— Хотите доверить Леню нам? — угадала Любовь Марковна.
— Да, пока со мной что-нибудь не произойдет... Если вы и Яков Карпович не сочтете это за злоупотребление вашей дружбой...
— Ах, Всеволод Сергеевич! Помоги мы спасти мальчишку от приюта — так это же и Льола с ума сойдет от радости, когда она получит сына. Я удивляюсь, почему она тогда же вместо приюта не поговорила со мной и не дала его мне. Но, видно, Придоров окончательно лишил ее сообразительности. Ты, комиссар мой, голос против не подашь? — усмехнулась инженерша мужу.
Узунов улыбнулся в ответ на прозвище, мягко кивнул головой:
— Это, Любочка, дело твоей компетенции. За пионерами смотреть нам не приходится, значит у нас одна Рися, да и та уже не маленькая. Если это будет в тягость нам, то придумаем что-нибудь другое вместе со Всеволодом Сергеевичем, а теперь помочь надо. И Елена Дмитриевна не забудет до смерти этого и Всеволоду Сергеевичу мы поможем...
Любовь Марковна посветлела и энергично потребовала:
— Давайте Леньку немедленно. Я и вам и Льоле покажу, как надо растить детей. Завтра же давайте его к нам! Да не думайте, что вам никто не сочувствует... Если в таком случае старым знакомым не помочь, то где же и дружба и человечность?
У Русакова от благодарного чувства задергались живчики на лице.
— Кгм-м!
Он с силой удержал подступавшие к горлу спазматические движения и пожал женщине руку, одновременно бросив благодарный взгляд в сторону Узунова. Объяснил успокаивающе:
— С визитами к Леньке я вам надоедать не буду. Я уверен, что он будет иметь все, что надо... Еще только одна просьба к вам, Любовь Марковна, и к вам, Яков Карпович. Просьба, чтобы Льола пока не знала о ребенке. Скройте от нее все, что касается и ребенка и меня самого.
— Я объясню это Любовь Марковне! — предупредил сочувственно Узунов, знавший лучше о намерении Русакова скрывать до времени все от жены. — Посидите еще немного, — добавил он, встав, чтобы задержать намеревавшегося прощаться гостя. — Расскажите, что вы делали в провинции.
Русаков присел на минуту.
— В провинцию я поехал, потому что там безопаснее всего прожить с Ленькой, без боязни какой-нибудь случайности, которая все повернула бы подругому. Прожил там два года и не каюсь.
— Вы работали на заводе? Значит кто-нибудь знал, что вы имеете специальность?
— О специальности не знал никто, но мне пришлось в лазарете долго лечиться с одним коммунистом, который оказался после фронта главным лицом для завода. Этот коммунист встретил меня здесь, в Москве, как раз когда я узнал, что Льола отдала Леньку в приют; он и позвал на должность помощника директора, не зная даже, а больше угадывая, что я на заводе пригожусь. Я поехал ради Леньки. Работы оказалось достаточно, с Ленькой все устроилось, и вот... жил!
Узунов и Любовь Марковна переглянулись, заинтересованные, очевидно, вопросом о том, насколько Русаков изменил прошлому. Вдвоем повернулись вопросительными взглядами к наблюдавшему за ними выжидательно гостю.
Русаков понимал, что он главного не сказал, но намеренно умалчивал о своих взглядах, пока старые друзья его и его жены сами не спросят о том, как он представляет свою жизнь с властью, против которой недавно шел.
Узунов, больше для того, чтобы это знала жена, чем для самого себя, мягко сник головой, осторожно помедлил и наконец спросил:
— Работать вы могли там, Всеволод Сергеевич, только весь находясь на виду у большевиков... Значит, переменили прежние взгляды?
Русаков сам не знал, почему он стал думать иначе и что в нем переменилось. Знал только, что не разрешил самое близкое и кровное для себя. Что взгляды, когда им самим большевистская власть распорядилась бы, не спрашивая, как он о ней думает! Что его теперешняя работа с нею, когда он должен ребенка отдавать в руки знакомых, а жены должен сторониться и предоставлять ей жить, как только она сумеет! И подавив горечь мыслей, он тряхнул в ответ отрицательно рукой.
— Работал я, конечно, и поступал все время так, что и сами большевики не смогли бы лучше вести себя на моем месте. Старых знакомых за это время мог бы найти, если бы хотел делать что-нибудь против советов. Но это никому не нужно. Большевиком же сделаться или слепо служить им — не могу из-за одного того, чтобы еще раз не каяться... Взгляды зависят теперь не столько от меня, сколько от того, что еще со мной произойдет и как ко мне отнесутся большевики, узнав, кто я в самом деле. Я уже пробовал найти выход из этой бездны. Однажды не выдержал и написал Ленину...
— Вы написали Ленину?
Любовь Марковна поднялась со вспышкой несказанного интереса, а Узунов беспокойно замер на Русакове взглядом.
— Вы знали, что он болен?
Русаков сделал беспомощный жест.
— Тогда мелькнуло сообщение, будто он выздоровел и приступил к работе... Я решил, что он не воспользуется моим признанием для того, чтобы отдать меня политической агентуре. Стал ждать последствий этого письма и до сих пор ничего не знаю.
— А послали вы его когда?
Русаков беспомощно пожал плечом.
— Я послал, когда выяснилось, что перееду опять в Москву. Послал, стал собираться, а через две недели — телеграмма о его смерти.
— Значит письмо может оказаться в ГПУ, и для вас будет еще хуже?
— Все может быть, хотя не думаю, что кто-нибудь отдаст письмо для такого использования его...
— Тяжело! — заключили участливо Любовь Марковна и Узунов.
Русаков сохранял спокойствие. Посидел еще с полминуты.
— Ничего, — успокоил он хозяев. — Чем-нибудь кончится. Почему-то мне теперь спокойней, чем это было прежде.
— Тут не спокойствие, а вся жизнь разбита! — возразила Любовь Марковна. — Хоть бы это устроилось.
— Так или иначе, а устроится! — махнул рукой Русаков, вставая. — Пойду я...
Он встал, благодарно пожимая обоим супругам руки.
— Завтра доставлю вам, Любовь Марковна, Леньку.
— Жду, обещаю смотреть за ним, как за своими, — пообещала отзывчивая инженерша.
Завод, бывший Грагама — завод-неудачник. Только недавно начал восстанавливать его некий товарищ Караваев. Ему удалось собрать несколько артелей рабочих, получить от ВСНХ каказы и пустить в ход одну большую вагранку из трех, находящихся на заводе.
Но что-то на заводе не спорилось.
Работа была только у литейщиков, а набрано было
много слесарей, трубников и токарей. За отсутствием работы рабочие относились к делу спустя рукава, и считалось совершенно естественным, что для оправдания смысла существования рабочего коллектива никто понастоящему не прикладывает рук.
Перед тем как Франц Антонович и Русаков получили сюда назначение, на заводе была непродолжительная стачка на почве задержки заработной платы. Товарищ Караваев сломал себе шею на неувязке своих стремлений с возможностями треста. Его с завода сняли и назначили людей, прежде заводу не известных.
Русаков упал духом перед сложностью того, что предстояло здесь сделать, чтобы работа стала на что-нибудь похожей.
А Франц Антонович остался верен себе. Он по-прежнему много читал и безмятежно благодушествовал. Заводом руководил только в том смысле, что контролировал действия Русакова и литейного мастера Кузьмина да сносился с трестом и поддакивал расхлябанно относившимся к работе завкому и ячейке.
Сперва он, впрочем, ретиво и деловито попробовал взять их в руки. Поставил вопрос о сокращении незанятых рабочих тех специальностей, для которых нагрузки в будущем не предвиделось. Выяснил, какие заказы необходимо в первую очередь выполнить и что отложить. Вообще показал, что он — хозяин на заводе. Но надолго его не хватило: он быстро дал отбой и предоставил итти работе по течению.
Рассчитавший помочь ему поставить работу с не меньшей осмысленной ударностью, чем это было под началом Шаповала, Русаков скоро должен был примириться с тем, что его роль здесь будет значительно скромнее, чем на кавказском заводике.
Завод должен был прогнать выполнение нескольких залежавшихся заказов ВСНХ на изготовление счетчиков для электрических, газовых и водопроводных установок, выпустить большую партию батарей под паровое отопление и кончить поставку цилиндрических коробок для какой-то аппаратуры в трамвайные вагоны.
Спешность этой работы дала возможность не замечать общего состояния завода. А когда гонка с выполнением залежавшихся заказов кончилась, Русаков стал систематизировать свои наблюдения и делать выводы.
Ему стало очевидно, что нужно или восстановить завод в полной мере, что не только дало бы всем рабочим работу, но и потребовало бы увеличения их количества, или, как бы болезненно это ни было, добиться ликвидации тех рабочих групп, которые не имели нагрузки.
После того как перед рабочими спасовал уже попробовавший заговорить о сокращении бригад директор, нечего было итти по этому пути и Русакову. Он решил примериться к тому, насколько мыслимо было поднять на заводе неработающие цеха. Особо заинтересовался давно заброшенным трубным отделением, восстановление которого придало бы совершенно иной характер работе завода. Целые часы стал проводить за его осмотром. В то же время не упускал и другого, —попробовал отсортировать из общей массы заводского коллектива опытных мастеров и ближе познакомиться с рабочими, в которых замечал проблеск заботы о производстве.
Смышленые рабочие в свою очередь стали проникаться к нему тем особым отношением, которого не могли вызвать к себе ни глава завода — директор, ни выражавшие интересы рабочих представители завкома и ячейки. Русаков сплошь и рядом проявлял себя как ответственный за все дело завода преданный работе службист, и к нему стали обращаться за распоряжениями в наиболее критических случаях.
Однажды, после трех месяцев его работы, когда Русаков в слесарно-механическом отделении помогал бригаде токарей разобраться в чертеже, его разыскал прибежавший из литейного отделения чернорабочий Жаров.
— Александр Павлович, Кузьмин просил скорее позвать вас!
Русаков бросил объяснения, видя, что что-то случилось, и повернулся к ждавшему его рабочему.
— Пойдемте. В чем дело там? — спросил он Жарова, спеша перейти двор.
— Да в чем... Вагранку надо спустить, а литейщиков — один Перелешин.
— Как Перелешин? А бригада где?
— Пошли с секретарем на выборы: выбирать совет. Франц Антонович разрешил, а что из вагранки само польется сейчас — об этом даже не знал.
Русаков с осуждением качнул головой и быстрее зашагал. Вспомнил, что один литейщик, за переполнением комплекта артели, работал как кладовщик. Велел его позвать. Спросил:
— Кто еще в литейном есть?
— Ключкин один, составляет ведомость.
Русаков прибавил шагу и очутился в литейном.
Мастер Кузьмин уныло стоял возле вагранки с секретарем завкома Ключкиным, оставшимся в отделении Перелешиным и двумя чернорабочими.
Повернулся потерянно к Русакову, разводя руками по пустой мастерской, чтобы объяснить положение, и тревожно приблизился:
— Спускать, Александр Павлович? Когда возвра
тятся рабочие — неизвестно... Только вас и ждал, чтобы вы знали.
Он говорил о выпуске чугуна из вагранки в яму перед печью.
Русаков отрицательно махнул рукой, отвергая мысль о выливке расплавленного металла в землю. На выплавку двухсот пудов литья истрачена нефть. Вылить его и завтра опять тратить топливо — нелепо. Но и не выливать было еще хуже, ибо чугун должен был закупорить вагранку, когда остынет.
Следовало показать пример иного отношения к делу, и Русаков объяснил:
— Сейчас придет кладовщик Пастухов, он литье знает. Кроме того, Перелешин и нас двое. Вот уже четверо. На каждого по рабочему — восемь человек. Засучивайте рукава, товарищ Кузьмин, показывайте нам формовки, и начнем лить. Вы знаете, где какие формы заделаны?
— Знаю. Разносортна только в колодках. Маховичков десяток прачечных и гири для весов. В остальных во всех в земле коробки для счетчиков.
— Ну, разносортку мы отложим, а выльем чугун на счетчики. Это они? — он провел взглядом по земляному полу с сделанными на нем насыпями и воронкообразными норками, которые обозначали, что тут находятся выкроенные в земле, под ногами, формы для очередных отливок. Оглянул группу собравшихся к вагранке людей, сделал полукомандный жест:
— Товарищи, литейщиков нет, а литье готово. В формах — коробки для счетчиков. Вчетвером и с четырьмя помощниками надо постараться нам с этим делом справиться. Если этого не сделаем и чугун выльем, стыдно будет в глаза друг другу смотреть. Беритесь за ковши! Чесанем для примера другим, чтоб не уходить, пока не кончим!
Он обернулся к завкомщику, молодому человеку, остановившемуся мимоходом возле вагранки и судачившему с другими рабочими.
— Вы со мной, товарищ Ключкин!
— Я ведомость составляю, Александр Павлович! — подвинулся назад дрогнувший Ключкин.
Кладовщик Пастухов оглянулся на него, пренебрежительно собрал с верстака несколько пар рабочих рукавиц и стал их рассовывать Перелешину, Кузьмину, Русакову, себе, двум рабочим.
— Гайка слаба у Ключкина! — объяснил он ехидно.
— Гайка! Попробуй потаскай махину — язык и ты высунешь от храбрости!
Русаков, жестко покосившись, отвернулся от Ключкина.
— Не хотите? Ладно. Товарищ Нестеров, ко мне в пару!
Он взялся за шест-водонос, проткнув его в ушки ковша, надев рукавицы, и подождал, пока приспособился сделать то же рабочий Нестеров.
Мастер Кузьмин указал:
— По этому порядку льют две партии — Александра Павловича и Пастухова. По этой — Перелешин и я с кем-нибудь.
