В чернилах стихов пребывая,
При свете дня, на вершинах;
Похищали любимых дыханье,
В ночи, в пещерных глубинах;
Дитя, что споткнулось, ловили;
При свете дня, на вершинах;
Утирали матери слёзы,
В ночи, в пещерных глубинах;
Ослепляли детей побратима,
При свете дня, на вершинах;
Убивали брата супругу,
В ночи, в пещерных глубинах;
Упование Обители хваткой,
При свете дня, на вершинах;
Своею жестокой душили,
В ночи, в пещерных глубинах;
И посему мои руки ныне
Прокляты, а не благословенны.
Они скорее лиловые,
А не лилейные.
Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.
Казалось, он ощущает под собою песок, безжизненность, составляющую сущность этой чуждой земли.
Сын Харвила сидел, развалясь, его ступни и ноги были вывернуты, плечи опущены, а руки раскинуты в стороны. Склоны Окклюзии вздымались перед ним нагромождением растрескавшихся глыб, из которых подобно кончику указательного пальца торчала громада Выступа.
Его друг висел прямо над ним, умирая. Му'миорн…
Его единственный дружинник.
Он знал, что неспособен мыслить ясно. Каким-то уголком сознания он понимал, что на него навалилось слишком много всего: слишком много неопределённостей, слишком много унижений, слишком много безумия и всевозрастающих тревог — а теперь ещё и слишком много утрат.
Всё это было очевидно.
Непонятно было другое — что он теперь, собственно, делает. Рыдает? Размышляет и строит планы? Распадается на части?
Ждёт?
Судорожные вскрики, кровь под ногтями…были чем-то вроде подсказок.
А Му'миорн, его обожаемый дурачок, никак не мог заткнуться. Всё говорил и говорил и говорил.
Ятвер, Ятвер, Ятвер…
— Зачем нужно было любить меня? — услышал он ответ, вырвавшийся рёвом из его собственных лёгких. — Зачем?
Как он не понимал? Любить его значило умереть. Таково его проклятие…
Но нет — его друг настаивал. Вот тупоголовый дурень! Любить его значило быть убитым…
Воистину так.
Солнце, наконец, пробилось сквозь шерстяной щит облаков и горячим дыханием обожгло спину. Кровь его друга, лившаяся сверху, блестела на камнях.
Какое-то время, глядя на бывшего экзальт-генерала, рядом с юношей стоял старый кетьянец, одетый в гнилые шкуры — человек, имени которого Сорвил припомнить не мог.
— Что тут случилось? — спросил он голосом, подобным хриплому лаю.
— Невинные, — ответил Сорвил с каким-то булькающим свистом в горле, — невинные были принесены в жертву.
Старик внимательно рассматривал сына Харвила. Его взгляд был достаточно пристальным, чтобы в иных обстоятельствах вызвать враждебность.
— Да, — наконец, прохрипел он в ответ, вздрогнув от взгляда на Голготтерат, невзначай брошенного через плечо, — именно так и процветают виновные.
Ковыляя, он сделал несколько шагов в сторону Сорвила. В нём ощущалось какое-то неистовство, внутренний накал, подобный острию наточенного ножа. Под его шкурами мерцал бесчисленными цапельками нимилевый хауберк. Человек остановился, постаравшись утвердится покрепче. Глаза его, будучи, скорее, серебристыми, нежели белыми, сверкали с побитого, бородатого лица, которое могло бы принадлежать сильно постаревшему Эскелесу.
— Не тревожься, мальчик… Суждение уже явилось к Аспект-Императору.
С этими словами одичалый незнакомец грузно повернулся и побрёл в сторону лагеря, растянувшегося вдоль основания Окклюзии.
— Чьё Суждение? — вскричал король Одинокого Города вслед удаляющейся фигуре. — Чьё-ё-ё?
Но он знал. Он уже был здесь раньше, старик и Матерь сказали ему в точности одно и то же.
День клонился к закату. Дождь из крови утих, сменившись отдельными каплями, а затем и вовсе прекратился. Бывшее лиловым стало чёрным, а бывшее красным — бурым, но это совершенно не беспокоило его, ибо солнечный свет струился на засыхающую кровь его друга, очерчивая поверх неё тень аиста, казавшуюся на искрошенных камнях ещё более хрупкой и грациозной.
Он сразу же заметил белую птицу, но по какой-то странной причине минуло несколько страж, прежде чем её образ проник внутрь круговорота его души, и когда он, наконец, повернулся, чтобы взглянуть на аиста, ему пришлось изо всех сил бороться с диким желанием схватить этот живой, оперённый жар и спрятать голову под его крыло.
Дрожа и рыдая.
Мамочка…
Будь храбрым, малыш…
Мимара идёт. Мужи Ордалии изумлённо глазеют на неё, как по причине её беременности, так и попросту силясь понять, кто же она.
Некоторые…немногие вспоминают её и падают ниц. Другие же, вследствие невежества или же крайнего утомления, просто провожают её взглядом, облегчая ей душу сильнее, чем кто бы то ни было мог даже представить…
Снимая с неё бремя Ока.
Её воспоминания о бегстве с Андиаминских высот ныне представляются ей чем-то эфемерным, малореальным, но всё же они пока ещё достаточно содержательны и подробны, чтобы она испытывала определённое беспокойство насчёт того, что сбежала из дворца на край Мира, оказавшись в тени самого Голготтерата, лишь для того, чтобы обнаружить здесь всё тот же Императорский Двор.
Или, во всяком случае, какие-то его чудовищные остатки.
Во время перехода через равнину Шигогли, их с Ахкеймионом охватило нечто вроде оцепенения. Она припоминает, что они ссорились по поводу кирри, а затем, по-видимому, разделились, хотя ей не удаётся восстановить в памяти, когда именно это случилось. Пересечение Шигогли и само по себе было испытанием — с этими Рогами, маячащими на периферии зрения и постоянно испытывающими на прочность запертую дверь, удерживающую где-то внутри неё крики и вопли…и с этим лагерем, встающим перед нею невообразимым лабиринтом обломков. Образы прошлой жизни возникают всюду, куда ни глянь, терзая взор тысячей мелькающих крохотных лезвий, порождающих кровоточащие порезы. Застёгивающие корсеты её платьев рабы. Исподтишка наблюдающие за нею сановники. Вся её жизнь, казалось, дожидается Мимару в этих трущобах — всё то, от чего она сбежала прошлой зимой… Серва… Кайютас… Что она им скажет? Как всё объяснит? И её отчим — что Анасурисбор Келлхус будет делать с прочтённым на её лице?
А ещё Око. Что оно увидит?
Когда человек цепенеет в какой-то, достаточной для этого степени — ужас перестаёт тяготить его и, напротив, начинает поддерживать, питать его силы; и посему именно терзающие Мимару страхи ускоряют сейчас её, уже ставшую несколько странной, походку. Две тени всё это время следуют за нею — выпирающая чёрная сфера её живота, всё сильнее раскачивающаяся и колыхающаяся в поднятой её переступающими ногами пыли и…нет, теперь осталась лишь эта тень. Они со старым волшебником просто разделились, разойдясь в разные стороны на какой-то уже забытой ею развилке, и она внезапно осознаёт, что осталась одна — сжимающая свой, покрытый золотящимся доспехом живот, возвращающаяся туда, где её никогда прежде не было.
Ступающая среди Проклятых душ.
Ужас, который она испытывает, и особенно слёзы и всхлипывания, делают только хуже, заставляя их всё настойчивее интересоваться, не могут ли они что-то сделать, дабы помочь ей и облегчить её страдания, не понимая того, что именно они и являются источником всех этих мук — невероятная мерзость совершённого ими. Не все терзания достигают Господнего Ока. Не всякие жертвы святы. Она не способна даже понять того, люди каких народов встречаются на её пути — столь непроглядно мутное пятно их преступлений. И столь единообразно. Конрийцы, галеоты, нильнамешцы — не имеет значения. Никакое прошлое, никакой извечный союз костей и крови не может смягчить ожидающей их чудовищной участи. Совершённые ими грехи ставят их вне пределов человеческих народов.
Она видит эти образы словно преломлённые через мутное, бесцветное стекло — укутанные тенями сцены совершаемых зверств и мерзостей, зрит людей, ведущих себя словно шранки, но не со шранками, а с другими людьми. Оргиастические видения, словно бы нарисованные дымом, стелющимся над сверканием преисподней — воины, пожирающие живых и совокупляющиеся с мертвецами, свет, становящийся чистым ужасом, картины невозможных, непредставимых мучений, уложенных затейливой причёской из тысячи тысяч нитей.
Сифранг, жующий души будто мясо. Грех, полыхающий, словно нафта, вечным негасимым огнём.
Запертая дверь, наконец, распахивается и она, рыдая, убегает, придерживая живот.
