Пастор Дау в Такате

Пастор Дау произнес свою первую проповедь в Такате ярким воскресным утром вскоре после начала сезона дождей. Собралась почти сотня индейцев, некоторые пришли из самой долины, из Балахе. Они сидели на земле тихо, пока час или около того он говорил с ними на их языке. Даже дети не капризничали: если он рассказывал, тишина стояла полнейшая. Однако пастор видел, что их внимание — от уважения, а не от интереса. Его, человека добросовестного, такое открытие встревожило.

Когда он закончил проповедь, заметки к которой были озаглавлены «Смысл Иисуса», индейцы медленно поднялись на ноги и стали расходиться, явно думая о чем-то другом. Это озадачило пастора Дау. Доктор Рамос из университета заверял, что его знания диалекта будет довольно, чтобы потенциальные прихожане понимали проповеди, к тому же он безо всяких трудностей общался с индейцами, сопровождавшими его из Сан-Джеронимо. Пастор печально стоял на помосте под тростниковым навесом на поляне перед своим домом и смотрел, как мужчины и женщины не спеша разбредаются в разные стороны. У него было ощущение, что он так ничего до них не донес.

И сразу же он понял, что должен задержать здесь людей еще ненадолго, поэтому окликнул их, чтобы остановились. Вежливо они оборачивались к беседке, в которой он стоял, и продолжали смотреть на него, не двигаясь с места. Несколько детей поменьше уже затеяли какую-то игру и носились безмолвно в отдалении. Пастор глянул на часы и заговорил с Николасом, которого ему рекомендовали как одного из самых разумных и влиятельных людей в деревне: попросил его подойти и встать рядом.

Как только Николас приблизился, пастор решил проверить его, задав несколько вопросов:

— Николас, — начал он своим сухим и слабым голоском, — о чем я вам рассказывал сегодня?

Николас прокашлялся и поверх голов собравшихся посмотрел на огромную свинью, рывшуюся в грязи под манговым деревом. После чего ответил:

— Дон Хесукристо.

— Да, — ободряюще кивнул пастор Дау. — Bai, и дон Хесукристо — что?

— Хороший человек, — безразлично ответил Николас.

— Да, да, но что еще? — Пастор Дау был нетерпелив; он чуть не взвизгнул.

Николас молчал. Наконец он вымолвил:

— Теперь я пойду, — и осторожно шагнул с помоста. Остальные вновь начали собирать пожитки и двинулись прочь. Пастор Дау на миг пришел в ярость. Затем взял свою записную книжку, Библию и вошел в дом.

За обедом подававший на стол Матео, которого пастор привез с собой из Окосинго, прислонился к стене и улыбнулся.

— Сеньор, — сказал он, — Николас говорит, они больше не придут вас слушать без музыки.

— Музыки! — вскричал пастор Дау, лязгнув вилкой о стол. — Что за нелепость! Какой еще музыки? У нас нет музыки.

— Он сказал, отец в Ялактине раньше пел.

— Нелепость! — повторил пастор. — Во-первых, я не умею петь, и потом — это неслыханно! Inaudito!

— Si, verdad.[21] — согласился Матео.

В спаленке пастора было не продохнуть от жары, даже ночью. Тем не менее, во всем домике это была единственная комната с окном наружу, пастор мог закрыть дверь в шумное патио, где слуги днем неизменно собирались работать и болтать. Он лежал под опущенным пологом противомоскитной сетки и слушал лай собак в деревне внизу. Он думал о Николасе. Тот, очевидно, взял на себя роль посланника деревни в миссии. Тонкие губы пастора шевельнулись.

— Смутьян, — прошептал он себе под нос. — Завтра с ним поговорю.

С утра пораньше он уже стоял у хижины Николаса. В Такате каждый дом имел собственный маленький алтарь: несколько древесных стволов поддерживали тростниковый навес, под который складывали подношения — фрукты и вареную еду. Пастор старался не приближаться к этому капищу, он уже и так чувствовал себя парией, да и доктор Рамос предупреждал, чтобы он в это не совался. Пастор позвал.

В дверях возникла девчушка лет семи. Она как-то дико глянула на пастора большими круглыми глазами, взвизгнула и снова исчезла во тьме. Из-за хижины, в конце концов, вышел человек и сказал, что Николас вернется. Пастор сел на пень. Скоро девочка опять возникла в дверном проеме; на сей раз она кокетливо улыбалась. Пастор сурово глянул на нее. Ему казалось, что она уже слишком взрослая и голышом ей бегать не след. Он отвернул голову и принялся разглядывать мясистые красные лепестки бананового цветка, свисавшего рядом. Вновь повернувшись, он увидел, что девочка вышла из дома и теперь стоит подле него, все так же улыбаясь. Пастор встал и пошел к дороге, склонив голову, словно в раздумье. Тут в калитку вошел Николас, и пастор, столкнувшись с ним, извинился.

— Хорошо, — буркнул Николас. — Чего?