Все подступили с ковшами к отверстию вагранки. Кузьмин, оставшийся без пары, оглянулся:
— Идете вы, что ли! — рассердился он на Ключкина. — Если не хотите — дошлите из механической кого-нибудь, сбегайте, пока я тут посмотрю.
Завкомщик хотел повернуться, но его пристыдила деловая решимость обступивших вагранку администраторов. Он вдруг ткнулся к рукавицам и оказался у ковша.
— Ну ее, табель! Обождет до завтра!
Долговязый черноусый Нестеров, нагнувшийся к
устью вагранки, выбил оттуда затычку, и расплавленная струйка металла хлынула в ковш Русакова. Лишь только он наполнился, другой такой же ковш подставили под жолоб Кузьмин и Ключкин, Потом — Пастухов с чернорабочим. Наконец — и Перелещин с своей парой, забивщий после наполнения всех ковшей отверстие вагранки кляпом.
Заплясали по стенам тени рабочих пар, сцепленных водоносами и понесших в разные стороны полутемного литейного сарая четыре светящихся солнечным тестом кадки. Подходя к норкам, литейщики отливали в них порции кипящего металла, осторожно обходили наполненную форму и передвигались к следующему земляному городку.
Переноска ковшей и сливание из них в формы расплавленной массы — штука тяжкая и для привычных литейщиков. Немудрено, что Ключкин испугался, когда Русаков пригласил его к себе в пару.
Уже после первой выгрузки ковшей у работавших кости заныли, и рубашки стали мокрыми. После второго обхода все начали покачиваться, после третьего — сделали минутную передышку.
Но повысилось у всех настроение, когда подошли для последней наливки ковшей.
Русаков посмотрел на часы.
— Товарищи, четверть шестого, а кончать надо.
— Кончим, кончим, Александр Павлович! На полчаса осталось. Только покуримте.
— А вы, Ключкин?
— Ничего! — сквозь бурные выдохи выкрикнул завкомщик. — Хоть водянки натрем, да литейщикам нос покажем!
Русаков взглянул себе на руки. Они пузырились, как и у остальных, буграми ссадин. Все отерли пот с разгоревшихся лиц. Снова стали наполнять ковши.
Через час работа была кончена. Работавшие измаялись, но почувствовали себя героями. Завод был избавлен от лишнего убытка.
Это событие привязало к Русакову узнавших о его твердой воле рабочих, подняв в их среде его авторитет. А с кладовщиком Пастуховым Русаков установил дружбу. Кладовщик поделился с ним своими сведениями о заводе, познакомил его с содержанием кладовой, и Русаков из этого извлек для завода пользу.
В это время окончилась сдача срочных заказов, и он решил приступить вплотную к проверке инвентаря трубного отделения.
Прежде всего отделение было приведено в порядок со стороны его внешнего вида. Отделение вымели, счистили с машин грязь и всякие понабросанные на них случайные предметы, начиная с обломков кирпича и кончая чьими-то развешенными на рычажках онучами, создававшими впечатление полной заброшенности мастерской.
Когда это было сделано, двое рабочих под присмотром самого Русакова восстановили проводку трансмиссии от заводского двигателя к валу трубного отделения.
Вычищенные машины теперь сияли, как игрушки, но они еще не были выверены.
В главной прокатной машине не было постава, который, вероятно, когда-то был снят для ремонта и затерян. Но машина для обдирания накипи с паровых труб оказалась вполне исправной. В видимой исправности были и машина-гнулка для выгибания труб, и труборезка, и машина для нарезки винтовой резьбы.
Русаков решил эти машины испробовать.
Выверив вал, он велел позвать заводского доку, слесаря Середу и кладовщика Пастухова. Пастухов Явился с несколькими штампами. Рабочий Жаров принес к машинам старые, порванные трансмиссии из кладовой.
— Середа, станок твой! — крикнул слесарю Русаков.
Середа, получивший при Караваеве премию за сконструированный им особый станок для сшивания проволокой трансмиссий, понял.
— Есть!
Бросил французский ключ, ручник и зубило и метнулся в слесарную.
Русаков с Жаровым начали вымерять рулеткой размер требовавшихся для каждой из машин приводных подтяжек.
— А они должны работать, — сообщил Жаров, понявший намерение Русакова, — не поломаны нигде. Еще товарищ Караваев мечтал пустить их, когда заряжал завод.
— Работают, — авторитетно успокоил Пастухов, любивший патриотически вступаться за всякое добро на заводе.
— Если работают — хорошо, — объяснил свое намерение Русаков, — а нет — по крайней мере будем знать и посмотрим, какие исправления нужны.
— Хорошо б заказец подходящий — да пустить! На постройках-то теперь без центрального отопления в домах не обойтись. За границей, должно быть, все приобретают, когда надо.
— Что за границей! И в Донбассе заводы делают оборудование. Да и на Путиловском принимают заказы.
— Ну, тогда нашему не ожить.
— Посмотрим. Трубное можно приспособить для всяких других работ.
— Понятно, чем зря стоять. У Коммунхоза мало ли всяких работ...
Середа получил мерку. Трансмиссии растянули. Заглянул директор, узнавший, что Русаков в трубном пробует машины. Пришло двое-трое рабочих.
Русаков заставил их помочь натянуть на шкивы ремни, лишь только Середа сшил трансмиссии. Пожелал ради шутки бельгийской гнульщице сделаться героем труда.
Середа запустил там и здесь в машины масла. Когда все было готово, Русаков, послав рабочего в кочегарку, распорядился пустить вал на рабочий ход. Через несколько минут вал вверху скрипнул и позер-
нулся. Все замерли, следя, как вслед за валом тронулась на холостом шкиве трансмиссия, поползшая подобно змее. Еще раз и механик и Русаков пробежали взглядом по гаечным скрепам машины и по системе движущейся рабочей ее части, брызгавшей каплями масла.
Русаков тронул предохранительный рычажок, перевел ремень трансмиссии с холостого шкива на рабочий.
Все возбужденно впились глазами в машину. Только директор, полагавший, что Русаков хлопочет зря, и чувствовавший, что машина исправлена, бросил апатичное возражение:
— Напрасно хлопочете, Александр Павлович, не для нас это.
Русаков спокойно пожал плечами:
— Хоть будем знать, что у нас есть. Наконец, выменяем что-нибудь на машины у других трестов...
Директор махнул рукой и пошел в контору.
Ремень, попав на рабочее колесо, тронул его. Раздвижные салазки, служащие для приспособления к станку штампов и формовочных прессов, меняющихся на машине в зависимости от рода сгиба и выгиба труб, а также от их диаметра, сделали медленное хитрое движение, переломив будто для плясового поворота чашечку поршневых передач. Этот поворот они повторили еще раз и еще раз, машина закляцала, и они забегали.
— Эт так штука! — вырвалось у Жарова. Пастухов и Середа одобрительно крякнули. Русаков, убедившись, что машина совершенно исправна, обратился к тем штампам и частям, которые принес с собой кладовщик.
— Давайте-ка!
Он выбрал из инструмента то, что ему было нужно. Перевел ремень на холостой шкив. При помощи особых винтовых барашек вделал отобранные части в
салазки машины. Оторвался, осмотрелся, из кучки отрезков труб в углу помещения выбрал три конца полуторадюймовых труб, по диаметру заложенного в машину прессака, пустил снова машину и вложил один конец трубы в штамп.
Салазки двинулись, впились подушкой и прессаком в трубу, вдруг отстали от нее, поднимаясь для нового движения, и Русаков вынул трубу, овально изогнутую на сто восемьдесят градусов. Взглянув на выгнутый изгиб, он передал трубу Пастухову и заложил в штамп другой конец.
Салазки опустились, и с этой трубой произошел тот же фокус.
Рабочие, из которых никто не знал назначения машины, казавшейся негодной, теперь смотрели на Русакова как на чудодея. Русаков же перешел к проверке других, интересовавших его машин. Только труборезная машина требовала ремонта; остальные можно было сразу пускать в работу.
То, что занимало Русакова, — расширение завода и загрузку работой всех его цехов — можно было осуществить. Но нужно было еще поднять неподатливого на всякие новые хлопоты директора и добиться согласия трестов загружать завод заказами.
Русаков с карандашом в руках взялся вычислять, что может дать рационализация завода, и подытоживать, во что обходится государству выработка каждого заказа, если не перевести работу на новые начала. Он сел за составление доклада, намереваясь убедить директора начать хлопоты перед заинтересованными в делах завода хозяйственными инстанциями. Доклад этот, — работая над ним только урывками, — он закончил недели через две. Принес его директору.
Несокрушимо устоявшийся в позиции полного спокойствия Франц Антонович нехотя прочитал доклад, чтобы не спорить с Русаковым, но не стал и говорить о поддержке помощника.
— Идеалист вы, Александр Павлович! — отмахнулся он. — Не хотите понять, что в тресте свои специалисты только и делают, что планируют да на нашего брата, производственника, наводят мораль. Вы хотите лучшего государству, а они же вас и распишут так, что не захочешь говорить уж с ними. Давайте делать, что велят...
Русаков, однако, в здравый смысл руководителей треста верил больше, чем директор.
— Но почему же, Франц Антонович! — вышел он из себя. — В тресте если не все, то руководители по крайней мере понимают интересы дела, а не чиновничьего гонора. Всякому станет ясно, что дело вопиет за себя. Разве я стал бы работать и собственноручно перещупывать все машины, если бы не чувствовал, что мы делаем преступленье, растрачивая деньги на работу, которая нам обходится в несколько раз дороже, чем она должна стоить. Ведь это будет видно самому оголтелому чиновнику, если он прочтет, что мы сообщили правлению.
— Да, вы думаете, не знают этого? Знают давно и подумали уже о нас. Не беспокойтесь. Производство теплотехнического оборудования Донбасс перетянул к себе, и его нам не дадут. Товар на рынок у нас выйдет втридорога против других заводов. Об этом разговор в тресте был, и имейте в виду, что решили нас не расширять, а ликвидировать. Не говорите только пожалуйста об этом... Вообще затеял восстановить этот завод сумасшедший Караваев. Нужно ему было отличиться на хозяйственном фронте, так он и кинулся... Ликвидируется завод, Александр Павлович. Получим еще наряд на отливку колодок для обувных механических фабрик, выполним весь прежний план, и это последние заказы.
— Но это же спотыкач какой-то, Франц Антонович! Ну, сегодня не нужна работа. Но ведь строительство само себя обгоняет помесячно. Мы распустим рабочих, забьем ворота, а через несколько месяцев собирай их опять, когда начинать будет в сто раз трудней, и вот тогда ахай!
— Ничего не поделаешь: все решено! — насупился директор.
— Нет, я сам, наконец, пойду куда угодно, останусь сторожить завод, если его закроют, но бросаться таким оборудованием, какое имеет завод, — это же самим новую разруху разводить.
Русаков отложил разговор, с тем чтобы возобновить его, лишь директор сделается немного податливей. Сообщение о проектируемой ликвидации завода сразило его, и он не знал, что ему вообще придется делать в ближайшее время.
Но о проекте ликвидации завода прослышали рабочие, и это создало нездоровую обстановку.
Директор в один из ближайших дней внезапно поззвал в контору Русакова. Явившийся Русаков увидел в конторе секретаря ячейки и завкомщика Ключкина, беспокойно нажимавших на отмалчивавшегося директора. Франц Антонович сердито объявил:
— Вот, Александр Павлович, рабочие волнуются. Кто-то им сказал, что наш завод будет закрыт.
— А!
Русаков воспрянул.
— Рабочие правы, Франц Антонович... Рабочие были бы неправы, если бы с заводом ничего нельзя было сделать. Они этого, к сожалению, не знают, но мы-то с вами знаем, что завод за себя постоять может.
— Так пойдите же, поговорите в главках наших.
— А зачем нам итти? Я вам предлагал послать доклад. А теперь что же... Если рабочие волнуются, пусть трест на собрание представителя своего пришлет, и мы поговорим. Пусть он докажет, что завод никуда не годится. А мы ему докажем, — у меня и материал в докладе есть — что завод оправдает себя и еще кое-что для государства заработает.
— Правильно! — ожили и взволновались рабочие. — Пусть докажет!
— Прави-ильно! — буркнул протестующе директор, не сразу поддаваясь уговору. — Но нужно, чтобы они послушали, а заставьте приехать их.
— А не нужно зевать, вот и заставите. Представьте сейчас же им доклад. Изложите тресту ваш взгляд. Я то же сделаю в правлении Союза металлистов, с Ключкиным пойду. Поговорите на ячейке. На общем собрании я выступлю против закрытия. Вот и докажем на фактах, что приспичило закрывать оттого, что не подумали свести прежде концов с концами.
— Правильно! — опять заявил секретарь ячейки. — Кто как хочет, а я сейчас поеду в райком, иначе чорт знает что наделаем, опять стачка будет. Рабочим без работы оставаться — не шуточка. Бросят работу, и делай что хочешь... Можно копию вашего доклада получить?
— Конечно, — подтвердил Русаков секретарю.
Директор раскачался.
— Ну, ладно... Вы, Александр Павлович, управляйтесь тут, а я с Ключкиным тоже в райком. Оттуда, если успею сегодня, в трест.
— Чудесно! Катайте, Франц Антонович, и мы еще за себя постоим!
Русаков проводил директора и рабочую делегацию.
Директору в этот день в тресте побывать не удалось. Но в райкоме ему обещали за завод заступиться, и это его поощрило. С другой стороны, требовали активности рабочие, и он разгорячился настолько, что сдал доклад правлению треста и добился обещания прислать представителя треста для объяснений с рабочими о причинах закрытия завода. Этого было весьма мало, чтобы отстоять завод, но кампания за его сохранение началась, и эта кампания временно сплотила рабочих и администрацию, партийцев и беспартийных.
