Глава восьмая Стенание

И воистину, стоял он там — под ними, выказывая и храбрость свою и могучую волю, но всё же, как и родичи его, как и все явившиеся сюда, он стоял на коленях, ибо Это было слишком необъятным, дабы не поразить их сердца осознанием того, что они лишь мошки, лишь кишащие на равнине сей докучливые вши.

— Третий Рок Пир-Минингиаль, ИСУФИРЬЯС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Безумие возрастало, хотя вкуса он так и не чувствовал.

Ты сделал это, — прошептала Наибольшая Часть.

— Сделал что?

Тела, дёргающиеся под натиском ярости, порождённой похотью.

— То, что было необходимо…

Улыбка Анасуримбора Келлхуса становилась всё шире по мере того как гриб из огня и горящей смолы вскипал, устремляясь всё выше и выше. Достигая самого свода Небес.

— И что же я сделал? Скажи мне.

Шматки плоти настолько горячие, что обжигают язык.

— Нечто невыносимое.

Губы, раздавливающие мочки ушей, зубы выскабливающие кровь из кожи и мяса.

Что? Что?

Он сам, вылизывающий воняющие экскрементами внутренности.

— Ты изнасиловал и пожрал его…

Содрогающийся на его ранах.

— Кого же?

Сибавула, прозванного Вакой устрашившимися его …

Обожжённого…Гниющего человека.

Пирующий на его ободранном лице.

И раздумывающий, что на вкус он скорее похож на свинину, нежели на баранину.


Лагерь был разбит там, куда привела их Судьба — у восточного края Окклюзии. Несмотря на опасения имперских планировщиков вода здесь имелась в изобилии и оказалась незагрязнённой. Родники, пробиваясь сквозь скалы, стекали вниз плачущими ручейками, размывавшими там и сям желтовато-чёрные склоны. Тем вечером мужи Ордалии ничего не ели, а лишь пили эту воду. Собравшись вместе, они словно бы превратили осыпи у основания внутреннего края Окклюзии в нечто вроде амфитеатра, Голготтерат же при этом стал его болезненно раздувшейся сценой. Никто из них не произносил ни слова. На закате воздух обрёл ту осеннюю прозрачность, когда угасание света знаменует также и угасание жизни, лишенной тепла. Рога пылали в объятиях солнца до тех пор, пока оно полностью не скрылось за горизонтом, но и вечером пространства, отделяющие воинство от Голготтерата, казались зримыми столь же отчётливо, как и ранее. Под необъятными зеркально-золотыми громадами мужи Ордалии легко различали укрепления, казавшиеся в сравнении с Рогами не более чем поделками из бумаги и клея, но в действительности бывшие столь же могучими, как и бастионы, защищающие Ненсифон, Каритусаль или любой другой из великих городов Трёх Морей. Они рассматривали несчетные тысячи золотых слёз — зубцов, прикрывающих бойницы чёрных стен. Они приглядывались к ненавистным глыбам массивных башен, известных как Дорматуз и Коррунц, защищавших подступы к громаде барбакана Гвергирух, Пасти Юбиль — Пагубы, отравленная тень которой простёрлась почти на все горестные сказания о трагедиях древности. Они прозревали как укрепления Забытья возносятся ступенями прямо к чудовищной цитадели, прижавшейся к внутреннему изгибу Воздетого Рога — Суоль, надвратная башня, защищающая Юбиль Носцисор, Внутренние Врата Голготтерата.

Убывающий свет солнца, постепенно скрывающегося за приподнятой кромкой Мира, бледнел и истощался, став, наконец, лишь чем-то вроде алой патины, окрашивающей запястья Воздетого и Склоненного Рогов. Каждый из воинов мучился мыслью о том, что как только солнечный свет окончательно исчезнет — вражеская цитадель тут же извергнет из себя непредставимые ужасы, но поскольку никто не смел произнести ни единого слова, то всякий лишь себя самого почитал душою, терзающейся подобными кошмарами. И посему презирал сам себя за трусость. Десятками тысяч они сидели и взирали на Голготтерат, дрожа от стыда. Их желудки бурлили от страха и неверия, а зубы медленно, но неостановимо сжимались — до скрежета, до пронзающей челюсти боли.

Быть может, неким сумрачным уголком себя они понимали, всю порочную превратность обстоятельств, в которых оказались, всю тонкость грани, на которой балансировали ныне их жалкие души. Души, переполненные грехами столь великими, что на их искупление можно было надеяться, лишь в том случае, если эти злодеяния были совершены ради сокрушения зла, по меньшей мере, соразмерного. Пусть Судьба и приставила лезвие клинка к самому горлу Мира, однако же, их собственные жизни ныне и вовсе застыли на острие личного Апокалипсиса. Возможно, некоторые из них осознавали это достаточно отчётливо, дабы ощутить в своих венах шёпоток возможности, мольбы, надежды на то, что им, быть может, попросту необходимо было совершить все эти неописуемые преступления, чтобы лучше постичь влекущее их побуждение, и ещё сильнее возненавидеть одуряющую мерзость, ныне приковывающую к себе их взор. И в какой-то степени они, все до одного, понимали, что теперь так или иначе попросту обязаны покорить, превозмочь, уничтожить этот древний и мерзкий корабль, низвергшийся на землю из Пустоты, ибо в противном случае их ожидает вечное и неискупимое Проклятие. И посему они сидели и взирали на Голготтерат, пытаясь осмыслить произошедшее и молясь, словно чужеземцы, очутившиеся среди толпы других чужеземцев.

Солнце тихо истаяло, а затем окончательно скрылось за могучими плечами Джималети и тлеющие острия Рогов вспыхнули и воссияли, в то время как сама их громада потемнела, погрузившись в какое-то лиловое марево. Рассеченный круг их теней внезапно протянулся через пустошь Шигогли, обняв застывшие у края Окклюзии толпы огромными дланями Пустоты, руками неба, простёршегося за небом, жадными щупальцами Бесконечного Голода.

Ночь наступила без происшествий. На вражеских укреплениях не было видно ни малейших признаков движения. Адепты, шагнув в ночное небо и зависнув в воздухе над вершинами Окклюзии, вызывали чародейские линзы, чтобы получше вглядеться в безмолвную крепость, но никто из них не подал сигнала о том, что заметил врага. И посему все утвердились во мнении, что грозная цитадель покинута и заброшена.

Мужи Ордалии не проявляли особого рвения в обустройстве собственного ночлега — столь сильно было охватившее их смятение и благоговение. Многие уснули прямо там, где сидели, и в их беспокойных, сонных видениях им раз за разом являлась невозможная необъятность Рогов — монументов, увековечивающих грандиозную мощь Текне, золотых рычагов, низвергших целые цивилизации.

И снились им всем недобрые сны.


Пусть ты теряешь душу…но зато обретаешь Мир.

