Эпилог

«Александр Иванович, Александр Иванович!» — заревело несколько голосов.

Но никакого Александра Ивановича не было.

В.Набоков. «Защита Лужина»

Мимы очередной раз отыграли в теннис, фильм закончился, на экране возникла заставка — постоянно перемещающийся, меняющийся безвыходный лабиринт. Бутылка была пуста: вылив в стакан последний глоток, Закутаров чуть подержал ее кверху донышком, — чтобы ни капли не осталось. «Машинальный рационализм», — подумал он и осторожно, стараясь не промахнуться, поставил бутылку на журнальный столик. Он был слегка пьян, и слава богу: если способен пьянеть, значит, все в порядке. Дверь была закрыта, секретарша, конечно, уже ушла: она знала, что если шеф повернул ключ в двери кабинета, можно уходить домой, не докладывая. Шторы задернуты, телефон отключен. Должно быть, уже часов десять, если не больше. По крайней мере заходящее солнце, было пробившееся в щель поверх штор и тонкой красной полоской отметившееся на потолке, теперь угасло. В стакане на один глоток, но на хороший. А и хватит. Он чувствовал себя хорошо и мыслил светло и свободно. И был готов к великим поступкам.

Сейчас он позвонит Алене Гросс, милой девочке Ленке Большовой — той, что двадцать лет назад терпеливо ждала его на ступенях крыльца, пока мама Шурка, уронив голову на руки, спала дома за столом (впрочем, той или не той, все равно), — позвонит и договорится о встрече. Вчерашний образ обнаженной женщины-ребенка не шел у него из головы. Сегодня он ее возьмет.

Он уже знает, где всё произойдет: в подвальчике того самого дома, где его сгоревшее ателье. Цирк сгорел, и клоуны разбежались (что это? откуда лезет?)… Он назначит ей свидание в магазинчике «Двадцать три ступени вниз», где продают все, что связано с роком — диски, книги, футболки с портретами известных, малоизвестных и совсем неизвестных рок-музыкантов, кожаные «косухи», и где постоянно тусуются тинэйджеры — растерянные, не знающие, что им делать в жизни мальчики и девочки. И где на стене висят написанные от руки коротенькие объявления-записки, что, мол, «совсем молодая группа, играющая альтернативный рок, ищет компаньонов и спонсоров» или «нужен хороший человек, умеющий натянуть кожей старый тамтам».

Бывают здесь и более развернутые объявления, в которых читается целая жизненная философия. Например:

«Группа опытных патологоанатомов ищет

БАРАБАНЩИКА,

от которого требуется:

Техника,

Импровизация,

Разноплановость музыкальных решений,

Жесткость и агрессивность исполнения,

Стремление и желание работать,

Навык вскрывать людям мозги.

Цель:

То fuck this fucking world».

В заднем помещении у хозяина магазинчика, закутаровского друга и известного в прошлом джазового трубача Гоги Расплюева, поздно вечером, после того как лавчонка закроется, всегда можно засмолить косячок в обществе тех самых отмороженных (а на самом деле просто глупых еще) девок-подростков или даже провести короткий сеанс какого-нибудь невинно извращенного секса.

Точно, точно, это лучшее место для свидания с подающей надежды журналисткой кремлевского пула. Надо немного опустить ее. Ей и самой полезно пройти эти двадцать три ступени вниз… Закутаров взял в руки телефон, но не включил, потому что тут его рыхлое, слегка размытое алкоголем сознание соскользнуло с Ленки и зацепилось за Гогу Расплюева. Он подумал, что, может быть, Ленку и не звать, а взять еще бутылку и одному пойти к Гоге — слушать джаз и расплю-евские байки о жизни и, глядя на хозяина, соображать, как же все-таки следует снимать его портрет…

Он, великий Закутаров, знал Гогу уже лет десять, но ни разу за это время не почувствовал, что готов к работе над его портретом. Может быть, потому, что Гогин подвальчик был единственным местом в мире, где Закутаров испытывал совершенно не свойственное ему чувство собственной неполноценности, ощущение собственной малости, даже ничтожности — и, в конце концов, почти каждый раз сильно напивался (благо своя постель была рядом, только до лифта добраться и нажать кнопку шестого этажа). А может, потому он не был готов снимать Гогу, что Гогина судьба казалась ему отрывком, случайно выпавшей страницей из какого-то великого романа, глубокого и трагического, как сама жизнь, и в этой глубине (жизни? романа?) надо что-то увидеть и понять. Или не надо?.. А может, понять и не дано… Или вообще понимать нечего.

