Думать, однако, нельзя, что всему сочетаться возможно Всячески. Ибо тогда ты повсюду встречал бы чудовищ, И полузвери везде, полулюди водились, и также Длинные ветви порой вырастали б из тела живого; Множество членов морских у земных бы являлось животных, Да и химер бы тогда, извергающих пламя из пасти, На всеродящей земле выращивать стала природа.
Бескрайняя, мрачная вселенная непроглядной полночной тьмы и бесконечного ледяного холода, сквозь которую проносятся тёмные угасшие солнца в окружении роя мертвых замерзших планет, покрытых прахом тех несчастных смертных, чьи светила погасли, навечно покинув небесный свод. Таким угнетающим выглядит неизмеримо далекое будущее.
Одна из планет Солнечной системы. Кажущаяся крохотной на фоне непроницаемой тьмы, она подает сигнал бедствия, принимающий форму эволюционной случайности под названием «жизнь». На этом зеленоголубом шаре медленно начинается процесс терраформирования, преображающий инопланетный ландшафт. Глубокие каньоны прорезают поверхность планеты. Казавшийся бескрайним океан теперь разделен континентами. Вырастают города, делящие сушу с лесами. Живые существа колонизируют этот мельчайший фрагмент космического пространства, превращая его в обитаемый мир. Словно из ниоткуда появляются все новые и новые поколения его жителей. Этот межзвездный ковчег станет их плацдармом, который они будут укреплять, возделывая земли и возводя конструкции, называемые «домами». Они будут жить в уверенности, что планета, на которой они оказались, — это их исток и их будущее.
Однако грядущее обречет ее обитателей на медленное вымирание. Пройдут десятки тысяч лет, и наступит новый ледниковый период. На безводные пустыни планеты начнут свое медленное и неотвратимое наступление ледники. Со временем и сами океаны окажутся скованными льдом, который объединит некогда разделенные континенты. Города, когда-то бывшие домами для миллионов людей, опустеют, а их огни какое-то время будут то тут, то там вспыхивать во тьме ночи, пока медленно и неотвратимо планета окончательно не погрузится в кромешную черноту. Те немногие, отказавшиеся ее покидать, станут падальщиками этого заброшенного мира. Неослабевающий холод сотрет отличия между сезонами и уничтожит сельское хозяйство вместе с другими способами добычи пропитания. Древние леса станут новым домом для последних обитателей планеты.
Время будет течь, и льды отступят. Их место займет Солнце, которое в процессе своего упадка уничтожит все живое на поверхности и вынудит оставшиеся виды искать убежища в океанских глубинах. Большая часть остальной планеты превратится в бесконечную песчаную пустыню, где среди дюн еще будут попадаться фрагменты иссохших скал. Голубое небо, в незапамятные времена укрывавшее планету, наполнится неослабевающими бурями и ураганами. Пройдет еще какое-то время, и на месте испарившихся океанов обнажатся гигантские котловины, покрытые высохшей солью. Место, из которого жизнь начала свое медленное восхождение на поверхность, перестанет существовать. Окончательно распадутся узы, связывавшие жизнь и нежизнь, а материя превратится в холмистую пустыню, где есть всё и ничего. Все, что когда-либо существовало, все, что существует сейчас, и все, что будет существовать в будущем, не оставляет и не оставит никаких следов своего присутствия. Слишком долго философия пребывала в уверенности, что постгуманизм, во всем его разнообразии, предлагает нам единственный путь избавления от наследия антропоморфизма. Подобный ход мысли отчасти обоснован. Если мы допустим мысль о необитаемом мире, покрытом руинами и дикой растительностью, открывающийся перед нами ландшафт будет полниться возможностями иной философии. Продолжим мысль: после человечества мир не остановится. Он будет существовать без нас, и это только подчеркивает фундаментальную контингентность нашего существования как определенного биологического вида.
Это трагическое осознание становится местом новой философии. Если старая философия не могла представить мир нечувственным и несубъективным, заходя настолько далеко, что приравнивала этот несубъективный мир к наивному реализму, то новая философия открыто защищает уместность реализма и противостоит любым проявлениям антиреализма.
Будучи в оппозиции к посткантианской традиции (как и любой другой философии, подчеркивающей центральное положение субъекта), новая философия берет за отправную точку мир вне субъекта. В невозделанной пустыне мысли те объекты, которые до сих пор казались безобидным фоном нашей жизни, наделяются странной аурой. Теперь даже термин «странное» (weird) оказывается местом критической переоценки существующих норм, в результате которой взгляд человеческого субъекта лишается своего привилегированного положения.
