

— Да, товарищ Русаков, до этого не достукались. А верно. Станичники-то неэмалированный чугун предпочитают, а вот городской бедноте и сковородку давай не иначе, как на белой подкладке.

— Я все-таки узнаю, как это делается, — решил Русаков.

— Узнайте, товарищ! И вы заработаете на этом деле, и о заводе загудит слава. А то чуть кто-нибудь опередит вас да станут выпускать кастрюли эмалированные, в то время как у нас и внутри и снаружи один чугун, —так и крышка всему делу.

— Есть! Наладим машины, и съезжу специально для этого в Ростов.

Шаповал, однако, напрасно боялся конкурентов. Завод начал работать во-время. Обносившееся за годы разрухи кухонное приданое домашних хозяек кричало о необходимости своего пополнения. Между тем, на рынке не было даже изделий из глины. И первое же появление образцов чугунной посуды произвело в торгующих организациях и на базарах настоящий фурор.

Каким-то чудом распространилась молва о том, что чугунки, сковородки, утюги и прочую хозяйственную утварь выпускает завод в Георгиевске. И вот контора завода стала осаждаться уполномоченными от кооперативов и частными скупщиками посуды.

Первая партия изделий завода не полежала в кладовой и нескольких дней. Руководителям завода пришлось позаботиться о том, чтобы в работу была пущена вторая вагранка. Увеличилось сразу и количество рабочих.

Шаповал от удовольствия потирал себе руки, огребал на пользу завода деньгу и победоносно верховодил в совете.

По линии политической работы у Шаповала товарищи: секретарь районного комитета — рабочий-железнодорожник, не ударявший пальцем о палец без совета с Шаповалом, один-два заведующих отделами районного совета, рабочие станции и завода.

В это время краевые военные центры заканчивали демобилизацию красноармейских частей и на местах создавались местные органы, которые обеспечивали бы управлению Красной армии в мирное время связь с населением.

Однажды, когда в Ростове кончилась мобилизация и Шаповал находился в совете, к нему вошел секретарь комитета. Вошедший переступил у порога и дал выступить наперед следовавшему за ним парню в военной форме.

Шаповал о чем-то спорил с заведующим земотделом. Увидев секретаря, обрадовался, что сообща с ним принудит заведующего земотделом смириться, и шагнул, чтобы подтащить его к столу, но сейчас же очутился перед Кровенюком.

— Га, Кровенюк? — изумился Шаповал. — В чем дело?

Кровенюк после поездки в Москву побывал в Ростове и приехал со всеми мандатами, какие давали ему

права на деятельность в районе в качестве военкома. Он чувствовал себя центровиком и, явившись в совет, побаивался только бесцеремонности Шаповала.

— Я назначен военкомом. Нашел квартиру. Прошу дать приказ команде вашего совета, чтобы распоряжения об оперативной работе кроме меня ни от кого теперь дружинники не принимали. Позвольте начать у вас военную работу.

Кровенюк дулся от важности настолько, что сдерживал в себе позыв к излияниям и не напомнил ни о прежнем знакомстве с Шаповалом, ни о ночевке в теплушке.

Шаповал, ждавший назначения военкома в город, обменялся с секретарем им обоим понятной усмешкой и мотнул беспрекословно головой.

— Работайте, работайте!.. Почаще советуйтесь только с нами.

Кровенюк задрал губу, будто его обидели.

— О чем полагается, всегда сговорюсь. Другое и сам решу. Не на такой работе был.

Шаповал не стал спорить и повернулся к секретарю и заведующему земотделом, ответив Кровенюку махом руки:

— Работайте, увидим. Казаков только не раздразните придирками да насчет того, что бандитизм тут у нас, займитесь!

Кровенюк ушел.

На обязанности Русакова было фактическое руководство всем заводом. Механический инвентарь различных станков он во-время отремонтировал и привел в порядок. Большинство посуды проходило на этих станках через обточку, обстружку. Утюги здесь еще полировались и подвергались сборке и соединению из отдельных частей.

К заводу целыми днями подвозились черепки снарядов с руин взорвавшихся артиллерийских складов.

От него тянулись подводы с товаром. А иногда в конторе на заводе происходил и торг.

Однажды, запоздав несколько с выходом на работу и подходя к заводу, Русаков еще издали увидел возле ворот две подводы; около них толклись вооруженные кнутами станичники в длинных бекешах. Из-за стены с ними перекрикивался вытянувший в обличительном азарте голову и плечи Поляков.

Подойдя ближе, Русаков убедился, что здесь в полном разгаре начатая московским монтером полемика.

— Вешать большевиков кто собирался? Не ты, старый идол, когда я столбы проставлял к станции?

— И-и, браток, — отговаривался нехотя угрюмый бородач-казачина, в то время как его партнер бегал вокруг глазами и топтался у телеги, ожидая, не откроет ли кто-нибудь ворот, — да разве ж мы душегубством живем, чтоб вешать кого-нибудь?

— А то скажешь — не одним миром с бандитами мазан? Сиротой представляешься!.. Кто предсказывал, что на наших столбах коммунистов будут вешать, как только придет англичанка и станет отправлять всех на живодерню — не ты, скажешь?

— Так, браток, может, и сказал, так для шутки же... Вспоминаешь ты напраслину...

— Теперь напраслину, когда на чугунках захотел заработать! Ишь, жилы! Кулаки станичные! То вешать только и знали, а то поживу почуяли и сразу казанскими сиротами прикидываться научились. На шею опять бедноте лезете?

— Да и где у нас тыи самые кулаки, гражданин товарищ?.. И что ж вы угрожаете, что какая-нибудь кучка таких-сяких кулаков на чью-то шею полезет? Их и кулаков, может, на каждую станицу один да два человека дармоедов каких. А вы «на шею да на шею! » Мало есть кулаков теперь всяких!

— Мала куча, да вонюча!

— И-и, хлопче!.. Ну, вызвольте ж, браток, могарыч мой...

— Ишь, могарыч! В губтютю за могарыч хочешь?

Русаков, остановившийся на некотором расстоянии

позади казака, чтобы узнать, по какому поводу измывается монтер над станичниками, решил вступиться за приезжих.

— Вы что мытарите казака? — крикнул он монтеру.

Казак грузно обернулся. Поляков, наполовину высунувшийся из-за стены, колыхнулся выброшенными к казаку руками и разразился угрозной жалобой:

— Да как же... Ведем мы, еще только когда приехали, с города линию, ставлю я столбы, а он остановился на подводе, — вез что-то, — и спрашивает: — «Что, мол, голомузик, это для себя, говорит, дрючок ставишь? » — «Как для себя? » — «А вот вешать коммунию англичанка скоро придет». Понятно, мне обидно стало. Говорю: «Нет, мол, это повесим мы проволоку, будем чугунки делать, а нас вешать довольно! » «Наделаете! » — говорит. А теперь, когда прослышал, что можно посуду покупать, он и прикидывается сиротой...

— Ну что же, мало на свете бешеных людей разве? Пошлите его в контору, и пусть там торгуются с ними.

— Контры больше разведет, если продавать такому. Я чую, что за дышло этот казачище!

— Не разведет, товарищ Поляков. Теперь вышло из моды и у казаков слушать старорежимных наговорщиков.

И повернувшись к казаку, Русаков указал на ворота:

— Езжайте, дядька, прямо к конторе.

— Не пустят, гражданин товарищ.

— Пустят, я скажу.

— От спасибо вам, товарищ. А этого голомузика слушайте, что он наговорит!

Русаков кивнул Полякову, чтобы монтер спрыгнул к нему, и, предложив ему папиросу, спросил:

— Ну что, дали в конторе вам пока денег?

— Дали, товарищ Русаков.

— Вот и хорошо. А теперь расскажите-ка, что за штучка ваш инженер, товарищ Поляков.

Русаков, по наказу Шаповала, составил телеграмму в Электросельстрой о нужде монтеров в таких выражениях, которые должны были заставить в Москве спохватиться кого следует и посылать деньги на имя Дергачева. Отметил, что надобность в инженере миновала. Меньше всего Русаков был заинтересован в появлении Придорова на заводе, да и всякий иной инженер нужен был теперь, как ложка после обеда.

Поляков рассказал, что инженера видел в глаза только Дергачев. Он находился будто бы по делам в Одессе. Но монтеры вели с ним переписку. Звать его сюда не звали, написали, что проектировку сделал помощник директора завода, и это Придорова, очевидно, устроило.

— Так... И хорошо, что он мало о нас думает.

Русаков поговорил еще с Дергачевым и, выпытав,

что мог, убедился, что бояться каких-нибудь шагов со стороны монтеров для вызова на завод Придорова не приходится. Тогда он успокоился.

У него теперь много было работы, потому что лишь только на рынке обнаружился превзошедший всякие ожидания успех продукции завода, Шаповал нажал на директора, отнесся в парторганы, махнул в Ростов доклад, и завод решили не только восстанавливать, но и расширять.

У Русакова прибавились новые помощники, слесаря. Кое-кто из наиболее бывалых мастеров, поступивших под его непосредственное начало, справлялся и самостоятельно с ремонтом, но это не мешало Русакову иногда и самому браться за французский ключ или клюбик.

Благодаря простецкому характеру Шаповала и тому, что он, часто занятый и партийными делами и торговыми заботами, ценил деловитость специалиста техника, для работы Русакова на заводе создалась товарищеская обстановка. Директор упорно не проявлял никакой самостоятельности и отбывал должностную повинность, ожидая только приезда жены, с которой не намеревался остаться в городе и двух недель.

А дома у Русакова рос Ленька.

И вот тут встал вопрос о воспитании ребенка. Няня, добрая русская женщина, старушка, мать пятерки детей, разбросанных судьбой по всем краям страны, была на свой лад недурной пестуньей.

Но у Русакова были особые требования к лицам, которых можно было приставлять к детям. Он боялся старушечьего воздействия на душу ребенка.

А няня, Ефимия Захаровна, как будто нарочно подбирала систему древнеродительских приемов дисциплинирования малыша.

Обычно Ефимия Захаровна управлялась со всем хозяйством Русакова, пока техник был на работе. Возвращаясь с завода, Русаков заставал мальчика уже снаряженным в постель. Но в урывки свободного времени, в праздничные дни он и сам следил за тем, как растит сына нянька.

Однажды, перед тем как ложиться в постельку, ребенок потянулся к игравшим зайчикам заколебавшихся в глянцах оконных стекол отражений лампы.

Он начал карабкаться на окно.

Няня спохватилась и, пугая мальчика упершейся в окно хлынью потемок, сделала страшливое лицо.

— Хока! Там хока, Леня! Бирюк в мешок возьмет и унесет в лес...

Русаков быстро поднял голову, отрываясь от газеты, осмотрел окно, чтобы угадать, к чему тянется ребенок, и, увидев в стеклах движение бликов, привлекших ребенка, посмотрел на няню.

— Ефимия Захаровна, зачем вы его пугаете?

Няня обернулась, угадывая, что хозяин недоволен.

— А он окно разобьет и сам в окно выпадет. Убьется.

— Знаете, вы делаете хуже, Ефимия Захаровна, только сами этого не замечаете. Вы вот этим способом можете сделать ребенка лунатиком.

Няня надулась.

— Своих пять выняньчила, и ни один не сделался лунатиком, почти все записались в коммунисты. А тут с одним не справлюсь...

Взяла за руку мальчика, оттаскивая от окна.

Ленька капризно сморщил физиономийку, собираясь протестующе взреветь.

Русаков, бросив газету, взял мальчика на руки, Остановил старушку.

— Погодите.

Стал с ребенком под лампой, закачал ее.

— Огонек, ой-ды! ой-ды! Бери ручкой. От Лёниной ручки огонек ой-ды! ой-ды!

— Хзги, хз-хь! — сразу захлебнулся Ленька.

— И зайки в окне — ойды! ойды! А ну, побежим к зайчикам!

— Лёни зайкьи! Лёни зайкьи! — потянулся мальчик порывисто к бурно заметавшимся по стеклам бликам огневых отражений.

Русаков дал ему схватить за стекло. И опять крутнулся к качающейся лампочке.

— Стоп огонек! —опять крутнулся к окну. — И заек нету!

Он оттянул лампу в сторону, чтобы исчезли отражения.

Русаков повернулся к няне.

— Видите, Ефимия Захаровна, то, что у вас дети вышли хорошие и здоровые, это произошло, несмотря на ваш уход за ними. Это их удача и значит только, что живучие у вас дети были. Но такие живучие не все, и другой может не вынести. Так вот: что это будет, если наводить на ребенка жуть и приводить его в столбняк острасткой: «Хока! хока! » Так незаметно доводят детей до того, что потом они до самой своей могилы боятся потемок хуже смерти. А вы это делаете всегда. Сама вы, наверно, дрожите от страха, скажи вам кто-нибудь, чтобы вы в потемках прошли мимо кладбища. И это привито в детстве. Вместо того чтобы растить психопатов, нужно угадать, чего ребенок хочет, и показать ему на забаве же, что тут все просто и ясно и ничего ни чудного, ни страшного нет.

— Я этого не умею. Если я вам не гожусь, то рассчитайте меня, —надулась Захаровна.

Это повторялось не раз. Русаков старался урезонить женщину:

— Знаю, что не умеете. Да и нет почти таких, чтоб умели, чтобы всякий поступок ребенка понимали. Но надо же учиться...

— Поздно переучиваться! Профессорша специальная вам нужна...

Русакову оставалось только пожать плечами и перейти на командный тон:

— Делайте так, как я говорю!

Няня ворчливо брала с его рук Леньку, а на другой день Русаков ловил ее на бессознательном внушении ребенку какой-нибудь иной навязчивой привычки.

Русаков стал бояться за последствия воспитания Леньки, если и впредь оставить его на руках неискушенной Ефимии Захаровны.