Она блуждает по лагерным закоулкам, пробираясь грязными улочками, проложенными меж биваков, представляющих собою нечто немногим большее, нежели брошенные на землю вещи, и напоминающих гнездилища нищих. Она удерживает своё лицо опущенным, дабы никто не углядел её сходства с матерью, и вытягивает вперёд свои одежды из шкур в попытке скрыть выпирающий живот, но известия о ней распространяются и, где бы ни пролегал её путь, её всё равно узнают. И тогда обречённые Преисподней массы вновь и вновь падают на колени, удивлённо крича, но будучи при этом совершенно невосприимчивыми к возложенному на них сокрушительному ярму Вечности.
Она идет среди проклятых, отвращая Око Господа прочь от них так далеко, как только может. И невероятно, но она постепенно привыкает к обществу демонов, к рабскому пресмыканию душ, горящих в адском пламени. Для этого оказывается достаточно простого понимания, что обладание Оком Судии предполагает необходимость ходить среди проклятых душ, а не спасаться от них бегством, подразумевает нужду в способе, который поможет увидеть всё это и им тоже… К чему ей бежать? И сие изумляет её — странная несоразмерность, присущая её возвращению. То как человек, ранее бывший чем-то лишь немногим большим, нежели искрой, пинком выброшенной из костра, ныне возвращается, будучи самим солнцем. Это ошеломляет, даже ужасает её — осознание, что скоро, очень скоро, она предстанет перед Святым Аспект-Императором, будучи кем-то бесстрастным и непоколебимым, кем-то Наисвятейшим — тем, кто вынесет ему приговор…
Станет гласом Ока Судии. Суждением самого Бога.
И она сталкивается с внезапным постижением…хотя тут же ей кажется, что она и всегда это знала. Всё вокруг…все эти проклятые воины, короли и колдуны…вся великая Ордалия…и её ужасная цель…
Всё это принадлежит ей.
Не имеет никакого значения что она увидит, когда Око узрит Анасуримбора Келлхуса, дунианина, поработившего все Три Моря…
Ибо это она, дитя-шлюха, бродяжка, сумасшедшая, вечно предающаяся унынию беглянка — она, Мимара…
Именно она здесь единственный истинный Пророк.
Ахкеймион никогда не мог понять, что именно движет им, кроме собственной глупости.
Они спустились по внутреннему склону Окклюзии, а затем двинулись в путь через стылые пустоши Пепелища. Он чувствовал себя так, будто прожитые годы наваливаются на его плечи с каждым сделанным шагом, но стоило ему вслух заявить об этом, как меж ними с неизбежностью возникла ссора по поводу кирри. Они остановились — одинокие фигурки, застрявшие на этом безбрежном просторе. В нависших над ними плотных облаках вдруг появились разрывы, откуда, озаряя дали, вырывались потоки яркого солнечного света, создающие тут и там очажки безмятежного лета, нечто вроде искорок, вызывающих лёгкую грусть своим тихим угасанием и исчезновением за гранью небытия. Рога Голготтерата в этом свете скорее пылали, нежели мерцали…именно так, как всегда и бывало в кошмарах его Снов.
Колоссальные золотые громады.
Не сговариваясь, они вкусили прах древнего нелюдского короля старым способом — своими устами. Пепел был сладок на вкус. Затем они возобновили путь, двигаясь вдоль края пустоши, где несколькими стражами ранее кишела и завывала Великая Ордалия. Шаг за шагом путники продвигались вперёд, оставляя по левую руку тошнотворную глыбу Голготтерата. Перед ними, словно высыпанная и разбросанная по склонам груда мусора, неопрятными кучками громоздился военный лагерь. Кольцо Окклюзии мрачным забором ограждало всё зримое сущее.
Они шли.
Кирри поддержало их дух, но никак не сказывалось на замешательстве. Возможно, причиной была неясность, неопределённость того, что их ожидает и чему должно случиться. Возможно, безвозвратная окончательность любого исхода. А, возможно, их путешествие просто далось им чересчур тяжело, чтобы смириться с любым его итогом, не говоря уж о необходимости выбирать между Голготтератом и Аспект-Императором.
Его мысли были слишком бессодержательными и текучими, чтобы задерживаться в памяти, не говоря уж о том, чтобы оказаться воспринятыми чем-то, хотя бы отдалённо напоминающим разум. Это были лишь беспокойства и смутные, тревожные образы, неосознанно и бессмысленно утекающие куда-то неведомыми путями. Ходьба с её мириадами укусов боли и дискомфорта стала для него единственной постоянностью. Как это часто случалось на его долгом пути, лишь тяготы непрекращающегося движения оставались подлинной неизменностью, слепым якорем слепого бытия.
Когда они пересекли истёртые временем пустоши, он остановился, чтобы рассмотреть каменный выступ, с которого Келлхус обращался к Великой Ордалии со своими увещеваниями. Да это же Обвинитель — с проблеском вялого удивления понял он, внезапно узрев в чёрных камнях, разбросанных повсюду, а кое-где и торчащих прямо из окружающих склонов, призрак Аробинданта. Вглядевшись, он рассмотрел две фигуры, висящие на верёвках, спущенных с тупого края похожей на указующий палец скалы, а также небольшую группу несущих бдение душ, рассыпавшуюся по склонам у её основания. По какой-то причине он не смог оторваться от этого зрелища, и, как это часто бывает, когда взгляд вдруг за что-то цепляется — путь его тоже прервался. Что-то, некая особенность царапала его взор. Огромный, потрескавшийся каменный палец указывал не столько на него самого, сколько в направлении маячащего где-то за его спиной Голготтерата, а две безымянные жертвы свисали с крайней точки, с самого острия этого загадочного укора, этого мистического порицания. И лишь тогда он вдруг понял, что более бледная связанная фигура, висящая слева, принадлежит человеку, кого он так стремился отыскать…
Он едва не запаниковал, осознав, что Мимара не последовала за ним, когда он отклонился от намеченной цели.
Ведь кирри осталось у неё.
Но взгляд его по-прежнему был прикован к несчастному, висящему слева — к той цели, к которой Ахкеймиона уже несли его ноги. Вся сущность безумия коренилась в очевидной глупости этого поступка. Сомнения всегда сопутствуют здравомыслию, и это дает человеку возможность повлиять на других людей, помочь им исправить свои ошибки. И посему Ахкеймион ныне более опасался за свой разум, нежели за здравомыслие, ибо ему теперь казалось, будто он появился, словно бы возникнув прямо из пустоты, что его происхождение, его истоки были содраны с него, словно изношенные одеяния. Зачем? Зачем он пришёл сюда?
Он шёл, его дёсны чесались и горели, взывая, требуя ещё щепотку каннибальсткого пепла.
Найти Ишуаль? Узнать истину о происхождении Ансуримбора Келлхуса?
Он считал себя здравомыслящим, ибо сомнения всегда властвовали над ним. Он следовал за туманными намеками, а не божественными указаниями.
Старый волшебник бездумно шел вперёд до тех пор пока не достиг подножия выступа, где остановился, не мигая уставившись вверх.
Он считал себя здравомыслящим.
Вне зависимости от того, насколько бессвязно он чувствовал и мыслил сейчас, он протащился через всю Эарву не в каком-то там бессмысленном ступоре…а ради того, чтобы обнаружить истоки Аспект-Императора.
Он явился сюда, дабы вернуть себе то, что было у него украдено. Нежно любимую жену.
И любимого ученика.
Опущенная голова, свисающая с выгнутых назад плеч, связанные за спиной локти, образующие треугольник, должно быть вызывающий у несчастного нестерпимые муки. Скрип верёвки, на которой подвешено вращающееся туда-сюда тело. Капающая кровь.
Проша…
Он стоял, взирая на человека одновременно хорошо известного ему и столь незнакомого. Пряди чёрных волос, блестящие от жирной грязи свисают на лицо человека. В глазах застыли слёзы и тень невыразимых страданий. Старый волшебник тут не один. Краешком глаза он ощущает взгляд светловолосого юноши, преклонившего колени неподалёку — под телом несчастного зеумца, висящим рядом с некогда любимым учеником Ахкеймиона. Он не столько игнорирует юношу, сколько попросту позабыл о нем — таково его собственное горе.
Крики и возгласы.
Он не мог отвести взгляда. Шея гудела. Ему хотелось разрыдаться и почему-то тот факт, что сделать этого он не смог, казался худшей из всех постигших его скорбей. Ему хотелось орать и вопить. Он даже возжелал — во всяком случае, на миг — вырвать собственные глаза.
Ибо в безумии есть своё утешение.
Но он был волшебником в большей мере, нежели, собственно, человеком, был душою, согбенной тяжестью неустанных и противоестественных трудов. Он понимал, что в происходящем кроется определённый смысл, как-то связанный с колющим его спину взглядом Инку-Холойнаса. Связь между наставником и его бывшим учеником была совсем не единственным мотивом, обретавшимся на сей, поражённой проклятием, равнине. Здесь обитали и другие основания, пребывали другие причины, присутствие которых было вписано в саму суть произошедшего.
Он пришёл сюда, дабы привести Мимару — Око Судии.