С нетерпением и Русаков и рабочие ждали общего собрания и выступления уполномоченного треста. Назначен был день собрания. На собрании выступил уполномоченный треста и сообщил, что завод не ликвидируется, а сдается на концессию компании немецких предпринимателей, намеревающейся организовать на заводе производство прежней теплотехнической продукции. С немцами ведутся переговоры, и они в ближайшее время будут принимать завод.
Рабочих это сообщение словно ударило по голове обухом. Растерялся даже и Русаков, не знавший, как относиться к новости, и чувствовавший, что перемен на заводе не предотвратить и что они должны будут так или иначе отозваться на его личной судьбе.
У него опустились руки; единственно, что осталось ему в дальнейшем делать, так это только отрабатывать на заводе положенное время и ждать, пока не вырешится так или иначе судьба завода. Но он попросил директора при очередной поездке в ВСНХ:
— Узнайте, Франц Антонович, реальная ли вещь эти разговоры о концессии и скоро ли мы увидим новых хозяев.
Директор возвратился не в духе. Его и самого уже начала дергать неопределенность положения. Он разобижено уединился в кабинете и велел всех явившихся по делу направлять к Русакову.
Русаков, узнав, что возвратился директор, зашел в контору.
— Что слышно, Франц Антонович? Есть концессионеры в натуре в Москве и серьезно это?
Франц Антонович, не поворачиваясь в сторону помощника, полез к себе в стол с видом, ясно свидетельствовавшим о том, что он разочарован до полного отчаяния.
— «Серьезно»! Мудрецы! На-днях концессионеры явятся осматривать завод.
И он брюзгливо вперился в вытянутые из стола бумаги, явно чувствуя себя жертвой обстоятельств.
Русаков ушел в цеха. Обратившимся к нему рабочим сообщил, что ему сказал директор.
Прошло после этого несколько дней, слухи о предстоящем приезде концессионеров для осмотра завода подтверждались.
И вот однажды, когда Русаков шел в контору для проверки каких-то чертежей с слесарем Середою, к воротам завода подкатил рявкнувший на весь переулок автомобиль, и из его коробки выгрузились двое незнакомцев.
Русаков и Середа были на полпути к конторе и приехавшие прошли мимо них.
— Концессионеры! — остановился Середа, чтобы не опережать гостей.
Остановился и побледневший Русаков.
Один из двух посетителей, иностранец в фетровой шляпе и широком пальто, несомненно, и был концессионером. А второй, в белой фуражке и в складно сделанной летней визитке из альпага, был вовсе не иностранец, Русаков с первого взгляда узнал в нем Придорова.
Помощник директора замер, провожая взглядом шагавших к конторе дельцов, и минуты две стоял неподвижно, пересиливая охватившее его волнение и растерянность.
Несомненно, директор сейчас же пошлет разыскать Русакова для того, чтобы он, как наиболее знающий завод техник, сопровождал концессионера при осмотре мастерских и помогал немцу необходимыми объяснениями. Но мог ли Русаков показаться перед знавшим его Придоровым?
Это было бы явным безумием в его положении.
И Русаков решил избежать встречи.
— Пойдемте! — позвал он Середу, продолжая путь к конторе, будто ничего не случилось
Середа последовал за ним, качаясь на ходу бок о бок с мастером.
Вдруг у порога конторы Русаков остановился, закачавшись, и отупелым взглядом, словно пьяный или больной, уставился на Середу.
Середа испуганно споткнулся.
— Александр Павлович, что вы?
Русаков, вместо ответа, пересиливая с заиканием задышку, выцедил:
— Мм... Припадок!.. Скажите Францу Антоновичу— не могу! К доктору скорей!
Он сунул сверток чертежей в руки слесаря и, шатаясь, почти падая, повернул нервически к воротам.
Симуляция внезапного приступа истерического припадка или другого непонятного недуга была столь натуральной, что у Середы ни на мгновение не шевельнулось подозрение об обмане. Увидев, что Александр Павлович может упасть, он догнал его, взял под-руку и сказал, что проведет до извозчика. Вывел за ворота.
Извозчиков не было, и Русаков с отчаянием указал взглядом на трамвайный вагон.
— Сяду! — объяснил он с измученной беспомощностью.
Середа подвел его к трамваю.
— Скажите Францу Антоновичу — болен! Если отойду — приду. Очень прошу его извинить меня...
Он отпустил Середу и уехал...
В городе Русаков пробыл почти до вечера. Он возвратился домой уже в сумерки, сам себя спрашивая, что делать дальше. Сделал вид, что его болезнь не прошла и, повидавшись в коридоре общежития с рабочими, собрал сведения о сегодняшних посетителях завода.
Рабочие в подробностях передали ему, как происходил осмотр завода. Сообщили, что один концессионер — немец, другой — его русский компаньон. Осматривали завод похозяйски, все помещения и машины описывали и завтра еще раз явятся, чтобы кончить опись и проверить, не упустили ли что из мелочей.
Русаков, запасшись этими сведениями, заперся у себя в комнате. Решил на следующий день также не выходить на работу и написал директору записку с сообщением о том, что не может показаться, пока не оправится от припадка.
Вечером он опять выведал через рабочих о том, что было днем на заводе, и, узнав, что опись кончена, на третий день с утра по обыкновению пришел на завод.
Франц Антонович негодовал на помощника, пока знакомил с заводом будущих его хозяев, но, выполнив эту процедуру, успокоился и не решился журить Русакова, когда тот явился.
— Что с вами было? — спросил он участливо.
Русаков конфузливым жестом руки отвел необходимость точного объяснения и обрывками фраз осведомил:
— После фронта бывает иногда у меня так. Землю царапать начинаю. После одного потрясения. Раньше было часто. Потом перестало. Думал, что прошло совсем, а позавчера почему-то опять...
— Надо бы отдохнуть вам.
— Да, очевидно, при первой возможности надо будет... Ну, а что же концессионеры наши? Будут принимать завод?
Директор пренебрежительно махнул рукой.
— Еще на год дела хватит, если не больше. На зиму можно брать заказы. Сперва они должны заключить договор на концессию. Об этом хлопочет компаньон концессионера, русский. Потом немец поедет к брату в Германию закупить машины и договорить мастеров, а у русского компаньона какие-то дела в Одессе еще надо ликвидировать. И заключается концессия только с весны будущего года. Словом, у них хлопот больше, чем у нас. А нам заказы дадут, и до весны будущего года ничего не изменится. Больше не пожалуют.
Русаков не пропустил мимо ни одного замечания из критически брошенных ему сообщений директора. Вывел заключение:
«Придоров, значит, не покажется. С оглядкой, но можно продолжать работать на заводе».
И как расшатанная телега через пасмурную степь, потянулась опять бесперспективная производственная жизнь завода. Кое-какие заказы, правда, были. Еле-еле прогонял и готовил их к сдаче завод. Все стало итти, — лишь бы день до вечера.
Русаков решил наведаться к Узуновым.
Уже наступала осень, но в воскресенье выдалась хорошая погода, и Русаков застал инженера и Любовь Марковну с детворой в садике перед домом. Узунов восседал с номером «Известий» в качалке и празднично блаженствовал. Любовь Марковна возле него сидела на скамье. Дети: Рися, Ленька и трое чужих малышей бегали между деревьями, играя в «палочку-выручалочку».
Любовь Марковна участливо следила за ними и сама отдавалась игре, подсказывая детям, кому и где прятаться, а потом выдавая спрятавшихся.
Русаков, застав семью в сборе, приблизился и на мгновение остановился перед счастливо отдыхающими людьми.
— А! Присоединяйтесь, присоединяйтесь, Всеволод Сергеевич! — увидела его Любовь Марковна.
Узунов опустил газету.
— Просим! — Пригласил он гостя.
Русаков поздоровался.
— Курорт у вас! — сказал он, поводя головой вокруг. — Детский рай.
— Да, у нас хорошо. А Ленька — смотрите!
Русаков обернулся.
Мальчик, увидев «дядю Шуру», бросил играть и, комично скрестив руки, стал в наполеоновскую позу, будто судил отца за невнимание и ждал, пока его заметят.
— Леня, да ты, брат, вырос-то как, ая-яй! Не забыл еще меня?
И он, схватив мальчика, качнул его в воздухе.
— Поминаю, дядька Шулка! Ты ушел от меня, а я и не плакал и не плакал! И не буду больше плакать, когда я тебе не нужен. Я иглаюсь с Лысей...
Мальчик надуто отвернулся и стал обиженно отодвигаться.
Все рассмеялись.
Русаков посадил мальчика к себе на колени.
— И ты не хочешь простить меня? Не хочешь помириться со мной?
— Если принесес мне велосипед, то буду и с тобой иглать.
— Ах ты, взяточник маленький! Ну ладно, получишь велосипед. Попрошу тетю Любу, чтобы купила тебе.
— Плежде дай, тогда помилюсь.
— Взяточник! — отпустил Русаков сына и покачал головой с улыбкой, одновременно переводя взгляд на остальных сбежавшихся детей.
Он сел возле Любовь Марковны на скамье.
Рися командовала:
— Теперь Мотя будет наша мама и так будет играть. А я и Леня будем детками. И вот Мотя учит нас чему-нибудь. Ну, учи, Мотя!
Мотя, маленькое розовое, проворное существо, быстро вцепилась в Леньку, схватила с земли прутик и начала им отчаянно и вовсе не для вида только хлестать мальчугана, приговаривая:
— Учись читать! Учись писать! Учись работать ходить! Дрянь! Сыночек уродился!
Ленька, растерянно вытаращивший глаза в ответ на это учение, вдруг забрыкался, не успевая спасаться от ударов.
— Тетя, тетя! — захныкал и заспешил он к Любовь Марковне.
Но Рися, вдруг увидев, какой оборот принимает игра, наскочила на девочку.
— Ты что дерешься?
Мотя не смутилась и хлестнула прутом подругу.
— Я твоя мама! Я его мама!
Рися запальчиво сжала кулачки и приняла такую решительно драчливую позу, что Мотя подалась назад.
— Разве так надо маму играть? — наступала Рися. — Так?
— А как же? Мама всегда, когда учит детей, бьет их прутом.
Рися подскочила к ней с азартным гневом.
— Это старый режим, если бьют! Спроси у кого хочешь. Старый режим!
И, обернувшись, девочка очутилась перед смеявшимися взрослыми.
— Мама, при новом режиме полагается бить маленьких деток?
— Ну, конечно же, у хороших мам не полагается, — подавляя смех, ответила Любовь Марковна. — Мотя этого не знает. Поиграйте лучше в ключи.
Рися торжествующе метнулась к подруге:
— Ага! Что я говорила!.. Давайте играть в ключи!
Дети занялись озабоченно вычерчиванием на земле
кругов для прыганья и забыли происшедшее, а Русаков и Узунов обменивались шутливыми замечаниями.
— Рися вроде реформаторши ребячьего быта у вас, —улыбнулся Русаков.
— Да, женщина вполне современная. А та — старорежимница! — засмеялся Узунов. —Действует прутом...
— И каждая — в свою маму! — бросил Русаков, подчеркнуто кивнув Любовь Марковне, с улыбкой выжидавшей, пока гость осмотрится и заговорит о своем.
Русаков почувствовал это вопросительное и вежливое ожидание. Озабоченно потемнев, он сообщил:
— Я недавно натолкнулся на Придорова. Он случайно меня не заметил, но по всему видно, что он обосновался в Москве давно. Ведет чужие рискованные дела. Не знаете ничего, Яков Карпович?
Потемнел и Узунов, знавший много больше Русакова, а Любовь Марковна в подтверждение сомнительности дел их прежнего знакомого негодующе тряхнула головой.
Узунов осторожно подтвердил:
— У него дела... Напал на компанию каких-то немцев и собирается их выдоить. Примазался на правах их компаниона к концессии. Немцев на этой концессии пустит в трубу да и сам до чего-нибудь достукается. Из-за этого остался в Москве... Кажется, немец и деньги на него собирается перевести. Уезжает, пока здесь все будет готово, в Германию, а Придоров собирается съездить в Одессу и потом возвратиться опять, чтобы отсюда немцам пускать пыль в глаза.
— Он значит действует попрежнему... А Льола? Не знаете, как она?
Русаков взволнованно передвинулся на скамье и опустил глаза, что-то рассматривая у ног и пряча в землю тоскующий взгляд.
— О, Льола, Всеволод Сергеевич! — передвинулась участливо Любовь Марковна. — Вы не знаете этого? Она развязалась с ним... приехала в Москву, здесь бросила его и поступила на службу.
Русаков пораженно выпрямился и встал со скамьи.
— Вы это хорошо знаете?
Он перебежал взглядом с Любовь Марковны на инженера и весь потянулся с вопросом к инженерше.
— Она у вас была?
— Не была, но мы с ней один раз ехали в поезде вместе. Она живет в Малаховке, а мы с Яковом Карповичем ездили туда к одним знакомым... Она и рассказала. Не смогла жить больше с ним и вот розыскала работу.
— Где она работает?
— В Главполитпросвете.
— Ах, Льола, Льола!
Русаков беспомощно опустился на скамью, обхватив руками ноги ниже колен и вперившись взглядом перед собой.
Узунов ободряющим замечанием предупредил приступ уныния в госте:
— Не падайте духом, Всеволод Сергеевич! Это лучше, чем если бы она примирилась с Придоровым.
— О, конечно, это лучше! — в горячем возбуждении подтвердил, поднимаясь, Русаков. — Не придумаю только я, как мне самому быть. Надо переварить и перемолоть близость Льолы теперь... Новое положение во всем...
Не кончив, он смолк на полуфразе. Рассеянно мелькнув взглядом по желтому тополю, наблюдая плавное движение осеннего сева листьев. И, мучаясь той же тяготившей его мыслью, через мгновение добавил:
— Надо что-нибудь придумывать.