Все, кто был знаком с Гогой, слышали его историю и знали, что на роду ему было написано стать гениальным трубачом. Он был еще совсем юным, когда его прослушал великий Мра-винский (соло из третьей части Восьмой Шостаковича, пародия на пионерский марш) и пришел в восторг: маэстро утверждал, что звук такой красоты и так виртуозно не извлекал из трубы никогда и никто. Казалось, сам Господь избрал юношу, чтобы показать людям, как можно играть на этой меди.

Маэстро был готов взять Гогу в оркестр, но парня тогда призвали в армию, и отмазать его не мог даже сам Мравинский. Правда, было условлено, что после обязательного для всех «Курса молодого бойца» трубача переведут в военный оркестр. Пока же ему разрешили иметь с собой инструмент и время от времени репетировать. Но оказалось, что прапорщик, принявший новобранцев, не выносит звука трубы. Гога заставлял медь звучать высоко, чисто и протяжно, но эти небесные звуки, которые музыкант, казалось, вливает не в уши, а прямо в сердца слушателей, раздражали прапора, как иного скрежет ножа по тарелке (а вот скрежет-то его как раз и не раздражал). И в один прекрасный вечер, явившись пьяным, он вогнал Гоге трубу в глотку: с такой силой ударил по раструбу, что мундштуком выбил парню все передние зубы.

Выбить зубы трубачу — все равно что сломать пианисту пальцы на обеих руках: красота звука трубы напрямую связана с формой зубов музыканта. Гоге, конечно, сделали протезы, а со временем так даже и совсем неплохие, и он играл вполне прилично… Мравинский — теперь уже перед самой смертью — все-таки захотел послушать Расплюева еще раз. Гога в то время играл джаз, у него был свой коллектив, и он с успехом гастролировал по стране (хотя играть джаз в то время можно было лишь на второстепенных клубных площадках, народу набивалось — не продохнешь). Казалось, он вполне доволен жизнью: бабки, девки, слава «русского Диззи Гиллеспи», — все при нем. Ну что там может сказать ему старый дирижер… Но во время очередных гастролей в Питере друзья все-таки затащили его в филармонию. Он, наверное, потому пошел, что в глубине души у него еще теплилась надежда: ведь он же знал, что играет-то совсем неплохо… Когда Гога заиграл, то, как он сам утверждает, по щекам маэстро потекли слезы: он понял, что гениального музыканта не стало. «Он подошел ко мне и приложился ко лбу — как будто с покойником прощался, — рассказывал Гога. — И ушел, ни слова не сказал».

Может, конечно, Гога все выдумал про слезы Мравинского. Но даже если ничего этого не было на самом деле, жанр притчи требовал именно такой концовки. И спросил Господь: «Кто выбил тебе зубы, мой несостоявшийся гений?» — «Жизнь выбила, Отче». Ладно, когда-нибудь Закутаров сделает Гогин портрет, а сегодня он приведет к нему Ленку Большову, и на диване между стеллажами с кожаными косухами и фальшивыми джинсами напоит ее до потери сознания и на этот раз не станет жалеть, а засадит ей по самый корешок. Вот тебе, Ленка Большова, твоя фальшивая Алена Гросс. Вот тебе твои покровители из КГБ. Вот тебе твой Президент и твой Кремль. Вот тебе твоя пьяная мать… И она будет стонать под ним, и не больно царапать его, и в изнеможении плакать и шептать: «Я люблю тебя, Закутаров…»

Он допил то, что было в стакане, и включил сотовый. Зуммер тут же быстро и мелко пропел «до-ми-соль», и на экранчике появилось: «Новое сообщение» и еще раз «до-ми-соль» и опять «Новое сообщение», и снова, и снова. Всего сообщений было двадцать или, может, больше, и во всех одно и то же: «Люблю. Позвони». Видимо, каждые полчаса или даже чаще она снова и снова нажимала одни и те же кнопки на телефоне и снова и снова посылала ему одно и то же сообщение. И теперь он стирал их одно за другим. Читал — и стирал. Наконец стер все и выключил телефон… Почему-то он вдруг опять почувствовал инфернальный запах мочи и гари, преследовавший его с утра, и увидел себя в черном объеме сгоревшего ателье…

Посадка на ночной рейс компании «British Airways» была объявлена, но он решил, что успеет быстро выпить кофе. Садиться в самолет, не протрезвев, было бы нехорошо. В Лондоне, да и вообще за границей он почти никогда не пил: здесь ему хотелось быть трезвым и подтянутым. За соседним столиком громко беседовали двое молодых людей — вполне респектабельные, может быть, начинающие бизнесмены. Или молодые университетские профессора. «То fuck this fucking world», — весело сказал один из них, и Закутаров подумал, что по-русски эта фраза звучит куда грубее, яростнее. Впрочем, в России ее и нужно произносить по-русски — грубо и яростно…

Загрузка...