Подтягивавшийся северокавказский городок с начавшим восстанавливаться заводом не виден только из Москвы. Вокруг него свой туземный колер. Тут не только житница пшеницы для Советской страны

и европейского рынка, отсюда не только сыплются семечки, льется подсолнечное масло и развозится мед, но тут из-за овражья и выгорблин горных хребтов делают налеты бандитские остатки растрепанной в гражданской войне контрреволюции выродившейся теперь в шкурническое и мстливое разбойное головорезничество, а в станицах и хуторах тлеет скрытая вражда матерых казаков против советов.

Лишь наступала весна, строптивый атаманский дух чувствовало все окружающее население. Всасывал в себя настроение общей нервирующей обстановки и Русаков.

Партия и редко рассеянные по краю пункты советской охраны принимали меры для борьбы с бандитизмом, но крупное казачество укрывало бандитские группы, и борьба в округе требовала весьма сложных операций. Каждый коммунист при надобности мог быть мобилизован для розысков и погони за какой-нибудь шайкой, лишь делалось известным о выходе ее с гор. А между тем городские коммунисты не только передвигались по этим районам с боевыми заданиями, но снимались в разъезды по станицам и для повседневной политической и организационной работы.

Накануне Первого мая поехал с одним товарищем для агитации куда-то под Баталпашинск и Шаповал.

Шаповал возвратился из поездки без товарища.

На обратном пути, когда агитаторы поднимались в парной пролетке по перевалу хребта вблизи Невинномысской, они увидели погоню. Партийцы, зная уже, что это значит, припугнули ямщика-казака, а сами распрягли лошадей, вскочили на них, схватились за гривы и попытались спастись бегством. Шаповал из-под пуль вырвался и доскакал до станции, а другого агитатора выстрел открывших пальбу бандитов снес с лошади. Выехавший затем во главе с Шаповалом и Кровенюком к месту нападения со станции отрядик коммунистов разыскал труп агитатора, раздетый и исколотый кинжалами, с запиской, воткнутой в зубы: «Такая учисть наступит со всею комунией! »

Первого мая завод не работал, и Русаков вместе с коллективом завода был на митинге. Столкнувшись здесь с Шаповалом, обменялся с ним приветственными замечаниями и часть дня провел в сумятице шествия.

На другой день был какой-то местный праздник. Русаков этим воспользовался, чтобы пойти позвать врача к заболевшему Леньке.

Возвращаясь от доктора через базар, возле ворот постоялого двора он натолкнулся на группу людей, привлекших его внимание. Около ворот стоял крестьянин, возле него уныло тулилась молоденькая девушка, а перед ними обоими жестикулировал, убеждая их в чем-то, Поляков.

Русаков всмотрелся и узнал в крестьянине неудачника-бобыля, ездившего к Калинину. Вспомнил его дело, и его повлекло узнать, добился ли чего в городе землероб.

— Афанасий Ермолаевич! Здравствуйте, товарищ Поляков!

Крестьянин встрепенулся, оглянулась и его дочь. Поляков поздоровался, чеснул у себя в затылке и безнадежно махнул рукой, не зная, что сказать Русакову.

— Товарищ Русаков! — узнал крестьянин. — Это ж вы будете?.. А у меня напасть. Вот напасть, хоть бы нашим врагам век не видать в глаза такого! И с быками не знаю теперь, что делать...

Он растерянно заторопился и конфузливо смахнул рукавом слезинку с загорелой щеки.

Девушка убито отворачивала в сторону глаза.

— Да что с вами? — остановился Русаков, задетый за живое бременем того несчастья, которое убивало балабошившего когда-то в вагоне ходока. — Быков получили? Что же горюете? Это ваша дочь?

— Это Хима! — подтвердил крестьянин.

Тяжело что-то перевернул в голове и после этого дернул рукой беспомощно.

— Быков получил, а хутор сожгли. Теперь ни кола, ни двора... не знаю, что и делать...

— Фу ты, несчастье! — искренно вырвалось у Русакова. — Кто же сжег?

— Казаки, должно...

Крестьянин смолк.

Поляков, как оказалось, за вагонное знакомство с Колтушиным ухватился всерьез, после приезда успел побывать на хуторе у крестьянина, стал ухаживать за начавшей невеститься Химой, помог ее отцу устроить дело с получением быков и был взбешен расправой казаков больше самих пострадавших. Но он явно ничего не мог сделать, как, впрочем, и никто другой. Подступил к Русакову.

— Это контрики проклятые! Помните, я тогда ругался с казаком, что посуду покупать приезжал? Он не только торгует, — он то-и-дело то привозит кого-то в город, то увозит... А с ним был еще один кубанец. У кубанца не хутор, а рай. Пономарев фамилия. Вот он и берет и Афанасия Ермолаевича и Химу вместе с быками в батраки к себе, чтоб этого не знали только в совете. Рад руки погреть. Теперь за хлеб стали платить червонцами, так он до осени дает двести червонных рублей и пять мешков хлеба. Только чтоб работники говорили, что они — его родня...

Русаков не знал, насколько приемлемы эти условия, почувствовал только, что другого выбора у погорельца с дочерью нет. Взглянул на землероба.

— Что же, Афанасий Ермолаевич... Вам итти некуда, пойдемте ко мне, отдохнете и расскажете все, я угощу вас хоть чаем... Товарищ Поляков, ко мне в гости!

— Пойдемте.

Неудачник-иногородец поднял глаза, будто просыпаясь от забытья, щипнул растрепанное мочало бороды и, махнув рукой, покорно последовал за расшевелившим его техником.

— Если больше не даст — придется продавать быков да наниматься самим где придется.

— Как же у вас, Афанасий Ермолаевич, все сгорело, а быки уцелели?

— Так и остались оттого, что я их только получил. Хлопотал все. Только достукался, — товарищ Поляков помогли мне в земотделе и продкоме все сделать, я у них и заночевал, — утром получил, пригоняю их домой, а на хуторе... нет хутора, одна Хима возле трубы плачет. Хорошо, что с собой чего-нибудь не сделала...

— Ай-яй, горе-то какое!

Русаков привел к себе гостей, заставил няню добыть у квартирной хозяйки стаканы, приготовить угощение и устроить чай, добился того, что немного отошли у него бобыль-крестьянин и девушка.

Потолковали, — иного выхода у них не находилось, как итти в батраки к договаривавшему их казаку Пономареву.

Поляков тут же заявил, что останется работать в Георгиевске до осени. Дергачев собирался возвращаться в Электросельстрой, а он решил остаться простым слесарем на заводе и ждать, пока Хима с отцом заработают и справятся с силами, чтобы завести себе хибарку.

Поляков поблагодарил Русакова за чай, будто он именно отвечал за благополучие своих знакомых. Когда гости простились, Поляков пошел с ними обратно на постоялый, где крестьянин оставил быков.

Они сели на приступочках у входа.

Возвратившихся погорельцев увидел через окно чаевавший в харчевне Пономарев.

Это был приметливый, староверчески крупнобородый и оборотистый мужчина, о котором Русаков хорошего впечатления не составил бы, приглядись к нему хоть мимоходом.

Он ждал тех людей, с которыми вел переговоры утром. Сразу заметил, что они вышли из состояния столбняка. Презрительно и враждебно обежал взглядом щуплого и беспокойного Полякова. Что-то свое надумал, но допил чай, рассчитался с хозяином постоялого, вышел, запряг лошадей и тогда вдруг повернулся к ступенькам.

— Ну, работники, согласны?

Крестьянин встал, отступил почему-то на одну ступеньку. Поднялась и Хима, вопросительно глядя на отца.

Поляков с приступки уставился на казака, который зловеще не отводил полминуты взгляда от упавшего духом погорельца.

Погорелец отрицательно ерзнул руками и затряс головой.

— Нет, Аверьян Гаврилович... Триста если дадите...

— Триста? — казак бросил в дрожки кнут, взял вожжи и уселся. — А ты же раньше соглашался за двести пядьдесят?

— То раньше, а теперь раздумал.

— Гм-гм! Ты раздумал, а я надумал... Значит триста? Еще откладывать да приезжать опять сюда — разоришься из-за одних работников. Я согласен, Апанас, поедем, поработай на Пономарева... Собирайся на своих быках, а я поеду, буду вечером ждать.

Погорелец ушибленно посмотрел на казака, но вздрогнул и повернулся к дочери.

— Значит, едем? — спросила та.

— Что ж, дочка, едем, больше уж никто не даст. Собирай там.

Он обернулся к казаку.

— Дайте задатку, Аверьян Гаврилович.

— Не веришь?

— Да надо ж хоть рубах себе да дочке купить.

— На.

Пономарев ткнул батраку несколько бумажек совзнаков и тронул лошадей, отдав распоряжение:

— Запрягай и сегодня езжай, чтоб завтра уже быть в поле!

— Слухаю, Аверьян Гаврилович.

Казак уехал. Погорелец пошел запрягать в телегу быков, а Хима стала прощаться с Поляковым.

Поляков кляцал зубами на казака.

— Сдерет с вас шкуру он работой.

— Одно лето! — успокаивала Хима.

— А к вам на хутор, как праздник, я буду приезжать, чтобы он не знал.

— Бандиты бы не убили вас, Семен Иванович.

— А женимся обязательно осенью или весной. Я не уеду отсюда, пока не пойдешь за меня.

— Пойду.

— А если от этого живодера рассчитаетесь, то прямо ко мне или к товарищу Русакову. Это наш мастер-специалист на заводе, он никого в обиду не позволяет давать, и чуть что — заступится за каждого... Я ему скажу, что вы поехали.

Хима жалась к плечу монтера. С тех пор как Поляков погостил у них один раз, он стал каждое воскресенье заглядывать на хутор, да и в городе, когда они явились, не отказался от знакомства. Девушка после этого готова была отдаться на его попечение в любую минуту, и только из-за несговоренности с отцом они еще откладывали момент, когда осоюзятся в семейную пару.

Наконец, Афанасий управился с быками. Обтерся рукавом. Махнул шапкой.

— Садись, Хима! Добрый хозяин, может быть, еще ужином сегодня угостит...

Горечь этого маловероятного предположения ударила в сердце Химе и заставила скрипнуть зубами Полякова.

— Прощевайте, товарищ Поляков! Поблагодарите за нас товарища мастера. Спасибо и вам за любовь и ласку! Садись, Хима.

Он горестно сморкнулся.

— Эх! — крякнул Поляков, беря за руку девушку и не отпуская ее. — Я же приеду, если на постоялом найду проезжающих в тот край, смотри, Хима.

— Приезжай, хоть отцу что-нибудь посоветуешь, если плохо будет...

Девушка потупилась и хотела освободить руку.

Поляков, мелькнув взглядом по наклонившемуся для смазывания колес ее отцу, быстро толкнул девушку в бок, она оглянулась, оба взволнованно сблизились и впились губами друг в друга.

Хима отступила от рабочего и вспрыгнула на телегу.

Сел и погорелец.

— Прощайте, прощайте!

— Цоб-цабе, цоб-цабе!

Телега заскрипела и заколыхалась. Быки поволокли воз.

П осле того как успех для продукции завода оказался обеспеченным и, с одной стороны, весь коллектив рабочих заразился производственным рвением, а с другой — в привычку уже стала входить сутолока гонки с приемом и сдачей заказов, — Русаков, следуя общей заботе о дальнейшем совершенствовании производства, вспомнил о своем обещании Шаповалу поставить на заводе отделение эмалировки посуды.

Шаповал теперь все больше и больше занимался партийными делами, отрываясь от завода и часто уезжая в Ростов. Решать многие вопросы приходилось без него.

Русаков сговорился с директором.

— Дела у нас теперь все в порядке, Франц Антонович. Заказами завод обеспечен, материала хватит года

на два, Поляков без меня за станками и работой присмотрит, — поеду я узнавать, как нам справиться с эмалировкой...

Почти молодой еще человек, поляк по происхождению, с холено-белым лицом, в прошлом — воспитанник Политехнического института, Франц Антонович во всем полагался на Русакова. Ему очень не хотелось править заводом одному.

— Можно, только надо с Александром Федоровичем сговориться, и не надолго, чтобы не развинтилось без вас.

— На три-четыре дня.

— Езжайте. Пока завод на нашем попечении, надо вытягивать его...

— А вы думаете покинуть его, Франц Антонович?

Партиец-директор с усмешкой повел вокруг взглядом и нехотя махнул рукой.

— Вместе с вами поедем работать в Москву на завод, товарищ Русаков.

Директор испытующе остановился взглядом на технике. Русаков изумленно раскрыл глаза.

— Как со мною? Шаповал нас обоих съест, если услышит о такой новости. Да в Москве меня и не подпустит никто близко ни к какому заводу.

— Пустяк, — возразил директор. — Если я поеду, то по партийной линии меня и там не оставят в покое, а будут посылать то в кружки, то еще куда. Этого для меня достаточно будет, чтобы я в заводе только почитывал книги. А вы будете вывозить за нас обоих работу. И поэксплоатирую я вас.

Директор полупринужденно засмеялся. Но Русакову было не до смеха.

Франц Антонович был действительно патентованным упорным лентяем. От партийных поручений он отговаривался ссылками на свою занятость на заводе. А на заводе сидел целыми днями над какой-нибудь книгой и всякие подозрения в бездельничаньи отлетали от него вследствие того деловитого вида, с которым он листал страницы журналов. Русакову было понятно, что недруг всякой живой деятельности, беспомощно отступающий перед всяким делом, Франц Антонович, без поддержки помощника, который за него выполнял бы всю работу, действительно окажется в трагическом положении, —получи он новое назначение. Но Русакову не могло притти в голову, что у партийца есть план относительно Москвы и что в план этот входит также расчет на перевод в Москву и его, Русакова.

Не найдя, что возразить на неожиданное предупреждение, Русаков с растерянным недоумением посмотрел безмолвно на директора.

Наконец он шевельнулся.