Но теперь Друз Ахкеймион обрёл ещё одно основание, ещё один предлог, не похожий ни на что иное, когда-либо ранее известное ему. И каким-то образом это сделало терзающую его жалость чем-то воистину святым. Он всмотрелся в единственное дитя, что любил больше всего на свете, не считая Инрау. Своего второго сына, которого учил и которого не сумел уберечь.
— Мой мальчик… — вот и всё, что он сумел прохрипеть.
Связанный впившимися в его тело верёвками Пройас, благословенный сын королевы Тайлы и короля Онойаса, покачиваясь, висел не слишком высоко над ним, медленно вращаясь…
И умирая в тени Голготтерата.
Это был не сон, пробудившись, осознал маленький принц.
Он помнил… Это взаправду случилось!
Мелькающие вокруг вспышки света вновь стали рвотой и грубой землёй. Огромные трущобы лагеря Великой Ордалии тянулись вдоль внутренней дуги кольца невысоких гор подобно какой-то запятнавшей их плесени. А далее, невероятно огромные, вздымались Рога — Рога Голготтерата, парящей громадой воздвигающиеся из разодранного брюха земли. Мужи Ордалии устремлялись к путникам отовсюду — будучи чем-то вроде ужасной насмешки над человеческим обликом. Как они рыдали и вопили по их прибытии! Как всхлипывали и пресмыкались! Подобно убогим нищим они хватали и тянули отца за его одеяния. Некоторые даже рвали свои бороды — одновременно и от счастья и от горя!
Отец почти немедленно оставил их с мамой, шагнув обратно в тот самый свет, из которого они только что вывалились. Несколько выглядящих запаршивевшими безумцами Столпов подняли их на руки, поскольку мама нуждалась в том, чтобы её несли — настолько ей было худо. Даже пошатывающегося Кельмомаса всё ещё рвало — отец торопился и последние прыжки следовали один за другим. Столпы с почтением, в котором чувствовалось нечто ненормальное — почти что болезненное, понесли их к огромному чёрному павильону. Некоторые открыто плакали! Мама была слишком больной и разбитой, чтобы возражать, когда они внесли их с Кельмомасом внутрь этого угрюмого, мрачного помещения — Умбиликуса, как они его называли. И посему он лежал теперь там, усталый, но радостный — радостный! — а его душа и нутро крутились, со всех сторон изучая тот факт, что после всего случившегося он вдруг находится здесь…
Мамина комната. Вогнувшиеся под напором ветра и погружённые в сумрак холщёвые стены. Единственный фонарь, источающий слабый свет, выхватывающий из темноты геометрию разнородных, но лишенных обстановки пространств, и высвечивающий красочный тиснёный орнамент на стенах.
Лев. Цапля. Семь лошадей.
Набитые соломой тюфяки, лежащие на земле, словно трупы. Шёлковые простыни, потемневшие от грязи немытых тел, но по-прежнему поблескивающие, узор из белых линий, сплетающихся запутанным клубком, а затем утыкающихся в кровоподтёк цветка розы.
И мама, любимая мамочка. Спящая.
Закрытые глаза, подведённые сажей, размазавшейся серым пятном. Губы, словно алая печать, поставленная на открытую челюсть и отвисший подбородок. Беспамятство.
Маленький мальчик молча взирает на неё. Сломленный мальчик.
Её красота запечатлена в самих его костях. Он был извлечён из её чрева — вырван из её бёдер! — но всё же остался во всех отношениях плотью от её плоти. Её по-девичьи струящиеся волосы опутывали его. Изгиб её обнажённой левой руки увлажнялся и становился липким от его дыхания. А её медленные вдохи и выдохи, казалось, исходят из его собственной, поднимающейся и опускающейся в том же ритме груди.
Этот взгляд был чем-то настолько близким к поклонению, насколько его душа вообще способна была испытывать подобные чувства. Благословенная императрица.
Мамочка.
Было множество всякого, что он — во всяком случае пока — попросту отказывался знать. Например, тот факт, что Мир — целиком, без остатка — сейчас висит на единственном тоненьком волоске. Ибо при всём своём дунианском коварстве, он обладал также и каким-то детским, нутряным пониманием собственного бессилия, являющегося данью, которую беспомощность взыскивает со всех, подобных ему. Всех, приговорённых к любви. Быть Кельмомасом Устрашающим и Ненавидимым означало также быть Кельмомасом Одиноким, Ненужным и…Обречённым.
Ибо, что есть любовь, как не слабость, ставшая благословением?
Она. Она — единственное, что имеет значение. Единственная загадка, которую нужно решить. Всё остальное — возвращение отца, нариндар, землетрясение — всё это чепуха. Даже угроза отцовского приговора, даже безумие того факта, что ему предстоит наблюдать за тем, как Великая Ордалия атакует Голготтерат! Только она…
Только мамочка.
Кельмомас смотрел на неё, и ему чудилось, что никогда ранее он не видел её спящей. Её сердце колотилось то быстро и поверхностно, то гулко и тяжело, следуя каким-то глубинным и непостижимым ритмам. Их чудесное путешествие через всю Эарву без остатка исчерпало все её силы. Большую часть этого одновременно и безумного и поразительного пути отец нес её — содрогающуюся, отплёвывающуюся и то и дело выворачивающую наружу желудок — у себя на руках. Она была слабой…
Рождённой в миру.
Мы нужны ей…
Да — чтобы защитить её.
Имперскому принцу не было нужды прилагать каких-либо усилий, чтобы притвориться спящим или суметь как-то ещё скрыть своё пристальное внимание. Он всегда находился здесь, пребывая безвестным и неуязвимым прямо в лоне её сна. Это было его место — всегда. Отличие заключалось в том, что никогда прежде от не испытывал страха, что может случайно потревожить её сон. Или, что она, возможно, уже пробудилась, и просто дремлет.
Она ненавидит нас!
Она ненавидит тебя . Она всегда любила меня сильнее.
Тоска была не похожа ни на что известное ему. Ему доводилось испытывать лишения и терпеть боль во время событий, последовавших за устроенным дядей переворотом, но тогда он чувствовал также и радостное возбуждение, ибо во всем этом была также и игра. В каком бы отчаянном и безнадёжном положении он ни находился, каким бы одиноким и покинутым себя не чувствовал — всё это было так весело! Тогда, как ему казалось, он чувствовал муки утраты, а затем боль обретения, но случившееся теперь было намного хуже — просто ужасно! Боль потери без какой-либо надежды на то, что утраченное удастся вернуть.
Нет! Неееет!
Да. Теперь она всегда будет видеть его в тебе.
Чуять его. Отца. Они так долго прятались от него, что Кельмомас почитал себя невидимым, но отцу оказалось достаточно единственного взгляда, брошенного через весь Мир. Ему стоило только взглянуть, как это когда-то сделал Инрилатас, чтобы тут же увидеть всё…
Ты имеешь в виду Силу. Она всегда чувствовала Силу во мне.
Да. Силу.
Шарасинта. Инрилатас. Дядя. Охота и пиршество…
Было так весело.
Но отец знает всё — абсолютно Всё!
Да — он сильнейший.
И когда он всё рассказал маме, они видели это в её глазах — то, как умерла та её Часть, которую Кельмомас так стремился и жаждал возвысить над прочими…
Мамина любовь к её бедному маленькому сыночку.
Что же нам теперь делать, Сэмми?
Это неправильный вопрос — ты же знаешь.
Да-да.
Сидя на коленях, он примостился в уголке тюфяка, и едва не потерял сознание, столь неистовым было желание, столь необоримой потребность просто прислониться щекой к холму маминого бедра и прижаться к ней изо всех сил, обхватив ручками единственную душу, что могла спасти его.
Что? Что собирается делать отец со своими сбившимися с пути сыновьями?
Быть может, Консульт прикончит его?
Видеть значит следовать. Мимара теперь понимает, почему слепые обычно до такой степени медлят и мешкают, стараясь двигаться отдельно от толпы. Она видит уставленные палатками трущобы и следует выбранными наобум путями, которые разделяются и ветвятся, подобно венам старухи. Узнавание, явленное самым первым человеком ещё на окраине лагеря, преследует её подобно голодному псу. Куда бы она ни направилась, люди вокруг падают ниц, — некоторые пресмыкаются, издавая, словно слабоумные попрошайки, хриплые стоны, а другие о чём-то докучливо молят, плача и протягивая к ней руки. Всё это столь нестерпимо, что она вскидывает руки, пытаясь укрыться от их вожделеющих взглядов.
Видеть значит следовать. Она ни с кем не говорит, никого ни о чём не спрашивает, и всё же в какой — то миг обнаруживает себя возле Умбиликуса. Он высится перед нею словно горный хребет о множестве своих вершин-шестов, некогда бывший чёрным, а ныне крапчато-серый, представляющийся в большей степени замаранным, нежели украшенным знаками Кругораспятия, столь грязными и потрёпанными стали вышитые на его холстине священные символы. Кажется, будто он колышется и раздувается, хотя воздух вокруг совершенно неподвижен.