На фоне этого спекулятивного горизонта феноменологическая традиция, некогда служившая образцом непогрешимости, стала символом неудачной попытки мыслить за пределами субъекта. Вместо этого ее метод, как утверждается, сводит мир вещей к антропоморфному миру, который неизбежно ограничен нерушимым союзом субъекта и мира, лучшим примером чему служит формулировка Хайдеггера: бытие-в-мире.
В тени не только феноменологии, но и лингвистического идеализма с постструктурализмом прозвучал призыв к постчеловеческой онтологии, которая избавила бы нас от устаревшего наследия осмысления мира в терминах нашего, и только нашего, доступа к нему. В рамках подобного представления, обещание философии, которая бы заменила субъекты объектами, вдохновляется образом мира без нас. Эстетически это представление всего лишь подчеркивает то, что новая философия знала с самого начала: человеческие существа никогда не были и не будут центром мироздания. Нет никаких сомнений в том, что человечество сохраняется в подобном образе мысли, только теперь оно онтологически уравнивается с резным деревянным столиком или красным дождем в Керале. Если человек и мир продолжают существовать в отношении друг с другом, то такое отношение не более уникально, чем отношение леса и ночи.
Сегодня это обещание философии, заменившей субъекты на объекты, изменило себе, явно став человеческим — и, увы, слишком человеческим — видением, навсегда привязанным к извечному вопросу: какими Земля запомнит нас? Мы оказались в странном тупике. Пытаясь преодолеть философию, связывающую субъект с миром, новая философия продолжает и концептуально, и эмпирически воспевать мир, который продолжит существовать и после того, как человечество сойдет со сцены. Возникает такая философия, которую можно было бы назвать философией конца мира, где мысль черпает свою силу путем культивирования переживших конец мира руин, чтобы затем использовать эти руины как посланников исчезнувшего человечества.
Однако в конце остается еще кое-что. По ту сторону руин утраченного мира имеется настойчивая живучесть материи, само существование которой сулит возможность философского апокалипсиса. Если бы мы решили прибегнуть к картезианскому методу сомнения, чтобы прийти к фундаментальному основанию, необходимому для понимания этой материи, то нам, вероятно, стоило бы переформулировать принцип cogito с «Я мыслю» на «Оно живет». Конец света переживет нечто (thing), чего быть не должно, анонимная масса материальности, истоки которой туманны, — вещь (thing)[1], являющаяся не чем иным, как телом.
Эта книга служит двум целям. Первая — заново определить и описать феноменологию как философский метод исследования. Вторая — продемонстрировать ценность феноменологии, рассматривая ужас тела. Необходимость восстановить значимость феноменологии обусловлена двумя обстоятельствами. С одной стороны, это обновление происходит в [историческом] контексте самой феноменологии, как она традиционно понималась и практиковалась ее сторонниками в XX столетии и даже после. В этом контексте феноменология представляет способ философского исследования, связанного с определенным типом человеческого опыта, характеризуемого чувством единства и согласованности. В такой перспективе феноменология является собственно человеческой — и не только в силу своих эпистемологических ограничений, но и в своей этической направленности.
С другой стороны, потребность в новом определении феноменологии вытекает из недавних событий в континентальной философии и не в последнюю очередь в силу вызовов, брошенных Квентином Мейясу. В таком истолковании феноменологический метод сводится к озабоченности доступом к феноменальной сфере, в которой центром оказывается человеческая субъективность, а мышление за границами субъекта категорически невозможно. В то время как данная книга обращается к идеям Мейясу, представленная в ней модель феноменологии не стремится определить себя в оппозиции к новой спекулятивной философии. Вопрос не в том, чтобы играть по правилам, предложенным Мейясу, но в том, чтобы осознать ценность вхождения в диалог с определенными положениями его мысли.
В отличие от новой спекулятивной философии, феноменология, изложенная в данной книге, обращена сразу и к человеческим, и к нечеловеческим сущностям. Человеческий опыт выступает здесь как важная отправная точка для дальнейшего исследования. Но эта точка именно отправная. По ту сторону человеческого находится иная феноменология. Как мы покажем позже, феноменология может быть проводником не только человеческого голоса, но и обращаться к сфере за пределами человеческого. В этой книге мы отстаиваем такую модель феноменологии, которая не просто способна говорить от имени нечеловеческих сфер, но особенно подходит для изучения чуждых сущностей. Мы определим этот особый тип феноменологического постижения нечеловеческой (nonhuman) сферы как не/человеческий (unhuman)[2]. Почему мы выбираем такой термин? На то есть две причины.