— Скоро вы думаете ехать? —спросил он вместо возражений.

— Как только приедет жена.

— А, ну это, еще когда рак свистнет...

И он успокоился. Жена директора работала за границей в партийной организации, которую оставить было не так просто. Он вернулся к исходной теме разговора:

— Значит, я еду, Франц Антонович. Предупрежу Шаповала и завтра прямо на поезд.

— Езжайте.

Не встретив сопротивления со стороны директора, Русаков повидался с Шаповалом.

Шаповал поощрил его заботу о заводе, и Русаков отправился в Ростов, преподав предварительно Ефимии Захаровне относительно ухода за Ленькой тысячу всяких инструкций.

Подъезжая к Ростову, он в поезде узнал, что есть в Тихорецкой мастерская одного кавказца лудильщика, в которой эмалируется старая посуда. Если это было верно, то оставалось пожалеть, что он не знал об этом раньше, —Тихорецкая была оставлена уже позади.

В Ростове на толкучем рынке Русаков обшарил всех тех старьевщиков, в лавках которых мог заметить подержанные книги. Ему удалось приобрести один общий технический указатель, в котором была специальная глава об эмалировании и глазировании металлической посуды. Уже это его выручало в том смысле, что осведомляло, какие материалы при эмалировке потребуются, если применить на заводе этот способ отделки посуды.

Он снял в гостинице возле вокзала номерок и немедленно же принялся за изучение интересовавшей его главы.

Усвоив достаточно ее содержание, он снова отправился в город. Он зашел в Совнархоз и попытался узнать, нет ли в городе завода металлических изделий, где применялась бы глазировка. Таких не оказалось. Но зато он узнал все, что ему было необходимо, о приобретении химических материалов и, проникнув на технический склад, приценился к стоимости тиглей и лабораторного инвентаря. Закупил в небольших количествах для опытных работ буры, селитры, олова, соляной кислоты.

После этого пробродил два дня по городу и самолично убедился в том, что не сохранилось никакого кустарного предприятия, применяющего интересовавшие его производственные процессы. Решил возвращаться и по дороге заехать в Тихорецкую.

В Тихорецкой пришлось остановиться также на два дня.

На базаре он нашел мастерскую лудильщика, о которой слыхал в вагоне.

Русаков принес с собой в мастерскую захваченный с завода чугунок и эмалированную синюю кружку. Переступил порог забавного металлургического предприятия и очутился в полусарайчике-мастерской.

Тут работал кавказец Вано Аганадзе. Возле него на полу, словно очаг сакли, — горн, самовары в глине, самовары на стенах. Части холодного и огнестрельного оружия, погнутые лампы и инструмент. Помощник — черкешонок.

Русаков поздоровался.

— Вы хозяин?

— Ми.

Бывший комендант «Централя» и врангелевский офицер усмехнулся тем превратностям судьбы, которые привели его к специалисту лудильной промышленности, но, тронутый сознанием несомненной полезности своего дела для завода, согнал с губ улыбку, освободил из газеты чугунок и показал Аганадзе эмалированную кружку.

— Такую полуду, товарищ, кацо, кунак... или как вас назвать?.. на чугунке, как на кружке, сделать внутри сумеете? Хочу поучиться от вас и заплачу за это... Слышал, что вы умеете.

Кавказец, не отрываясь от горна, в котором что-то нагревал, пробежал взглядом по кружке и чугуну.

— Ми еще лучше умеем. Только дорого, казяин. Дешевле купишь новый кастрюль. Весь материал дорого и негде купить. Никто теперь не делает.

— Мне посуда не нужна, а я хочу поучиться. Сколько возьмете, чтобы при мне сделать эмаль?

— Пять рублей червонными.

— Делайте. Когда вы будете работать это?

Черкес сообразил.

— Послезавтра.

— Долго.

— Скорей — дороже.

— Сколько?

— Если завтра — десять рублей.

— Здесь и делать будете?

— Здесь.

— Когда?

— Зачем тебе?

— Хочу смотреть, учиться.

— Приходи после обеда.

После обеда Русаков пришел.

— Закуривайте, кацо.

Сел, дождался, пока кавказец с черкешонком взялись за сковородники.

Лудильщик полой бешмета вытер чугунок. Взял грязную бутыль с жидкостью с верстака. Мочальным квачиком вымазал дно сковородника, предназначенное для эмалировки. Заставил мальчишку разогреть оба горна. Поставил тигельный котелок на один горн. На другой сковородник.

— Что это? — спросил, указывая на бутыль, Русаков.

— Не скажу, свой секрет. За секрет давай червонец. Все скажу. И лудить научу. И паять научу. И эмаль белую, черную, синюю и на железо и на золото сам наводить будешь...

Русаков подумал. Кавказец уже почуял, что может поживиться.

— Дам червонец — только за все, чтоб больше вы не запрашивали. Это соляная кислота, наверно?

Русаков вынул деньги, сунул их кавказцу и снова указал на бутыль.

— Сам знаешь, товарищ, а обманываешь. Это кислота.

Русаков указал на тигель.

— А здесь?

— Бура четверть фунта, мел — горсть, синька, селитра. Ми шибко-шибко греем, пока потечет...

— Ага! Хорошо..

Когда смесь в тигле начала плавиться, от тигля пошел удушливый пар.

Русакову сделалось трудно дышать, и начала кружиться голова. Кавказец и его подручный не обращали внимания ни на что, только чихали, сморкались, отираясь полами бешметов или рукавом, и продолжали каждый свое дело.

Русаков крепился, присматривался и соображал о том, насколько совпадал наблюдаемый им процесс работы с тем, что он вычитал об эмалировке в книге.

Когда смесь расплавилась, а чугунок разогрелся докрасна, черкес зыкнул на мальчика:

— Бросай! Давай!

А сам схватил чугунок, залил его сплавом и, держа посудину щипцами за оба края, закружил ей перед собой по воздуху, для того чтобы сплав равномерно лег по разогретой поверхности металла. Образовавшийся остаток через минуту слил обратно в тигель, после чего поставил чугунок на подставочку дном кверху остывать.

— Готово.

— Все?

— Все, только еще горячий. Когда холодный будет, можно варить и жарить.

— Ладно, вечером зайду взять, а вы покажете еще раз, чего сколько класть для полуды...

— Приходи, товарищ, покажем.

Через два дня Русаков возвратился на завод и начал собственноручно при участии Полякова производить первые опыты, приспособив для работы одно из кузнечных горнов. Через несколько дней его опыты были закончены, и он с торжествующим не менее его Поляковым явился в контору и выставил перед директором и Шаповалом около двух десятков эмалированных кастрюль и сковородников.

Шаповал, увидев результат долгожданного эксперимента, пришел в азарт.

— Хорошо. Эх, хорошо! Качать Александра Павловича! На карман как это выходит?

— Помоему, сходно. По двугривенному на штуку.

— Не больше?

— Давайте считать.

Сосчитали. Оборудование отделения особо больших средств не требовало. Нужно было лишь приспособить две-три печи для варки сплавов. Для экономии в работе можно было чугун немедленно после литья вынимать из форм, прежде чем остывали отлитые предметы. Наружная отделка должна была производиться после эмалирования. Себестоимость каждой вещи должна была повыситься в среднем от восьми до десяти копеек на штуку. Весь расход падал на химический фабрикат. Зато посуда приобретала все довоенные качества, и часть ее теперь могла итти на продажу в городскую кооперацию.

— Ставьте печи и выписывайте материал, — решил Шаповал. — Подписываетесь, Франц Антонович?

Директор сочувственно согласился.

— Катайте!

Еще больше стало жизни на заводе. Замотался Русаков. Замотался тем больше, что кроме прибавки к работе втравил его Шаповал в компании с одной табельщицей, счетоводом и несколькими комсомольцами поставить спектакль в организовавшемся при заводе клубе. Только по праздникам и виделся теперь Русаков с сыном, если не считать, что по вечерам заставал его спящим в постельке.

Но зато у рабочих создалось уверенное, повышенное настроение. Стали поговаривать о том, что продукцию завода из Ростова требует уже и московский рынок.

Когда монтеры выполнили наряд, Дергачев уехал, а Поляков, как и решил, впрягся в работу Георгиевского завода еще на полгода.

Русаков помог балабошному парню остепениться в том смысле, что приспособил его к работе в качестве своего помощника при эмалировке посуды и втянул его полностью в интересы и дела цеховой жизни.

Поляков вошел в заводской коллектив и стал верховодить в ячейке.

Между тем завод гудел от работы. Постановкой производства Шаповал завоевал у хозяйственников края к себе доверие. Успех не заставил, однако, антрацитного дельца сложить руки. Он начал бунт по новому поводу.

Черноземная казачья косность, неподатливое к коммунистической новине население, живущее натуральным хозяйством, нелепо злой бандитизм контрреволюционных хуторских станичников, прикрывавших банды и организовывавших расправы над заезжавшими сюда работниками центра, — все это ему не давало покоя.

Шаповал значился председателем райсовета. Но его значение в округе далеко перевалило за рамки его официального положения.

Местных рабочих он организовал когда-то в поход против белых. С ними пережил революцию, и с ними же теперь поднимал хозяйство.

Поэтому Шаповал для всего округа был символом власти в лучшем смысле этого слова. Население любило его. Бак с кипятком на станции именуется в шутку «кубом имени товарища Шаповала», — Шаповал распорядился поставить. Главная улица в городке — «улица Шаповала». И даже писсуар возле конторы завода, воздвигнутый по просьбе рабочих, с любовной шуткой зовется «писсуар имени товарища Шаповала»: он велел сделать.

Но Шаповал хотел покончить с хозяйственной отсталостью округа.

Зная, с какой стороны надо к этому делу подойти, предпринял штурм Ростова. Он решил вовлечь заинтересованные организации в сговор о постройке железнодорожной ветки от Владикавказской линии до городка Баталпашинска, у самого Зеленчука, славившегося в качестве гнезда, в котором плодились банды.

С этой идеей постройки железной дороги протяжением в какие-нибудь восемьдесят-сто верст Шаповал выступил уже тогда, когда только начинал восстанавливать завод. Но тогда это оказалось преждевременным. И Шаповал не настаивал: много хлопот было и без того для советской власти. Но теперь кампания Шаповала вызвала отклик, и первым ее успехом было проведение Шаповалом на краевом съезде советов постановления о ходатайстве перед центром по поводу постройки ветки.

Это произошло вскоре после введения на заводе новой работы с эмалировкой посуды.

Возвратившись со съезда, Шаповал только заглянул на завод, чтобы сказать, что он едет с инженерами из Невинномысской до Баталпашинска для осмотра местности по проекту железнодорожной ветки, составленному еще в довоенное время, но отложенному тогда из-за начавшейся войны. Из Невинномысской, где был охранный комиссарский пункт, он должен был выехать с двумя ростовскими специалистами путейцами на автомобиле, и ему нужен был какой-нибудь технический помощник.

Русаков, зная, как ждет всякого случая, чтобы повидаться с Химой, Поляков, и предвидя, что при поездке через хутора монтер этот случай выберет, предложил Шаповалу взять с собой рабочего-москвича.

Поляков проникся благодарностью к мастеру. Спустя неделю он возвратился в упоении от состоявшегося свидания и явился к Русакову засвидетельствовать почтение и передать поклон от георгиевских погорельцев.

Но он с Невинномысской возвратился один, без Шаповала.

Шаповал остался действовать на месте.

В это время в кубанские и донские станицы приехал проведать казаков и поговорить с ними у самых станичных куреней о местных делах глава советского правительства, Калинин.

Напористый рабочий, предприняв по всему фронту наступление во имя своего строительского плана, решил и это обстоятельство использовать, чтобы бросить лишнюю лопату угля в топку под разведенные им пары. Объезд района с инженерами он использовал для того, чтобы устроить несколько митингов и поднять самих казаков в защиту вопроса о железной дороге. В двух станицах ему удалось побудить кубанцев выбрать делегации к Калинину, и вот во главе этих делегаций он пересек рейс всероссийского старосты, застиг его поезд в Приморско-Ахтырской станице и с триумфом ввел в вагон пяток матерых бородачей.

Как разившему на сто процентов коммунизмом заводскому деляге удалось двинуть артиллерию такого густопсового казачества в политику — можно было объяснить только секретом шаповаловской приспособляемости к людям. Но визит к всероссийскому старосте оказался серьезным.

Сам Шаповал с Калининым имел дела и раньше, но теперь он сделал вид, что явился к нему, лишь представить казаков.

Выступил вдруг впереди пяти заполнивших бородами вагон и солидно затолкавшихся, чтобы дать друг другу побольше места, степняков в парадных бешметах, с кинжалами в серебре, и аттестовал делегацию:

— Вот, Михаил Иванович, вы в гости к нам, а станичники — к вам. Послужили они белым, было время, узнали теперь про новый курс в отношении казаков, говорят, что будут служить и советам. Белых раскусили. А теперь у них к вам большое казацкое дело...

И для придания важности голосу представителей народа отступил в угол.

Михаил Иванович с веселым смешком поздоровался.

— Казаку раскусить, где зимуют раки, немудрено-. Кавалерийская техника! Как воевать — к кобыле: хвост поднимет, рот разинет, всю буржуазию видать... Хе-хе! Здравствуйте, садитесь.

Казаки, еле справляясь с дремучими бородами, стали располагаться по бреслам вагона.

— Какое же дело у вас? Из каких станиц, граждане?