Она подходит к Умбиликусу с востока — таковым оказался извращённый каприз Шлюхи — и посему за его куполом чудовищной и неумолимой громадой вздымается Голготтерат.
Запятнанный проклятием столь же невыразимым, как и мужи Ордалии, Ковчег отражается в Оке образом слишком яростным и неистовым, дабы быть постигнутым — видением, чересчур глубоко поражающим дух, чтобы быть воспринятым. Всё это время оно отворачивала в сторону лицо, отводя взор, дабы уберечь свой желудок от рвоты, а кишечник от опорожнения.
Но теперь ужасного лика избежать невозможно, если только не закрыть глаза, далее пробираясь наощупь.
Зло. Чуждая ненависть, холодная, как сама Пустота.
Изувеченные дети. Города, громоздящиеся словно ульи, водружённые в один гигантский костёр. Рога сияют, проступая сквозь проносящиеся перед нею образы своею мертвенно-недвижной громадой. По золотым поверхностям пробегают нечёткие отражения разворачивающихся ниже демонических зверств, тысячекратно повторяющиеся видения гибнущих людей, народов и цивилизаций — преступления, превосходящие всякое воображение и помноженные на безумие, продлившее себя в странах, землях и веках. Преступления столь отвратительные, что сама Преисподняя, бурля и вскипая, устремляется к ним сквозь поры в костях Мира, привлеченная этими грехами и мерзостями как голодающий, прельщённый пиршеством обильным и жирным.
Она дрожит, словно ребёнок, вынутый зимой из теплой ванны. Моча струится по внутренним поверхностям бёдер. Она чует запах сгоревших пожитков и палёной конины.
Пожалуйста!
— Принцесса? — восклицает мужской голос. — Сейен милостивый!
И она зрит это — смешанную с пылью кружащуюся тьму, вздымающуюся до самых Небес…
— Это действительно ты?
— Знает ли наш Святой Аспект-Император, — произнёс Апперенс Саккарис, — о том, что ты здесь?
Старый волшебник пожал плечами.
— А кто знает, ведомо ему что-то или же нет?
Пронзительный взгляд.
— Всё так и есть, — ответил великий магистр Завета. Отложив том, который до этого просматривал, он внимательно взглянул на величайшего предателя, когда-либо вскормленного его школой.
Когда Ахкеймион, наконец, добрался до лагеря, мужи Ордалии жарили конину. Огромные шматки мяса подрумянивались над кострами, в которых пылали те немногие вещи, что воинам удалось сохранить до сей поры. Мало кто обращал на него внимание. Они были мрачными и измотанными. Немытая кожа многих из них давно почернела. Подтёки и пятна буро-чёрной грязи украшали большинство рубах. Лишь нечто вроде предвкушения и ожидания оживляло их черты, огрубевшие от каждодневной необходимости выживания. Тела же их, несшие на себе слишком много порезов и мелких ран, вовсю лихорадило — возможно, из-за затяжного сепсиса. После Карасканда Ахкеймион был способен, так или иначе — по виду ли человека или по припухлостям, вызванным этой болезнью — опознать её протекание. Этим людям пришлось тяжко страдать, чтобы добраться сюда. Огнём и мечом они проложили себе путь через просторы Эарвы, пересекли океан шранков и ныне достигли границы величайшего ужаса любого воинства, ведущего кампанию во враждебных землях — начали потреблять то, что давало им укрытие или перевозило их на себе.
Но старый волшебник не был ни обеспокоен, ни удивлён.
К тому моменту, когда Ахкеймион сумел найти лагерь Завета, ночь уже почти вступила в свои права. Он не знал, чего ему ожидать от своих бывших братьев. Но, в любом случае, не ожидал обнаружить их обретающимися внутри кольца изодранных шатров. Ветер разметал облака, явив взгляду и Гвоздь Небес и иссиня-бледный провал бесконечной Пустоты. Ему внезапно стало трудно дышать — столь убедительной была иллюзия недостатка воздуха. Благодаря своим невероятным размерам и местоположению, Ковчег, казалось, вздымался прямо за краем лагеря, нависая над ним всеми своими чудовищными формами и сияющими призрачным серебристым светом изгибами. Стараясь изо всех сил от этого удержаться, Ахкеймион, тем не менее, беспрестанно бросал на него через плечо быстрые взгляды. Ты здесь! — казалось, рыдало внутри него его собственное дыхание. — Здесь! И хотя беспокойство пробегало искрами по его коже, а ужас душил мысли, но всё же в душе его то и дело проскальзывало ликование.
Наконец-то! Все кошмары и муки, преследовавшие его, как и всех адептов Завета, живых или уже умерших, одну невыносимую ночь за другой — за всё это, быть может, скоро удастся сполна рассчитаться. Отмщение — Отмщение! — наконец, близко!
И всё же, атмосферу, царившую в лагере Завета, в целом, можно было описать как дрожащее…онемение.
— Однако, — продолжил великий магистр Завета, — ты же легендарный Друз Ахкеймион… — он легонько улыбнулся, — волшебник.
Ахкеймион никогда не встречался с Саккарисом лично, но немало слышал о нём. Он многих раздражал — в той манере, в какой раздражают учителей одарённые дети, начинающие кукарекать в классе, стоит наставнику ненадолго отлучиться. Но подобное раздражение обычно быстро отступает, стоит тем явить свидетельства своих знаний, Саккарис же с его способностями и вовсе давал учителям полное право предаваться самовосхвалениям. В чём бы ни заключались его дарования, Келлхус, само собой, быстро узнал о них. Ахкеймион праздно задавался вопросом — был ли когда-либо великим магистром Завета человек столь невеликих лет, ибо единственной вещью, казавшейся ему более возмутительной, нежели причёска Саккариса, был тот факт, что в его волосах было слишком мало седины.
Ахкеймион улыбнулся в ответ.
— А ты…?
Двадцать лет, проведенных им в добровольной ссылке, месяцы скитаний по пустошам, и всё же этот проклятый джнан с такой масляной лёгкостью вновь явился на свет, выскользнув откуда-то из глубин его существа.
— Пожалуйста, — произнёс великий магистр Завета. Его улыбка обнажила зубы — неестественно ровные. Он говорил, как показалось Ахкеймиону, словно человек изо всех сил старающийся проснуться. — Будет лучше, если мы станем говорить без экивоков.
Обидно думать, но минули десятилетия с тех пор, как ему в последний раз довелось выносить общество мудрых. Образование меняет человека, одаряя его склонностью относиться к простонародью с недоверием или даже презрением. Апперенс Саккарис, как очень быстро понял старый волшебник, едва терпел его присутствие.
Ахкеймион, поджав губы, вздохнул. Казалось, всё вокруг источало трагедию — и надежду.
— Тень лежит на этом месте.
Великий магистр пожал плечами, словно бы удивляясь произнесено в его присутствии нелепости.
— Мы собираемся штурмовать Голготтерат, не забыл?
— Я не о том. Что-то терзает тебя. Что-то терзает всех вас.
Саккарис опустил взгляд, рассматривая свои большие пальцы.
— Вспомни о том, что за земля сейчас у тебя под ногами, волшебник.
Ахкеймион насмешливо нахмурился.
— Ты почивал на этой земле каждую ночь — всю свою жизнь.
— Да, но на сей раз нам пришлось пересечь весь Мир, чтобы очутится здесь, не так ли?
Ахкеймион усилием воли подавил желание треснуть собеседника по лбу, словно непробиваемого глупца.
— За что приговорён к смерти Пройас?
Быть может, он о чём-то узнал? Быть может, он как то сумел увидеть истинное лицо Келлхуса?
Великий магистр снова заколебался. Несмотря на всю свою досаду, Ахкеймион в глубине души вынужден был признать, что Саккарис, в конечном счёте, был неплохим человеком…
Ибо совершенно очевидно, что его сейчас обуревал стыд.
Тем временем, Саккарис справился со своими чувствами, и выражение его лица вновь стало бесстрастным.
— Как ты думаешь, — спросил он, глядя куда-то вправо, — благодаря чему такое множество людей — воинство настолько громадное сумело добраться так далеко?
Старый волшебник нахмурился, хоть и понимая сам вопрос, но будучи недовольным сменой темы.
— Ну, наверное, они месяцами шли сюда…совсем как я.
Презрительная усмешка человека, чересчур долго находившегося на грани.
— И что, всё это время ты поддерживал свои силы одними только молитвами?
Ахкеймиону, долгие годы жившему в Каритусаль, в своё время довелось посетить не одну опиумную курильню, чтобы немедля узнать это холодное, словно лежащая прямо на лице человека крабья клешня, выражение. Он множество раз видел этот взгляд у людей, зависимых от наркотика — один из тех взглядов, что одновременно и выказывают бушующую в душе человека необоримую ярость и бросают вызов всем остальным, предлагая рискнуть и ответить тем же.
— Что же, — давил великий магистр Завета, — ты ел?
Куйяра Кинмои…
— Пищу.