Такая простая фраза, но Пройасу почудилось, что она преломила дыхание Друза Ахкеймиона надвое.

Он произнес эти слова во время одной из прогулок по идиллистическим лесным тропинкам их родового имения Кё, неподалёку от Аокнисса — прогулок, что они так часто предпринимали во время Обучения будущего короля Конрии. Годы спустя Пройас осознает, что как раз тогда он проявлял в отношении своего наставника наибольшее пренебрежение, высокомерие и даже жестокость, нежели когда-либо ещё. Почему-то именно там он будто бы ощутил на то некое соизволение, узрев его то ли в порывах раскачивающего листву ветра, то ли в солнечном свете, бесконечно дробящемся ветвями деревьев и вспыхивающем в уголках его глаз, заставляя его недовольно морщиться — что он, разумеется, немедля относил на счет ахкеймионовых требований и утверждений.

— Но что значит «обретаешь Мир»?

Ахкеймион бросил на него взгляд одновременно и проницательный и неодобрительный — один из тех, что он приберегал для ребяческих ответов на взрослые вопросы и столь непохожий на любой из взглядов пройасова отца, короля Конрии. За такое вот жульничество принц отчасти всегда и стремился побольнее уязвить адепта Завета.

— Что если Мир будет закрыт от Той Стороны, — сказал пухленький человечек, — что по-твоему случится тогда?

— Пфф! Опять ты о своём Апокалипси…

— Если, Проша. Я сказал если…

Хмурый взгляд — один из тех, что всегда заставляли его лицо казаться старше.

— Ты сказал и «если» и «тогда»! Какой смысл задаваться вопросами о том, чего никогда не случится?

Как же он ненавидел всепонимающую усмешку этого человека. Ту силу, о которой она свидетельствовала. И сострадание.

— Так значит, — ответствовал Ахкеймион, — ты просто скряга.

— Скряга? Ибо я блюду Бивень и вручаю себя длани и дыханью Господа?

— Нет. Ибо ты зришь одно лишь золото, но не видишь того, что делает его драгоценным.

Насмешка.

— И что же, золото теперь уже перестало быть золотом? Избавь меня от своих шарад!

— А скажи, швырнёшь ли ты пригоршню золота терпящим бедствие морякам?

Но в его мальчишеской душе уже разгорался неописуемый жар — яростная жажда противоречить. Быть ребёнком означало всегда быть услышанным лишь как ребёнок, быть словно бы где-то запертым, не имея возможности взаправду воздействовать на этот Мир своим голосом. И посему он, подобно многим другим гордым и высокомерным мальчишкам, всегда ревностно бросался защищать свои нехитрые построения — ценой меньших истин, если на то пошло.

— Ни за что! Я же скряга, не забыл?

И тогда это случится впервые.

Впервые он заметит проблеск тревоги во взгляде Ахкеймиона. И невысказанный вопрос…

Каким же королём ты станешь?


Тень отступала, смещаясь вдоль вращающегося лика Мира.

Ночь иссякала под натиском сущности дня, неостановимо и безмолвно откатываясь к линии горизонта, и, словно бы попав там в ловушку, исчезала в небытии. Оконечности Рогов уловили солнце раньше всего остального, и властно удерживали его сияние над укрывшимися в тени Окклюзии и дремлющими человеческими народами, превращая непроглядную темень в какой-то желтушный полумрак. Не было слышно ни утренних птичьих трелей, ни собачьего лая.

Кое-кто нашёл временное облегчение, с головой погрузившись в работу. Прошлым вечером отряд шрайских рыцарей обнаружил, что везущая Интервал телега осталась на обращённом к Агонгорее склоне Окклюзии. Разобрав и саму повозку, и ритуальные приспособления, они на руках перенесли Интервал через перевалы, хотя для того, чтобы управиться с самим громадным железным цилиндром, украшенным гравировкой молитв и благословений, понадобилось двенадцать человек и множество верёвок. А затем им потребовалась целая ночь, чтобы заново собрать его. Не сумев нигде найти Молитвенный Молот, они заставили колокол звучать при помощи боевого топора, заметно повредив при этом инвитическую надпись. И всё же, впервые за три последних дня гул Интервала — устрашающе-раскатистый, разносящийся на огромные расстояния, раздался над пустошами. И звон его, как готовы были поклясться некоторые, пробрал даже сами Рога.

Люди рыдали целыми тысячами.

Сияние зари, возжёгшее золотые громады, медленно сползало вниз, заставляя пылать отблесками рассветного солнца всё новые и новые мили зеркальных поверхностей, даже когда тень Окклюзии и вовсе уползла прочь с Пепелища. Исстрадавшиеся мужи Ордалии отупело поднимались на непослушные ноги, чувствуя себя так, будто просыпаясь, они не столько приходят в себя, сколько, напротив, ещё сильнее умаляются, в сравнении с тем, что они есть. Прежние их особенности и качества, единожды погрязшие в трясине непотребного скотства, ныне пробуждались, однако, это лишь пуще растревожило их, мучая и выводя из равновесия.

И посему, будучи самым неугомонным из всех, Халас Сиройон, нахлёстывая Фиолоса, ринулся сквозь всё безумие равнины Шигогли прямиком к Голготтерату. Он скакал так, словно бы надеялся достичь своей цели до того, как крошащееся стекло в его груди превратится в груду осколков вместе с изнывающим от стыда сердцем. Он скакал по-фаминрийски — подставляя смуглую кожу своей груди как встречному ветру, так и вражеским стрелам, и воздев правой рукой разодранный стяг Кругораспятия. Уже не слышащий окриков своих братьев, уже ставший для них лишь крохотным пятнышком на этой чёрной пустоши, расстилающейся меж Окклюзией и Голготтератом, там, в этом промежутке, он внезапно обрёл покой, ощутив в себе призрак юности, галопом уносящейся куда-то вдаль. Он скакал до тех пор, пока парящая в небе золотая громада не приблизилась настолько, что её, казалось, уже можно было коснуться, а ему самому не пришлось откидываться назад и распрямлять плечи, изо всех сил противостоя побуждению съёжиться.

Укрепления, расположенные у подножия нечестивого Ковчега возвышались на скалах Струпа — огромной чёрной опухоли, служившим чем-то вроде основания Рогов. Военачальник повернул на юг, крикнув своему жеребцу:

— Видишь, старый друг? Вот она — затычка Мира!

Стены и башни, насколько он видел, были совершенно безжизненны. Бастионы эти по любым мерками представлялись исполинскими, напоминая своими размерами шайгекские зиккураты. Чёрные стены, возносились на такую высоту, что в сравнении с ними укрепления, окружающие Каритусаль или Аокнисс, казались попросту незначительными.