Казак Заболыгин, атаманствующий некогда в Бе

ломечетской, переглянулся с остальной делегацией и, встретив поощрительные взгляды, крякнул. Он вследствие старшинства и опыта сношений с властями должен был сказать первое слово и решительно переступил ногами:

— Вот, Михаил Иванович, — и он провел в сторону станичников рукой, — передаем мы вам благодарность от наших стариков, что вы и казаков не забываете, самолично удостоили завернуть в станицы, а кроме того и такая у нас просьба. Хоть нет продразверстки, но налогу все-таки не избежишь. Для налога надо продавать урожай, надо свозить на станцию семечки... а что бахчи у нас на миллионы арбузов растим и сами поедаем, оттого что на телегах их не довезешь до города, —так это и говорить уже не стоит. И вот говорили давно уже среди нас партийные... решили мы, что обязательно на Кубани до Баталпашинска надо провести чугунку... Я говорю от беломечетских жителей, которые наказали мне поехать к вам с товарищем Шаповалом.

Казак Гапонов, которому подкивнул Шаповал, немедленно встал, чтобы подтвердить:

— Беломечетские просят — им на тридцати верстах надо пересиливать кубанское многобережье. А нам, баталпашинцам, такой радости — пятьдесят верст. Мы тоже поддерживаем просьбу, чтобы власть взялась за это дело.

— И мы просим, всем надо, из-за того приехали! — стали вставать и пересаживаться ближе делегаты.

Шаповал смиренномудро держался в уголке, ухмыляясь тому, что дело ладится.

Михаил Иванович добродушно закивал головой на первую же речь.

— А, знаю, знаю! Слышал. Мне уже доложили, что краевой съезд советов эту дорогу считает необходимой. Но раз советы решили строить, то дорога будет. Было ведь на съезде постановлено?

— Да, постановление было... Но ведь и до войны еще николаева свадьба тут собиралась дорогу сделать. А вот нет же.

— То Николаева свадьба! Им проекты дорог нужны были не столько для дела, сколько для того, чтобы разводить сею-вею заграничным деньгам. Нам же надо построить без заграничных денег. В государстве сейчас много более неотложных расходов. Вот дорога нужна и вам и нам. А поддержат ваши советы своими средствами постройку дороги? Помогут казне шпалы заготовить или что другое сделать?

— Мы, Михаил Иванович, от советов далеко, —признался Заболыгин. — Одни — нетрудовой элемент, другие не уважают станичных советчиков за нехозяйственность. Но краснодарские и ростовские учреждения, понашему, правительство заставило бы вынуть что-нибудь из копилок. На то у власти рабочие...

Шаповал решил выступить.

— За рабочих я скажу... Постройку берутся поддержать и участвовать в ней средствами Краснодарский губсоюз, Ростовский совнархоз, Кубанодонской маслотрест, наш Георгиевский чугуннолитейный завод. У нас, товарищ Калинин, во время краевого съезда было совещание по этому поводу, и мы хоть живот надорвать себе решили, но дело до конца проведем. Наше постановление мы вам послали.

— Эт, какие вы скороспелые... Хе-хе-хе! Ну, обещаю, товарищи станичники, вашу просьбу поддержать в правительстве. Лишь бы дружно шла рабочая и казачья жизнь.

— Да на одном деле, товарищ Калинин, оно всегда дружней... Мы и товарища Шаповала и всякого вашего работника будем уважать, если сообща с нами все будет делаться.

— Будет, будет, товарищи станичники. Давайте-ка мы с вами попьем чайку за успех этого вашего дела, да расскажите мне вот по правде, как поладить вас с иногородними. Жалуются они на вас, товарищи станичники. Не любите вы их, правда, да жалуются и они...

Молодой человек внес из-за перегородки поднос с чаем и булками, поставил подле каждого стакан на стол.

Сняли казаки барашковые кубанки и расстегнули бешметы. Чай хотя и праздничное дело, но для компании со старостой лестно было усесться попрочней.

— Что иногородние? — рассудил Заболыгин. — Иногородние по человечеству хотят жить не хуже нас, а нам и самим давно уже тесниться приходится, так что меж нас третьему и не всунуться...

Калинин прицеливался к казакам, видел: крепкожилый, неуступчивый народ. Надо было поработать, чтобы советская молотилка перемолотила казацкую дедовщину.

Поговорили по-душам. На прощанье и казаки и Калинин обещали в Кремле повидаться, когда будет Всероссийский съезд советов.

— Приезжайте-ка, кого-нибудь из вас увижу! — предсказывал Калинин.

— Пошлют — так поедем! Спасибо за приглашение.

И когда возвращались из вагона, Гапонов предложил своему одностаничнику, рябому Сысою:

— Выберем, дядя Сысой, Михаила Ивановича в почетные казаки нашей станицы, чтоб показать уважение.

Сысою за станицу это показалось тоже лестным.

— Поговорим с стариками и спросим согласия граждан.

Шаповал после этой аудиенции уверенно ждал решения центра.

Ничего нового не произошло до осени. А осень принесла событие, которое заставило техника Русакова еще раз, хотел он этого или не хотел, принять сторону тех, кого он прежде сам считал своими врагами.

Погорельцы-хуторяне, Афанасий и Хима, добатрачили у Пономарева свой срок. Хуторской богатей-кубанец хозяйничал на положении полупомещика в экономии на берегу горной речушки, в пяти верстах от станицы. Кроме батрака с дочерью работали в поле он сам, жена и его дочь Фрося, невестившаяся подобно Химе. Ни убитому ударом судьбы неудачнику Афанасию, ни Химе жаловаться на батраческую долю не приходилось, потому что на кабалу вынудили пойти несчастья. А Пономарев работу для них находить умел. После работы в поле отцу и дочери приходилось и вечером дорабатывать по хозяйству хвостки дневных дел и утром вставать раньше хозяев. Все надежды на перемену положения откладывались до расчета с Пономаревым.

Но вот не только ссыпана в амбар пшеница, но и побита кукуруза, поломаны подсолнухи. У Пономарева отяжелели житницы. Запеклась и загорелась на железных крышах усадебного дома и амбара сладко пахнущая от степного ветерка сушка порезанных абрикосов, провяливаемых под солнцем на зимний запас.

Когда приблизилось время расчета, Пономарев с каким-то скрытым намерением стал испытывать батрака по поводу его планов на наступающую зиму.

Раз вечером, когда женщины готовили похуторски на дворе вечерю, а батрак сидел и ждал стола в холодке дерев, вышедший из сенец дома хозяин покрутился возле деревьев, рассматривая их, а потом, будто без особого умысла, спросил:

— Ну что, Апанас, работаешь-работаешь, а заработанное за зиму проживешь в чужих людях? Своей хаты ведь зимой не заведешь? Ай думаешь экономию вымахать лучше моей?

Крестьянин смутно, с горестной завидкой взглянул на сад, пробежал дальше взглядом по крыше дома, по соседним домам хутора и через ручей, через лужайку и степную дорогу перемахнул на бугры начинающихся гор.

Благодатно да пряно в плодоносном предгорьи, среди хуторского холодка, подсиненного яснолазурным небом. О чем-то журчит здесь день и ночь переплескивающаяся через дикое случайное каменье речка; дружно и парадно-блескуче высыпают звезды; лишь наступят потемки, раскатываются по утрам чижи; из каждой щели амбара, погреба, клуни и сенцев обдает пряным запахом продуктов и пшеницы; в конюшне отфыркиваются три коня и две коровы, но все это— чужое. Пономарев не даст даром из этих запасов и косточки от абрикоса, постарается сам еще отнять у другого последнее.

А у батрака хоть бы четыре стены были, где пережить до весны.

Шевельнулся Колтушин вместе с камнем, на котором сидел, снял с головы растерянно и беспомощно фуражку, качнул головой.

— Где там до экономии, Аверьян Гаврилович? Хоть бы так кто пустил пережить... Буду просить совет, чтоб помогли. Главное, быков до весны передержать.

Опустил с покорностью судьбе голову, будто считая в порядке вещей интерес хозяина к его делам, не без надежды подумал:

«Может, на зиму оставит? »

Но это Пономареву было незачем делать, а о другом погорельцу и думать не хотелось.

— Совет-то там переизбрали, знаешь?

Пономарев спрятал зловещую улыбку в усы и процедил в пояснение:

— Теперь наш гражданин, Никанор Сорокоухов, станичной властью там... Председатель...

Афанасий больше приник к земле, шевельнув головой так незаметно, что и не увидел этого Пономарев. Сообщение было для батрака ударом. «Наш гражданин» — это означало старозаветный казак, который из принципа оставит без помощи иногороднего крестьянина, если такой обратится с просьбой в совет.

— Что ж, придется на станции или где искать работы! — покорился обстоятельствам погорелец.

Пономарев повернулся спиной к солнцу, и в белесопрозрачной поднебесной пустоте двора его фигура в черном полурасстегнутом бешмете с обугленно-смоляной бородой и набалдыжинами выстеганных в мерочку плеч угрюмой тучей шевельнулась на батрака с жадно подавленным вопросом:

— А быки?

Он начал топтать ногой переползавшую по сушняку дворовой травы козявку и напряженно нагнулся к носкам сапог, скрывая, что ожидает ответа с горящими от нетерпенья ушами.

— Придется продать.

Пономарев облегченно выпрямился.

— Так... Не везет тебе!

Пошел к столу

— Иди вечерять.

Спустя две недели срок найма батрака кончился. Пономарев позвал Афанасия рассчитываться. Он сидел за столом после обеда. Он еще с утра предупредил работника, что сегодня рассчитываться, но оттягивал расчет, хотя и знал, что Хима уже увязала в узелок одежу, а Афанасий приготовил телегу. Воля была его, и он дотянул до вечера.

— Получай казну! — отсчитал Пономарев деньги, высыпав кучу бумажек перед собой и подвигая ее работнику.

Афанасий проверил, собрал и увязал в платок деньги. Засунул узелок в карман свитки, не придавая значения тому, что казак с хищной прищуркой глаз косит за каждым его движением. Нахлобучил шапку.

— Ну, спасибо за все, Аверьян Гаврилович! Запрягу, попрощаемся да и поедем.

Расчет был получен, а в дальнейшем Колтушин и сам не знал, куда приткнется теперь. На станции Невинномысской предстояло искать удачи, туда и решил он ехать с дочерью. Тяжело повернулся к Химе, ждавшей его с узелком.

— Постой, — остановил его хрипло казак. — Продай мне быков...

У Афанасия на душе было смутно. Он ничего особого не заметил в хозяине, а с быками и сам не знал, что делать. Он успел проверить сообщение Пономарева о новом составе совета в станице, где рассчитывал выпросить себе земли. Быков все равно пришлось бы продать на станции, так как надежды на собственное хозяйство окончательно рушились.

— Так чего ж, Аверьян Гаврилович... Вы, сколько они стоют, может, не дадите, а продавать мне их надо.

— Не обижу и я, дам больше других. Мне, сам видишь, без быков в будущем году не обойтись.

— Покупайте, если платить хотите по совести.

— Тебе же добро хочу сделать... Сколько хочешь за них? Все одно — куплю.

Погорелец помялся, собрался с духом.

— Сто, Аверьян Гаврилович, для капитала, да две десятки туда-сюда...

— Сто двадцать значит?

— Сто двадцать.

— Это с других столько, а мне бы можно и подешевле за то, что выручаю тебя... Ну, да ладно, — богатей, богатей! Пускай на Кубани прибавится одним хозяином... Ха-ха!

Пономарев зловеще усмехнулся и, вытянув снова кожаный кисет с деньгами, немедленно отсчитал запрошенную сумму.

— Не торгуюсь, видишь. Получай да радуйся, что у хорошего хозяина работал.

Афанасий, чуть смутившись неожиданностью сделки, не заподозрил, тем не менее, угрозы в поведении хозяина, подумал только, что казак задается и куражится.

Хозяйка, женщина с перехватом за средние годы, с полнощекой и конопатой зубоскалкой Ефросиньей возилась с тестом для хлебов из новой пшеницы и искоса наблюдала за происходящей сделкой, не упуская ни одной подробности. Хима, готовая сказать всем «прощайте» и последовать за отцом, сидела на скамейке и ждала.

Погорелец, получив деньги, кивнул дочери. Вдвоем повернулись к хозяину и к бросившим тесто женщинам.

— Ну, прощевайте, Аверьян Гаврилович и Аксинья Самсоновна! Прощевайте, Ефросиния Аверьяновна! Спасибо за хлеб за соль и не обессудьте, если чем не угодили.

— Прощай, прощай, Апанас! Забарились вы, темно, как бы еще чего в ночь не случилось с вами. Скорее идите, чтобы пораньше на станцию попасть.

— Кто там нас тронет, Аксинья Самсоновна? Мы не начальство и не из города откуда, а здешние же, всякий увидит.

— Ну, с богом, с богом!

Хима и Фрося переглянулись жалеющим друг друга взглядом. Они за спиной родителей посвоему сдружились, деля между собою свои девичьи дела и секреты.

— Я, папанька, провожу немного Химу и пойду к Мельниковой Шуре. У них сегодня из Красной армии Сергей в гостях, и у Шуры соберутся все девки.

— А пробудешь там долго?

— Может быть, заночую.

— Иди, да чтоб не очень развешивать уши на басни этого Сережки. А то знаем — Комсомол...

— Я буду с нашими.

— Иди.

Поклон всей хозяйской семье — и работники вышли в сопровождении Фроси.

Пономарев оглянулся и посмотрел на жену. И следившая за ним взглядом жена, возясь возле печки, чего-то ждала.

— Дай мне старые сапоги и одежу. Я оседлаю гнедка да заеду к карачаю Джараеву, поторгуюсь насчет ружья, хотел он продать мне... Кгы-кг!.. Так и скажешь, если принесет кого.

Женщина знала, что означало это процеженное сквозь зубы предупреждение. С соучастническим многозначительным безмолвием она согласилась.

— Хорошо. Ты чего ж, револверт хоть взял?

— Взял.

Пономарев нарочно задерживал расчет до вечера под разными предлогами. Знал, что погорельцу с дочерью другой дороги нет, как только итти к Невинномысской через перевал гор двадцать верст. А на этих перевалах бандиты...