Во-первых, использование префикса «не-» (ил) связывает этот концепт с понятием неуютного, или жуткого (uncanny). Обращение к не/человеческому акцентирует жест вытеснения, синонимичный «жуткому», в особенности в его фрейдистском истолковании. Вместе с не/человеческим что-то возвращается и преследует человека, не будучи полностью интегрировано в человеческое. В этом отношении не/человеческое связано с понятиями чуждости, анонимности и бессознательного (и в этом смысле также схватывается в эквивалентном, но более тяжеловесном термине «ксенофеноменология»).
Во-вторых, выделение не/человеческого не предполагает отрицания человеческого, хотя в плане опыта оно может переживаться как противостоящая человечеству сила. Как мы позже увидим, именно благодаря включению человека нечеловеческое начало (element) становится видимым. Это вовсе не означает, что мы снова впадаем в антропоморфизм. Скорее, это позволяет не/человеческому в человеческом говорить за себя.
Если феноменология обнаруживает себя в очевидном тупике, то именно потому, что ее возрождение не просто необходимо, но и началось в нужный момент. Дальнейший план таков придать [феноменологическому] методу жизнеспособность и динамизм, что позволит ему и выйти за пределы человеческого тела, и пробраться в иное тело. Задача же состоит в том, чтобы произвести раскопки феноменологической традиции и отыскать такие ее аспекты, которые позволили бы нам наметить возникновение будущей феноменологии из ее истории.
Таким образом, не/человеческая феноменология — это такая феноменология, которая отказывается от утверждения, что описание — гарант истинности, и этим она порывает с традицией. Тем самым не/человеческая феноменология становится подлинно чужой феноменологией, заинтересованной отнюдь не в простой замене субъектов на объекты, а в определении самих пределов инаковости. Зачатки переопределенной таким образом феноменологии можно обнаружить в не столь известных работах Гуссерля, Левинаса и Мерло-Понти, каждый из которых крайне значим для нашей работы и неоднократно появляется на страницах этой книги. Многие их концепты, включая анонимность, инаковость и археологию, задают важные ориентиры для не/человеческой феноменологии.
Чтобы поместить эти идеи в контекст, необходимо будет обратиться к аффективному опыту феноменологии, становящейся своим другим. С этой целью феноменология обращается к материальности тела, прежде чем перейти к рассмотрению этой материальности как вместилища ужаса. Что такое тело? С одной стороны, оно является местом собственно человеческого — носителем ценностей и этики — и тем средством, благодаря которому только и возможно наше бытие-в-мире. Тело — это не просто гомогенная масса, позволяющая нам в геометрическом отношении добраться из одной точки мира в другую; именно посредством тела мир обретает смысл. С другой стороны, тело — это действие физиологических процессов, которые можно рассматривать в терминах объективности. Внутри тела расположен набор органов, без которых наше существование как субъектов оказалось бы под угрозой.
Значимость тела с точки зрения размышлений о том, что значит обладать собственным «я», была признана сравнительно недавно. В исторической перспективе наше представление о том, что значит быть человеком, опиралось на исключительность разума. Таким образом, в традиции британского эмпиризма и картезианского рационализма, тело становится контингентным, тогда как разум сохраняет свою суверенность. Для Джона Локка эта контингентность распространялась и на отдельные части тела:
Отрежьте руку и тем самым отделите ее от вашего сознания, которое воспринимает тепло, холод и другие ее состояния, и она уже больше не часть вас самих, так же как и самая отдаленная часть материи (Локк 1985, 389).
При всем уважении к Локку, наша привязанность к телу по большей части не просто формальность. Теоретически эта привязанность была узаконена феноменологией и с недавних пор когнитивистикой, которые утверждают примат тела. Данная работа также исходит из первичности тела для конституирования нашего «я». Однако в отличие от классического феноменологического подхода, характеризующего тело как пространство единства и согласованности, мы, скорее, толкуем его как предшествующее личной истории и находящееся в рассогласованности с субъектом.