Сжимая Фиолосу бока коленями, он беспечно углубился в тень этих стен, свернув в сторону лишь в шаге от скал, а затем, по обычаю героев фамирийских равнин, откинулся назад в седле и поднял вверх руки, подставляя свою обнажённую грудь вражеским лучникам в качестве движущейся мишени. Но с головокружительных высот не устремилось вниз ни единой стрелы. Он смеялся и рыдал, проносясь вдоль линии стен и вглядываясь в промежутки меж золотых зубцов. Он чувствовал себя удравшим ребёнком, поступающим смело и безрассудно с тем, что свято. Его запомнят! О нём напишут в священных книгах! Он доскакал до знаменитого Поля Угорриор, пыльного участка земли, где уступы и скалы Струпа постепенно сходили на нет, и потому укрепления Голготтерата были возведены непосредственно на самой равнине. Он промчался мимо необъятной культи Коррунца, а затем направил Фиолоса к самим легендарным Железным Вратам Пасти Юбиль.

Он искупит свои грехи!

Оказавшись на прославленной в героических сказаниях площадке прямо под бруствером Гвергирух — ненавистной Усмехающейся башни, всадник придержал коня и замедлившись, заставил Фиолоса остановиться в пяти шагах от того места, где во дни Ранней Древности генерал Саг-Мармау предъявил Шауритасу последний ультиматум и где во времена ещё более незапамятные непотребный Силь, король инхороев, сразил Им'инарала Светоносного — сиольского героя…

Он так юн! Халас Сиройон был лишь дитём — да и не мог быть никем иным в злобной тени сего места. Как же всё-таки храбры люди! Сметь проявлять заносчивость и неповиновение пред зрелищем столь невероятным.

Смертные. Чья кожа настолько непрочна, что прошибить её можно даже брошенным камнем.

В высоту Гвергирух достигала лишь половины располагающейся к северу от неё башни Коррунц или же её южной сестры — Дорматуза, но значительно превосходила их и шириной и глубиной. Усмехающаяся башня представляла собой правильный пятиугольник с расположенной в его математическом центре Пастью Юбиль — зачарованными железные вратами, находящимися в узкой глотке — тесном проходе тридцати шагов в длину, грозящему погибелью всякому, оказавшемуся там. Храбрость Сиройона иссякла рядом с устьем этого убийственного ущелья. Вглядевшись, спасовавший военачальник смог различить и сами нечестивые Врата — створки высотой с мачту карраки, покрытые масляно поблёскивающими барельефами, изображающими фигуры, объединённые позами страданий и уничижений так, что терзания одной из них, словно бы становились оправой для стенаний другой…

Именно так, как описывали их Священные Саги.

Он боролся со своим хрипящим конём — покрытым шрамами ветераном многих сражений, однако сумел лишь заставить его топтаться на месте по кругу. Бросив взгляд на возносящуюся уступами каменную кладку массивной башни, он внезапно остро ощутил собственную уязвимость.

— Покажитесь! — воззвал он к зубцам чёрных стен.

Могучий конь, взмахнув гривой, успокоился.

Тишина.

По внешнему изгибу Склонённого Рога, нависшего над Голготтератом, словно громадная туша какой-то опрокидывающейся горы, заструились сияющие переливы, ибо восходящее солнце заставило оправу Рогов запылать, окрасив всё вокруг жутковато-жёлтыми отсветами. Травяные жёны утверждали, что Халас Сиройон родился в тот же самый день и стражу, что и великий Низ-ху и что поэтому фамирийский герой теперь обитает в его костях. Сам военачальник с одной стороны открыто высмеивал эти слухи, но с другой делал это в столь напускной и архаичной манере, что, скорее, только способствовал их распространению. Он понимал, что присущий человеку налёт таинственности, в той же степени как и воинская слава, лишь возвышает его в ревнивой оценке прочих людей. Его кишки имели слишком много причин, чтобы сейчас подвести его, но всё же он зашелся каким-то завывающим смехом, подобно тому, как смеялся однажды Низ-ху, издеваясь над ширадским королём.

— Отворите же амбары! — взревел он. — И выпустите наружу шранков — своих тощих! — дабы мы могли пообедать ими!

Есть некая сила, коренящаяся в фундаменте всякой свирепости, лежащая в основе желания, не говоря уж о воле и способности, совершать чудовищные поступки. Любые формы жестокости и насилия — одинаково древние. И ради противостояния нечестивому врагу, мерзость за мерзостью тихим шепотком вливалась в его уши во сне, ибо праведные не способны обрести большего могущества иначе, нежели будучи в равной мере безжалостными.

— Анасуримбор Келлхус! — вскричал Сиройон, гордо вскидывая голову и, словно бы бросая вызов глядящим на него с высоты рядам бойниц. — Святой Аспект-Император явился!

Монументальная тишина. Пустые стены и башни. Лишь хриплые крики воронья доносятся откуда-то издали. От наступившего вдруг безветрия, казалось, загустел сам воздух.

— Дабы покорить! — взревел он, ощутив бремя собственной ярости. — И поглотить!

Он вонзил в землю своё импровизированное знамя и, наконец, позволил Фиолосу унестись прочь, поддавшись их разделённому ужасу. От края Окклюзии мужи Ордалии ошеломлённо наблюдали за ним, оглашая Шигогли ликующим рёвом, в котором не было слышно уже ничего человеческого, столь возбуждённой яростью и лихорадочным изумлением он дышал.

То был миг опустошающей славы. Крики воинов громом разносились по бесплодной равнине, где безмолвный Голготтерат копил в себе тьму, противостав чёрными стенами восходящему солнцу. Мечи колотили о щиты. Наконечники копий устремлялись в небо.

Накренившийся сиройонов стяг с Кругораспятием, вышитым черными нитями по белому полотнищу, изодранному и запятнанному засохшей кровью, весь день до самой ночи торчал на поле, скособочившись, подобно пугалу, принадлежащему давно умершему крестьянину…

Но наутро штандарта там уже не было, и более его уже никогда не видели.

Проша…благочестивый, не по годам развитой и симпатичный мальчуган, унаследовавший, как в один голос твердили поэты, лицо и глаза своей матери. Несколько напыщенный и оттого забавный мальчишка, доставлявший своему отцу радость лишь тогда, когда тот незаметно наблюдал за ним со стороны.

Ибо, Сейен милостивый, в противном случае его неугомонный язык приносил всякому, кто по случаю оказывался рядом, одни лишь печали.

— В чём, отец? — спросил он, узнав о том, что, последних отпрысков рода Неджати — давнего соперника Дома Нерсеев — предали казни. — В чём честь детоубийства?

Долгий взгляд отца, изводимого тем же самым человеком, которым он более всего гордился.

— В том, что мои сыновья и мои люди будут, наконец, избавлены от войны, продолжающейся уже десять лет.

— И ты полагаешь, что поэтому Господь простит тебя?