— Да, дело переменилось! — сочувственно подтвердил Узунов.
— Но Льоле все-таки, пожалуйста, ни-че-го! — умоляюще и настойчиво предупредил Русаков.
— Нет, нет! — в один голос заверили Узунов и Любовь Марковна.
Русаков успокоился. Переменил разговор.
— Скажите, как Леня? Не тяготит вас? не натворил я вам с ним хлопот?
— О, славный такой и восприимчивый бутуз! Нет, нет, Всеволод Сергеевич, мы не отдадим вам его, пока
вы не сможете свободно предстать перед всеми, называя его открыто своим сыном.
— Спасибо! — растроганно отозвался Русаков. — Пойду попрощаюсь с ним. Зайду к вам, если опять узнаю о какой-нибудь перемене. О придоровской сделке мне нужно будет все заранее знать, чтобы я не столкнулся с ним; может быть, я зайду узнать у вас о его проектах.
— Я узнаю об этом подробней, — пообещал Узунов, — и тогда расскажу.
— Пожалуйста.
— О письме вашем к Ленину ничего так и не знаете? — спросила инженерша.
— Нет! — мотнул головой Русаков.
Он нашел взглядом между игравшими в углу сада детьми Леньку и закружил по аллейкам к сыну. Потом вернулся на минуту проститься с Узуновыми.
Возвращаясь домой, думал о Льоле. Спрашивал сам себя: стоит ли бередить рану, — пройти к Главполитпросвету, когда там кончаются занятия, чтобы хоть издали увидеть дорогую для него женщину.
В этом не было никакого смысла. Это только влило бы в чашу горчайшего из горьких настоев его души каплю отравно-сладкой, но не врачующей и не исцеляющей наркотической приправы. Безумно было глушить себя ядом собственных же чувств. И, однако, Русаков знал, что завтра же он будет стоять у подъезда Главполитпросвета, дождется выхода жены, чтоб до мельчайших подробностей запечатлеть в своей памяти, как она выглядит после всего, что пережила...
И действительно, Русаков в последующие дни несколько раз уходил с завода ранее обычного, чтобы продежурить по получасу у Главполитпросвета. В третье из своих посещений он увидел Льолу. И еще раз убедился он, что без Льолы ему не жить.
Он стоял возле газетного киоска, купив там книжку, и делал вид, что рассматривает заголовки изданий на витрине. Льола вышла, отделяясь от группы других
окончивших занятия сотрудников и сотрудниц. С нею шла маленькая особа в кепи и расстегнутой куртке. Левой рукой с портфелем она прижималась к Льоле, а правой, сжатой в кулак, совала с воодушевлением во все стороны, будто изничтожая воображаемых врагов. Льола улыбалась и сдержанным шагом умеряла горячность своей собеседницы. На углу они остановились, чтобы разойтись в разные стороны.
Еще раз разразились смехом, довольным, счастливым смехом людей, плодотворно поработавших за день, пожали друг другу руки. Спутница Льолы аппетитно хлопнула рукой в кисть Льоле, оттопырила вверх козырек кепи и победно зашагала прочь, а Льола с тихой улыбкой повернула в сторону Мясницкой.
Русаков зашагал следом за ней, и земля у него под ногами горела. Он разрывался от тоскливого желания догнать жену, взять за руку и бежать с ней на край света.
Но он сдерживался и только жадно ловил взглядом каждое ее движение.
А Льола шла, светясь улыбкой, гордая сознанием собственной трудовой самостоятельности, и так довольно попирала ногами асфальт тротуара, будто все на улице ей радостно салютовало.
Она дошла до трамвая на Мясницкой и остановилась ждать вагона.
Русаков также остановился, мысленно прощаясь с ней. Подумал, есть ли у него мелочь на трамвай. Сжал рукой в кармане брюк несколько болтавшихся там монет, сделал нерешительное движение, чтобы достать их, и разжал руку. Хотел броситься к остановке и отступил. Выдохнул во вздохе тяжелого отчаяния весь остаток силы, провел рукой по лбу.
В это время очередь, в которой была Льола, втолкнулась в вагон, молодая женщина вошла на площадку, и вагон ушел.
Русаков опустошенно сник, провожая его взглядом, и безрадостно пошел домой.
Стебун ни на одну минуту не сомневался, что Льола будет его женой.
По Льоле видно было, что она ждет от него слова о их будущем и тревожно волнуется.
Стебуну оставалось только условиться с Льолой о встрече для решающего их судьбу разговора.
Именно для этого пришел Стебун к Льоле тогда, когда Диссману вздумалось явиться в отдел, под предлогом чтения черновика протокола.
Увидев тогда, что момент для разговора об интимных делах неудачен и что к Льоле липнет Диссман, он переменил намерение и ушел, рассчитывая переговорить с Льолой в ближайшие дни. Но следующий день оказался у него загруженным работой в издательстве и непредвиденными встречами с партийцами, недовольными установившейся политикой и задумавшими новый сговор. А затем ему пришлось залезть по уши в горячие фракционные дела.
Стебун оказался одним из столпов той группы, которая считала, что партийное руководство пошло по неправильному фарватеру.
С момента последнего оппозиционного выступления прошло уже порядочно времени, и стало казаться, что в дальнейшем никаких трений возникнуть не может. Но как раз в это время попытка ударить по единству партии нашла себе место еще раз и тем опасней она отдалась в низах, что была предпринята на партийном съезде представителями партийной организации одной из советских столиц. На этом съезде группа делегатов выступила как одно целое, противопоставляющее себя большинству съезда.
Съезд сделал попытку пресечь дальнейшее дерганье партии. Его постановлениями партия сказала, что она не допустит подрыва своего единства. Были немедленно приняты организационные меры, обеспечивающие это единство. Переназначения и массовая переброска нарушавших дисциплину сеятелей раскола, казалось, исправляли несколько положение. Руководителям нового выступления оставалось смириться.
Но это уже не зависело от их воли.
Стебун, до сего времени не порывавший связей с своими единомышленниками, которые уже однажды атаковали партийный центр по другому поводу, сделал попытку посвоему отнестись к событиям. Он решил взять на себя посредничество между участниками каждой из выступавших когда-нибудь против партийного центра групп и содействовать их объединению для общего выступления.
Фракционный блок склеился, и казалось, что очередное выступление против отсортировавшегося в результате прежних внутренних потрясений ядра руководителей партии обещает успех бунту, затевавшемуся теперь общим фронтом всех недовольных. Одним из обстоятельств, которое могло благоприятствовать выступлениям, были изменения, происшедшие за это время в самой московской организации.
Секретарем губкома теперь был не Захар, семь раз примерявший прежде чем что-нибудь сделать, а двигавший силу на силу и сталкивавший их одна с другой прямолинейный партийный практик, рабочий Влас. Районные секретари также в большинстве были новые. Прежние губкомщики работали в низах или находились в провинции. Часть их, оторвавшись от партийной среды, стала отставать, теряя связь с тем, что происходило в организации. Новые работники только входили в дело.
Фракционеры же спешили.
Все было внешне благополучно до времени, и вдруг партийную массу как громом поразило сообщение о том, что в лесу под Москвой обнаружена организованная одним из бывших районных секретарей сходка партийцев, нелегально собравшихся для выработки раскольнических фракционных решений. Это небывалое в истории партии событие неожиданным, впрочем, было только для непосвященных. Руководители партии были информированы о том, что некоторые из прежних партийных вождей, разгоряченные поражением на съезде, готовятся к новому бунту.
Прежде всего почувствовал, по некоторым признакам, угрозу предстоящих событий Кердода, угадывавший многое по настроению знакомых оппозиционеров, с которыми был связан узами дружбы.
Он счел своим долгом предупредить об опасности положения Ладо, который собрался ехать с Тарасом в летний отпуск. Несколько ближайших друзей и сподвижников Ладо и Тараса сошлись на их проводы.
Бывший шахтер пришел не в духе.
Дружеская бражка шла в зальце кремлевской квартиры Лысого. Кердода явился, когда у заседавших за столом зачинателей большевизма поднялось настроение.
Кердода буркнул приветствие, всунулся угрюмо за стол и с кислым видом скособочился на соратников.
Лысой примерился к нему с праздничной общительностью и, зная, что Кердода также скоро собирался ехать вместе с Власом для отдыха на юг, хмыкнул собеседникам:
— Семен, как квашня, засопел! Поедешь, Влас, с ним на Терек, двинь его там с горы, чтоб он покупался как следует!
— Поедем с нами, хохол! — предложил Тарас серьезно, думая, что Кердода расстроился от того, что не может также уехать. — Раньше отдохнешь, скорее приедешь.
— Я не поеду, брось! — азартно буркнул через стол бывший шахтер. И обратился к остальным: — Распоясываемся мы, друзья, с отпусками, а оставаться в Москве некому. Забыли, что кое-кто только руки потрет, если мы все будем отдыхать. Отставные генералы мастерят склоку. Обождите-ка, какими раскорячками стукнут они по партийному единству, если мы распустимся!
— Ты ворожишь?
Тарас засмеялся, высказав это предположение, а Ладо насторожился, прервал на мгновение разговор с Власом и повернулся в сторону шахтера.
Лысой махнул беспечно рукой:
— На то судьба и сочинила большевистский рой, чтобы мы в нем гудели.
— Чтоб гудели, — возразил Кердода, — да не бесились. А тут готовится новая склока, после того как не расплевались еще с первой как следует.
Собеседников предостережения взвинтили:
— Что случилось? Говори толком! — с резким недовольством забеспокоился Влас, несший ответственность за состояние московской организации.
— Ничего! Но оппозиционеры образовали из всех групп блок, шлепают и распространяют один за другим документы. Распускают слух о совещании, на котором была между нами ругня. Используют секретные постановления для того, чтобы настроить определенным образом низы. Девизик пустили: лестницу метут сверху вниз... Вот смотрите!
Он сунул Ладо тетрадку перепечатанных на машинке и очевидно распространявшихся из-под полы секретных постановлений партийного центра.
— Стебунят, значит, опять? — усмехнулся в ус Ладо. — Ничего, кацо, мусор метут и с верхов и с низов. Не страшно!
Тетрадка пошла по рукам и вызвала возбуждение.
— Что это за мордобойня какая-то устанавливается? —поднялся со стула Тарас. —Ведь это уже прямой призыв к расколу, если они вступают на путь конспираторской практики. Что же значат тогда постановления съездов?.. Шлепают всякий документ и Пускают по рукам. Безобразие!
— Гм!.. Да... — буркнул Лысой. — Партийный утюг только и спасет от раскола.
Бойцы беспокойно смолкли. Только Ладо, обменявшись с Тарасом взглядом, хитро осмотрел каждого, сунул в губы конец уса, чтобы еще раз пожевать его, и усмехнулся.
— Ты со мною не согласен? — спросил его сбоку Лысой.
— Я? — удивился Ладо. — Нет, я согласен. Будет еще всего понемногу. Будет и утюг.
Он усмехнулся, прощупал прищуренным взглядом сперва подсунутый ему Тарасом стакан, а затем уставившихся на него соратников и осторожно предупредил:
— Не теперь понятно. По башке себе еще склочники не заработали. Только пробуют. А если они дойдут до чортиков? Если нам нужно будет выбирать между расколом и ударом по раскольникам? Или мы, чем больше стоим у власти, тем чувствительнее делаемся, хотя бы партию и диктатуру кто-нибудь губил даже?
— Так-то так... — не договорил и остановился задумчиво Лысой.
Другие присутствующие, очевидно, в этом вопросе были на стороне Ладо. Влас резко потребовал, выражая общее настроение:
— Нет, товарищи, с церемониями кончим!
Ладо сделал успокаивающий жест и заключил разговор предложением:
— Тут поговорите, что сделать, если блок не осядет, когда мы уедем... Кто бывал на курорте, расскажите лучше, как там с почтой?
— Почта не совсем...
Заговорили об условиях отдыха на Кавказе.
Между тем секретные документы действительно ходили по рукам, и оделял ими партийцев прежде всего Стебун. О том, что в верхах партии опять назревает распря, заговорили снова, и снова каждый здоровый коммунист почувствовал в душе червяка тревоги за то новое испытание, накануне которого находилась партия. Оппозиционеры, угадывая, что оживление в их рядах стало известным, скрывали еще свою организацию, но вслух стали поносить партийные органы.
В это время в Москву для реализации отпущенных на постройку железной дороги кредитов приехал Шаповал.
Стебун неожиданно встретил его со Статеевым, который расклеился и издергался к этому времени настолько, что губком для его собственного спасения снял его с ответственной работы и направил для секкретарствования в низовую ячейку. Оба партийца составляли со Стебуном компанию, подвизавшуюся в годы гражданской войны на Южном фронте. Друг в друге чувствовали силу.
Шаповал обрадовался и вцепился в Стебуна.
— Товарищ Стебун, заняты? Идемте к Максиму!
— Идем!
Стебун знал, что Статеев крепко недоволен новым своим назначением и, полагаясь на доверие прежних своих сподвижников, решил повлиять на них с целью их привербовки к оппозиционерам. Статеев жил неподалеку.
Шаповал о самом главном и заговорил, лишь только приткнулся к стулу.
— Ваша компания бузит, говорят? Вы оппозиционные дела знаете? — спросил он прямо Стебуна.
— Да! — признался Стебун.
— Чего вы хотите?
Стебун снял и стал протирать выжидательно пенснэ. Кивнул головой в сторону развинченно заходившего по комнате Статеева.
— Что ж... Максим, вероятно, тебе расписал уже? Мы — мелкобуржуазные уклонисты.
— Лазарем ты не прикидывайся и на Максима не кивай, а говори толком! В чем разногласия?