А потом Ниль'гиккаса.
— И какая же пища, по-твоему, была доступна Великой Ордалии?
И тогда старый волшебник, наконец, осознал, что Воинство Воинств настиг тот же рок, с которым довелось столкнуться и им с Мимарой.
Два евнуха прислуживают ей. Оба прокляты.
Когда-то её холили и лелеяли как рабыню — обихаживая с помощью побоев и ласки. Когда-то её холили и лелеяли как Анасуримбора — одновременно и балуя и отвергая. Духи, шёлк и суетливые руки отзывались на всякую её прихоть, время от времени смущая её, но намного сильнее утешая и примиряя с действительностью. Даже сейчас, прозревая Суждение, обретающееся повсюду, замечая демонов, цепляющих на лица фальшивые улыбки и тревожные взгляды, она находит прибежище и отраду в нелепости чужих рук, делающих то, что она легко могла бы сделать и сама.
Она ждёт — приходит понимание.
Ждёт, когда закроется Око Судии.
Но оно отказывается закрываться.
Воды, по всей видимости, не хватает, поэтому они обтирают её влажной тряпицей. За исключением произносимых странным голосом указаний, евнухи совершенно не разговаривают, наполняя воздух тихими звуками плещущейся воды и скользящей по телу ткани. Они ошеломлены, их переполняет изумление и отчаяние, изгоняющее рутину из кажущихся повседневными задач. И посему они делают то, что делают с неистовством воистину религиозным.
Как, впрочем, и следует ожидать, учитывая все совершенные ими насилия и надругательства.
Замаранные душой, но оставшись с чистыми руками, они размачивают и вытирают грязь с её кожи. Она восхищается своей наготой, сияющей в свете фонаря нежными отблесками, дивится огромному шару своего живота. Обменявшись несколькими фразами на каком-то из бускритикских диалектов, они выбирают в качестве подходящего Мимаре одеяния шёлковую рубаху — несомненно, принадлежащую её отчиму — с орнаментом в виде множества крошечных, размером с шип, бивней, вышитых белым по белой ткани. Рубаха скрывает её до лодыжек. Главенствующая часть её души горестно сетует по поводу выпирающей, словно торчащая на холме палатка, выпуклости её живота, но это продолжается лишь мгновение. Есть какая-то правильность в том, что он облачена в белое.
Один из них поднимает посеребрённый щит в качестве зеркала, но она отворачивает лицо, не из-за того, что отражение в выпуклом диске напоминает нечто вроде луковицы, но в силу исходящего от её облика ослепительного сияния святости. Она требует, чтобы принесли её заколдованный хауберк, пояс и кинжал работы Эмилидиса, её хоры, и, разумеется, мешочек с прахом Ниль'гиккаса. Она чует след своего путешествия на этих вещах — резкий запах, исходящий от Лорда Косотера и его шкуродёров, промозглую сырость Кил-Ауджаса и Косми, сладкую вонь Ишуаль и сауглишской библиотеки.
Она избегает смотреть в лица евнухов. И не чувствует ни раскаяния, ни жалости.
Воин, облачённый в какие-то зеленоватые лохмотья, золото и, чуть ли не пластами лежащую поверх них грязь, ожидает её за входным клапаном — Мирскату, экзальт-капитан Столпов. Закусив губу, словно непослушный ребёнок, он без объяснений ведёт её по коридору с кожаными стенами. Нажатием руки он откидывает ещё один клапан, украшенный сложным, искусно выполненным тиснением, изображающим перипетии Первой Священной Войны и сцены из Хроник Бивня. Она замечает среди прочих образов фигуру своего отчима, висящего на Кругораспятии.
Вспомнив про Ахкеймиона, она ощущает внезапный укол беспокойства.
Мирскату жестом приглашает её войти.
— Истина сияет, — произносит он, странно кривя рот.
Око зрит, как его зубы терзают чей-то пах.
Она с ужасом взирает на него, онемев от отвращения. Он же устремляется прочь, едва не срываясь на бег, ибо каким-то образом чувствует, знает…
Миновав череду изображений людей настолько же святых, насколько и мёртвых, она оказывается в помещении, напоминающем нечто вроде прихожей, стоя перед ещё одним клапаном с таким же тиснением как и у предыдущего. Свет единственного фонаря разгоняет темноту, открывая взгляду груду беспорядочно сваленного императорского барахла. Кожа её немеет. Быть чистой, размышляет она, означает быть менее…реальной.
Слабое сияние, растекающееся соломенно-золотистыми нитями, открывает её взгляду то, что кажется скомканным, толстым одеялом, брошенным на своего рода, походную постель, стоящую справа. Она идёт туда, смакуя ощущение ткани под своими босыми ногами. Кажется, будто чистый ужас вырывается из её лёгких вместе с дыханием. Её горло пылает.
Она берёт одеяло в руки и разворачивает перед собой, словно почтенная женщина — мать семейства, оценивающая товары на рынке. Какое-то время она не способна сделать ни вздоха.
Ибо это не одеяло, а небольшой декоративный гобелен, выполненный плетением необычайного совершенства. Она понимает, что видела его и раньше — когда-то он висел в Сарториалсе, имперском пиршественном зале на верхнем ярусе Андиаминских Высот. Но то, что изображено на нём…это ей довелось увидеть воочию и совсем недавно.
Кажется, что она даже чует запах мха и гниющей коры, воздух, столь густой, что мешает движению — Космь.
Волглая ложбина среди деревьев. Лунный свет, струящийся слабым потоком. Её собственное отражение в чёрном омуте…перевоплощённое Оком в тот самый образ, который она сейчас сжимает в руках…
Беременная женщина, чьи обрезанные волосы кажутся ещё более тёмными из-за сияющего серебристого диска вокруг её головы.
Блаженная.
Она слышит лёгкий скрип откинутого кем-то дальнего клапана — и цепенеет.
— Кто ты?
Женский голос, осипший от длительного молчания, голос слишком усталый, чтобы казаться встревоженным.
Её конечности немеют. Она не может заставить себя повернуться, ибо не способна вынести того, что увидит…
Проклятие, как с самого начала и говорил Ахкеймион. Око это проклятие.
Наконец, и она понимает это.
— Мим?
Её руки сжимают и тискают ткань одеяний. В ушах шумит, дыхание перехватывает.
Резкий вздох, словно при внезапном порезе.
— Мимара?
Она оборачивается, хотя всё её существо восстаёт против этого. Она оборачивается — сама ось абсолютного Суждения, маленькая девочка, едва удерживающаяся от мучительных рыданий.
— Мамочка…
Скорее выдох, нежели голос.
Она стоит перед ней — Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей. Измождённая. Аристократично бледная. Отрез розового шелка прижат к её груди…
Темнеющий извивающимися, корчащимися тенями неисчислимых плотских грехов.
Сияющий обетованием рая.
Слёзы…Неразборчивый крик.
Слёзы.
Сорвил не знал точно, когда именно она успела проскользнуть в убогое нутро его палатки, да, впрочем, он и сам не помнил, как там оказался. Анасуримбор Серва, замотанная в свои свайяльские одежды, ссутулившись, стояла возле выгнувшееся внутрь холстины, кажущаяся в свете его единственного фонаря вырезанной из мрака и золота.
— Цоронга был твоим другом, — сказала она, взирая на него с тем же непроницаемым выражением, что и её старший брат. Но он более не боялся её пристального внимания. Впервые за долгое время он знал, что она увидит лишь то, что ей и должно.
— А мой отец убил его.
Сверхъестественная плотность её присутствия сбивала с толку, особенно в столь жалком окружении.
— Казнил, — поправил юноша, — в соответствии с условиями заключённого между Зеумом и Империей договора.
Он бросил через плечо короткий взгляд на одичалого старого отшельника, неистовствующего и рыдающего, как и он сам.
Она присела на корточки так, что выставленные вперёд колени натянули её одеяния, и схватила его за плечи. Он вздрогнул (как и всегда) от её прикосновения. От чуда её близости. Аромат корицы.
Она схватила его за плечи, и он едва не выпрыгнул из собственной кожи.
— Как ты можешь такое говорить? — допытывалась она.
— Я умру, защищая тебя… — прошептал Му'миорн, вытирая слёзы.
Она схватила его за плечи, и он ощутил неумолимую хватку, сомкнувшуюся на его горле, испытал на себе содрогания и удары молотящих бёдер, почувствовал, как изливается семя, выписывая петли на его коже…
Он смотрел на белую точку, на свет, извлеченный из жира тощих. Смотрел, ожидая её появления. Он поднял взгляд и увидел её, стоящую перед ним на коленях и умоляющую — насколько дочери демонов вообще способны кого-либо умолять.
— Сорвил? Как ты можешь по-прежнему верить?
Ему неизвестны были её мотивы. Он не знал, подозревает ли она его в чём-то, или же искренне беспокоится о нём.