— Проша… — отцу понадобилось время, чтобы смириться с осуждением тех, кого он любил, и научиться контролировать свой голос и тон, — Проша, пожалуйста. Вскоре ты и сам всё поймёшь.

— Что я пойму, отец? Злодеяние?

Удар кулаком по столу.

Что всякая власть — проклятие!

Он каждый раз вздрагивал от яркости этого воспоминания, вне зависимости от того, что его вызывало.

Так почему же? Почему он был одним из тех, кто тоже боится проклятия? Это казалось ему таким очевидным — вне зависимости от того, как много сбивающих с толку речей вливал ему в уши Ахкеймион. Эта жизнь была лишь краткой вспышкой, картинкой, мелькающей в сиянии молнии летней ночью, а затем исчезающей в небытии. На сотню Небес приходится целая тысяча Преисподних — ибо так много путей, ведут к пламени и мукам, и так мало тех, что приводят в райские кущи. Как? Как мог кто-то быть настолько низменным и скудоумным, чтобы самому, добровольно обречь свою душу чудовищной Вечности.

Как это вообще возможно — принять в себя зло?

Но его отец был прав. Он понял это, хоть и спустя весьма долгое время. Благочестие — чересчур простая вещь для этого сложного мира. Лишь души совершенно непритязательные или полностью порабощённые точно знают, что такое добродетель и что есть святость, а для королей и владык эти истины являются загадками, находящимися за пределами понимания, тревогами, грызущими их души в самые тёмные ночные часы. Если бы его отец пощадил сынов Неджати, что бы за этим последовало? Их наследием стала бы жажда отмщения, желание сеять раздоры и, в конце концов, всё это привело бы к восстанию. И тогда, то самое благочестие, что заставило отца пощадить их, обрекло бы на гибель множество иных душ — безымянных и невинных.

Благочестие устроено просто, слишком просто, чтобы не отнимать чью-то жизнь.


Вкус соли — соли человеческого тела — слизанной с кожи мертвеца.

Интервал звенел, призывая лордов Ордалии в Умбиликус, дабы обдумать немыслимое. Ожидая их, Нерсей Пройас, Уверовавший король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, сидел на корточках, и плевал прямо на ковры, постеленные под скамьёй Аспект — Императора, будто бы пытаясь вместе с плевками выхаркать из себя и воспоминания. Он наклонился вперёд, уперев локти в колени и сражаясь с побуждением погрузиться с головой в свои скорби. Он поднял голову и вгляделся в сумрак, сгустившийся под сводами Умбиликуса, поражаясь тому, что, невзирая на всю их немощь, всякий раз находилось достаточно людей, готовых соблюдать единожды заведённый порядок — не только тащить на себе, но и ежевечернее собирать этот гигантский павильон, сколачивать деревянные ярусы, развешивать знамёна, разворачивать и закреплять гобелены Энкину. Он странным образом удивлялся этому, хотя и сам тоже принадлежал к числу душ, склонных выражать своё поклонение в простых и благочестивых трудах — например, именно ему пришлось на своих плечах перетащить Великую Ордалию через Агонгорею и заново собрать её у ворот Голготтерата.

Пройасу казалось, что от него по-прежнему исходит тлетворная вонь дымов Даглиаш.

Блеск кольца, когда-то принадлежавшего его давно умершему отцу, привлёк его взгляд.

Безумие, бесстрастно отметила Часть. Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

А воспоминаний всё нет.

Он сидел и грыз ноющие костяшки пальцев. Рвотные позывы заставляли его горбиться, изо рта временами сочилась слюна. Он рыдал, стыдясь того, что его сыну не повезло иметь такого отца. Время от времени он даже хихикал, ибо ему казалось, что именно так и должен вести себя настоящий злодей. Он преуспел! Он выполнил ужасную задачу, поставленную перед ним Аспект-Императором! И этот триумф был столь славным, что он мог лишь смеяться…а ещё скрести свою бороду и шевелюру…а ещё стенать и вопить.

Поедание шранчьей плоти. Мужеложство. Каннибализм. Осквернение мертвых тел…

Нет-нет-нет! Само упоминание об этом вонзало хладные ножи в его лёгкие, а сердце будто бы начинали грызть изнутри какие-то мерзкие личинки. Что?! — беспрестанно визжала какая-то Часть. — Что ты наделал?! Губы его раскрылись, а зубы сжались, руки и ноги двигались сами собой, словно конечности колыхающегося в прибое трупа. Нечто вроде червя извивалось внутри него — от самых кишок до черепа, нечто ненавистное и слабое, нечто хныкающее и всхлипывающее…Нет! Нет!

Из его губ, холодных и вялых, тянулись ниточки смешавшейся со слюной крови, раскачивающиеся из стороны в сторону в дуновении сквозняков Умбиликуса.

Пусть всё вернётся назад…Брань. Повизгивание.

Волосы на его лобке — лобке мертвеца трепетали в порывах ветра. Кожа, которую он ощупывал взглядом, была такой бледной. А вкус…таким…

Что это за убогие инстинкты? Кто же даст сгинуть всему Сущему, лишь бы не сотворить что-то безвозвратное?

Нечто, подобное лишённой костей лягушке, прижалось своей холодной плотью к горячему изгибу его языка.

Как? Как? Как такое могло произойти? Как…

Кашель и неудержимая рвота, ибо что-то горячее, набухшее яростно и насильственно проникало в него, отталкивая в сторону дрожащую массу внутренностей. Хрип. Выдыхаемый с бычьим пыхтением воздух, звериный рев и мычание…

Как…

Сибавул — вялый и почти что мёртвый, дергающийся и дрожащий под его чудовищными потугами, голова князя-вождя, раскачивающаяся и подпрыгивающая в такт бешеному ритму его бёдер, точно голова отключившегося с перепою пьянчужки.

Сейен речёт…

Что это? Что происходит? Лишь днём ранее он, казалось, вовсю смаковал те же самые действия и события, раз за разом обесчещивая себя погружением в еретические воспоминания, хохоча над кошмаром своего вдруг почерневшего семени…и ликуя.

А теперь? Теперь?

Теперь он ощутил себя усевшимся на трон гораздо более могущественного отца…

А вызванное Мясом безумие возрастало.

Он упал на колени. Казалось, какая-то громадная рука сдавила его изнутри, будто бы стремясь выдернуть из грязи его плоти каждое сухожилие, каждую связку. Причитая и сплёвывая сквозь зубы, он раскачивался взад-вперёд. Холодный воздух щипал ему дёсны. Бог толкнул его вперёд, схватив за загривок. Пройас содрогнулся от опутавших его лицо нитей слюны, давясь обжигающей кожу слизью. Непристойности кружились рядом, проступая сквозь окутавшую сознание дымку. Овладевая. Трогая. Вкушая…

— Нет! — прохрипел он. Лицо экзальт-генерала словно бы жило само по себе, гримасничая и дёргаясь так, будто мышцы его были привязаны струнами к стае дерущихся птиц.