Статеев вдруг остановился и возразил:
— О разногласиях не спрашивай! — бросил он. — Выдуманы. Дело не в разногласиях, а в том, что много кандидатов в вожаки.
Он отступил, снова остановился, махнул рукой, выругался и стал обличать:
— Чорт знает что делаем! Все варились в одном котле и вместе совершили революцию. Друг другом дорожили и спаялись на всю жизнь на одном общем деле. Теперь же будто не поделили приисков с золотом... Публика балдеет. Правда в том, что в верхах вся вина... Генералы перегрызлись. Но пусть попробуют затеять раскол... Партия кому-то шею сломит.
Стебун встал и сощурился на друга.
— А вы думаете, что от партии зависит не допустить раскола?
— А от кого же?
— От Ладо, от Тараса и Лысого... От руководителей, которые занимаются тайными группировочками и устраивают свои фракционные совещания тайком от штрафных членов верхушки с целью окончательной их изоляции. Знаете вы об этом что-нибудь?
— Не знаю! — резко возразил Статеев. — Я варюсь в ячейке, и высокая политика не для меня. Не удостоен!
— Хорошо! Читали вы, какими разговорчиками отвечают архистратеги наши на то, что происходит вокруг?
— Не читал, не знаю. Слышал, с какими-то документами носятся оппозиционеры. Ерунда!
— Могу дать прочесть, если хотите.
Статеев отверг с сердцем:
— Подпольных секретов знать не хочу!
— Почему? — сверкнул взглядом Стебун.
— Я член партии и не новичок! Если документы ходят по рукам из-под полы, подсовываются партийцам потихоньку от партии, то препозорная это метода добывать мне их таким путем! Я для революции и партии дал достаточно и имею право требовать, чтобы мне всякий верил и дал в официальном порядке тот документ, который ходит как секретная раскольническая агитка. Теперь, когда знаю наверно, что ходит протокол какой-то, пойду в райком и потребую, чтобы в райкоме имели копии для ознакомления партийцев. Это не тайна мадридского двора, а партийное несчастье...
Шаповал, растерянно наблюдавший доселе за страстностью спора, вскочил одобрительно.
— Правильно, Максим! Ты так и действуй, но стоп— не кипятись! Стебун за партию болеет посвоему и спотыкача не хочет. Неладное что-то. Мы его уговорим вместе. Давайте не ссориться. Эх, товарищи, поехать бы вам обоим со мной, послушать, что пролетариат говорит о вашей бузне...
Шаповала поразила страстность тона обоих схватившихся для недоброго объяснения товарищей. Он доселе был настолько поглощен насущнейшей повседневной работой по строительству и закреплением позиций пролетариата в казачьем краю, что только с трудом представлял себе, как другие партийцы могут заниматься чем-нибудь иным.
И он не меньше чем Статеев и Стебун перенес болезней, пережил тягот, растратив едва ли не большую половину своего здоровья. Но в то время как Статеева пережитое, несомненно, надломило, а Стебуна повернуло к большевистской творческой работе боком, он, Шаповал, не сбился с пути и после того, как многие из его соратников сделали уже не одну осечку в работе. Никому он не скажет, что помимо всяких забот о заводе, железной дороге, партии его душа накачана счастьем шевелящихся в голове дум о «старухе», ради которой готов был быть еще деятельней и самоотверженней.
Спор показал ему, что в партии не все в порядке. Но он не знал подоплеки того, что разъединяло партийцев. Надо было этим заняться и узнать, какая распря сваливалась на голову партийцев. Отпор Стебуну, оказанный Статеевым, его отказ получить из приятельских рук предосудительно предложенные Стебуном секретные материалы его воспламенил. Он дружески ткнул Статеева в бок. Он и сам так сделал бы, имей он время. Но он не мог задерживаться в Москве, так как в его кармане уже лежал билет на обратный выезд; в то же время уехать, не зная, чего хотят недовольные от партии, теперь он не мог, творись с его делами что угодно.
И он поддержал Стебуна.
Выразив одобрение Статееву, он подступил к Стебуну.
— Вот что, Илья... Я в Москве буду еще, но приехать опять в таком же вот положении, — вы знаете, о чем говорите, а я вроде беспартийного — это дудки! Оставаться, чтобы узнать, что у вас тут делается, не могу. Это Максимка пойдет в райком — и готово, мне некогда. Дай мне с собой документы, а Статеев достанет сам... Можешь?
Стебун спокойно пожал плечами.
— Пойдем ко мне — возьмешь. А Статеев пусть попробует сунуться — что ему скажут в райкоме...
— Не ссорьтесь! — вскочил Шаповал, боясь нового взрыва прений. — Расскажите лучше, где кто работает из вас. Ты, Илья, по книжной части?
— У Семибабова, — подтвердил Стебун.
Он коротко сообщил о своей работе в издательстве и Главполитпросвете. В свою очередь спросил у Шаповала:
— А ты что, не там уже?
— Я кручусь. Вожусь в железнодорожной строительной комиссии, мотаюсь между Москвой, Ростовом и еще одной станцией на Кавказе. Должен скоро приехать сюда опять, буду на конференции и тогда берусь всерьез поговорить о всех этих ваших делах. Сейчас не в курсе и молчу. Может быть, правы вы. Может быть — другая сторона. Одного боюсь: ой, смотрите, товарищ Стебун, не переборщите со склокой! Пропадем все!
Статеев, после первой схватки опавший и безвольно вслушивавшийся в разговор, не вытерпел и бросил:
— Это разучились у нас уже понимать!
Стебун покосился на него. Возразил:
— Совесть оппозиционеров спокойна. Каждый делает только то, что он считает необходимым для успехов партии. Разница между нами та, что мы понимаем свой долг так, а те, которые ни сядут, ни встанут без «ура» — иначе. Пойдем, Шаповал.
Шаповал уехал, снабженный документами Стебуна.
Прошло некоторое время.
Стебун, зная о целях раскрытой в лесу конспиративной сходки, не совсем сочувствовал тому, что кое-кто из наиболее недовольных отважился на заведомо поспешное ляпанье себе единомышленников путем устройства фракционных массовок. Однако он знал, что организации фракции не избежать, и потому жалел лишь об обнаружении собрания, а не о том, что оно вообще могло состояться. О своем отношении к нему, однако, умалчивал, считая, что неосторожно обнаруживать свою причастность к тем, кто его устроил.
Спускаясь через неделю после встречи с Статеевым по лестнице из своей комнаты в доме Файмана, он услышал, что за ним, по его следам спешит кто-то. Обернулся и столкнулся с Кровенюком.
Кровенюк после неудачной попытки военкомствовать в Георгиевске оказался в Москве и здесь устроился на какой-то хозяйственной работе в Московском гарнизоне.
С Файманами он установил нешуточное знакомство, когда ночевал у Стебуна. Он тогда не сразу уехал, а договорился прежде с Файманами о закреплении за ним комнаты, прожил у них несколько дней и по приезде из Георгиевска сделался соседом Стебуна.
Все время он хлопотал о переводе на более ответственную работу. Это долго ему не удавалось. Недавно он получил отпуск и уехал в Сочи, о чем Стебуну было известно. Теперь же вдруг снова оказался дома.
Стебун и Кровенюк не разговаривали друг с другом после разговора о дискуссионном клубе. Кровенюк дулся. Но теперь, очевидно, что-то произошло, что заставило его забыть обиду.
Он был в штатском, сиял весь и первый ухмыльнулся, подавая виновато Стебуну руку.
Стебун изумленно ответил на приветствие и с любопытством замедлил шаг.
— Вы демобилизовались? — спросил он сочувственно.
— Месяца два... Из губкома Диссман за меня хлопотал.
— Гм! —Стебун скрыл злую усмешку. — Вы же уезжали в отпуск?
— Да, я ездил, но, знаете, оппозиция все... Из-за этого приехал. Еду в распоряжение губкома на юго-восток.
— Эх-ха! — скривился в чувстве недоумения Стебун. Пересилив себя, он принял подкупающе-дружественный вид и с видимым бесстрастием резонерски возразил:
— Ну... Причем же тут оппозиция? Нам работники нужны всегда.
Кровенюк не согласился с этим доводом и увлеченно стал объяснять:
— Работники нужны, но не представься случай— никто обо мне и не знал бы. А оппозиция склоку развела, я и пригодился. Вы знаете: у них настоящая фракция. Разводят нелегальщину.
— Да, говорят, — согласился Стебун.
— Ну вот! А кто не склочничает, тому дело найдется. Я был в Сочи, а там теперь весь центр. Только что настроился с месяц отдохнуть, а тут телеграмма
о том, что наши партийцы в лесу устроили тайную сходку. Влас вызывает в Москву Ладо. Тарас было в панику. А Ладо: «Ничего, ничего, кацо, давай дадим директиву». Посоветовались и написали Власу особого ничего не предпринимать, пока не возвратятся, а потом сразу со всем этим кончить. Нужно везти пакет... С почтой посылать нельзя, а я тут. Командируют тогда меня. Я и отпуска не кончил, а скорей за пакет да в Москву. Тут спрашиваю о работе, мне и говорят— езжайте пока в губком на Волгу. Будете начальником милиции, потом получите назначение больше. Надиях поеду.
— Так... Ну, вам повезло, — иронически блеснул глазами Стебун.
— Да. А как я справлюсь? Шуточки — губмилиция!
Кровенюк, заглядывая в глаза Стебуну, будто проверял, насколько понятно человеку со стороны, что он понадобился для услуг людям, отвечающим за политику государства. Он сам едва верил выпавшей на его долю удаче, горя единственным желанием доказать, что те, кто доверился его преданности, не ошиблись.
Стебун, угадывая, что у Кровенюка от избытка чувств неровно бьется пульс, старался продлить свой путь, чтобы больше вызнать от разоткровенничавшегося товарища. Ему нужно было теперь предупредить своих единомышленников о том, что ему рассказал Кровенюк, и в то же время душа у него пеклась изжогой презрения к мелким интересам взрослого и, казалось бы, имеющего возможность не щеголять ограниченностью своего счастьишка человека.
Стебуну казалось, что он что-то должен немедленно сделать. Как-то использовать ошибку наивного парня, не заподозрившего, что он делится сплетней с тем, кому сам не сказал бы ничего, знай он, что Стебун оппозиционер.
Стебун вдруг решил поиздеваться над самомнением Кровенюка.
— Знаете, — бросил он, когда Кровенюк достаточно порассказал, — вы мне наговорили тут и, может быть, совсем напрасно. Ведь я, —фракция не фракция там, а тоже за перемены. Верхушка у нас запуталась. Я— оппозиционер.
Кровенюк испуганно опешил на мгновение, но быстро успокоил себя.
— Ну, — возразил он, — за перемены всякий... Вы если и оппозиционер, то выступаете с критикой открыто. Не пойдете же на сходку в лес...
— На фракционную сходку, конечно, не пойду, но я решил сделать то, на что смелости не найдется и у верховодов оппозиции... Я составил сборник тех документов, которые по секрету ходят из рук в руки, и в партийном издательстве, где я работаю, мы их на-днях выпускаем из печати, благо никто не ожидает этого.
Кровенюк испуганно остановился.
— Как это, товарищ Стебун? — проверил он со страхом. — Ведь за это не знаю что будет! Ведь это же против партии!
Стебун сделал рукою знак, предлагая не шуметь на улице, и объяснил:
— О том, что я делаю это, никто и знать не будет... Все втайне. Только вам открываю, потому что вы не захотите мне чинить неприятностей, зная, что я зря ничего не сделаю.
— Нет, я никому ни словечка! — заверил потерявший было присутствие духа и опять встрепенувшийся партиец. — Я против этого, но это дело ваше. Вмешиваться не буду, ну его...
— Вот и хорошо! Вы мне рассказали все откровенно, и мне скрывать от вас, что я оппозиционер, было бы уже нехорошо. До свидания!
Они распрощались.
Стебуну очень хотелось знать, как поступит Кровенюк, расставшись с ним. На всякий случай он решил предупредить Семибабова о том, что издатель может быть вызван для проверки того, что было рассказано Кровенюку.
Действительно, он не ошибся. Кровенюк четверть часа колебался, каясь, что дал Стебуну слово молчать. Но ответственность за то, что он узнал, и желание усилить доверие к себе пересилили в нем всякие колебания, и он повернул в губком, чтобы обо всем рассказать Власу. Влас вызвал Семибабова для объяснений. Тот возмутился по поводу клеветы на него и заявил, что он не сумасшедший; — заниматься такими шутками. Сделалось ясно, что Стебун над Кровенюком поиздевался.
А Стебун, поднимая тревогу, предупредил своих единомышленников о том, что центр и руководители партии готовят против оппозиции кампанию. Другие информаторы оппозиционеров в ближайшее время дополнили первые сведения сообщением о том, что весь удар по оппозиции обрушится во время осенней всесоюзной партконференции. И Стебун предложил в предупреждение этого удара произвести штурм центра с низов; для этого — сговориться с наиболее верными ячейками, где можно было ожидать перевеса сил в пользу оппозиционеров, и, выставив здесь неожиданно докладчиками еще не утерявших популярности, хотя уже и скомпрометировавших себя причастностью к внутрипартийным вспышкам бывших вождей партии с мировыми именами, этим открыть начало боя.
С тех ячеек, в которых работал Стебун, он и предложил начать выступление, не сомневаясь, что здесь оппозиция будет иметь успех.
Предложение Стебуна было принято.
И только теперь, будучи уверен, что единый фронт всех недовольных, а главное — участие в выступлении громкоименных величин обеспечивают наконец полное
торжество оппозиционной платформы, Стебун решил устроить свои личные дела и прежде всего Льолу сделать своей женой.