Злой умысел овладел думами казака-богатея. Он наполовину опустошил свой наполненный деньгами, вырученными от продажи хуторских продуктов, кисет. Часть из того, что осталось у него, он еще должен был отдать для выплаты налога. Из-за этого разве он хозяйство вел? Он решил овладеть быками которые принадлежали батраку, и денег приэтом не лишаться.

После ухода батрака он переоделся, вышел обследовать двор, заглянул в конюшню, посмотрел на быков. Дождался темноты и, оседлав коня, обернулся к вышедшей жене:

— Ты смотри!

— Хорошо! — сказала жена.

По соседству с хутором было несколько усадеб других казаков, а ниже по речушке стояла водяная мельница. Женщина кивнула на ближайший дом.

— Я пойду к Дарье, они ездили в город, узнаю, почем продали арбузы.

— Иди, да недолго.

— Сейчас.

Казак тронул лошадь и отмерил, сторонясь дороги, полверсты, а затем погнал коня к Невинке. Хозяйка, не запирая хаты, вышла со двора и очутилась у порога соседского дома, куда вызвала побалабошить свою куму. Тут перед домами лежала дорога, сквозь наступавшие сумерки виден был бы всякий человек, приближающийся из степи к хутору. На хуторе же все население было свое, друг от друга не прячущееся.

Но казачка заговорилась, а в это время вернулась с мельницы дочь Пономаревых, Фрося. Красноармеец— родич мельника, которого пошла повидать девушка, был в станице, и его приятели и знакомые девицы разошлись по домам; пошла домой и Фрося. Она увидела, что мать болтает с соседкой, а отца нет, решила ложиться и, не зажигая света в горнице, свалилась на постель. Когда мать вернулась, она уже спала.

Пономарев, выехавший вслед за батраком, сперва сторонился дороги, а потом не спеша проехал по тракту около двух часов. Он заранее рассчитал, в каком приблизительно месте догонит путников. Тут в верстах пятнадцати от станции, вдоль берега Кубани, находилось несколько выгорблин, заставлявших дорогу вилять и по линии ее направления и по профилю. Казак-бородач в этих выгорблинах и намеревался застигнуть батрака. Но он уже въехал в них, а путников еще не нащупал ни глазами, ни слухом. Было уже совершенно темно. Он пришпорил лошадь. Лошадь затопала копытами в глухом галопе, глуша удар ударом и будто колебля темную степную, тишину.

Этот галоп преследователя вдруг услышал оказавшийся весьма близко от этого места батрак.

Ничего особого не было бы, скачи на лошади кто-нибудь со станции навстречу. Но верховой с гор в ночное время и как раз в этом месте — это было так неожиданно, что погорельца обдало холодом.

— Постой, дочка! — вздрогнул он, останавливаясь. — Что-то недоброе...

Хима испуганно остановилась. И она услышала галоп.

Афанасия охватил смертный страх. Что-то подсказывало ему, что он гибнет. Он быстро вынул узелок с деньгами и сунул его Химе.

— На деньги, иди берегом, пока проедет. И если ничего, то придешь, пойдем тогда дальше, а, упаси бог, бандит, да что. сделает со мной, — не пикни, чтоб тебя не увидал, и скорее убегай. Да беги не в Невинку, потому что там на ровном юн тебя увидит, а берегом, берегом, под кручами, обратно к хозяевам. Расскажешь все и до утра хоть переждешь у них. Скорей ступай!

Погорелец, трясясь и чуть не падая, толкнул дочь к спуску под берег, а сам быстро зашагал по дороге.

В ту же минуту из-за последних выгорблин показался всадник. Он увидел человека. С удивлением отпустил на мгновение уздечку, увидев, что человек один. Пономарев, — это был он, — подумал, что он догнал не того, кто ему был нужен. Но узнав наконец фигуру батрака, он сейчас же объяснил себе отсутствие девушки.

Пономарев решил, что Хима осталась с Фросей у мельника до утра.

Он подскакал и осадил коня возле погорельца.

— Эй, человече, это ты?

Погорелец поднял руку, чтобы перекреститься.

— Да это кто? — еле выговорил он, сжавшись от ужаса и не узнавая хозяина.

— Свой, а ты думал — бандиты за тобой гонятся?

Ха-ха! А ну, добрый человек, помоги мне. Копыто сбил гнедко, что ли, давай посмотрим! Спереди, вот на этой ноге...

Еще больше задрожал погорелец, узнав хозяина, но, не будучи в состоянии ни пересилить страх, ни сопротивляться и чувствуя, как подкашиваются ноги, не стал ничего спрашивать, а наклонился вместе с казаком к копыту коня. Только успел он, однако, перегнуться, шевельнувшийся смертной тенью кубанец чем-то махнул возле него, и тяжелый стальной шкворень раскроил работнику череп.

Батрак не охнул, рухнул под ноги лошади. Лошадь, сдерживаемая поводом, переступила, отодвигаясь задом в сторону.

Кто-то вскрикнул на берегу, когда ударил казак батрака, но Пономарев этого крика не слышал. Он цыкнул на лошадь и стал обшаривать убитого.

Ужаснувшаяся Хима, наполовину увидев, наполовину угадав, что произошло, вскрикнула и ринулась бежать. Девушка не узнала в темноте Пономарева. Она бежала к хутору, стоная иногда против воли, вскрикивая, будто кто-нибудь сзади замахивался на нее дубиной. Несясь изо всех сил, не чувствовала ни камней под ногами, ни оврагов.

Так бежала она до самого хутора. И застучав в дверь, она остановилась перед открывшей дом хозяйкой, падая от изнеможения.

— Ой, тетенька Аксинья, тятю бандит убил! Вот, тетенька, деньги! Отец все отдал мне, чтоб я бежала.

Казачка приняла сердобольный вид и не дала заметить, как ее обеспокоило возвращение спасшейся девушки. Только на один момент сжалась выжидательно и сейчас же захлопотала.

— Вот грех-то, вот горе за горем на ваш род, девка!.. Ну, пойдем, опомнись хоть в хате. Я одна, и дома сейчас никого нет. Буду хлеб ставить, тесто взошло, и печку затопила. Иди в горницу, заночуй на фросиной постели, она все одно только утром теперь придет... Деньги спрячу в сундук, не бойся!

Хима немотно вздрагивала. Делала все, чтобы ей ни сказали. Покорно согласилась лечь. Безропотно вошла в горницу. Но она не сделала в ней и двух шагов, чтобы поискать в темноте постель, а тут же возле порога опустилась на пол и, прислонившись к двери, замерла от ужаса перед тем, что только что случилось.

Слезы текли у нее из глаз, но она ничего не видела, не слышала и не сознавала.

Только спустя некоторое время она пришла в себя, услышав вдруг лошадиный галоп. Она затрепетала и вскочила. Тот самый галоп узнала она, который предупредил и ее отца о приближении бандита. Всадник же въехал прямо во двор. Хима чуть приоткрыла окно и прильнула к щелке створок, слушая и всматриваясь в приехавшего. Это был хозяин, и, видно, жена его ожидала, потому, что, лишь казак очутился на земле, хозяйка оказалась возле него и таинственно предупредила:

— Все сделал зря?

Казак остановился.

— Обморочил сукин сын, забеглый! Должно, деньги девке отдал... А искал девку — не нашел. Может быть, у мельника?

— Тише, она здесь... Спит на фросиной постели, я ее уложила. И деньги мне отдала с переполоху до утра.

— Что ж ты молчишь? Фроськи нету?

— Нет.

— На, отведи коня! — заспешил казак. — Надо сегодня будет и оттащить ее подальше... Сейчас я...

У него в руке затемнел шкворень. Он оставил жену, а сам шагнул в дом и сейчас же очутился возле дверей горницы.

Хима затряслась и забилась в угол, ближе к двери. Нельзя было выскочить в окно, потому что во дворе была хозяйка. Дверь тихо начала подаваться вперед. Потом распахнулась, и в то время как у Химы от ужаса спиралось дыхание, казак очутился у постели. Кто-то там дышал. Казак махнул шкворнем, что-то треснуло и забилось со смертным, обледенившим у Химы все жилы стоном. Одновременно с жертвой вскрикнула и она, поняв, что убита Фрося, и вся съежилась.

Остервеневший от крови казак не услышал и теперь сдавленного крика Химы. Продолжая думать, что он убил батрачку, и зная, что деньги у жены, он пошел за мешком, чтобы в нем унести к Кубани труп.

Хима бросилась к окну. Вылезла и без всякой мысли о том, что это зачем-нибудь нужно, закрыла окно. Потом оглянулась, выбежала на двор и, выскочив на дорогу, побежала опять к Невинномысской.

Близилось уже утро, а она бежала, падала, поднималась и опять, задыхаясь, порывалась бежать. Потом сообразила: в Невинке ее не знает никто, и, может быть, ее же обвинят во всем, что произошло. Она взяла в сторону и направилась на Георгиевск. Кто-то дорогой сжалился над ней и подвез ее до Георгиевска на подводе. К обеду она была в Георгиевске на заводе. Вызвала Полякова. Монтер, услышав от нее, что произошло, вместе с пострадавшей явился в контору и оторвал от работы Русакова и партийных товарищей.

Шаповал в этот день уехал в Грозный со всем советским штабом на совещание для увязки с грозненскими товарищами вопроса о ветке на Баталпашинск. Кровенюк где-то открыл самогонный завод и был вместе с командой в какой-то станице.

Пришлось Русакову, когда он кое-как добился связного описания разыгравшейся трагедии, решать, что предпринять для того, чтобы и убийца в своей хуторской отдаленности от власти не избежал наказания и, по крайней мере, не пропали химины деньги. Безучастно отнестись к происшедшему нельзя было, не вызвав охлаждения к себе со стороны Полякова и его друзей.

Надо было немедленно дать знать в Невинномысскую на охранный пункт. Но и Невинномысская немедленных мер принять не могла. Как раз в этот же день утром в горах подверглись зверскому нападению и были перебиты несколько московских больных, возвращавшихся с Тибердинского курорта, расположенного в тылу этого района. Отряд охранного пункта гонялся за бандой, совершившей это нападение, и на пункте никого кроме одного-двух дежурных сотрудников не могло быть.

Так говорили, по крайней мере, коммунисты заводской ячейки, присутствовавшие при разговоре и рвавшиеся отомстить за убийство.

— Что ж, товарищи, — решился Русаков, — надо что-нибудь делать, если так. Не падайте, Хима, духом! Власть рабочая пока что, а не бандитская. Изувер этот ответит за вашего отца головой. Товарищи, остается одно: если подчинитесь мне, хоть я и не коммунист, то пошлем в Невинку телеграмму, чтоб там знали... Франц Антонович разрешит нам поехать, а вы от комитета возьмите согласие, вооружайтесь человек пять и едемте... До Невинки попросим дрезину, а там найдем автомобиль.

Рабочие оглянулись на директора.

Франц Антонович качал головой, будучи расстроен общим возбуждением. По возмущению собравшихся понял, что препятствовать — немыслимо, и согласился:

— Поезжайте, если комитет разрешит. Война почти опять... Завтра только чтоб завод не остался без Шаповала и без Русакова. До вечера я обойдусь.

— Сбегайте в комитет за бумажкой, кого там знают! — велел Русаков.

— Я пойду и товарищ Громов, — заспешил Поляков, приглашая с собой секретаря заводской ячейки.

— Идите и оттуда — прямо на станцию. Мы тоже туда. Пусть дадут пролетку. Собирайтесь живей, товарищи! Идемте, Хима, мы вас в Невинке оставим, вы там расскажете все в комиссариате. Зайдемте к сторожу.

Русаков взял у сторожа револьвер. Экспедиция из семи человек получила дрезину. Достигли Невинки и на автомобиле, с одним из сотрудников охранного пункта, под вечер были на хуторе.

Пономарев весь этот день находился в пришибленном состоянии. Уничтожив ночью следы убийства, он заставил жену, после того как труп убитой был отнесен и зарыт в яме, при свете зажженной лампы привести в порядок постель. После этого он и жена легли спать.

Поздно утром проснулись, так и не подозревая, что жертвой ночной расправы сделалась их собственная дочь. Когда они встали, — Фроси еще не было. Собрались снедать — девка еще не являлась.

После завтрака, когда казак уже и со скотом управился и до хозяйства приложил руки, уединившись в амбар, где стал по количеству набитых подсолнухами мешков пересчитывать урожай семечек, Аксинья метнулась к мельнику. Оттуда возвратилась перепуганной.

— Аверьян! Аверьян! — стала звать она, лишь закрыла калитку.

Пономарев с горстью пшеницы высунулся из амбара и сейчас же шагнул к переполошившейся жене.

— Что ты?

— Еще вчера Фроська пошла домой от мельника. Не собрались там девки... Сергей в станице был.

— Куда пошла?

— Домой! — дрожа от страшного подозрения, выдохнула Аксинья.

Пономарев разжал горсть; зашуршала, просыпаясь на землю, пшеница. Он почему-то шагнул в темную дыру дверей амбара и переступил уже порог, но озверело вдруг повернулся:

— Молчи! Не пикни!

И, ничего больше не сказав, пошел к конюшне. Постоял здесь тупо против дыры обложенного кизяком входа. Потом вошел в хату и, поймав взглядом жавшуюся, как и он, от страха в угол жену, остановился перед ней угрюмой махиной, выговорил хриплый вопрос:

— Ты ж говорила, что там Химка! Нечистая сила тебе заморочила глаза, что ли?!

— Так пустила ж Химку. В сундуке и деньги лежат. Если хочешь — посмотри...

— Достань!

Женщина бросилась к сундуку, спеша и сама увериться, что происшедшее было не адским навождением, и трясущимися руками подала сверток, сунутый ей накануне Химой.