Проблемой традиционной феноменологии отчасти является то, что обращаясь к изучению телесного субъекта, она мыслит его как неизменно человеческое тело. В феноменологической перспективе человеческое тело характеризуется чувством собственности и самоидентичности. Именно тело несет в себе богатое разнообразие настроений, каждое из которых связывает нас с миром. Хотя сомневаться в существовании такого тела не приходится — разумно предположить, что каждый из нас соотнесен с одним таким телом, — такое представление не является исчерпывающим и не обеспечивает понимания тех материальных условий, при которых возникает жизнь. Телесный субъект (в феноменологическом смысле) вовсе не обязан быть человеческим субъектом. Феноменологии необходимо осмыслить иное тело. То есть такое вторгающееся и посягающее на человечность вещи, которую мы называем «телом», существо, которое сохраняет при этом центрированность на человеческом теле как его исконном хозяине.
В противовес описанному мы бы хотели рассмотреть неэтичное тело, предшествующее личной идентичности и культурной ассимиляции. Важно заметить, что то, как живое тело оказывается привязанным к жизни, всецело контингентно. Конкретная конфигурация человеческого тела никогда не будет конечной точкой в истории; это лишь момент процесса мутации, который может привести, а может и не привести к трансформации его очертаний. Тело, постулируемое в этой книге, не только предшествует человеческому, но и в каком-то смысле противостоит самой человеческой экзистенции в той мере, в какой оно дестабилизирует опыт бытия субъектом, вскрывая неассимилированную глубину в самой сердцевине привычного существования.
По этой причине ужас, заявленный в названии книги, — это, в первую очередь, телесный ужас (body horror). Ужас как аффект — это не столько эстетизация чужого существования, сколько неизбежный симптом переживания себя как другого. В нашей феноменологии обращение к ужасу призвано не столько противостоять феноменологической тенденции рассматривать человека как самоочевидное единство. Скорее, ужас затрагивает как структуру становления человеческого не/человеческим, так и тематизирует опыт такой трансформации. И действительно, без обращения к ужасу не/человеческая феноменология просто не поддалась бы концептуализации.
Этот ужас берет начало как в концептуальном ужасе, внутренне присущем деформации самой феноменологии, так и в литературных и кинематографических артикуляциях подобных идей. Книги Говарда Ф. Лавкрафта вместе с фильмами Джона Карпентера и Дэвида Кроненберга позволяют нам обратиться к телу как месту иной жизни. Если эта жизнь и проявляет себя в очертаниях человеческого тела, то это не означает, что ее можно свести к человеческой. Скорее, ужас тела изменяет антропоцентричной феноменологии, одновременно (и по той же самой причине) суля ей обновление. Таким образом, именно потому, что мы исходим из предданной тематизации тела как центрального, у нас появляется возможность обращаться к нему как жуткому, иному и сопротивляющемуся интеграции.
В этой книге мы рассмотрим феноменологию телесного ужаса в четырех различных ракурсах. Каждая глава составляет некое целое, в общих чертах повествующее об истоках тела. В центре внимания первой главы оказывается отношение между Землей и телом. Отправной точкой выступают недавние открытия в астробиологии, связанные с обнаруженными в Антарктике древними метеоритами марсианского происхождения. Эти открытия рассматриваются в контексте позднего эссе Гуссерля «Земля недвижима», где философ подвергает Землю феноменологическому анализу. Земля, согласно Гуссерлю, не просто эмпирический объект в космосе. В примордиальном смысле она — то основание, от которого зависит сама возможность телесной субъективности. Чтобы выявить пределы такой феноменологии, мы рассмотрим недавние открытия астробиологов, наводящие на мысль о возможности того, что жизнь на Землю была привнесена из других частей Солнечной системы. Пусть и гипотетически, но эти открытия ведут к следующему: наше осмысление отношения между человеком и Землей нуждается в понимании того, что исток жизни не укоренен в трансцендентальной структуре, как у Гуссерля, но предполагает жизнь, рассматриваемую, говоря словами Мерло-Понти, как «метаморфоз», а не «начало с нуля» (Merleau-Ponty 2003, 268). Для того, чтобы облечь это утверждение в плоть, мы обратимся к фильму «Куотермасс и колодец» (Quatermass and the Pit), снятому Роем Уордом Бэйкером в 1967 году. В нем и на концептуальном, и на воображаемом уровне артикулирована идея истока тела, предшествующего человеческому.