— Нееет!

Да.


Пройас? Пройас Вака?

Предчувствие обрушилось на него с мощью удара наотмашь. Он дико заозирался, пытаясь сморгнуть с глаз осклизлые выделения…всмотрелся…не почудилось ли ему это? Да?

Фигура соткалась во мраке Умбиликуса — парящее золотое видение, простёртые руки, и раскрывшее пальцы, окруженные сияющими гало…

Да.

Бархатные руки легли на его плечи, и он вцепился в эти руки, сжимая их с бесхитростной свирепостью ребёнка, вырванного ими из тисков смертного ужаса. Снова и снова словно бы могучий кулак бил его под дых, извергая из груди всхлип за всхлипом. И уткнувшись лицом в грудь сего святого видения, Нерсей Пройас зарыдал, оплакивая, как ему представлялось, всё вокруг, ибо не было конца драконьему рёву, и не было предела обрушившимся на него незаслуженным скорбям. Он причитал и стенал, заливая слезами мягкую ткань, задыхаясь от её благословенного запаха, но вне зависимости от того насколько яростно сотрясали его эти спазмы, фигура, которую он сжимал в объятиях, оставалась невозмутимой — не столько недвижимой, сколько словно бы удерживаемой на месте всем тем, что было необходимым и непорочным. Грудь наваждения мерно вздымалась под смявшейся щекою Пройаса, тело, стиснутое отчаянными объятиями его рук, было вполне материально и полно жизни, а борода струилась по голове экзальт-генерала, подобно шёлковой ткани. Руки его были словно железные ветви, а ладони горячими, как божье чудо…

И гулкий голос, скорее, нараспев читающий псалмы, нежели говорящий. Голос, обволакивающий душу тёплой вязкостью воды, умащённой елеем глубочайшего понимания и любви.

Спасён, — на выдохе прошептали дрожащие пройасовы губы. — В объятиях Его и спасён.

— Я… — попытался произнести он, но прилив раскаяния не дал ему закончить. Дрожь стыда и укусы ужаса.

И голос разнёсся в ответ.

Ты смог достичь невозможного…

Дыхание, словно вырывающееся из затянутого паутиной горла. Слёзы, обжигающие щёки как кислота.

И снискал беспримерную славу.

— Но я делал такие вещи, — прохрипел он, — такие порочные, злобные вещи…вещи…

Необходимые вещи…

— Греховные! Я делал нечто такое, что невозможно исправить. Нельзя вернуть.

Ничто на свете нельзя вернуть.

— Но могу ли я заслужить прощение?

Содеянное тобою… невозможно исправить…

Он уткнулся лбом в плечо священного наваждения, и стиснул ткань одеяний так, что она едва не порвалась. Вот итог всей его жизни, оцепенело осознала Часть…Всё это, весь сумбур ужаса-похоти-ликования, сжался вдруг до единственного ощущения — лихорадочного трепета, прорывающегося сквозь бутылочное горлышко этого мига, этого окончательного…

Откровения.

Следы, оставленные тобою…вечны…

На мгновение он снова стал тем маленьким мальчиком, которым когда-то был, только сломленным и опустошённым, лишившимся даже малейшей искры благочестия — ребёнком, совершенно бесхитростным, коим ему и следовало быть, дабы задать сейчас этот вопрос. Вопрос, который Пройас, будучи взрослым, нипочём не смог бы даже выговорить.

— Так значит, я проклят?

И он почувствовал это, подобно облегчённому выдоху после долгой задержки дыхания — жалость и сострадание, охватившие сей величественный образ.

Но Мир спасён.


Казалось, будто какая-то разливающаяся в воздухе сонливость обволакивает каждый призыв Интервала — некое чувство, не позволявшее ему окончательно пробудиться ото сна. Первые из лордов Ордалии начали прибывать, заполняя своим присутствием сумрак Умбиликуса. Они разглядывали Прояса, а тот рассматривал их, и его отнюдь не заботило, да и не должно было заботить, что они видят его ссутулившуюся спину и мучения, написанные на его лице, ибо они и сами выглядели столь же мрачными и ополоумевшими, как и он — некоторые в большей, некоторые в меньшей степени.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

Столь многое ещё нужно сделать!

А если Консульт решит напасть на них прямо сейчас — что тогда?

Он услышал имя Сиройона, но кроме этого ничего не сумел разобрать в их рычащих остротах. И хотя его рассеянное внимание постоянно отвлекалось от увеличивающегося в числе собрания, он видел в них это — ужас людей, пытающихся вернуть себе то, что было необратимо испорчено и развращено. Заламывающиеся руки. Мечущиеся или опущенные долу взгляды — пустые и словно бы обращённые внутрь себя. Некоторые, подобно графу Куарвету, открыто плакали, а немногие даже визгливо причитали, будто отвергнутые жёны, только усугубляя этим своё, и без того убогое, состояние. Лорд Хоргах вдруг начал отрезать ножом свою бороду — одну запаршивевшую прядь за другой, взирая при этом вникуда, словно человек, так и не сумевший придти в себя после того, как его разбудили доставленными посреди ночи горестными известиями. Никто не обнимался — более того, лорды даже съёживались друг рядом с другом, до онемения стесняясь всякой близости.

И все их взгляды сходились на нём.

А посему он стоял, заставляя себя держаться с напускной бравадой, будто старый король, надеющийся тем самым подкрепить своё угасающее достоинство и благородство. Он окидывал взором это, некогда величественное, собрание, дыша, казалось, не глубже, чем ему хватало, дабы ощущать боль в своём горле. Он моргнул. Слёзы бритвами прорезали щёки.

Стало так тихо, как только вообще могло быть.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

— Что если… — начал он, глядя на скопище верёвок и шестов, скрепляющих нависшую над ними темноту. Заговорив, он заметил на одном из ярусов Умбиликуса осиротевшего сына Харвила, недавно вернувшегося из Иштеребинта с вестями…которых никто не пожелал даже выслушать. — Что если Консульт нападёт прямо сейчас, что тогда?

— Тогда нас просто сметут, — вскричал лорд Гриммель, — и это будет справедливо! Справедливость восторжествует! — Из всех них, мужей подвешенных на вервии Мяса, именно он всегда раскачивался сильнее прочих, но, тем не менее, сейчас он легко нашел у собравшихся поддержку. Лорды Ордалии, размахивая кулаками и гневно жестикулируя, разразились громкими воплями — некоторые умоляющими, некоторые возмущёнными, стенающими, убеждающими. Их крики эхом отдавались в пустоте, затаившейся под холщевым куполом Умбиликуса. И не имело значения, шла ли речь о великом магистре или же варварском князе, яростным был этот крик или ошеломлённым — все они кричали одно и то же…

Как?