Казак остолбенел, получив в руки этот сверток. Полуразвязал его и нащупал бумажки денежных знаков. Мелькнув глазами по раскрытому сундуку, швырнул в него деньги и еще раз угрожающе зыкнул:

— Молчи!

Он оглянулся и, подойдя к скамье, бухнулся на нее.

Уже все вопило о том, что им погублена дочь. Но этому немыслимо было поверить. Оставалось только ждать ночи. Убитая была закопана в овраге над Кубанью, вблизи дороги. Лучше всего было разрыть ее, для того чтобы убедиться в том, что произошло. И он и жена теперь ждали одного — чтобы поскорей кончился этот несчастный день.

Наконец стемнело. Молча, будто каждому спирало дыхание, стали вечерять, нарочно при лампе, чтобы дотянуть как-нибудь до ночи. Повечеряли. Взялся Пономарев за бешмет. Хотел снять его со стены и опустил поднявшуюся руку, вслушиваясь в шум зарокотавшей на дороге машины.

Кто-то, видно, из комиссаров ехал в Баталпашинск на моторе. И казак прохрипел:

— Чорт их носит!

Сдернул бешмет и стал одевать его, но вдруг опять остановился.

Мотор затарахтел у самых ворот, пыхнул со взгудевшим гулом еще раз и смолк. Почти одновременно у двери раздался топот ног, и через секунду в горницу ввалилось несколько вооруженных людей. Среди них — тот техник, который впустил на завод мельника, когда тот покупал посуду, и кавалер Химы, наведывавшийся один раз на хутор.

Сотрудник охранного пункта и Русаков выступили вперед.

— Ну, гражданин Пономарев, приехали, надо кое о чем вас спросить... Садитесь, будем спрашивать вас. Товарищ Толмачев, позовите соседей в понятые. Двое будьте наружи, а с нами останется один Поляков, чтобы не выпускать никуда хозяйку.

— Что ж, спрашивайте. Садитесь и вы, гостями будете. Нам бояться нечего, — попробовал было сохранить спокойствие подавшийся назад казак, бегая взглядом по окнам.

— Садитесь! — потребовал Русаков, обходя его со стороны окна.

Комиссар одобрительно кивнул Русакову головой и вынул из портфеля бумаги.

В горницу вошли несколько поднятых почти насильно охраной и ропщущих на то, что не дают им отдохнуть, хуторян-казаков.

Комиссар-следователь предостерегающе покосился на них, а Русаков, скрестив свой взор с их негодующими взглядами, успокоил:

— Обождите, обождите обижаться, граждане-хозяева! Это вам уж не шуточки. Это коммуниста ограбить — не дошкулишь вашего брата, старовера, а тут и посторонний подумает...

Следователь снова одобрительно закивал головой и, записав фамилии понятых, начал допрос.

— Где, гражданин Пономарев, ваши батрак и батрачка?

Пономарев махнул рукой.

— Где ж оны!.. Вчера рассчитался с ними, заплатил за быков им, и пошли они к Невинке.

— Так! Через некоторое время после этого, когда стемнело, вы оседлали коня и поехали куда-то. Не можете ли сказать нам, куда вы ездили?

Понятые переглянулись. Эта поездка соседа им была неизвестна. Но Пономарев не стал ее отрицать.

— Я действительно ездил, но только не куда-нибудь, а к карачаевцу одному, сговаривался с ним раньше, чтобы купить ружье для всякого случая, и вот поехал кончить это.

— Это мы проверим. Батрака и батрачку взялась проводить ваша дочь Фрося, которой нужно было пойти на вечер к мельнику Водопьянову. Она собиралась там пробыть до утра, но вернулась, когда стемнело, в этот же день и легла в своей горнице спать... А где теперь ваша дочь?

Следователь вопросительно поднял голову и смолк. Жутким холодком на мгновение дохнуло по комнате. Но сейчас же все задвигались. Шевельнулся Русаков, и тяжело задышали понятые, ахнувшие от догадки о том, что произошло что-то из ряда вон выходящее.

— Ай-я-яяй! Вот так дела!

Пономарев понял, что пойман. Пот выступил у него на лбу, он зверем оглянуся на понятых. Тяжело опустился на стул.

— Шукайте, если что знаете...

Следователь остановился. Такого упорства он не ожидал, думал, что казак проговорится, а он, почти признав вину, замолчал, оставляя следствие без улик.

Русаков понял беспомощность следователя и медленно повернулся к казакам. Взвел курок револьвера, с силой выпрямился и гневно заговорил:

— Этот... ваш сосед рассчитался с батраком за работу и за быков, потом догнал и убил его. Когда вернулся, то думал, что в комнате находится дочь батрака, хотел и ее убить, но убил случайно собственную дочь и куда-то отнес, спрятал ее труп. Я не коммунист, на государственной службе не состою и потому поступлю посвоему...

В нем проснулась та непреодолимая сила духа, которая парализует волю других людей.

— Если этот зверь не скажет сейчас, где спрятана убитая, я тут же при вас размозжу ему голову, а затем будем искать. Говори!

Он весь вспыхнул, звякнувшим выкриком заставляя всех податься в сторону, и очутился с револьвером перед поднявшимся Пономаревым.

Рядом с ним оказался Поляков.

Пономарев вздрогнул и подался назад.

— На берегу возле мельницы закопана! — выговорил он, кляцая зубами.

— Хорошо... Сядьте на место... Сядьте на место, я говорю!

Пономарев, не сводя глаз с усмирившего его человека, сел.

Русаков устало опустил револьвер. Он иногда мог вспыхивать так, что вещи, казалось, начинали рушиться от одного его взгляда, но после этого чувствовал полный упадок сил.

Следователь удовлетворенно приник к протоколу и стал спешно продолжать допрос. Понятые были теперь на стороне явившихся для следствия людей и качали головами. Была выяснена причастность к происшедшему жены Пономарева. Рабочие, комиссар, Русаков и понятые с арестованной четой супругов направились к берегу отыскивать труп. Когда труп Фроси был найден, автомобиль с арестованными уехал для поисков трупа батрака. Через короткое время убитый был доставлен на хутор. Найден был и узелок с принадлежавшими работнику деньгами. Поляков доставил их девушке; батрака похоронили.

Это событие сблизило Полякова и Химу. Монтер стал собираться в Москву.

Рабочие пустили о Русакове славу, оценив проявленную им горячность в защите людей их, пролетарской среды. Но самому Русакову это доставить удовлетворения не могло.

Он проявил себя и при аресте казака и при восстановлении завода достаточно. Но червяк тоски засосал теперь его еще сильнее. Он стал спрашивать себя, что ему может дать в дальнейшем завод. Уже определенно мог сказать, что разоблачить его здесь не сможет никакая случайность. Хорошо было и его положение на заводе, но не мог вернуть ему завод Льолы. Рос без материнского глаза мальчик.

И Русаков стал думать о высказанном директором желании взять его с собой в Москву.

Пока этот разговор касался возможности отдаленной, можно было не придавать ему значения, но теперь приезд жены директора ожидался в ближайшее время. Как поступать, если дело дойдет до решения?

Тысяча доводов была за то, чтобы согласиться на предложение, но не меньше и против. Русаков не знал, как он поступит.

Но образ жены, отдавшейся Придорову, взывал к нему и лишал его уверенности в себе.

Русаков не стерпел. Когда стал прощаться с заводом Поляков, Русаков дал ему письмо и попросил его в Москве бросить в почтовый ящик. Было то письмо анонимкой к Льоле, и писал в нем Русаков от имени неизвестного друга о том, что муж Льолы жив и должен с ней встретиться.

Поляков уехал с письмом, но и после этого Русакову не стало легче.

Стебун надломил вражду к большевикам у Русакова удароотбойной прямизной своих взглядов. Шаповал втянул бывшего сообщника белых в строительство советской жизни своим деловым энтузиазмом.

Приехал с Шаповалом Русаков, заботясь не о заводе, а о себе, и работал сперва по обязанности.

Но не у Шаповала можно было относиться бездушно к делу, потому что Шаповал только по отношению людей к работе и расценивал всех своих ближних. Такие, что общему делу не придавали значения, для него вообще не существовали. Но за того, кто отдавался целиком работе, Шаповал сам мог пойти против всего мира. Инициативный партиец дорвался до работы, словно сорвался с цепи, и со стороны о нем можно было подумать, что он вне сферы общественной деятельности не имеет никаких других интересов. Так думал первое время по приезде в Георгиевск и Русаков.

Но когда дела завода стали на прочную ногу и, по почину Русакова, на заводе началась выработка эмалированной посуды, Шаповал так взыграл от успехов духом, что решил устроить пирушку.

Пригласил Русакова на пирушку и пообещал, обнаруживая явное доверие:

— Познакомитесь с моей старухой, Александр Павлович. Мы заслужили право на взаимную дружбу... — С какой старухой? Да разве вы женаты? Шаповал счастливо расхохотался, радуясь тому, что это оказалось такой неожиданностью для его ближайшего помощника, и довольно рассказал:

— Э, у меня жена! Белогвардеечка одна невинная, но такое счастье, что будь у каждого большевика такая жена — пробабили бы мы и революцию и социализм. Посмотрите!..

Русаков посмотрел.

Но «пирушка» оказалась шаповалоски-праздничной.

Шаповал не ограничился тем, что позвал на вечеринку заводскую администрацию и партийных товарищей. Сюда оказались приглашенными и служанки его друзей, и дворник исполкомовского дома, и полотер, обслуживавший советские учреждения; пришла и Ефимия Захаровна с Леней.

Со всеми своими гостями Шаповал держался дружески просто, заставляя так же относиться ко всем и своих друзей, и понятно теперь стало Русакову, почему Шаповал в городе пользуется любовью жителей.

«Старуха» же Шаповала оказалась еще не вполне сложившейся красивой женщиной, которой не перевалило еще и за двадцать лет.

Видно было, что она совсем недавно была гимназисткой и воспитывалась в провинциальной семье. Она любовно ловила взгляды Шаповала, влюбленно прислушивалась к каждому его слову.

Вскоре раскрылось Русакову и еще одно интимное свойство характера Шаповала, связанное с его семейной жизнью.

Русаков один раз заметил, что Шаповал придумал себе поездку в Ростов. Это было в первый год работы Русакова на заводе. Шаповалу тогда вздумалось начать хлопоты о железной дороге. Русаков усомнился, что Ростов именно для этого понадобился Шаповалу, но ничего другого в объяснение поездки придумать нельзя было.

Перед отъездом Шаповала охватило какое-то странное состояние, вроде столбняка.

Но Шаповал уехал, ни словом не проговорившись, что с ним происходит.

Он пробыл в отъезде дня четыре, а когда возвратился, то следов душевной неладицы в нем не оставалось уже никаких. Снова он мотался по заводским делам и на партийной работе.

Так проходили месяц за месяцем. Тем временем завод стал греметь не только в крае, но слава о нем дошла и до Москвы. На завод приехали с заказом от Мосстроя два гражданина.

Один гражданин был с командировкой Мосстроя, другой — вроде подрядчика при нем или маклера. При намечавшейся строительной работе в Москве должны были понадобиться чугунные кухонные плиты для печей стандартизованных форм и размеров, колосники, вьюшки и другое чугунное обзаведение.

Гражданами, явившимися в кавказский городок, были агент для поручений из Мосстроя, Градус, и унылый, семафорообразно вздымающийся кверху Файн.

Градус нащупал наживное дело. Ему удалось при помощи знакомых провести в Мосстрое чертежи стандартных печей для проектирующегося нового строительства в Московской губернии. Для нескольких рабочих поселков нужны были сотни печных плит и принадлежностей для печей. Между тем стандартизованы были такие их формы, какие не изготовлялись ни одним заводом. Мосстрой должен был выступить с закупками явно не существующих образцов печного чугуна. Компания дельцов и решила предстать перед госорганом в качестве монопольных поставщиков требующегося чугуна. Мосстрой, чтобы не переиначивать всей остальной своей работы, что грозило колоссальными убытками, попадал в полную зависимость от того, кто мог представить ему необходимое оборудование.

Градус, неощутимо для Мосстроя выполнявший премудрую, казалось бы, со всех сторон бюрократическую затею, представлял своей особой единственную сторону, для которой только и была выгодна отсебятина строительного технотворчества. Лишь только проекты прошли все инстанции, он по газетным корреспонденциям наметил для своих целей далекий провинциальный завод, сговорился с Файном, доказав нэпману всю выгоду участия в этом деле, и вот приехал с торговцем предложить заводу заказ, поддерживаемый Мосстроем.

Директор не решался без треста заключать какой бы то ни было контракт. Но Шаповал, уверенный в поддержке товарищей, обрадовался крупной сделке, дававшей заводу новую загрузку. Заказ был принят, выяснилась необходимость расширения завода.

В это время произошло два новых события: вопервых — пришло сообщение, что центр утвердил окончательно постройку железной дороги, которой придавал такое большое значение Шаповал, вовторых — приехала жена директора Франца Антоновича.

Франц Антонович окончательно махнул рукой на заводские дела и два дня не появлялся на завод; на третий день пришел, застал в конторе обоих своих сподвижников по работе и объяснил:

— Ну, Александр Федорович, еду в Ростов и подаю рапорт об отставке; приглашу на завод мастера вместо Александра Павловича, а затем жена поедет устраивать в Москве наши дела, и скоро мы вас с товарищем Русаковым покинем.

Русаков взволнованно поднял глаза. Шаповал, для которого мысль об отъезде Русакова была полной неожиданностью, с возмущенным недоумением поднялся со стула.

Полминуты он негодующе ждал объяснения от собеседников, а затем двинул от себя стул.

— Не будет этого! — объявил он грозно.

Директор пожал флегматично плечами.

Шаповал сделал шаг вперед.

— Вы с Александром Павловичем сговорились, что распоряжаетесь им, как мальчиком?

Директор безвольно кивнул на Русакова.