Он лишь знал, что она видит именно то лицо, которое для неё припасла Ужасная Матерь…
Обличье Уверовавшего короля…
Штрихи её красоты приковали к себе его взор — пятнышко веснушек, седлом охватывающих её переносицу, светлые брови, растущие от тёмных корней, профиль императрицы на золотых келликах…
Загоревшая на солнце бледность Проклятого Аспект-Императора.
— Разве это имеет значение, Серва?
Сын Харвила глядел в её умоляющее лицо, наблюдая за тем, как эта чистота и открытость внезапно пропадает, словно рухнув с высокого парапета, и исчезает в какой-то неясной дымке, присущей всей императорской семье. Объятый её руками он вздрогнул и затрепетал от тепла её ладоней, взирая на то, как она устремляется прочь из этой тесноты и убожества.
Дабы защитить то, что слабо, — ворковал Му'миорн.
Её лицо приблизилось обещанием поцелуя, а затем отодвинулось и ускользнуло прочь, растворившись в ночи. Аромат корицы. Он сидел, щурясь от солнечного света. Будучи вовсе не один. Он сидел, вглядываясь в толпу Уверовавших королей и их вассалов — потрёпанную славу Трёх Морей. Повернувшись, он узрел её песнь, сияние, исторгнувшееся яростной вспышкой из её округлившихся от ужаса глаз. И улыбнулся, ступая в сверкающе неистовство этого пламени…
И пока всё Сущее, ускользая во тьму, вздымалось и ходило ходуном, короли Юга завывали у столба соли, который только что был её отцом.
Видишь, мой милый?
Тощие. Великая Ордалия питалась своими врагами. Шранками.
Наверное, ему стоило бежать и искать Мимару, во весь голос взывая к ней, но когда великий магистр начал свой рассказ, это заставило его, хоть и мучаясь беспокойством, остаться. Даглиаш. Ожог. Обожженные.
— Но ты же был там! — вскричал, наконец, Ахкеймион. — Неужели ты не мог напутствовать их!? Сообщить им о том, что происходит?!
Горький смех, преисполненный не столько снисхождения, сколько отвращения к себе.
— Нам всем чудилось, будто мы сам Сесватха! Адептам Завета. Свайяли…Всем, державшим в руках Сердце!
А затем он узнал о Мясе и кошмаре, случившемся на пустошах Агонгореи — о том, как шранки едва не покорили мужей Ордалии изнутри самого их существа. Он с неверием слушал великого магистра Завета, что, дрожа от невыразимых мучений, описывал преступления, совершенные им и его братьями.
Когда Саккарис вновь упомянул Обожжённых наступило долгое молчание.
— Что ты сказал?
Тяжкий вздох. Напоминающая усмешку гримаса.
— Мы набросились на них, волшебник… Так приказал Пройас, утверждавший, что это воля Святого Аспект-Императора! Он кричал, что сам Ад подготовил их для нас. Я помню это…помню, как любой из своих, наполненных безумием, Снов. «Вкусим то, что нам уготовал Ад!»
Дрожь охватила великого магистра. Целое сердцебиение он взирал в никуда…два сердцебиения.
— Мы набросились на этих поражённых проказой несчастных, на Обожжённых. Мы набросились на них как…как это делают шранки…даже хуже! М-мы пировали…упиваясь мерзостями…непристойностями и грехами…
Человек, утирая слёзы, захрипел от нахлынувшего отвращения.
— Вот почему умирает Пройас.
Маленький принц задыхался от возмущения и тревоги. Как? Именно здесь из всех мест на свете?
Тебе нужно было убить её!
И именно сейчас из всех времён!
Кельмомас лежал рядом с матерью, притворяясь спящим и изучая с помощью слуха кожаные хитросплетения Умбиликуса. Сколько он себя помнил, его побуждения всегда заключались в том, чтобы тщательно контролировать обстоятельства, в подробностях зная все пути, которыми движутся вещи и души, что его окружают. Вот и сейчас он знал, что прибыл кто — то достаточно важный, чтобы от его присутствия по всему Умбиликусу распространялась рябь суматошной деятельности, кто-то, вызывающий благоговение, присущее лишь ему и членам его семьи. Он также услышал, что появление это было встречено с недоверием. И даже уловил нотки непозволительного неодобрения…
При этом вновь прибывший отказывался что-либо говорить…
Он лежал, прислушиваясь и ожидая, и снова ожидая, но не услыхал ничего — ни слова, ничего, что выдало бы гостя. Он решил, что это не может быть Кайютас — его старший брат слишком любил звучание собственного голоса. Возможно, это был Моэнгхус, которому никогда не претили долгие, угрюмые паузы, но его устрашающий аспект возложил бы тень сдержанной осторожности на голоса тех, кто прислуживал ему. Оставалась лишь его сестра — Серва, которая всегда его раздражала, не столько по причине присущей ей проницательности, сколько ввиду её мерзкой привычки тщательно во всё всматриваться. Если остальные обычно не обращали сколь-нибудь существенного внимания на своё непосредственное окружение, она не имела подобной склонности и всегда внимательно изучала всё, что оказывалось от неё поблизости…
В этом отношении она была похожа на него самого.
Затем гвардеец указал гостю, где находятся их покои и, услышав как задрожал голос экзальт-капитана — ужас, проистекающий из чувства вины и благоговейного трепета — Кельмомас тотчас без тени сомнений осознал, что к ним явился кто-то ещё, не Серва — кто-то…немыслимый. Он лежал, беспокойно крутясь и ёрзая, и был так поглощён своим раздражением, что даже не понял, когда потревожил мамин сон. Он едва не вскрикнул, когда она вдруг распрямилась и, пошатываясь, встала на ноги, но всё же сдержался и, притворяясь спящим, продолжал лежать, зная, что она глядит на него, моргая от какой-то сумрачной неразберихи, смущавшей её сердце — от боли обожания, удушенной горем и чудовищным недоверием…он почти что чуял это.
Видишь! Она всё ещё любит!
Он возликовал, дрожа и бормоча что-то себе под нос, словно ребёнок, которому прямо сейчас снятся тягостные и кошмарные сны. Ребёнок, не столько уродливый от рождения, сколько ставший таковым в силу роковой случайности или какой-то болезни. Ибо всё, что он сделал, он делал из-за любви к ней. Даже отец подтвердил это!
Она поймёт это! Ей придётся!
Мама повернулась на едва слышный шорох и словно по холодному полу — на цыпочках выскочила из комнаты. Ей хотелось в уборную, понял принц.
Он услыхал, как мама отбросила в сторону лоскут клапана, зная, что при этом она в силу какого-то глубоко въевшегося инстинкта склонила голову. А затем всё растворилось в безмолвии…
И всё же каким-то образом Кельмомас знал.
— Кто ты?
Мамин голос, хриплый от потерь и испытаний.
— Мим?
Долгая пауза.
— Мимара?
Кельмомас застыл, словно пришпиленный к тому месту, где находился, пронзённый копьями катастрофических последствий. Никогда… Никогда он не слышал такого удивления, такой безумной капитуляции в её голосе. Это было просто смешно — даже мерзко! Вся целиком, без остатка! Она заканчивалась на собственной коже — как и все остальные! Но зачем? Зачем играть в половину души?
— Мамочка…
Скорее вздох, нежели голос — отдалённый, словно шёпот забытых богов и всё же звучащий совсем рядом, ближе близкого…
Он отпечатался в самом его существе — этот голос, вплоть до малейшего оттенка. Ему достаточно было единственный раз услышать его, чтобы сделать своим собственным. Но теперь поздно — слишком поздно! Они заключили друг друга в объятия, мать и дочь, и опустились на колени, причитая и всхлипывая. А он лежал, закипая от ярости и заливаясь слезами. Здесь? Сейчас? Как это может быть? Он царапал ногтями простыни. Как долго? Что ему делать? Как долго ему ещё это терпеть?
Тебе нужно было убить её!
Зат-кнись! Зат- кнись!
Грязная дырка! Полоумная шлюха!
Кельмомас протиснулся сквозь прикрытый разукрашенной кожей вход и увидел их — хныкающих и ноющих. Он даже не помнил, как вскочил с тюфяка, а просто вдруг обнаружил себя стоящим там, дышащим и взирающим.
Две женщины обнимались, каждая сжимая в кулаках ткани одеяний другой. Мимара стояла к нему лицом, на котором отражались тысячи бушующих страстей. Щека её смялась о мамины плечо и шею.
— Я так за тебя боялась, — просипела мама, её голос был хриплым и приглушённым.
Глаза Мимары широко распахнулись, сияя отсветами слёз, белеющими в свете фонаря. Она почему — то не видела его, взирая на то место, где он стоял так, словно там обреталась Вечность. Его даже затошнило от того, что она настолько похожа на маму.
— Прости меня, мамочка, — прошептала она ей в плечо. — Мне очень, очень-очень жаль!
Она сморгнула слёзы, вглядываясь, словно сквозь внезапно рассеявшийся сумрак, а затем как-то озадаченно уставилась прямо на него.
— Мим! — плакала мама. — Ох, милая, милая Мим!