Он зашел в Главполитпросвет к Резцовой. Главполитпросветская ударница сообщила ему, что Льола должна вечером делать доклад на собрании культурников в Доме союзов, поэтому необычайно волнуется, и ее лучше не смущать.
Стебун расспросил точнее о собрании и узнал, что роль докладчицы Резцова же вместе с Нехайчиком и навязала Льоле, втягивая неискушенную молодую женщину в работу с массой. Льола заранее трепетала от одной мысли о том, что она в этом ответственном выступлении со скандалом провалится.
Стебун подумал и, не заходя к Льоле, решил повидать ее, когда она будет делать доклад, а перед собранием только позвонить ей, что собирается с ней увидеться.
Он знал, что должно было случиться после его разговора с женщиной, которая вверялась ему с самого начала и заставляла его самого то деликатно отступать, то стремиться к сближению с ней. И он решил быть готовым к перемене в своем положении. Сопоставил с своими видами на новую жизнь предстоящий отъезд Кровенюка. И пошел к Файману.
Файман был в магазине. Стебун прошел в магазин.
Торговец любезно изумился.
— Дорогой жилец! Уважаемый гражданин Стебун! Сядьте пожалуйста тут. Сюда, на стульчик... Это наш магазин.
— Спасибо, не беспокойтесь. Я с небольшой просьбой, если хотите мне помочь...
Он, пересиливая неловкость своего визита, усмехнулся, оглянул магазин и через стойку наклонился к торговцу.
Тот любезно затоптался, порываясь услужить такому жильцу, как Стебун.
Стебун сообщил:
— У вас освобождается та комната, в которой я прежде жил, так у меня просьба предоставить мне ее опять.
— Как! А та, в которой живете, разве не нравится вам?
— Нет, не то... Эту комнату я не освобождаю. Я женюсь и поселю там жену, а сам поживу опять в этом ящике, пока не устроюсь где-нибудь понастоящему.
— А! Очень приятно, очень приятно, гражданин Стебун! Для вас, для хорошего партийца все сделаю. Как только уедет гражданин Кровенюк, можете комнату занимать, больше никого не допущу.
— Спасибо, гражданин Файман. Может быть, сегодня же, если удастся, я и приведу жену показать ей, где. она будет жить.
— Когда хотите. Мешать не будем, ни вы нам, ни мы вам. Очень рады будем, что и вы семьянином становитесь!
Торговец извивался от полноты чувств.
Стебун еще раз поблагодарил его и ушел.
Льола готова была провалиться сквозь землю.
На двух-трех главполитпросветских собраниях
сотрудников ей пришлось выступить с докладами по просьбе местной культкомиссии. На выступлениях в кругу сотрудников она обнаружила способность отстаивать ту точку зрения, к которой присоединялась.
Резцова, по просьбе Стебуна старательно подталкивавшая Льолу к работе над своим мировоззрением, придралась к этому, и именно по ее наущению Льолу стали втягивать в выступления все чаще.
А теперь Резцова придумала новое. В Доме Союзов культотдел устраивал собрание фабрично-заводских культурно-просветительных комиссий для доклада о постановке заочного самообразования, и главполитпросветская секретарша объявила Льоле, что доклад придется делать ей.
Льола, услышав это предложение, отшатнулась от своей опекунши.
— Татьяна Михайловна, вы убить меня хотите?!
Но спорить с Резцовой, если она решила что-нибудь,
было немыслимо.
— Милая Елена Дмитриевна! Если вы хотите быть только безголовой чиновницей — тогда дело ваше, а если вас интересует живое дело — то доклад сделаете, хотя бы все знали, что вы от роду немой человек и до сих пор слова не говорили. Собрание уже назначено, Ржаков будет занят, а я в этот же день делаю два доклада. Дайте послушать другого кого-нибудь хоть вечером!
— Ах, Татьяна Михайловна, да провалюсь же я с позором!
— Это касается вашей работы. Если она вам надоела, то так и говорите, поставим на всей нашей заочнообразовательной затее крест, и будете делать что-нибудь другое.
— Но, Татьяна Михайловна, может быть, кого-нибудь другого подговорите. Вы сумеете это сделать.
— И не попробую. Готовьтесь-ка лучше.
Резцова ушла, не слушая возражений. Пришел убедиться в том, что докладчица предупреждена о предстоящем выступлении, Нехайчик.
Блистая неисправимо своей, попрежнему щуплой внешностью, Нехайчик попрежнему же неисправимо искажал и теперь на свой манер каждое русское слово. В очках и под большой шляпой, в которую он не входил до подбородка только потому, что ее поддерживали гигантские кудри, — таким он был на фронте, когда гнал впереди себя казака против стрелявших белогвардейцев, таким его увидел Стебун, когда во время конгресса Коминтерна он делал из висячей зыбки распоряжения о расстановке плакатов на Доме
союзов, таким явился он и теперь в сопровождении Резцовой к Льоле.
Резцова кратко сообщила:
— Это товарищ Нехайчик, сговоритесь с ним о собрании...
Льола приросла испуганно к стулу и через силу вымолвила, приглашая гостя сесть на стул.
— Пожалуйста, товарищ Нехайчик.
Укоризненно взглянув затем на самоуправно распоряжавшуюся ею политпросветчицу, она по необходимости обратилась к организатору профсоюзной культработы.
— Что же, товарищ Нехайчик, вы скажете?
— Товарищ Луговая, — излился Нехайчик, — мы будем устраивать вечер и постановка вашего доклада с участием всей культурно-просветительной работы. Такого инициатива заставили нас собрать заводских комитетов, сделать продвижение заочного самообразования, которое хотели развить и мы, и губком, и рабочие от своего инициатива... В четверг собрание будет состояться в лекционной комнате Дома союзов, и мы хотим, чтобы вы обязательно была... Товарищ Резцова сказала, что говорила вам...
Резцова вмешалась.
— Мы говорили об этом... Елена Дмитриевна уже готовится, товарищ Нехайчик. Если она не познакомит с работой комиссии товарищей, работающих в месткомах и фабкомах, нашей деятельности — цена грош.
Льола почувствовала, что Резцову не переупрямишь, и с отчаянием подчинилась.
— Что ж, хорошо, товарищ Нехайчик. Только снимаю с себя ответственность за то, что я наговорю.
— О, мы все там будем... Мы знаем, что вы первый раз на такой широкой собрании будете доклад делать. Я буду там и товарищ Резцова. Если у вас не удастся сказать настоящее, мы выступим и поправим.
— Хорошо! — согласилась Льола.
Она стала готовиться, про-себя заучивая систематическим повторением чуть не наизусть те аргументы и мысли, которые должна была сообщить собранию. Но делала это столько же в нерабочее время, сколько и между работой, в часы занятий, в антрактах от одного телефонного разговора до другого, используя свободные минуты между писанием бумажек и беседами с посетителями, являвшимися к ней по делам комиссии.
Наступил жуткий день доклада. Льола в этот день чувствовала себя полупомешанной. Что-то делала, куда-то звонила, на какие-то звонки отвечала, с кем-то говорила. Но все это — будто в полусне.
И вот еще один, сто первый за сегодняшний день звонок к Льоле. Льола с немного волнующейся и начинающей переходить в раздражение певучестью в голосе сигнализирует:
— Ал-ло!
Полузнакомое что-то в вопросе:
— Елена Дмитриевна?
— Да...
Догадкой подняло вдруг всю вверх:
«Неужели он? »
— Тут я прочитал торжественное объявление о том, что культотдел закатывает ваш доклад о заочном самообразовании. Верно это, мадам-товарищ?
Конечно же он. Стебун только и имеет эту манеру— титуловать ее язвительным словцом «мадам» даже тогда, когда он, видимо, рад пожелать ей наибольшего счастья.
— Это товарищ Стебун?
— Да.
— Ох, дорогой товарищ Стебун, это верно...
— Ну, хоть лишитесь дара слова от досады, пусть земля сгорит под ногами у вас, — я, Елена Дмитриевна, приду и пробуду на докладе от начала и до конца.
У Льолы закружилась голова и от радости и от смертного страха за то, что может произойти, если она оскандалится. Все время, после встречи с Диссманом, еще не забытой Льолой, она и Стебун виделись только мимоходом, встречаясь в коридорах Главполитпросвета или сталкиваясь на заседаниях комиссии. Стебун несколько раз готов был с ней заговорить о чем-то, что заранее предрешало их отношения и ее судьбу, но в решительный момент сомнения каждый раз останавливали его, и он сдерживался. А теперь опять напомнил многозначительно о себе.
И Льола не знала, что должна теперь сделать.
— Приходите, Илья Николаевич! — с подозрительно-спешной горячностью вырвалось у ней.
— Отговорюсь от всего другого и приду... До свидания пока!
— До свидания!
Льола безвольно опустила трубку...
А вечером на трибуне бокового лекционного зала когда приблизилась минута ее выступления, суетился Нехайчик, с яростной враждой спорила с каким-то, случайно зашедшим на собрание пропагандистом Резцова, Льола же, прислонясь к стене авансцены, казалось, теряла всякую способность соображать что бы то ни было.
Стебун, выйдя из боковой двери на авансцену, еще с порога посмотрел на собрание, на его устроителей, на Льолу и приблизился к столу. Поздоровался с Резцовой и остальными, с кем был знаком. О чем-то обменялся несколькими замечаниями с Нехайчиком и Татьяной Михайловной. Заметил, что Льола видит его, но не имеет сил приблизиться, безвольно ожидая момента выступления.
Он мгновение помедлил, встретившись с ней взглядом, что-то прикинул в уме и с уверенным кивком головы подошел, ободряя ее:
— Волнуетесь? Пустяк, Елена Дмитриевна. Я попросил, чтобы Нехайчик дал прежде мне слово, а когда я поговорю, вам будет легче свое сказать. Возражения на чужую речь набегают скорей и возбуждают красноречие. Не падайте духом!
Льола очнулась и схватила его за руку, не пожимая ее, а держась и не выпуская, будто боясь, что Стебун уйдет, прежде чем вольет в нее уверенность в ее собственных силах.
— О, вы спасаете меня! Я уже приготовилась, что провалюсь с стыдом и позором! — созналась трепетно она.
— Нет, это ни вам, ни кому другому не нужно. Нехайчик сейчас откроет собрание, и будем говорить. Я минут десять хочу поговорить о затеях заочного образования, поскольку к ним отвлекаются массы от других очередных задач. Вам придется меня ругать в своей речи. Можете не стесняться. А потом я провожу вас немного, мне нужно будет потолковать с вами.
— А... Хорошо!
Льола вспыхнула. Но все другое нужно было теперь отложить и думать только о докладе. Она поняла, как прозрел ее состояние этот стегучий Стебун. Она радостно выпустила его руку, вдруг почувствовав, что у нее свалилась с плеч гора.
— Илья Николаевич! — вырвалось у нее.
Стебун бодряще усмехнулся.
— Знаю, знаю... Вы думаете, что я только ради вас и стараюсь? Посмотрите, как я поиздеваюсь над вами. Давайте-ка торопить наших друзей.
И он повернулся к Нехайчику и Резцовой.
— Начинаем?
— Да! — заспешил экспансивный культпросветчик, бросая разговоры и занимая место за столом.
Стебун позвал взглядом за собой Льолу, также сел и указал ей на стул.
Нехайчик призвал к порядку собрание и, как всегда, поражая варварски исковерканными на свой лад словами, забарабанил:
— Товарищи работники культурно-просветительной работы, у нас сегодня собрание культурно-просветительных работников, которые занимаются организацией заочного самообразования. Вы все знаете, какое это колоссальново грандиознова задача — научить заочному самообразованию нашего пролетариата. Поэтому мы с такова нетерпением и ждали этого собрание. Вступительное слово желает сказать товарищ Стебун, имеющий своего взгляда на наша работа. Слово товарищу Стебуну.
У Стебуна была несложная задача, вытекавшая из его намерения помочь Льоле. Требовалось в коротеньком слове походить вокруг да около вопроса и подсказать докладчице несколько положений, которые затронули бы ее мысль и вызвали желание дать отпор неверному суждению. Аудиторию Стебун знал, круг интересов и представлений слушателей — также. Для него не представляло труда задеть и собравшихся и Льолу.
Он провозгласил неизбежное — «товарищи»!
Собрание стихло, а он повел рукой и начал излагать свой взгляд, почти чувствуя во время речи, как цепляется за его слова не спускавшая с него глаз Льола.
— Самообразовательная работа существует не только теперь, но существовала даже во время подпольщины, — привел Стебун первое соображение и продолжил: — Я говорю о том, что было в наше время школами политграмоты... О подпольных кружках, воспитавших бойцов двух революций. Заочное самообразование для преподавания политической грамоты и коммунизма применить нельзя, а поэтому едва ли целесообразно поднимать на него артиллерию наших рабочих организаций. В самом деле, на что мы сами толкнем массы, если оторвем их от школ политграмоты и подсунем Им заочное образование? Они станут увлекаться техникой, они захотят быть бухгалтерами, стенографистами, шоферами и учиться всякой технической
и профессиональной премудрости. А политическая грамотность? Для нее времени не останется...
Льола уже при словах о том, что к преподаванию политграмоты заочное самообразование применить нельзя, вспыхнула, а теперь с повышающимся возбуждением слушала, ловя каждую фразу и в уме подбирая возражения на речь Стебуна.
Стебун, впрочем, сказал, что категорических утверждений он не делает, он только выражает некоторые сомнения в качестве пропагандиста-практика, давно ведущего политическо-воспитательную работу среди рабочих. Сославшись на попытки организации заочного самообразования в буржуазных государствах, он заметил, что хотя и не знает, как там на деле поставлена работа, но уже то, что буржуазия занимается этим, говорит само за себя.