— Не сговаривался, но он же слышит... Чего только вы взволновались, я не понимаю. Александр Павлович здесь — это хорошо, что вы еще не в Ростове и что я знаю его по работе. А приди вместо меня другой

директор да не будь вас здесь — партийного кого-нибудь должны будут назначить техническим руководителем, а Александр Павловича затрут тогда...

Шаповал выругался.

— А, чорт!

Обернулся гневно к Русакову:

— Вы как поступите?

Русаков чувствовал себя, будто у него под ногами качались половицы. Надо было решать. Шаповал, несомненно, с началом постройки железной дороги заводом заниматься не будет, а без него все переменится. С другой стороны, — надо же было что-нибудь предпринимать и для встречи с Льолой и для воспитания Леньки, которого продолжала пестовать пока Захаровна. Он решился и надорванно признался:

— Франц Антонович прав, товарищ Шаповал. Пора нам расставаться, потому что без вас я не буду на заводе ни делец, ни жилец.

Шаповал круто махнул рукой и вышел.

Русаков обеспокоенно шевельнулся было, чтобы остановить его, но удержался и поник головой. Он чувствовал себя хуже всех. Ни директор, ни Шаповал, ни кто-либо другой даже из дружески настроенных по отношению к нему большевиков не мог ни на иоту улучшить его положения, пока он живет по документам обокраденного им красноармейца. Пора так или иначе покончить с этой несчастной тайной. Есть только один человек в стране, которому подчинятся его сподвижники, если он вступится за Лугового. Этот человек — признанный вождь большевиков.

Русаков в этот день поспешил уйти домой с работы, а придя к себе на квартиру, немедленно сел за составление письма к Ленину. Техник рассказывал в письме о том, как он из офицера Лугового превратился в Русакова, как мучился все это время, боясь каждую минуту быть раскрытым, предупреждал, что он еще целиком в большевистской правоте не уверился, но просил легализовать его и дать ему возможность доказать, что он во всяком случае не враг: советской власти.

Как-то спокойно он заснул после того, как невозвратный шаг был сделан, после того, как открыл бумаге скорбную свою историю.

На другой день, бросив в ящик письмо и явившись в обычное время на завод, он был удивлен сообщенной ему новостью. Оказалось, что Шаповал внезапно уехал из Георгиевска.

Обескураженный Франц Антонович злился, нервничал и не находил себе места.

— Почему он вчера не предупредил о том, что ему нужно ехать в Ростов? — сочувственно спросил Русаков директора, следя за тем, как тот барабанит пальцами по столу.

Франц Антонович мучительно поморщился.

— Он же не знал этого.

— Чего не знал? Что надо будет в Ростове согласовать свои дела, если центр на дорогу денег даст?

Директор беспричинно усмехнулся.

— Вы, оказывается, не знаете еще нашего Александра Федоровича, — с сочувствием отсутствующему товарищу бросил он нехотя. —Дорога тут дело десятое.

Русаков задержал на директоре взгляд.

Франц Антонович объяснил:

— Видите, эта внезапность означает, что у товарища Шаповала с здоровьем неладно. У него бывают сердечные припадки. Он на ногах перенес два раза тиф во время гражданской войны. Теперь сердце мудрит. Один раз стукнуло его — он отошел. Боится, что стукнет еще так, что он и сбежать куда-нибудь не успеет. А на этот счет имеет причуду. Его жена боится покойников, один вид которых вызывает в ней состояние какого-то психоза. А он, вы знаете, любит ее. И чтобы она не видела его мертвым, он решил — лишь только неладное что-нибудь почувствует в здоровьи — уезжать каждый раз куда-нибудь из Георгиевска. Там, мол, похоронят, так что «старуха» не увидит. В прошлом году уезжал, ему пришлось мне признаться в этой истории. А теперь вот опять... Только: это между нами. Рабочий, а смотрите: горит, как волосок в лампе.

Директор нарочито улыбнулся, будто ему неловко было за обнаружение в Шаповале столь самозабвенной заботливости о жене.

Русаков, не веря тому, что он услышал, воскликнул:

— Удивительные вещи творятся с такими кособокими людьми!.. Ах, Шаповал, на что он способен! Человечество обнять бы за то, что оно вымолачивает такие штучки...

Он пораженно сел. Снова поднялся, спустя полминуты, и развел руками:

— Ну что ж, мы успеем еще, Франц Антонович... Будем надеяться, что с Шаповалом ничего не случится. О своем отъезде договориться успеете.

— Да, придется обождать.

— Жена ваша в Москву когда поедет?

— Завтра.

— Ну, а пока она в Москве сговорится, как раз и мы здесь смену себе приготовим. Не думаете вы, что скорей мы освободимся, чем она узнает что-нибудь?

— Нет, —отвел всякое сомнение директор, — там я уже знаю, на каком заводе мы будем работать.

— Тогда, значит, все в порядке.

Русаков ушел в мастерские. Через два дня благополучно и даже весело возвратился Шаповал, не потерявший и в этой поездке, как оказалось, зря времени: он пригласил нового литейного мастера, который необходим был если бы даже Русаков не уезжал.

Русаков, узнав, что Шаповал на заводе, разыскал его в литейной.

Увидев Русакова, Шаповал ухмыльнулся.

Русаков обрадовался, увидев эту улыбку.

— Александр Федорович, не сердитесь больше за то, что изменяю нашей компании и дезертирую? — воскликнул он с искренней просьбой.

Шаповал с чувством провел взглядом по стенам родных ему, больше чем кому бы то ни было другому, мастерских и безобидчиво взял под руку Русакова.

— Я погорячился на вас, товарищ Русаков, а теперь и сам знаю, что напрасно. Я действительно долго не пробуду здесь. Франц Антонович прав: хотим мы или не хотим, а суждено и мне отсюда двигаться в другие места.

— Вас снимают уже?

— Не снимают пока, но комитет дороги уже назначен, и я вроде комиссара к ним иду. Буду ворочать наркомпутью!

Шаповал весело подмигнул.

Русаков жадно силился поймать в поведении своего шефа намек на тот страх смерти, который должен был гонять Шаповала в Ростов, но рабочий с умелой скрытностью утаил все, что относилось к его внутренней жизни.

— Пойдемте к Францу, поговорим о наших делах, — предложил он, беря за руку мастера.

Русаков последовал с ним, не сопротивляясь.

Шаповал заговорил о тех новых товарищах, которые должны были приехать в Георгиевск.

Так для Русакова и осталось неизвестным то, что произошло в эти дни с его покровителем.

А Шаповал сделался жертвой неожиданной и скверной передряги.

Уже два раза за последнее время Оля, бесповоротно возведенная Шаповалом в сан «старухи», говорила ему, что на улице при встречах ей делает авансы георгиевский военком.

Шаповал, не придав значения сообщениям жены, подразнил ее, посмеялся над прытью недалекого Кровенюка и тем ограничился. Бывший красный командир был подотчетен непосредственно перед ростовскими властями, его деятельность проходила почти в стороне от шаповаловского влияния. Несмотря на давнишние встречи с притязательным парнем, знакомство у Шаповала с ним было шапочное и ограничивалось оно деловыми сношениями по общей работе в райсовете.

У Кровенюка был свой круг знакомых и друзей. В доме Шаповала он ни разу не был и затрагивал на улице Олю, не предполагая, что молодая женщина является женой такой видной личности как Шаповал.

Между тем уличные любезности самовлюбленного военкома оказались не случайными. Кровенюк совсем потерял голову, оказавшись в районе в положении главного военного начальства. Один его помощник предложил военкому устроить знакомство с той юной горожаночкой, которая так заинтересовала Кровенюка, встретившись с ним несколько раз на улице, когда шла на рынок.

Решили устроить весьма смелую «шутку» над Олей и познакомиться с ней в комиссариате.

С этой целью Оля однажды вечером, возвращавшаяся из суда, куда ходила посмотреть судившуюся за убийство ребенка женщину, была на улице арестована.

Для пущего страха ее посадили в дежурку комиссариата и напугали суровым обращением.

Как не перепугал Олю внезапный арест и окрики конвоира и надзирателя, она покорилась произволу в ожидании, чем кончится насилие над ней, и два часа просидела в дежурке военкомского правления.

У нее между тем не позаботились даже спросить, кто она такая.

Шаповал в этот день, по обыкновению возвратившись перед вечером, диву дался, не найдя дома жены.

Дома был готов обед. Никогда он не заставал комнаты пустыми. Теперь же Оля необъяснимо отсутствовала.

Шаповал прождал ее четверть часа, двадцать минут Оли не было.

— Не убита ли она громилами на прогулке за городом. Оля имела привычку бродить в рощу.

Неизвестности Шаповал не мог выносить.

Почему-то у него не все клеилось. Большое дело постройки линии железной дороги и предстоящее оживление края, правда, налаживалось хорошо, но зато для работы надо было искать новых людей. Надежные подобранные им с трудом работники уходили. Создавалась временно пустота.

А тут еще страх за Олю.

Еще десяток минут Шаповал потрясенно метался возле окон по комнатам. Вышел на парадное два раза.

Наконец ждать не хватило сил, и он направился в комитет с тем, чтобы оттуда немедленно направиться за город и там искать жену.

У него гудело в голове, когда он вышел на улицу, и земля качалась под ногами. Так потрясала его мысль о предполагаемом несчастьи с женой.

На улице уже темнело и до помещения комитета было два квартала.

Но вдруг на углу улицы узнавший его какой-то мальчишка из соседнего двора переступил ему дорогу и объявил:

— Товарищ председатель, тетю Олю арестовали и повели к товарищу военкому...

— Что такое? Кто арестовал?

— Не знаю. Новый помощник военкома. Арестовали и повели. Сам видел.

У Шаповала забегали перед глазами искорки:

— Кровенюк?

Он вдруг вспомнил, что жена сообщала ему, об уличных ухаживаниях военкома.

— Неужели трепло-человек решился на подлость?

В пять минут Шаповал оказался возле дежурки комиссариата. Красноармеец команды комиссарского пункта стоял возле дверей и, увидев Шаповала, нерешительно тронулся с места.

Шаповал сдержал бешенство и топнул ногой:

— Кто тут сидит?

— Женщина какая-то.

— Кто посадил?

— Товарищ комиссар велели.

— В чем обвиняется?

— Контра.

— Допрашивал кто?

— Товарищ комиссар.

— Как ее фамилия?

— Не говорят они...

Шаповал выхватил из рук красноармейца винтовку, намереваясь с размаха бухнуть прикладом в дверь. Но еще одним усилием воли он сдержал дикий гнев и рявкнул:

— Откройте дверь!

Красноармеец покорно повиновался и сейчас же бросился в канцелярию, где находились помощник военкома и Кровенюк.

Навстречу Шаповалу ринулась убито сидевшая в углу помещения Оля.

— Александр!

— Оля!

— Подлец, какой подлец ваш военком этот, ах, Александр! Скорее домой, там все расскажу.

Шаповал, не чувствуя ничего вокруг себя, кроме жены, очутился с ней на улице. Показавшийся было с помощником на пороге Кровенюк панически скрылся, увидев Шаповала и только теперь догадываясь, что отказавшаяся назвать ему при допросе свое имя женщина была женой Шаповала. Свою карьеру Кровенюк счел в этот момент оконченной.

А Оля сообщила мужу о тех предложениях, которые делал ей при комедии допроса оскорблявший ее каждым словом Кровенюк, признавшийся с самого начала, что арестовал ее, чтобы познакомиться с ней, и с угрозами требовавший, от нее назвать свое имя. Оля уверена была в том, что муж розыщет ее и ни слова не сказала пришедшему в бешенство Кровенюку о том, кто она. Под предлогом выяснения личности ее тогда решили в дежурке оставить до утра, и вот тут и явился Шаповал.

Шаповал клокотал. Как мог, он успокаивал Олю, стараясь со всей нежностью, на какую только был способен, ухаживать за ней, чтобы смягчить происшедшее.

Но он не мог успокоиться на том, что произошло, и ждал следующего дня.

Утром в обычное время он был в помещении совета.

Кровенюк уже ждал его в коридоре.

Увидев его, Шаповал повернул обратно к выходу на улицу, не желая разговаривать с ним в комнате.

Кровенюк, почувствовав, что Шаповал выходит именно для того, чтобы сказать ему о происшедшем, последовал за рабочим.

Около скамьи против дома Шаповал остановился

Кровенюк приблизился, путаясь в шинели и ловя взглядом в лице Шаповала проблеск надежды для себя.

Шаповал глядел на него искоса и мгновение не говорил ни слова.

У Кровенюка задергались губы, и он не знал, что делать, что говорить.

Шаповал не дал ему собраться с мыслями.

Что-то невыговоренное скрипнуло у него на зубах, он поднял колючие беспощадные глаза на военкома.

— Разговоры не помогут! — объявил он жестко. — Разводить блудню, вместо того, чтобы партийное дело делать? Даю три дня сроку, если хотите покончить самоубийством. Это самое лучшее для революционера-коммуниста. Если не хотите, сейчас иду, —пишу приказ об аресте и посылаю в краевой комитет сообщение, начну разговор на всю страну. Выбирайте. Щадить за кабацкое самоуправство каждого? Ну?

Жесткая четкость Шаповала словно парализовала Кровенюка и своей тяжестью сковала у военкома всякую попытку к борьбе за собственную жизнь.

У Кровенюка билась надежда на спасение, но челюсти у него дрогнули и он с безумным страхом произнес обещание, отступая на шаг от Шаповала.

— Я застрелюсь...

— Втечение трех дней! — потребовал Шаповал.

— Хорошо.

Шаповал круто повернулся и пошел в Совет. Но он не мог работать. Со вчерашнего дня, еще когда он волновался из-за отсутствия жены, сердце у него мучительно колотилось и чувствовалось острое нытье. Это было опасным признаком. Еще немного напряжения, и — сердце могло не выдержать.