Кельмомас увидел как старая, хорошо знакомая ему нежность появляется в чертах сестры — то скучное, унылое сочувствие, что делало из неё такую невероятную дуру — а также наиболее досаждающего ему врага. И с этой самой гримасой Мимара вдруг улыбнулась…улыбнулась ему.
И что-то будто бы затолкнуло его желчное негодование назад в кельмамасову глотку.
Мамина рука блуждала по плечу и запястью дочери, словно бы стараясь убедиться в том, что всё происходящее реально, а затем замерла на выпуклости её живота.
— Как же это, милая? — спросила она, слегка откинув назад голову, — Что… Что?
Мимара лучезарно улыбалась ему и Кельмомас почувствовал, как его собственное лицо, несмотря на то, что по его венам растекалась жажда убийства, отвечает ей тем же.
— Просто не отпускай меня, мама…
— Брюхатая шлюха! — услышал Кельмомас собственный выкрик.
Радость спала с лица Мимары, подобно бремени, отказ от которого лёгок и приятен.
Но ему было плевать на эту её оскорблённую ипостась.
Мама, задеревенев, медленно высвободилась из объятий дочери, а затем повернулась и бросилась к нему. Он мог бы ослепить её или раздавить ей горло и смотреть, как она задыхается, задушенная собственной плотью, но, вместо этого, стоял, оцепеневший и недвижимый. Она схватила его за запястье и изо всех сил ударила по рту и щеке рукой с согнутыми крючьями пальцами. Он позволил силе этой пощёчины чуть-чуть откинуть его голову назад и в сторону, но не более того.
— Мама! — вскрикнула Мимара, бросаясь вперёд, чтобы остановить очередной удар, способный выцарапать ему глаза.
— Ты не представляешь! — завизжала Благословенная императрица своей блудной дочери, — Не можешь даже вообразить себе, что он сделал!
Он смаковал саднящее жжение в тех местах, где её ногти рассекли кожу и где теперь набухали царапины.
— Змея!
Кровь заструилась из его носа. Он слегка усмехнулся.
— Мерзость!
Мимара потянула маму прочь, прижимая её запястья к своей груди. Между ними что-то промелькнуло — мгновение, или взгляд. Какое-то признание. Прибежища? Дозволения?
Мать, всхлипывая, обмякла в объятьях дочери.
— Мертвыыы! — причитала она. — Они все мертвыыы…
Безутешные рыдания. Она внезапно схватила Мимару за плечи и, неистово прижавшись к её груди, наконец, исторгла из себя горестные стенания о невыразимых муках, обрушившихся на неё.
Анасуримбор Кельмомас оставил этот гротескный спектакль, скользнув из комнаты в комнату, из сумрака в сумрак.
— Он убил их, Мим…убил…
Маленький мальчик посмотрел на находящийся теперь меж ними клапан — висящий на железных креплениях кожаный лоскут и увидел изображение своего кругораспятого отца, вытисненное на некогда жившей и кровоточившей коже.
Никто… беззвучно прошептал он внутри своего сердца.
Никто нас не любит.
— Довольно! — решительно выдохнул великий магистр Завета. — Он этого не одобрит.
— Есть кое-что, о чём я должен тебе рассказать, — молвил Ахкеймион.
— Ты уже сказал вполне достаточно.
Хриплый смех.
— Твои Сны… Они изменились?
Это, хоть и лишь на мгновение, привлекло внимание колдуна Завета.
— Мои, — продолжал Ахкеймион, — поменялись полностью.
Саккарис, посмотрев на него один долгий миг, громко вздохнул.
— Ты больше не принадлежишь к числу адептов Завета, волшебник.
— И ни один из этих Снов не принадлежал мне.
Хмуро взглянув на него, Апперенс Саккарис поднялся на ноги с видом человека, испытывающего отвращение к тому, что кто-то впустую пользуется его великодушием. Ахкеймион вздрогнул. Давнее отчаяние, о котором он уже успел позабыть — так много времени минуло с той поры, сдавило его сердце. Неистовая потребность, чтобы ему поверили.
— Саккарис! Саккарис! Жернова всего Мира крутятся вокруг этого места — и этого мига! А ты решаешь оставаться в неведении насч…
— Насчёт чего? — рявкнул великий магистр. — Насчёт лжи и богохульства?
— Я больше не претерпеваю муки прошлого, будучи Сесват…
— Довольно, волшебник.
— Мне известна правда о Нём! Сакккарис, я знаю кто он такой! Я знаю, что Он…!
— Я сказал, довольно! — крикнул великий магистр, хлопнув обеими ладонями по походному столу.
Старый волшебник впился в него взглядом, встретив столь же яростный ответный взор.
— Почему? — воскликнул Саккарис. — Почему, как ты думаешь, Он терпел тебя все эти долгие годы?
Этот вопрос пресёк целую орду язвительных возражений, готовых выплеснуться из него, ибо именно им он задавался на всём протяжении своего Изгнания: почему его оставили в покое?
— Почему, как тебе кажется, я сам терплю тебя? — продолжал Саккарис — Владеющего Гнозисом волшебника!
Ахкеймион всегда считал сохранённую ему жизнь чем-то вроде сделки — но не попустительством.
— Потому, — ответил он голосом гораздо менее твёрдым, чем ему хотелось, — что я уже проиграл в бенджукку?
Старая шутка, когда-то придуманная Ксинемом.
Апперенс Саккарис едва моргнул.
— Императрица… — молвил он. — Благословенная императрица — вот единственная причина, по которой ты ещё жив, Друз Ахкеймион. Можешь считать себя счастливчиком, ибо она сейчас здесь.
Великий магистр протянул облачённую в алое руку, указывая ему на выход. Однако, Ахкеймион уже вскочил на ноги, правда лишь для того, чтобы понять, что ему ещё необходимо вспомнить как дышать и ходить…
Да-да! — убеждала Часть.
У Мимары ещё оставалось кирри.
Он был лишь одинокой флейтой. Кружащейся в темноте сиротливой душой, струйкой дыма, растворяющейся в Пустоте.
Он стал гремящим хором.
Стоящий с аистом на своём плече, или сидящий в одиночестве у себя в палатке, он поднимает взгляд и видит Харвила, разрывающегося между возмущением и страхом за сына. Слышит, как тот говорит: «Мои жрецы называют его демоном…»
Водопад, превосходящий всякую славу.
Воин Доброй Удачи.
Идущий следом за собственной спиною через кишащие толпами переулки, через целые поля вялых человеческих сорняков — урожая, уже поспевшего для сифрангов, оборачивающийся, уступив настойчивому побуждению, и видящий — так случилось — Порспариана, улыбаясь, стоящего на сваленных в кучу дохлых шранках, а затем бросающегося на копьё, что входит в его горло, словно в карман. Лишь для того, чтобы вместе с Эскелесом оказаться припавшим к земле в гуще трав и рассматривающим — так случилось — керамику, разбитую на осколки, напоминающие акульи зубы, и внимающим тучному адепту, говорящему: «Наш Бог… Бог, расколотый на бесчисленные кусочки…», катающимся в грязи и слышащим — так случилось — сводящие с ума стоны Сервы, приподнимающейся и опускающейся на обнажённом теле Моэнгхуса, и одновременно чувствующим на своей глотке хватку Цоронги и — так случилось — его могучие толчки, заставляющие его самого ощущать себя словно в бреду, слышащим имперскую принцессу говорящую: «Мы зрим мертвецов, громоздящихся вокруг нас целыми грудами», и видящим подёрнутые поволокой глаза Нин'килджираса, льющего холодное масло себе на скальп, блестящий словно расплавленное стекло и, говорящего, притворяясь кем-то другим, взамен того обломка души, которым является: «Ты думаешь, именно поэтому Анасуримбор прислал его к нам?» и он был там…когда так случилось…
Идущий. Спящий. Убивающий. Занимающийся любовью.
Мчащийся в неизмеримых и непостижимых потоках. Ныне и ныне и ныне и ныне…
Воин Доброй Удачи.
Стоящий в одиночестве на краю лагеря и всматривающийся сквозь темнеющие просторы бесплодной равнины в простёршиеся там туши мёртвого зла — предлог, послуживший чревоугодию Ада.
— Ты видишь? — шепчет аист.
Харвил сжимает плечи сына, улыбаясь с отцовским ободрением.
Всё уже было.
Запечатать Мир? Как, если будущее без остатка запечатлено на том же самом пергаменте, что и прошлое? Оттиснуто. Выписано. Когда красота и ужас так безграничны.
А основа так тонка.
Эсменет!
Весь проделанный им среди ночи путь к Умбиликусу старому волшебнику досаждало нечто вроде чувства падения. Ни он, ни Мимара не имели представления о том, что будут делать после того как достигнут Великой Ордалии. Ахкеймион отправился к Саккарису прежде всего из-за отсутствия иных вариантов, хотя, возможно, это было просто чувство самосохранения. Лишь в тот момент, когда он обратился к Саккарису со своими мольбами, старый волшебник осознал всю необъятность овладевшего им страха и постиг тот факт, что годы неотступных, навязчивых размышлений превратили Анасуримбора Келлхуса в средоточие его ужаса.