— И у нас, — заключил Стебун с явным подозрением, — это дело начинается тогда, когда развернулся и стал на ноги нэп... Мы не знаем, понятно, какова историческая подоплека этого начинания, но не представляет ли оно собой затею и дорогую и нужную не для пролетариата, а для мелкобуржуазной интеллигенции, ищущей применения своим силам? На эти вопросы мы и ждем ответа от докладчицы.
Вопрос был поставлен, аудитория изумилась неожиданным сомнениям и насторожилась. Резцова, не знавшая, что нужно было Стебуну, дернула его за рукав и засовала кулаками, а Льола возбужденно поднялась и заняла место на трибуне. Она теперь будто приложила к земле ухо и, услышав откровение о том деле, которому служила, готова была поведать о нем всему миру. Ничего, что этот колючий, как заноза, Стебун, расскрипелся со своими подозрительными догадками. Она рассеет всякие недоумения.
И Льола заговорила.
Она перестала чувствовать себя чужой. Наоборот, и поднявшее ее на воздух ожидание сотни неумелых,
но крепко связанных с рабочими массами культурников и культурниц, и буйная Резцова, и прямолинейный Стебун, и даже смехотворно толкущийся товарищ Нехайчик — все представилось ей частицами одного и того же стремглавного бега к человеческому счастью.
Во времена давно прошедшего девичества в душе Льолы что-то вспыхивало порой. Подобно блеску отражения крохотной звездочки на поверхности воды в глубоком колодце, начинали в голове шевелиться детски светлые мечты, побуждавшие ее рваться к такой вот радостной человечности, какой ее всколыхнуло теперь. Но праздная суетность дядиной семьи, в которой она жила, последовавшие затем поочереди замужество, пайковая побирушечность и срамота придоровского благополучия — все это прихлопнуло лучистый огонек в колодце ее души. Теперь пришел Стебун, и не крохотный огонек, а ослепительно разгорающийся фейерверк нового счастья осиял Льолу.
— Товарищи! — воззвала Льола. — Сто пятьдесят человек нас здесь. И сами-то мы не знаем одной сотой того, что нам надо. Сравнительно с каким-нибудь заурядным библиотекарем, учителем или конторщиком вы, товарищи, в большинстве своем малограмотные люди. Взгляните на себя! А вам надо просветить сотни тысяч рабочих. Это плохо? Такое скверное время мы переживаем? Такие мы неудачники? А помоему, товарищи, мы переживаем неповторяемое время, помоему, мы счастливейшее среди людей племя...
Голос заражал своей глубиной. Льоле удалось начать не с казенных слов. Не казенной, взволнованно отзывчивой настороженностью ответили и слушатели.
— Будут через десяток лет учить и просвещать других только научившиеся люди, виртуозы в области просветительной работы. По готовому, по той дороге, которую мы прокладываем теперь, они пойдут, они покатятся, словно...
Льола на мгновение запнулась, не имея в резерве необходимого сравнения, но тут же махнула с улыбкой рукой к окну:
— Словно трамвайный вагон по бульварному кольцу...
Культпросветчики шевельнулись, оживая от простоты примера.
— Ха-ха!..
Весело захлопали.
Стебун удовлетворенно прислонился к стене. Настроение было создано.
А Льола с грубовато-откровенной задушевностью, не свойственной прежней Льоле, продолжала бросать в аудиторию булыжниками убеждающих слов.
— Но сравнительно с нашей работой разве такая уж большая мудрость будет тогда распространять просвещение? Нет, вот мы-то и сделаем самое великое дело, самую черновую работу, на которую только партия большевиков и способна кого-нибудь увлечь... Какая это работа? Товарищ Стебун думает, что мы не поможем сделаться людям политически грамотными, а отвлечем их от этого. Вот, пусть извинит меня Стебун, —какой он перепросветившийся политический мудрец!
Все повернулись к скосившему в сторону докладчицы глаза Стебуну.
— Ха-ха!..
Захлопали.
Льола, устремив взгляд в сторону Стебуна, разобрала с серьезной простотой все его недоумения, изложила план работы комиссии Главполитпросвета и увязку этой работы с работой культпросветов, после чего разъяснила, что предстояло делать местным профсоюзным и заводским комиссиям.
— Надо от кустарничества перейти к организованной общей работе.
Перечислила учреждения, библиотеки и те организации, от которых можно было получать пособия и программы по специальным областям образования.
Все, что она объясняла во второй части своих сообщений, было техническими мелочами, которые, однако, вооружали культурников на деятельность и давали им возможность от разговоров перейти к практической постановке новой работы.
И деловой актив собравшихся с увлечением ухватился за записывание адресов тех учреждений, которые брались оказывать Содействие комиссиям, и тех сведений, которые должны были пригодиться в работе.
В заключение, кончая доклад, Льола пригласила при всех недоумениях обращаться лично к ней за помощью, которую обещала оказывать, было бы это только в ее силах.
И многие из собравшихся и устроители собрания в лице Нехайчика и Резцовой, лишь докладчица кончила, окружили ее.
— Вот! Вот! Какова хорошева связь сделали вы у Главполитпросвета и союзов! — не отступал от Льолы Нехайчик.
— Товарищ Луговая, в какой комнате вы в Главполитпросвете? — спрашивали деятели комиссий.
Резцова, с кепкой набок, воинственно и победно наступала на Льолу, на Стебуна, на всех:
— Видите? Видите! Я вам говорила, что будет толк...
Стебун дождался, пока слушатели оставили Льолу,
и, простившись с Резцовой и Нехайчиком, вместе с переродившейся за один этот вечер и родной ему теперь женщиной вышел на улицу.
Он сперва молчал, и Льоле вдруг показалось, что она летит куда-то в бездну.
Стебун намеревался объясниться, а у нее душа замирала от страха за себя.
В Стебуне — ее счастье. Она горела от его близости. Скажет он слово — и она в ответ сумеет только выдохнуть звук сладкого согласия. Готова на все. А придет вдруг Луговой?
Льола сходила с ума.
Они вышли из Дома союзов, завернули на Большую Дмитровку, чтобы пройтись для разговора, как предложил Стебун, и еще не сказали друг другу ни слова.
Стебун хотел найти наиболее уместные слова. В ответе он не сомневался и только хотел, чтобы разговор был проще, не теряя в то же время силы связывающего на всю жизнь двух людей взаимного обета. С любовной уверенностью поглядывая на Льолу, он выжидательно молчал.
Они прошли несколько шагов, выбираясь из людского потока улицы.
И вдруг Льола, лишь только они завернули в малолюдный переулок, где им не мешала человеческая толкотня, заговорила сама о том, зачем ее позвал Стебун.
Страшно волнуясь, она вдруг замедлила шаги и предупредила:
— Илья Николаевич! Я согласилась с вами пойти поговорить... я знаю, для чего вы меня позвали...
Стебуна что-то подхватило, он выжидательно выпрямился и замер, чувствуя неожиданное.
А Льола, трепеща от безумия собственного решения, заспешила произнести себе приговор:
— Илья Николаевич, вы дороги мне! Чтобы вам не было неловко от моего отказа и чтобы вы не подумали обо мне плохо за то, что я не предостерегла вас от этого разговора, я должна... я хочу предупредить вас обо всем. Я ни любить вас, ни женой вашей быть не могу!
— Что та-кое?
Не Стебуна, быстрого на отбой, как пружина, при всяком душевном ранении, можно было сразить одним ударом. Его лишь повернуло на оси сознания лицом к непредвиденному крушению. Полсекунды потребовалось всего, чтобы он принял факт наличия совершенно новой обстановки. Прежде даже чем успела Льола вдохнуть в себя воздух после своего невозвратного слова, он уже решил отразить удар.
И со всей силой возмущенного негодования, какое только он мог вложить во вспыхнувший вопрос, он высек, словно щелкнул кнутом, еще раз недоуменную фразу, выпрямляясь и гневно останавливаясь возле Льолы:
— Что такое?!
Льола растерянно подалась назад.
По негодованию Стебуна нельзя было не заключить, какую дикую ошибку сделала Льола, допустив мысль, что он намеревается говорить с ней о любви.
— Ах! — выдохнула она, будучи сама поражена тем, что произошло, и чувствуя, что готова упасть. — Я оши...
Стебун так же круто опустился, как вдруг вырос, обжег Льолу взглядом и, наотмашь рубанув рукой воздух, зашагал прочь.
— Илья Николаевич! — рванулась с попыткой остановить его Льола.
Но Стебун и не обернулся. Может быть, не слышал, может быть, слышал, но не мог владеть собой.
Льола смятенно прислонилась к фонарному столбу.
— Что я натворила! Что я наделала! Айя-яй!
Она рванулась от столба и сделала движение в ту
сторону, куда зашагал Стебун.
Но сейчас же она остановилась, чувствуя, что Стебуна не найдет.
Плечи у нее дрогнули. Она сникла и, в тягостном смятении соображая, как все это произошло, через силу пошла к трамваю.
Только дома, Не заснув почти всю ночь, она отошла несколько от потрясения и собрала силы.
Она решила итти к Стебуну и оправдаться перед ним. Она не хотела его оскорблять. Пусть она дико ошиблась, но, по крайней мере, она загладит ошибку объяснением.
Это решение к утру окрепло в ней и держало ее в своем узле и весь следующий день.
А для Стебуна это был тоже сквернейший момент в его жизни. Что-то вдруг оборвалось в нем, и хуже всего было то, что на другой день не было никаких собраний, ни одного совещания. Выступление оппозиции, по его плану, должно было произойти в один из ближайших дней.
Между тем внутренняя пустота заставляла быть на людях, бежать от холода тоски, всасывать в себя биение жизни.
Самая его комната, когда он вернулся, показалась ему казематом. Поверенная его дум — полочка книг, перегруженный случайными предметами холостяцкого- существования стол, кушетка вместо постели, вешалка с сохранившейся старой шинелью, пальто с фуражкой, корзина с бельем, три стула, удилище с удочками на стене, когда-то приобретенное на даче, зачем — Стебун сам хорошо не знал, — все это наводило теперь тоску.
Стебун сам себе стал казаться рыбешкой. Острая, отслоившаяся из какого-то уголка подсознательной сферы мысль о самом себе споткнулась о живую болячку чувства. Родился безрадостный вывод: плавает, живет что-то этакое суетящееся, но вдруг, поддетое одним взмахом руки удильщика, выдергивается из воды, оглушенно начинает трепыхаться в совершенно иной, отличной от привычной среды стихии... Так крючки жизни дергают и твердокаменнейших людей, бросая их в другую обстановку и заставляя заводиться на другой ход.
Жизнь не раз заставляла Стебуна заводиться на другой ход: когда он подвергался арестам, когда освобождался, получал работу, лишался ее. Не раз эти передряги вызывали у Стебуна вопрос о том, где при всяких неожиданностях судьбы та грань, которая не переламывает человека надвое, как хворостинку.
Его жизнь не щадила, но переломить не могла. При каждой осечке он, почувствовав себя в новой обстановке, осматривался, делал как бы переключку, и снова жил, развивая моторную энергию своей воли.
И теперь что же? Еще раз переключка?
Но ведь не в женщине, хотя бы даже такой, как эта, им же самим наполовину и созданная политпросветчица, — смысл всех пережитых им переключек. Не из-за женщин он жил и не их ставил центром своих дум. Другое дело, если бы он споткнулся как боец-революционер, если бы он еще раз ошибся в нащупывании тех путей, которыми должна итти партия. Но казалось, что как раз последнее время устраняло всякое сомнение на этот счет. Партия возрождалась в борьбе за самостоятельность, в ней закипала жизнь, происходило то, что делало Стебуна водителем веривших в него единомышленников.
И, однако, на душе не становилось легче. Была еще надежда на то, что не все кончено с Льолой в той сцене возмущения, которую он разыгрывал.
«Она придет! » — решил он про себя, чувствуя, что Льола захочет объяснить свое поведение. Он боялся только, что разговор оттянется, если Льола станет ждать для этого случайной встречи.
«А вдруг она уже кается и выжидать не сможет сама? »
Стебун на следующий день был готов встретить ее.
А Льола, действительно, откладывать не могла и еле дождалась вечера.
Он пластом лежал на кушетке.
Гудящие лады его больных мыслей еще не вполне перестроились на успокоившийся темп, когда он услышал стук в дверь. Он замер, проверяя себя, не ослышался ли он. А когда стук повторился, рванулся к двери, остановился на полдороге, но сейчас же еще порывистей дернулся к ручке, чтобы убедиться в том, что это — та гостья, которая, больше чем он ожидал, переполнила его собой.
Еще прежде чем распахнулась дверь, через открывшуюся лишь щель он уже увидел, что это действительно Льола.
Распахнув дверь, он посторонился и отступил.
Льола, прежде чем войти, оглянулась на раздавшийся сзади нее шум.
То поднимался по лестнице Файман с гостями.
Льола не заметила, что один из входивших, увидев ее, остолбенело остановился, обежал ее взглядом, остановил и других, пораженно расспрашивая что-то у кругленького еврея, очевидно хозяина дома.
Она, не подозревая, что в доме о ней уже говорят, как о женщине, на которой женится Стебун, но угадывая, что на нее обратили внимание, поспешила войти в комнату.
Стебун отступил от гостьи выжидательно назад и остановился у окна, следя за взволнованной женщиной.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте...
Молодая женщина сделала два шага вперед и опустила беспомощно руки.
— Илья Николаевич, — взмолилась она покаянно, — я пришла, чтобы вы мне простили мою вчерашнюю несусветную глупость!..
Стебун, не глядя на нее, потер себе болезненно виски и склонил голову.
Льола вспыхнула от волнения и заспешила, запросила о пощаде.