Он нашел предлог для поездки в Ростов и, предупредив жену, уехал на два дня.

Возвратился он, когда истекал срок, предоставленный им для самоубийства Кровенюку.

Новостей в Совете не было. Никто ничего не знал о происшедшем в комиссариате. Значит Кровенюк струсил и на самоубийство не решается, выжидая, что сделает Шаповал.

Шаповал решал — пойти ли пристрелить ему военкома и итти под суд затем самому, или арестовать Кровенюка и предоставить партии и товарищам решать вопрос о судьбе сгибшего парня.

Еще не сложилось у него никакого решения, когда дверь помещения приоткрылась и на пороге показался сам Кровенюк.

Шаповал насторожился и сделал два шага к двери, вопросительно глядя на военкома.

Тот вдруг грохнулся на пол.

— Товарищ Шаповал!

Кровенюк хватался за жизнь, не имея сил расстаться с нею и доходя до последнего предела унижения.

— А, мокрица!

Шаповал очутился в другом углу комнаты.

Кровенюк поднялся и, трясясь бесформенно приземившейся фигурой, просительно залепетал:

— Товарищ Шаповал! У меня револьвер с собой. Пойду сейчас и застрелюсь. Но даже бывшие офицеры на что-нибудь годятся, а я на сторону революции стал с самого начала. Скажите слово, и я всегда и везде за вас буду стоять. Я уеду куда-нибудь. Буду честным партийцем. Мне хочется отличиться. Никто лишь бы не знал об этом ничего. Лучше сам пристрелите меня. Разве поднимется у кого рука на себя, когда кругом плодятся нэпачи и коммунизм пошел на смарку. Может быть, завтра опять революция, и мы будем вместе. Товарищ Шаповал!

Он снова бухнулся на пол.

— Я уеду отсюда!

Губы дрожали у него, а сам он превратился в комок страха и надежды на то, что Шаповал передумает.

У Шаповала дух захватило от презрения к жалкому парню, каким-то чудом умудрившемуся связать свое шкурное существо с революцией. Но у него уже не хватило сил требовать чего бы то ни было от этого человека. И он, круто повернувшись, злобно распахнул дверь помещения.

— Уходи, дерьмо, и не показывайся больше на глаза!

Кровенюк понял, что надо исчезнуть и без оглядки куда-нибудь скрываться. Шаповалу должно было быть тошно теперь вспоминать о нем, а не то что заниматься с ним сведением каких бы то ни было счетов.

И он выскочил, задыхаясь от радости.

Шаповал походил по комнате, пока не погасла вспышка презрения. Успокоившись, он отправился на завод и здесь объявил, что отпускает Русакова.

Поехал, в свою очередь, в ближайшие дни в Ростов директор договариваться о своем отъезде в Москву. Русаков отдался заводским делам, не переставая про себя думать о тех письмах, которые недавно послал. Неделя прошла без перемен. Русаков уже высчитывал, как скоро может последовать какой-нибудь ответ на его послание Ленину. И вдруг роковая весть перевернула вверх дном все его расчеты, заставила на время отрешиться от своих интересов, а всех тех, кто окружал его, сразила потрясающим ударом:

Ленин умер.

В жизни рабочего коллектива завода почувствовалась осечка.

Втечение двух-трех недель, следовавших за этим потрясающим событием, было не до личных дел, не до вопросов обычной заводской жизни. Коллектив рабочих и администрации мастерских жил теми же чувствами, какими жила вся Советская страна в это время. Машина жизни сделала перебой.

Когда прошла неделя траура по умершем вожде, сборы директора завода оказались оконченными. Приехал его преемник. Принял дела. Русаков также был готов к отъезду в Москву.

Оба они выехали.

В Москве за два слишком года многое переменилось.

Внешнюю общую перемену, сказывавшуюся в обогащении некоторой части населения, заметил еще Поляков, когда он возвратился в Москву, привезя сюда с собой Химу.

В первые же дни после приезда парень пошел рыскать по Москве в поисках работы, но в странствованиях по городу сошелся с одним приятелем, хватил в пивной хмельного и, возвращаясь домой, ввязался в скандал.

С первого же момента своего приезда в столицу он заметил, что на улицах появилось много шикарно одетых людей. Значит нэп воскрешал прежних бар, а это для необузданного монтера даже в трезвом его состоянии было ножом в сердце.

Теперь же, находясь «на взводе», он, как нарочно, натолкнулся в одном из театральных проездов на нэпманскую группу.

Это была чета Файманов с Фиррой и еще одной барышней. С ними был военный в кавалерийской форме, и Поляков подумал, что это военный специалист.

Военный вел под-ручку разнаряженную Фирру, а в другой руке держал за цепочку бежавшую перед ним болонку. Шествие возглавляла импозантная мадам Файман, раскрывавшая широкий путь на тротуаре всей остальной компании. Военный терялся в окружении этой группы, краснея перед публикой за то, что в угоду даме должен был няньчиться с ее собаченкой. Но это ответственное дело Фира навязала ему, вопреки всякому его желанию.

Он злился, однако, компании не оставлял.

Все, за исключением военного, держали в руках по яблоку и грызли их, аппетитно чавкая и бросая остатки на асфальт.

Полякова задела независимость этой группы. Он стоял на углу улицы и, увидев проходивших, вдруг выразил намерение прицепиться к ним и сейчас же провозгласил с чувством:

— Приятного аппетита-с, гражданки!.. Только по советским правилам — вы не той стороной идете! Перейдите-ка на ту сторону!

Понятно, что только хмельное воображение могло подсказать монтеру, что его заступничество за порядок уличного движения кому бы то ни было принесет пользу. Поляков решил заставить приведших его в возбуждение нэпманов подчиниться постановлениям советской власти: он последовал за группой и, не стесняясь присутствия в компании военного, обнаружил намерение схватить за руку Фирру.

Вся компания во главе с военным намеревалась прибавить шагу и уйти от пьяного, но эксцентричная Фирра решила иное.

— А мы вот, — обернулась она немедленно к монтеру, — позовем милиционера, чтобы хулигана, который ко всем лезет, посадить в комиссариат переночевать!

Поляков остолбенел, оглянул щегольские наряды Фирры и, забежав вперед, негодующе ткнул себя в грудь:

— Это кто?! Ты меня посадишь в комиссариат? Мамзель! Хе! Подними рубашку, покажи бабашку, а потом зови милицию, Красную армию и пожарных, чтобы с пожарной кишки продули тебе хвост... Пойдем в милицию!.. Ну! Пойдем в милицию!

— В милицию! В милицию! — взвизгнула Фирра. — Максим Васильевич, — дёрнула она за рукав военного, — обязательно в милицию! Не пойду никуда и ничего не хочу говорить, пока арестуют его. Я докажу, что хулиганам воли никто не даст. Поведемте его в милицию.

И военный, и родители, и сестра пробовали уговорить Фирру, чтобы поскорей уйти от пьяного, но Фирра продолжала бесноваться, а так как монтер тоже стоял за путешествие в милицию, то, во избежание скандала на глазах публики, пришлось переменить направление. Все надулись и последовали за Фиррой к милиционеру, а затем оказались в комиссариате.

Но в комиссариате дело приняло неприятный для Полякова оборот.

Дежурный по комиссариату, выслушав объяснения компании и выяснив личность военного, предложил Полякову:

— Не имеете права, товарищ, скандалить. Спекулянты и спецы эти граждане или советские работники, но затрагивать их в пьяном виде и неприлично выражаться нельзя. Вы должны извиниться.

— Чтобы я извинился? Ха! Контрреволюцию развести хотите? А!

У Полякова хмель, как рукой сняло.

— Да, извинитесь, или вам придется отсидеть, товарищ. Никакой контрреволюции в ограждении прохожих от оскорблений нет.

— Га, вот так порядочки! Рабочий чтобы просил прощения у нэпачек и спеца!.. Га! Сколько же сидеть за то, что я выражался против них?

— До утра.

— А если я их обругаю понастоящему?

— Если будете скандалить в трезвом виде, то и на неделю изолируем.

— Га, на неделю! Таких граждан с собачками и гражданок вроде ёрш и майорш в семнадцатом году я сам ставил к стенке. Эти не попались мне. Но мы сведем еще счеты. На неделю? Так слушайте и тогда изолируйте. Спекулянты! Раздолбы! Каждого привяжу своими руками к столбу и обделаю со всех сторон, как тумбу! Гады!..

Поляков закатил такой словесный душ, что Фирра и мадам Файман шарахнулись к дверям.

Дежурный надзиратель бросился к Полякову.

— Молчите! — душа смех, завопил он — для проформы больше.

— Ах, ах! — кряхтел и прыгал Файман возле военного. —Фирра заставит посмешищем сделаться!

— В дежурку задержанного! — крикнул надзиратель милиционерам.

Но Поляков уже насытил душеньку. В заключение плюнул, взбил еще выше кепку и последовал с милиционерами.

— Я протестую! Я требую, чтобы дело в суд пошло! Пусть его примерно накажут! — взвыла, возвращаясь, Фирра.

Надзиратель и скрипнувший от досады зубами военный стали успокаивать ее. Раздраженная компания ушла.

Не только, впрочем, Поляков, но и всякий приезжавший в Москву с некоторого времени замечал, что обновляется хрычовка-столица. Перестали болтаться на стенах и заборах лоскуты рваных плакатов, и не кричали уже фасады домов о самоуправстве расклейщиков «Центропечати», заляпывавших прежде месивом клейстера каждый угол и каждый подъезд так, что они вопили миру о запущенности домов. Наоборот, дома стали пестреть свежей краской, припудрились штукатуркой и подрумянились охрой. Витрины магазинов заблистали образцами модных товаров. Центр города зарокотал от движения новеньких машин и ожившего трамвая. Если раньше из иностранцев можно было видеть только делегатов, которые на грузовиках ездили в Кремль на заседания конгресса Коминтерна, то теперь в Москве было несколько дипломатических миссий, а кроме того московские модники и модницы стремились, получив заграничные наряды, выдавать себя на улице за всамделишних европейцев.

Ожили театры и кино. А в числе уличных явлений бросалось в глаза еще одно большевистское новшество. На улицах то-и-дело теперь показывались обязательно возглавляемые барабанщиком колонны детишек, с одинаково завязанными в красные галстухи шеями. Детишки маршировали, всегда победно задирая кверху в маршевом азарте задорные головки.

Это были зачатые по идее Стебуна Ковалевым и организуемые теперь комсомольцами уже по всем

районам пионерские отряды детворы пролетариата и совработников.

Но произошли перемены не только общего характера. Переиначилось и положение части тех людей, которые все это время жили в Москве.

Стебун уже не работал в Агитпропе.

Его неуживчивая жесткость, а главное, его роль в создании дискуссионного клуба и особая приязнь ко всем недовольным партийными порядками заставили губком бояться, что свое партийное положение беспокойный работник использует для бунта в партии. Захар, Статеев, Тарас и кое-кто еще из центровиков и губкомщиков, боявшиеся этого, не ошиблись.

После закрытия клуба и последовавшего затем снятия с партийной работы Мостакова в связи с опубликованием им его письма к вождю партии, ответа на это письмо и сделанных уральцем дезорганизаторских выводов — Стебун решил, что в партии действительно неблагополучно. Он стал открыто выступать с критикой руководящих партийных органов, и в то время, как прежде ропотникам партии сопротивлялся, теперь он начал с ними сговариваться. А недовольство назревало и в чем-нибудь должно было вылиться.

Однажды, в праздничный день, когда Стебун обедал в столовке Совнаркома, его увидел ездивший в Геную и теперь занимавший пост секретаря одного из правительственных учреждений Антон. Бывший маляр имел захлопотавшийся и таинственный вид. Увидев Стебуна, немедленно направился к нему и, стегнув единомышленника сообщническим взглядом, остановился.

Стебун выжидательно скосился на него, вопросительно отрываясь от стола.

— В чем дело, дядя?

— У тебя, я знаю, есть приятели... Ты что-нибудь с ними думаешь?

Это было ясно: Антон имел в виду других недовольных внутрипартийными порядками.

Стебун окинул сухо взглядом намеревавшуюся было остановиться возле них товарища Пузыревскую, давая понять, что занят разговором, и кивнул Антону на стул.

— А что случилось?

Антон оперся на стол, склоняясь ниже головы Стебуна, и навалился на товарища с сообщением.

— Вчера застрелился Донцев, снятый с секретарствования в губкоме на Украине. Ставленники Тараса повели против него компанию, очернили его, он приехал сюда, ничего не добился здесь, тормошил меня и всех, кого знал здесь, и вот... Не имея других средств для протеста, разделался с собой... Другие думают, что так это и должно быть...

— Так! — потемнел Стебун. — И что же?

— Ничего... Что назначенчество и аппаратческая казенщина выхолостили из партии всякий дух — ты сам знаешь. Сговорись со своими и, если согласен, после обеда приходи в секретариат ко мне. Мы с Евгеновым и Владимир Никитычем толковали и решили обо всем подать заявление.

— Письменно?

— Да.

— Ладно. Завтра приду.

Антон поднялся и оставил Стебуна одного.

У Антона на следующий день Стебун ознакомился с тем заявлением, которое адресовалось руководящему органу партии и имело наскоро собранные Антоном два десятка подписей несогласных с партийным режимом работников. В заявлении кроме резкой характеристики партийного режима было требование пересмотра ряда директив партии по хозяйственной политике.

Стебун бегло прочитал заявление, выразил некоторое сомнение по поводу не особенно удачных формулировок заявления и уместности возбуждения хозяйственных вопросов, но, расценивая факт подачи коллективного заявления как единственно возможный способ побудить руководителей партии на пересмотр партийных порядков, спорить не стал, а присоединил свою подпись, попросил задержать подачу заявления и направился к тем партийцам, с которыми еще ранее обменивался мнениями по поводу положения в партии.

Загрузка...