Все, не считая Сорвила. Король Сакарпа сидел в беснующейся тени зеумского наследного принца (который, вскочив с места, завывал вместе с остальными), сжимаясь скорее от отвращения, нежели от испуга — этакая дыра в океане ярости, пятнышко скептичного холода.

— Грех! Ужасающий грех!

— Я собственными руками творил это! Собственными руками!

— Внемлите мне! — вскричал Пройас тщетно пытаясь добиться их внимания или хотя бы молчания. — Внемлите! — Он стоял перед всем этим шумом и гамом, перед целым представлением театрально жестикулирующих рук и заполняющих ярусы Умбиликуса искажённых муками лиц…разинутых…голодных ртов…

Он вновь взглянул на Сорвила и едва не вскинул руки, дабы защититься от неприкрытого и пронзительного обвинения во взоре юноши. Ах да — ведь сакарпский Уверовавший король был там, был свидетелем того, что он…что он… Взгляд Пройаса, помимо его собственного желания, сместился к знамёнам Кругораспятия, к чёрной ткани и пустоте. Голос его прервался столь резко, будто в глотку вонзили пыточный гвоздь.

Проникновение. Хлещущая кровь. Исходящие булькающим хрипом разрезы. Жар…

Сейен милостивый… Что же я наделал?

Несколько сердцебиений он словно бы плыл в мучительном шуме, бездумно раскачиваясь на волнах вскипающих образов немыслимых деяний…свершений…неискупимых грехов, а затем услышал, хотя сперва и не осознал этого, шелест колдовских изречений:

— ДОВОЛЬНО!

Все взгляды обратились к Анасуримбор Серве, только что вместе со своим братом Кайютасом вошедшей в Умбиликус. Свайальская гранд-дама переоделась в убранства своего ордена и теперь стояла облачённая в струящиеся волны ткани, чёрными щупальцами обёрнутые вокруг её стройного тела. И сам вид этих незапятнанных одежд, оказавшихся во всём блеске их императорского величия в этом грязном и порочном месте, ужасал, суля собравшимся здесь истерзанным душам новые кошмары.

Пройас взирал на неё поражённо, как и все прочие. Ей тоже довелось пережить нечто тягостное, понял он, нечто гораздо более страшное, нежели её подбитый левый глаз. След каких-то суровых испытаний отпечатался на некогда безупречной красоте Сервы, избавив её лицо от девичьих округлостей, спрямившихся до строгих черт. Она выглядела жёсткой, безжалостной и неумолимой.

— Придите в себя! — крикнула она, теперь уже своим обычным — мирским голосом.

Она тоже видела его, осознал Пройас, отбиваясь от осаждающих его воспоминаний…на Поле Ужаса. Тоже свидетельствовала его преступления. Стыд сжал глотку экзальт-генерала, и ему пришлось изо всех сил сдерживаться, дабы не заблевать пол Умбиликуса.

Старый, давно ожесточившийся лорд Сотер вдруг бросился к дочери Аспект-Императора и, рыдая, упал к её ногам.

— Дойя Сладчайшая! Пожалуйста! Что с нами сталось? — вскричал он со своим певучим айнонским акцентом.

Она резко глянула на Апперенса Саккариса, чьи глаза испуганно расширились.

— Нелюди говорят… — начал великий магистр Завета слабым, дрожащим голосом. — Нелюди говорят, что… — лепетал колдун, поднимая к своему лицу два пальца так, как это делают рассеянные и забывчивые люди, чешущие себе бороду, пока сами они краснеют и что-то бормочут. Но Саккарис, вместо этого, и вовсе сунул пальцы себе в рот, и теперь грыз костяшки, сгорбившийся и терзаемый страхами.

— Вы сделались зверьми! — раздражённо рявкнула Серва. — И погрязли в мерзости животных желаний, задыхаясь от собственных пагубных склонностей, способные при этом лишь злобствовать и ликовать. А сейчас, в отсутствии Мяса, ваша душа пробуждается и вы, наконец, вспоминаете, кто вы на самом деле… Вы просыпаетесь от своих похотливых кошмаров…и горько сетуете на судьбу.

Лорды Ордалии остолбенело взирали на неё. Даже те из них, кто только что в голос рыдал, затихли.

— Нет…

Все взгляды обратились на Пройаса, недоумённо размышлявшего над тем, что могло заставить его возвысить голос, кроме какой-то извращенной тяги к истине.

— Никакое это…это н-не пробуждение, — сердито и едва ли не жалобно пробормотал он, — зверь, сотворивший все эти злодеяния — я сам. Я — это чудовище! То, что я помню, — исказившееся лицо, — вспоминается не так, будто происходило во сне, но также отчётливо как я помню любой день жизни, которую мог бы назвать собственной. Я совершил всё это! Я сам выбрал! И это, — он сглотнул, гоня прочь наползшую на лицо усмешку, — и есть самое ужасное, моя дорогая племянница. Вот в чём первопричина наших стенаний — в том, что мы, мы сами, а не Мясо, совершили все эти отвратительные, душераздирающие вещи — все эти безумные прегрешения!

Крики и стоны признания.

— Да! — рёв Хога Хогрима перекрыл всеобщий хор. — Мы это сделали! Мы сами! Не Мясо!

Гранд-дама бросила взгляд на своего брата, который в ответ предупреждающе покачал головой. Она сделала шаг к подножию отцова трона, глянув в глаза экзальт-генералу так жёстко, как только могла.

Не будь дураком, дядюшка.

От неё пахнуло запахом гор, запахом какого-то места…что было гораздо чище того, где они сейчас находились.

А затем, как показалось совершенно спонтанно, лорды Ордалии начали взывать к нему — Анасуримбору Келлхусу, их возлюбленному Святому Аспект-Императору, видимо усматривая какую-то связь между его отсутствием и своими злодеяниями.

— Отец вам не поможет! — прокричала Серва Уверовавшим королям, а затем, почти сорвавшись на визг: — Отец не очистит вас!

В конце концов, в Умбиликусе наступило подавленное молчание.

— Ибо это и есть ваша плата!

Сколько же раз? Сколько же раз они размышляли над речами Аспект-Императора, полагая, что поняли заключенное в них предостережение. Будь обстоятельства иными, и тогда ошеломление, вызванное тем фактом, что они не обратили внимания на нечто, с самого начала известное им, могло бы заставить их хохотать, а не рвать на себе волосы или заламывать руки. Не зря их поход был назван Великой Ордалией — величайшим из испытаний. Уверовавшие короли, сломленная слава Трёх Морей, их сокрушённое величие, взирали на имперскую принцессу поражённые ужасом.

— Неужто вы думали, что за Голготтерат — за Голготтерат! — можно расплатиться порезами и стоптанными ногами?