— Я вообразила, Илья Николаевич, и вот... Что я наделала, ах!.. Такой глупости вы от женщины еще не видели. Я ошиблась, потому что... не знаю... Вы удивительно хорошо подошли ко мне. Вы же не такой, как мужчины того круга, в котором я когда-то вращалась. Я не хотела ошибаться, Илья Николаевич! Как вам объяснить эту ошибку? Я не знаю, что вы можете обо мне теперь подумать...
Стебун, шагнув к стулу, опустился на него, нетерпеливо выслушал покаяние, но вдруг опять встал и надрывисто бросил:
— Вы... не ошиблись, Елена Дмитриевна. Все это с моей стороны комедия вчера была.
— Ах! — сразу смолкла Льола.
Она затаила дыхание от ощущения жгучести счастья, против которого напрасно сама с собой билась. Побледнев вдруг, прислонилась беспомощно возле дверей, будто ожидая себе приговора.
А Стебун, не поворачиваясь к ней, чтобы она не видела, с каким трудом силится он выбирать слова для объяснения, с потрясающей жесткостью делал признания.
— Вы не ошиблись! — резко обличил он сам себя. — Я собирался действительно предложить вам сделаться моей женой. Знаете, я считаю себя не настолько ординарным человеком, чтобы меня какая-нибудь женщина не стала любить, если она понимает что-нибудь в людях. Во мне на тормозах беснуются тысячи сил. Я могу натворить чудес! А не добиться поставленной себе цели, — это вообще значит не быть человеком, который других может вести за собой. Если вы этого не увидели, то не стоит об этом и говорить. А вы по всему ясно, — этого не увидели. Значит я самый обыкновенный дамский зауряд-страдатель. Ах, идиотизм! Но это урок. Дали вы мне щелчка и спасибо! Вчерашняя моя мнимая вспышка была трюком, чтобы мое собственное самолюбие спасти. Но это все трын-трава. Постараюсь забыть все это. Больше мы с вами не встретимся. Я избавлю вас от этой неприятности. Идите, Елена Дмитриевна, домой...
Стебун кивнул на дверь и жестко повернулся вглубь комнаты, ожидая, чтобы Льола вышла.
Но не затем пришла Льола, чтобы разить Стебуна.
— Илья Николаевич! — воскликнула она, склоняясь с отчаянием вырвавшейся наружу любви.
Стебун махнул было рукой, думая, что Льола хочет сердобольным сочувствием утешить его.
— Уходите! — повторил он, задыхаясь.
— Илья Николаевич! — с той же безумной решимостью подтвердила Льола, что она также уже не владеет собой.
Стебун вдруг смятенно поднял голову, услышав через силу вырвавшийся любовный призыв женщины.
— А!..
Льола стояла в покорной мольбе, чуть не падая.
Стебун моментально очутился возле нее.
— А-а! — вырвался у него торжествующий стон.
— Ах! — с мукой выдохнула и она.
Льола затрепетала в его руках, а он, ощутив этот трепет, хотел впиться поцелуем в ее губы.
Льола схватила его за руку и, с запойным восторгом выпрямляясь перед ним, осторожно отстранила его на мгновение.
— Илья Николаевич, вы...
Стебун быстро поправил:
— Не «Илья Николаевич», а Стебун, не «вы»... Муж! — потребовал настойчиво он.
Льола вспыхнула, повела хмельно головой, глотая счастье собственного согласия, и ответно повторила:
— Стебун и муж... Я расскажу только прежде вам, какая жена я вам буду, чтобы вы все знали. В каких я цепях... А тогда, товарищ Стебун, решайте сами или вместе мы рентам, можем ли мы сделаться мужем и женой. Вам и в голову, вероятно, не приходило, что у меня и без того уже есть два мужа. Вы этого не знаете, а мне нужно, чтоб вы знали все. Прежде всего — я жена белого, безвестно пропавшего офицера...
Стебун сделал безразличный, заранее прощающий неизвестные ему обстоятельства жизни Льолы жест, но предложил с уверенным спокойствием:
— Рассказывайте.
— Ну вот. Мой первый муж — помощник одного инженера, некоего Придорова, служил во Всеобщей электрической компании. Во время революции связался с людьми, близко знавшими Керенского, и был сторонником его власти. Когда Керенского свергли и началось хозяйствование большевиков, против них стали выступать в разных местах. Мы находились в Одессе. Тамошние знакомые мужа, разные политические дельцы, сговорились и убедили мужа вступить в войско Врангеля. Он отправил меня с трехмесячным ребенком в Москву и зачислился в добровольцы. Пока красные не разбили Врангеля, он воевал и писал. Но вот большевики повели наступление. Фронт ликвидировался. Муж мой, офицер добровольческого отряда Луговой, исчез, и я о нем перестала получать какие бы то ни было сведения. Из Москвы мне пришлось уехать опять в Одессу. Чтобы чем-нибудь существовать, я поступила в Одессе на место учительницы. Вы знаете, как жили учительницы... Я стала продавать вещи. Еле могла поддерживать существование ребенка. Сама голодала. И в этом положении застал меня тот инженер, у которого муж был помощником. Этот инженер, по фамилии Придоров, всегда умел жить всласть. Увидев меня, когда я голодала, он предложил мне отдать ребенка в приют, а самой стать его женой. У меня выбора не было. Ребенок погиб бы от голода. От Лугового вестей я не имела. И я вышла за этого Придорова. Что это за человек, я тогда чуть-чуть догадывалась; поняла, когда стало поздно... другого такого и нарочно не придумать, а-ах!..
Льола закусила от боли воспоминаний губы и судорожно передернула бровями.
Стебун кивнул головой в знак того, что он понимает.
— Пошлое существо? — спросил он со спокойным участием. — Это не тот, которого я видел с вами в поезде?
— Да, именно этот. Мы с ним тогда в первый раз показались вместе.
— Животное! — подтвердил Стебун.
— Ну вот, с этим любителем притонов я не прожила и года. Почувствовала, что гибну, делаясь в действительности его содержанкой. Да и другие его доблести... Ах, эта скотская самовлюбленность!
Льола передернула плечами, вспоминая о другой стороне своей жизни.
— В это время от кого-то я получила анонимку с сообщением, что мой первый муж — Луговой — жив.
Стебун вздрогнул и неуверенно насторожился.
— Я, — продолжала Льола, — решила, уж независимо от того, что с Луговым, так или иначе от Придорова освободиться. Для этого я настояла, чтобы он взял меня с собой в Москву. Перед этим попробовала найти в приюте ребенка. И тут новое несчастье, как будто мне мстил кто-нибудь... В приюте мне вместо моего сына показывают чужого младенца и говорят, что это мой сын и есть. Я возмутилась, но только восстановила против себя заведующую. Сына не оказалось. Я не знаю, что после этого со мной было... В Москве с Придоровым разошлась, и вы знаете, как я получила работу. С тех пор живу, чего-то жду и сама не знаю— чего. Кто-то, все же, зачем-то ведь написал мне, что Луговой жив. Но где он, если жив? Теперь судите, стою ли я вас, и не приобретете ли вы себе хлопот со мною на всю жизнь?..
— Вашего первого мужа вы любите?
Льола зажмурила глаза и повинно помедлила на мгновение, прежде чем ответить.
— Теперь не знаю, потому что вас ведь я давно уж люблю. Вас люблю и схожу с ума... Если бы я знала по крайней мере, что Лугового нет в живых, свободно делала бы тогда, что хочу...
Стебун подумал. Поднял полную грузом противоречивых мыслей голову.
— Что ж... Я думаю, что рассказанное дела не меняет, — решил он.
Льола встала.
— И то, что, может быть, жив Луговой?
— Если жив и найдется, будем поступать, как продиктуют тогда обстоятельства... Если нет его, будут счастливы по крайней мере Стебун и Льола.
Стебун приблизился к ней и взял ее за руки.
— А то, что Придорову, — выговорила мучительно Льола, — я продалась? Не выгнала его, когда он сманил меня в сытую жизнь?
— Эх, Елена! — упрекнул Стебун. —Дай мне в глаза тебе взглянуть теперь.
— И в глаза и в сердце. Все твое!
Крепко задумались.
Стебун вспомнил, что ему нужно позаботиться о том, как устраивать совместную жизнь с Льолой.
— Вам сегодня переночевать не на чем, — предупредил он, — если вы не захотите лечь на моей кушетке.
— Ой нет, сегодня я еще не останусь! — взмолилась Льола. — Меня обязательно будут ждать сегодня на даче... С завтрашнего дня...
Стебун с чувством заботливой предупредительности готовно согласился.
— Хорошо. Тогда я провожу вас. Вы и обдумаете еще раз обо всем, чтобы не слишком сгоряча все это вышло. А я завтра туда приеду к вам, сегодня же предупрежу своих хозяев по квартире, что ввожу в дом жену. Кое-что я предвидел и позаботился. Вы будете в этой комнате, а я в этом же коридоре получаю комнатку и уже сговорился об этом.
— Как сговорились? Не переговорив со мной? — покраснела Льола, почувствовав себя пойманной на чем-то.
Стебун улыбнулся.
— Я верил, что именно так будет. Так сильно хотел, вероятно, того, что случилось. Во всяком случае, когда только впервые вы появились у Семибабова и ждали, пока дойдет очередь до вашего разговора с ним, я бросил ему, чтобы вы не видели, записку...
Льола изумленно шевельнулась.
— Я писал ему, что вы — моя будущая жена и что он должен это иметь в виду, когда будет говорить с вами.
Они собрались и вышли на улицу, спеша, чтобы Льола могла попасть на дачный поезд.
Стебун люто радовался, будто он своими единоличными силами совершил величайший переворот.
— Какая же в вас сила желаний!..
Льола не нашла подходящего определения и восклицанием передала чувство восхищения Стебуном.
— Чертячая, — подсказал Стебун.
— Чертячая! — влюбленно подтвердила Льола.
Дошли до остановки трамвайных вагонов. Успели
к поезду на вокзал.
И когда Льола входила в вагон, Стебун еще раз условился:
— Значит я сегодня же предупреждаю своего квартирохозяина. Вы ждите меня завтра на даче, вместе перевезем ваш багаж ко мне и будем устраиваться.
— Хорошо, — согласилась Льола.
Стебун возвратился домой, не подозревая, что действительность уже расписала все его расчеты посвоему.
Утром на следующий день, когда он ездил на дачу за Льолой, к Файманам, по праву близкого знакомства, зашел один из тех вчерашних гостей торговца, которые шли сзади Льолы по лестнице.
Льола не успела рассмотреть, кто был в числе входивших. Между тем один из них ее не только видел, но и особенно заинтересовался целью ее визита к Стебуну.
Этот гость Файмана был занимавшийся теперь прожиганием жизни Придоров.
Придоров не забыл обстоятельств своего разрыва с Льолой и рад был придраться к любому случаю, чтобы напомнить о себе отвергнувшей его женщине. На вопрос инженера Файман сказал ему, что посетительница, встреченная ими на лестнице, является женщиной, которую большевик квартирант намеревался ввести в дом как свою жену. Для Придорова это объяснение было ножом в сердце, и он пришел к Файману еще раз. Из головы у него все другое вылетело. Он одновременно сделал еще одно открытие, которое наряду с этой встречей так оглушило его, что он сейчас же решил действовать.
Все это время ему сопутствовали удачи, начало которым положило знакомство с Эйнштоком.
Эйншток получил в конце концов концессию и подписал контракт, по которому Придоров делался пайщиком и доверенным предприятия концессионеров. На Придорова были перечислены деньги, после чего немец уехал в Германию приобретать машины для московского завода и набирать мастеров.
В распоряжении Придорова оказалось около двух десятков тысяч рублей, и с весны этого года он должен был приступить к приемке завода.
Но с этим делом он не спешил.
Он съездил в Одессу, где передал знакомым квартиру и получил расчет в металлургическом отделе. Приехав затем в Москву, зажил на широкую ногу. Откуда-то появились люди, с которыми интересно было проигрывать уйму денег. При посредстве одного из модных литераторов, аттестовавшего самого себя как гения литературы советского времени, Придоров завел знакомство в кругу бездельничающих под видом работников искусства прожигателей жизни и готовых на все за деньги девиц. О заводе забыл и думать.
В оргиях и барском, оплаченном чужими средствами шике прошла весна, и кончалось лето, когда Придоров вдруг получил от Эйнштока сообщение о том, что оба брата в ближайшее время прибудут в Москву.
Придоров до тех пор отделывался от предпринимателей тем, что посылал им письма с небылыми историями о своей деятельности. Теперь наступило время, когда братья должны были убедиться в том, что он делал. Придоров же и в ус себе не дул. Он считал контракт с немцами достаточно ловкой сделкой, чтобы не бояться уголовной ответственности за мошенничество. Наивный и неосведомленный Эйншток, целиком доверившись русскому дельцу, не дал себе труда получше ознакомиться с советским законодательством о концессионных предприятиях. Право же на участие в концессионных предприятиях в качестве хозяев, ком-панионов и пайщиков имели отнюдь не советские граждане, а только иностранцы, и, обратись Эйншток теперь в суд — немецкие капиталисты сами оказались бы виновными в обмане Советского правительства, поскольку предоставили Придорову право на участие в прибылях концессии и на представительство их интересов своему компаньону.
Это Придоров знал и за последствия не беспокоился.
Однако, чтобы легче объясниться с Эйнштоками, когда они приедут, Придоров решил все же проведать завод.
Завод продолжал кое-как работать. Дирекции, как ни неопределенно было положение, удавалось получать заказы и продолжать работу впредь до появления концессионеров. И администрация и рабочие решили про себя, после того как неопределенность положения из временной превратилась в хроническую, что концессионер и вообще не явится больше. Поэтому появление Придорова на заводе оказалось совершенно неожиданным, и здесь произошло то, чего больше всего боялся Русаков. Придоров узнал в помощнике директора завода своего бывшего помощника Всеволода Лугового.