Он частенько представлял себе их прибытие к Великой Ордалии, но в отсутствии уверенности в успехе похода, образы эти оставались неясными, будучи укутанными смутной пеленою надежд. Глазами своей души он всегда видел себя стоящим рядом с Мимарой, выносящей Суждение Оком, а Святой Аспект-Император и его двор при этом взирали на…и…
Каким же глупцом он был!
Пример Пройаса вопиял так громко, как это только было возможно, но горе сделало его уши глухими, позволив продлить дурацкое чувство безнаказанности. У них было Око! Сама Шлюха направила их пути к тому, что должно случиться здесь! Или к тому, что они навоображали в своих вымученных фантазиях. Не смотря ни на что, Ахкеймион в своих умозаключениях предпочитал простоту — проистекающую из священных писаний и мифов очевидность того, что непременно произойдёт по их прибытии. Судьба ожидает их!
Но Судьба, как подметил некогда знаменитый Протатис, облегчает лишь труды прорицателей. Это рабская цепь, а не королевские носилки — во всяком случае, для таких как он и Мимара. Судьба лишь насмехается над подобными им.
И, что ещё важнее, Анасуримбор Келлхус — дунианин. Сложности и запутанные схемы — его удел по праву рождения. Конечно, Великая Ордалия была лишь очередным перекрёстком, развилкой, с которой начинался путь гораздо более тягостный и смертоносный. Ибо они прибыли к самому порогу Голготтерата…
Конечно, они пребывали ныне в тисках смертельной опасности.
Конечно, никто не поверит им, вне зависимости от того, какое Суждение вынесет Око…
И посему Друз Ахкейион шёл, всё также мирясь с нависшими над ним угрозами и проклятиями, как и в давние дни, и всё также терзаясь своими оплошностями и неудачами, как и тогда, когда был ещё юным. Старый волшебник не понимал, что ему делать, зная лишь то, что в его душе есть место любви, но при этом ему доставало мудрости, чтобы полагать это поводом для ужаса, а не надежды.
Вопросы громоздились грудой один на другой…
— Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама. Келлхуса.
Эсменет недоверчиво уставилась на неё.
— Мы?
— Акка и я.
Они сидели — колени к коленям — на покрытом ковриками полу, две фигуры озарённые светом и окружённые темнотой. Мимара ужинала водой и жареной кониной пока Эсменет рассказывала обо всём, что случилось в Момемне со времени бегства дочери — повествование, быстро перешедшее в перечисление ужасных преступлений и махинаций Кельмомаса. Она позаботилась о выборе слов и осторожничала с деталями, опасаясь, что они могут вызвать у неё очередной, ещё более сильный приступ горя и гнева. Но вместо этого её речи, подобно шагам унесли её прочь от блужданий вдоль стен, канав и храмов столицы к чудесному возвращению к ней её дочери. Живой!
Оно сокрушило её — их колдовское путешествие через Пустошь в компании мужа и сына-чудовища. Муки и тяготы этого пути уничтожили в ней все прочие страдания, и за это она была ему благодарна. В этом отношении утраты и скорби не отличаются от роскошных убранств — если душа носит их на себе достаточно долго, то начинает воспринимать это как нечто заслуженное — даже как само собой разумеющееся.
А затем…Мимара. Этот необъяснимый дар её возвращения…
И она сама теперь мать! Ну, или почти что… Принёсшая вести не о утратах, а о дарах…
Что были также и утратами.
— Ты носишь… — сказала Эсменет, слыша в ушах всё усиливающийся шум. — Ты носишь ребёнка Акки?
Глаза Мимары опущены долу, но в них ни угрызений совести, ни раскаяния.
— Это всё я, — произнесла дочь, рассматривая собственные пальцы, — Я-я…соблазнила его…я хотела, чтобы он учи…
— Соблазнила? — услышала Благословенная императрица скрип собственного голоса. — Что вот так вот просто? Или ты приставила нож к его горлу, заставив Ахкеймиона отдать своё семя?
Сердитый взгляд, казалось разрушивший нечто вроде зазора неизвестности и взаимного незнания, ранее пролегавшего между ними. Все старые распри вспыхнули с новой силой.
Нет-нет-нет-нет…
— Возможно, именно так я и поступила, — холодно сказала Мимара.
— Поступила как?
— Отняла у него его семя.
— И тебе для этого понадобился нож?
Нет-нет-нет-нет…
— Да! — с жаром воскликнула её дочь. — Ты! Ты была моим ножом! Я использовала своё сходство с тобой, чтобы соблазнить его!
Мимара даже улыбнулась и слегка подалась вперёд, словно её согревали терзания своей старой мишени для нападок и претензий.
— Он даже выкрикивал твоё имя!
Так много. Так много обид. Так много разбитых надежд. Благословенная императрица вскочила и, шатаясь, бросилась через обрамлённый кожаными стенами сумрак, награждая всякого, осмелившегося обратится к ней, убийственным взором.
Так много. Так много закрытых пространств, швы, подобные вшитым в прямо толщу Умбиликуса венам. Причудливые регалии Империи, нёсшей гибель и разорение всему остальному миру. Она едва не завизжала на Столпов, оказавшихся у неё на пути. А затем, освободившись от Умбиликуса, оказалась снаружи, рухнув на колени под опрокинутой чашей ночи. Наконец-то!
Свободна…
Открывшееся ей зрелище не было постигнуто сразу всем её существом. Она, казалось, остолбенела, став чем-то вроде скользящих и вибрирующих кусочков самой себя. Сперва простёрлись вверх её руки, затем выгнулась назад спина. Оно — это зрелище — приковало к себе её взгляд, зацепило лицо, а затем пленило и всё остальное — мысль, дыхание, сердцебиение — всё, кроме каменной неподвижности фигуры.
Чёрный призрак Голготтерата, вздымающийся безмолвной и болезненной тенью из огромной серой чаши Окклюзии.
Она застыла перед тем, что казалось предвестником эпохи опустошения.
Это именно то, на что оно похоже?
И содрогнулась от собственного, скребущего горло дыхания.
Это происходит именно так?
Гибель Мира.
Ордалия заполняла большую часть находящихся меж ней и Голготтератом пространств — бесчисленные холщовые лачуги, жмущиеся к корням Окклюзии и размазанные, словно известь, по плоским как стол просторам Шигогли. Она видела адептов, шествующих в вышине и патрулирующих периметр лагеря, а на простёршейся внизу пустоши различала пыльные шлейфы боевых колонн, окружающих чудовищные укрепления…
И Рога…она видела Рога — именно такие, как ей доводилось читать — и их жуткое мерцание.
Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама.
Поначалу Эсменет не замечала одинокого путника, бредущего сквозь темноту в основании этой ужасающей перспективы, однако же, стоило ей бросить в ту сторону взгляд, как она тут же узнала его, хотя ей и понадобилось целое мгновение, чтобы согласиться с этим.
После всего случившегося, после всех минувших лет он постарел и стал худым, сделавшись совсем непохожим на того пухлого дурака, которого она когда-то любила.
Он тоже узнал её и замедлился, а затем споткнулся и зашатался, будто одурманенный.
Улыбка явилась непрошенной, словно она была кем-то гораздо более старым и мудрым. Она вскочила на ноги, оправляя свои одежды в силу глубоко укоренившейся потребности сохранять достоинство, и смахнула с глаз слёзы ярости.
Он двинулся вперед, но медленно, словно опасаясь, что в сиянии Гвоздя Небес его фигура и образ станут ещё более одичалыми. С каждым сделанным им шагом он всё больше походил на того безумца, которого описывали её соглядатаи.
Друз Ахкеймион…
Волшебник.
Он, наконец, доковылял до неё, лицо его было непроницаемо. Исходящая от него вонь повисла в воздухе.
Она ударила его по лицу, в кровь разбив губы, скрытые под спутанной и жесткой, как проволока, бородой, и замахнулась, чтобы ударить снова, но он поймал её запястье грубой ладонью отшельника и с силой заключил её в объятия. Вместе они рухнули в пыль. Он пах землёй. Пах дымом, дерьмом и гнилью — вещами одновременно и целостными и бренными, всем тем, что было украдено у неё Андиаминскими Высотами. Эсменет рыдала, уткнувшись лицом в эту вонь, откуда-то зная, что после этой ночи больше никогда не заплачет.
Она услышала, как яростно что-то кричит Мимара — Столпам, поняла она.
Руки дочери обхватили её плечи. Жасмин. Мирра. Выпирающий живот— тугой и тёплый — прижался к её спине.
Эсменет, Проклятая императрица Трёх Морей замерла, дивясь тычку забеспокоившегося плода. И она поняла… С ясностью и окончательностью, которые никогда прежде не считала возможными, она поняла.
Она принадлежит им. Теперь принадлежит им.
Тем, кто способен любить.