Утуру мемкиррус, джавинна! — крикнул ей Кайютас.

— Мы сидим здесь — прямо у Консульта на крылечке, — холодно ответила Серва своему брату, — у Консульта, Поди! Инку-Холойнас — ужас из ужасов — попирает землю у самых наших ног! Боюсь, что барахтаться и топтаться тут сейчас это роскошь, которую мы себе вряд ли можем позволить!

— И какова же… — услышал Пройас хриплый, помертвевший голос — свой собственный голос, — Какова же эта плата?

Казалось совершенно невозможным, что повернувшаяся к нему женщина — та самая малышка, которую он когда-то нянчил у себя руках. Эти ребятишки, осознала вдруг какая-то его часть, эти Анасуримборы…он был им отцом в большей степени, нежели своим собственным детям.

И они видели…свидетельствовали его грехи.

Кто же это? Кто этот трясущийся дуралей?

— Дядя, — выражение её лица внезапно стало отсутствующим, как если бы она чувствовала за собой какую-то вину и сожалела о причиняемой боли.

— Какова плата? — услышал он свой старческий голос.

Взгляд принцессы выдал её. Когда она отвернулась, наблюдавшему за ней экзальт-генералу показалось, что он испытал величайший в своей жизни ужас.

— Саккарис? — сказала она, глядя в сторону.

— Я-я… — проговорил Саккарис так растерянно, будто одновременно был погружён в чтение какой-то толстой книги. Нахмурившись, он повернулся к стоявшему рядом с ним измождённому, но по-прежнему аккуратно выглядящему колдуну — Эскелесу.

— Вы заплатили, — с опасливым смущением в голосе произнёс тощий чародей, бывший некогда весьма упитанным, — своими бессмертными душами.

Проклятие.

Они уже знали это. С самого начала они знали это. И потому чёрная пустота под холщёвым куполом Умбиликуса наполнилась рёвом и визгами.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.


Они стояли на несокрушимой тверди, но казалось, что Умбиликус вздымается и раскачивается, будто трюм корабля, терпящего крушение во время неистовой бури.

Король Нерсей Пройас хрипло рыдал, оплакивая лишь собственную горькую участь, а не судьбы братьев, ибо если они пожертвовали душами во имя своего разделённого Бога, то экзальт-генерал, в свою очередь, принёс такую же жертву…неизвестно ради чего.

Мир это житница, Пройас.

Глазами своей души он узел образ спящей жены. Её локоны небрежно рассыпались у неё по щеке, а руки обнимали их спящего ребёнка, которого он теперь уже никогда не узнает.

А мы в ней хлеб.

И вновь он напоролся на его взгляд, словно на выдернутую из костра пылающую жердь — взгляд мальчика, ставшего мужчиной, сакарпского Лошадиного Короля…Сорвила. Экзальт-генерал всхлипнул и…улыбнулся сквозь боль, слюну и распустившиеся сопли, ибо юноша казался ему таким благословенным, таким чистым…просто из-за своего длительного отсутствия.

И из-за собственного пройасова проклятия.

Сорвил всё это время оставался неподвижным, не считая момента, когда его потянул за плечо яростно жестикулирующий и кричащий зеумец — спутник Лошадиного короля, пожелавший привлечь его внимание. Но сын Харвила не захотел, или возможно не смог отвлечься. Он не замечал также и изучающего взора экзальт-генерала, ибо безотрывно смотрел на Серву, с выражением, которое могло бы показаться злобой, если бы со всей очевидностью не было любовью…

Любовь.

То, чего королю Нерсею Пройасу ныне не доставало сильнее всего.

Не считая убеждённости.


Он вновь взглянул на каркас из ясеневых шестов, железных стыков и натянутых над ними пеньковых верёвок, снова удивившись, что другие люди способны испытывать боль, когда больно ему — Пройасу, и могут продолжать рыдать, хотя рыдает он. И удивление это словно бы оттолкнуло его прочь, будто душа его была лодкой, налетевшей на мель. Комок ужаса, сжавшийся внутри него, никуда не делся, равно как и встающие перед глазами образы непристойностей, как и ощущение яростного пережёвывания чего-то одновременно и жёсткого и вязкого, но каким-то образом он вдруг оказался способным и терпеть последнее и смеяться над первым — хихикать, словно безумец, и при этом настолько искренне, что привлёк этим несколько взглядов. Эти люди и стали первыми присоединившимися к Пройасу в его, поначалу неосознанном, декламировании:

Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас,

Неисчислимы твои священные имена.

Всё больше взглядов обращалось в их сторону, в том числе взгляды свайальской гранд-дамы и её брата — имперского принца. Пройас воздел руки, словно бы пытаясь ухватить своими ладонями внимание отпрысков Аспект-Императора.

Да утолит хлеб твой глад наш насущный.

Да оживит твоя влага нашу бессмертную землю.

Слова, заученные всеми ими прежде, чем они вообще узнали о том, что такое слова.

Да приидет владычество твое ответом на нашу покорность,

И да будем мы благоденствовать под сенью славного имени твоего.

Те, кто смотрел на них, тоже начинали тихонько бормотать — голоса, которые сперва едва можно было расслышать в окружающей какофонии, однако колея, оставленная словами этой молитвы в их душах, была столь глубокой, что мысль, в конце концов, не могла не соскользнуть в неё. Вскоре даже те из них, кто более всего страдал от ужаса и жалости к себе, вдруг обнаружили, что ловят ртами воздух, ибо их стенания словно бы сами собой умолкли. И в безумной манере, свойственной всем внезапным поворотам судьбы, лорды Ордалии простёрли друг к другу руки, сжимая ладони соседей в поисках утешения в силе и мужестве своих братьев. И, опускаясь от горящих глоток к охрипшим лёгким, их голоса начали возвышаться…

И да суди нас не по прегрешениям нашим,

Но по выпавшим на долю нашу искусам.

Нерсей Пройас, экзальт-генерал Великой Ордалии стоял одесную трона далёкого, ныне такого далёкого отца и улыбался бушующему крещендо, собиравшемуся под покровом его голоса. И он говорил им, твердил эти строки, рёк труды малые, что чудесным образом соединяли их души.

Ибо имя тебе — Истина…

И слова сии представлялись ему ещё более глубокими и проникновенными, благодаря тому, что он им не верил.


Лорды Ордалии, тяжело дыша, стояли и смотрели на своего экзальт-генерала в глубочайшем замешательстве. Кажется, впервые Пройас обратил внимание на исходящую от них (и от себя самого) вонь — запах столь человеческий, что желудок его сжался в спазме. Он бросил взгляд на ожидающих его слова Уверовавших королей и их вассалов и, вытерев со рта слюну костяшками пальцев, сказал:

— Он говорил мне, что это произойдёт… Но я не слушал… не понимал.