Вторая глава объясняет, как представление о чужой Земле соотносится с истоком самого тела. Чтобы очертить возникновение тела мы обращаемся к Эммануэлю Левинасу, который в большей степени известен размышлениями на темы этики. Левинас, рассматривавший этику как первую философию, по праву заслужил в истории феноменологии особое место, благодаря предложенным им понятиям лица, Другого и инаковости. Однако повышенное внимание к его этическим трудам не позволило оценить ранние работы Левинаса, где он выступает не столько как философ Другого, сколько как мыслитель изначального и анонимного бытия. Мы предлагаем два тезиса. Во-первых, идея Левинаса об il y a [имеется — фр.] позволяет переоценить отношения между телом и миром. Это возможно, если мы будем трактовать позицию Левинаса как материалистическую. Во-вторых, опыт ужаса, на котором философ делает акцент, позволяет говорить о феноменологии, находящейся на границе опыта. То, что Левинас называет «ужасом ночи», позволяет превозмочь методологические ограничения феноменологии и обратиться к плану изначального существования, лежащего по ту сторону опыта. Эти посылки служат основанием для разработки феноменологического реализма, в рамках которого материальность тела проступает на поверхность как существование, которое одновременно и делает субъективность возможной, и превосходит ее. Эти онтологические понятия разыгрываются в фильмах Андрея Тарковского, особенно в его ленте 1972 года «Солярис». Именно в этом фильме мы становимся свидетелями левинасовского истолкования тела как конститутивного для субъективности, так и предающего ее.
Если первая часть книги посвящена возникновению жизни на Земле, то во второй исследуется специфическая жизнь, внутренне присущая человеческому телу. Цель третьей главы — обозначить предысторию человеческого тела. Для этого мы инсценируем диалог между Мерло-Понти и Лавкрафтом, где особый акцент сделан на знаковом рассказе последнего «За гранью времен». Анализируя рассказ через призму феноменологии Мерло-Понти, мы обнаруживаем у Лавкрафта два важных тезиса о чужой субъективности. Во-первых, с точки зрения конституированности, человеческий субъект может рассматриваться как разделяющий свой телесный опыт с доисторическим субъектом. Ужас рассказанной Лавкрафтом истории состоит в борьбе между телом как обладателем (possessor) субъекта и телом, одержимым (possessed) субъектом. Во-вторых, с точки зрения временности, эта доисторическое конституирование размещает тело в распаде времен. Акцент на временности (temporality) чужого субъекта оспаривает традиционное представление о личной идентичности, полагающейся на связность персональной памяти, и призывает призрак филогенетической памяти. Затем мы обращаемся к анализу этих тем на кинематографическом материале Дэвида Кроненберга и Джона Карпентера.
Последняя глава отвечает на критические замечания современной континентальной философии, касающиеся возможностей применения феноменологического метода для анализа нечеловеческих сущностей. В частности, эта проблема поднимается посредством обсуждения понятий «доисторического» и «архиископаемого», предложенных Квентином Мейясу. Его идеи важны, поскольку проблематизируют доступ к вещам, «предшествующим возникновению жизни». С точки зрения Мейясу корреляционизм способен извлекать знания о прошлом исключительно из настоящего; что (как предполагается) обращает феноменолога в единственного гаранта достоверности полученного знания «для нас». Критическим замечаниям Квентина Мейясу, адресованным феноменологам, мы предлагаем встречный аргумент, основанный на поздних работах Мерло-Понти, посвященных онтологии плоти. Мерло-Понти показывает, что ценностно-нагруженная нарциссическая рефлексия на тему нашего положения во Вселенной возмещается коллапсом концептуальной мысли. Благодаря этому коллапсу изначальное основание того, что Мерло-Понти именует «плотью», предстает как нечто онтологически предшествующее корреляционизму. В свою очередь, мы будем использовать понятие плоти, чтобы оспорить идею «архиископаемого» Мейясу.
Пусть эти концепты и сопротивляются опыту, к ним тем не менее можно подступиться косвенным путем, а именно — с помощью кинематографического образа. В конце книги мы обращаемся к знаковому фильму Джона Карпентера «Нечто» (The Thing, 1982). Этот фильм (и комплекс представлений Карпентера в целом) необходим нам, чтобы сформулировать центральный тезис книги: ужас космоса, в сущности, есть ужас тела. В нашем анализе мы исходим из того, что отвратительное существо из этого фильма является выражением истока самой жизни. Это становится очевидным, если рассматривать тело как конституированное не только чужой субъективностью в структурном плане, но и анонимной телеологией в плане тематическом, из чего следует, что исток Вселенной как конститутивен для человеческого, так и противостоит ему.