Зловонное дыхание и гниющие зубы. Протухшая ткань и замаранные промежности. Зажав нос, Пройас прикрыл глаза. На какое-то мгновение лорды Ордалии показались ему не более чем обезьянами, одетыми в наряды, утащенные из королевской усыпальницы. Алмазы переливались радужными отблесками на изношенных расшитых шелках. Жемчужины поблескивали среди расползшихся по ткани одеяний коричневых пятен.

— Он предупреждал, что именно этим всё и закончится…

Он посмотрел на отпрысков Аспект-Императрора, стоявших бок о бок с невозмутимыми лицами. Кайютас едва заметно кивнул ему.

— Это…не просто наша расплата.

Он оглядел своих братьев, людей, явившихся сюда — на самый край земли и истории, к самым пределам Мира. Лорд Эмбас Эсварлу, тан Сколоу, которого он спас от шранчьего копья в Иллаворе. Лорд Сумаджил, митирабисский гранд, чью руку он видел отрубленной до запястья в Даглиаш. Король Коифус Нарнол, старший брат Саубона, рядом с которым он преклонял колени и молился столько раз, что уже не мог и упомнить сколько.

Теус Эскелес, адепт Завета, приговоривший его к пламени Преисподней.

Он кивнул и даже улыбнулся им всем, несмотря на то, что горе и ужас всё ещё заставляли трепетать его душу. Эти люди — лорды и великие магистры, благородные и беспощадные, образованные и невежественные — эти заудуньяни были его семьёй. И всегда оставались ею, все эти двадцать долгих лет.

— Мы — люди войны! — крикнул он, избрав путь утомительного вступления, — мы разим то, что зовём злым и нечистым… называя сами себя людьми Господними.

Он фыркнул, казалось, именно так, как делал это и раньше, и ему, пожалуй, никогда не узнать, откуда, из каких глубин явилось это невероятное возмущение и как получилось, что оно до такой степени овладело им. Экзальт-генерал знал лишь одно — сё был самый яростный, самый неистовый миг всей его неустанно свирепой жизни. Он видел это в обращённых на него восторженных взглядах, во вспыхивающих ликованием выражениях лиц, будто слова его ныне пламенели возжигающими искрами.

Он больше не тот, кем был раньше. Он стал сильнее.

Взор Пройаса вновь зацепился за короля Сорвила, сидевшего на одном из верхних ярусов всё так же бесстрастно и недвижимо — лишь взгляд сакарпца был тусклым и разящим, словно острый кремень.

— Как? Как вы могли даже помыслить, что Бог снизойдёт до таких жалких смертных, пребывая одёсную вас, будто ещё один трофей? Что это за самообольщение? Ужас! Ужас и стыд — вот откровение ваше!

Он больше не тот, кем был раньше.

— Лишь объятые ужасом и стыдом пребываете вы в присутствии Божьем!

Он был кем-то большим — тот Пройас, что постоянно превосходил его душу, что вечно пребывал во тьме, бывшей прежде. Пребывал здесь, вместе с этими мрачными и истерзанными людьми — его братьями, его возлюбленными спутниками, ступающими вместе с ним путями злобы и войны. Здесь — в этом самом месте.

Вы сами и были своим Врагом! Вы знаете Его так, как не знают Его сами боги! И ныне вам — единственным из всех живущих на свете — известна цена спасения! Удивительное чудо — дарованная вам честь! Немыслимый дар, что справедливо заслужен! Как прочие воины постигают, что есть мир, так вы постигли зло! Вы знаете его также хорошо, как самих себя, и ненавидите его так же, как и себя!

Лорды Ордалии разразились бурными выкриками, но не в знак приветствия или каких-то воинственных подтверждений услышанного, но в знак одобрения и согласия. Они вопили, словно осиротевшие братья, обретшие единство в отцовстве Смерти, на всём белом свете признающие лишь друг друга, а ко всем остальным и ко всему остальному относящиеся с презрением и страхом Серва и Кайютас выглядели несколько отстранёнными, как и всегда, но тоже обрадованными.

Они опасались, что уже потеряли его. И каким-то образом Пройас знал, что их отец повелел им захватить власть в том случае, если он не выдержит испытаний — если он не справится. Пройас — тот, кто был самым благочестивым из них…и наименее осведомлённым.

Сонмище кастовой знати бурлило, то отчаянно завывая, словно обезумевшие старухи, то крича, как мальчишки. Но, дойдя до пределов своего умоисступления, лорды Ордалии начинали им тяготиться, и, невзирая на обуревавшую их благодарность, они, подобно всем отважным душам, постепенно обращались к гневу и презрению. Он сумел внушить им ужас и отчаяние, наполненные священными смыслами, подсунув их лордам Ордалии под нос, словно математик, демонстрирующий свои расчеты и уравнения, согласно которым одной лишь ярости может оказаться достаточно, дабы обрести искупление. Благочестие никогда не стоит так дёшево, как в том случае, если выменивается на чьи-то жизни, а они, в конце концов, всегда были людьми злобными и жестокими.

Грешниками.

И посему они возжаждали вражьей крови. Пройас чувствовал это также ясно, как и они — необходимость возложить на кого-нибудь всю тяжесть своих грехов. На кого-то, кому не посчастливилось оказаться поблизости.

— Братья! — воззвал он, надеясь взнуздать их одной лишь упряжью своего голоса. — Бра…

Я опасался того, что могу найти здесь…

Голос, исходящий из разрывов между пространствами и мирами — словно бы поры на их коже превратились вдруг в миллионы ртов, изрекающих эти слова. Слова, испивающие воздух из их дыхания и бьющиеся их собственными сердцами. Эскелеса это ошеломило настолько, что он споткнулся и рухнул на спину, потянув за собой и Саккариса. Сияние лепестками исходило из дальней части Умбиликуса, находящейся за его, набитыми лордами и королями, ярусами. Все как один обернулись, не считая Пройаса, который и без того стоял лицом в нужном направлении и с самого начала видел исходящий из ниоткуда свет. И все как один узрели Его, ступившего на высочайший из ярусов — достаточно близко для того, чтобы сидящий неподалёку Сорвил, протянув руку, был способен коснуться сияющей фигуры. Казалось, само солнце спустилось на землю, скользнув вниз по собственному лучу — ослепительное сияние, запятнанное лишь двумя кляксами декапитантов. Золотистые локоны струились по одному из тех, расшитых драгоценностями, одеяний, которые экзальт-генерал неделями ранее заприметил в хранилище.

Но теперь моё сердце возрадовалось, — молвил блистающий лик.

Лорды Ордалии, все как один, опустились на задрожавшие колени, обратив лица к пепельно-серой земле Шигогли.

Лишь Пройас и дети Аспект-Императора остались стоять.

— Пусть прозвенит Интервал. Пусть ликуют верные, а неверующие трепещут от страха.

Загрузка...