Посетитель толком не знал, с чего начать. Он решил быть обходительным.

— Я хороший человек, — улыбнулся он.

— Да, — сказал Николас. — Дон Хесукристо хороший человек.

— Нет, нет, нет! — вскричал пастор Дау.

Николас вежливо смутился, но ничего не ответил.

Чувствуя, что знания диалекта на подобную ситуацию не хватит, пастор мудро решил начать сначала.

— Ачакьюм сделал мир. Это правда?

Николас кивнул и присел на корточки у ног пастора, не сводя с него глаз и прищурившись от солнца.

— Ачакьюм сделал небо, — принялся показывать пастор, — горы, деревья, вон тех людей. Это правда?

И снова Николас согласился.

— Ачакьюм хороший. Ачакьюм сделал тебя. Правда? — Пастор Дау опять уселся на пень.

Николас наконец открыл рот:

— Все, что ты говоришь, — правда.

Пастор позволил себе довольно улыбнуться и продолжил:

— Ачакьюм сделал всё и всех, потому что Он могучий и хороший.

Николас нахмурился.

— Нет! — воскликнул он. — Это неправда! Ачакьюм не сделал всех. Он не сделал тебя. Он не сделал ружья или дона Хесукристо. Он много вещей не сделал!

Пастор прикрыл на миг глаза, призывая силу.

— Хорошо, — наконец вымолвил он терпеливо. — Кто сделал другие вещи? Кто сделал меня? Скажи мне, пожалуйста.

Николас не медлил ни секунды:

— Мецабок.

— Но кто этот Мецабок? — вскричал пастор, подпустив ноту негодования в голос. Он всегда знал, что Бога означает слово «Ачакьюм».

— Мецабок делает все вещи, которые не отсюда, — ответил Николас.

Пастор поднялся, вытащил платок и вытер лоб.

— Ты ненавидишь меня, — сказал он, посмотрев вниз на индейца. Слово было слишком сильное, но он не знал, как еще сказать.

Николас вскочил на ноги и коснулся плеча пастора.

— Нет. Это неправда. Ты хороший человек. Ты всем нравишься.

Пастор Дау невольно отпрянул. Касание смуглой руки было ему как-то неприятно. Он просительно заглянул в лицо индейцу и сказал:

— Но Ачакьюм меня не сделал?

— Нет.

Повисла долгая пауза.

— Ты придешь в следующий раз к моему дому послушать, как я говорю?

Николас явно стало неловко.

— Всем надо работать, — сказал он.

— Матео говорит, вы хотите музыку, — начал пастор.

Николас пожал плечами.

— Для меня это неважно. Но другие придут, если у тебя есть музыка. Да, это правда. Им нравится музыка.

— Но какая музыка? — воскликнул пастор в отчаянии.

— Говорят, у тебя есть битрола.

Пастор отвел глаза, думая: «От этих людей ничего нельзя скрыть». Со всем домашним скарбом и вещами, оставшимися после смерти жены, он привез с собой небольшой переносной фонограф. Тот лежал где-то в кладовой среди пустых сундуков и теплой одежды.

— Скажи им, я буду играть на битроле, — сказал он и вышел в калитку.

Маленькая девочка побежала за ним и остановилась, провожая его взглядом, пока он шел по дороге.

Пастор брел по деревне, и его тревожило одно: ведь он совершенно одинок в этой глуши, одинок в своей борьбе за то, чтобы принести этим людям истину. Он утешал себя, припоминая, что одиночество существует лишь в сознании каждого человека; а объективно человек — всегда часть чего-то.

Придя домой, он отправил Матео в кладовую искать переносной фонограф. Через какое-то время мальчик вынес его, стер пыль и встал рядом, наблюдая, как пастор будет его открывать. Рукоятка лежала внутри. Пастор вытащил ее и завел пружину. В кармане крышки лежало несколько пластинок. Первыми попались под руку «Давай-ка вместе», «Сумасшедший ритм» и «Оркестр, играй погромче» — ни одну пастор Дау не считал подходящим аккомпанементом к своим проповедям. Он искал дальше. Нашлась запись Эла Джолсона, поющего песню «Сынок», и пластинка «Такая она смешная» с трещиной. Рассматривая этикетки, пастор вспоминал, как звучит музыка на каждом диске. К сожалению, миссис Дау не нравились церковные гимны; она их называла «заунывными».

— Ну вот, — вздохнул пастор. — Музыки у нас нет.

Матео изумился.

— Не играет?

— Я не могу ставить им музыку для танцев, Матео.

— Cómo no, señor! Им она очень понравится!

— Нет, Матео! — с упором в голосе сказал пастор и поставил «Сумасшедший ритм», чтобы мальчику стало яснее. Когда из аппарата повлеклись писклявые металлические звуки, на лицо Матео снизошел восторг, граничащий с блаженством.

— Qué bonito! — истово вымолвил он. Пастор Дау поднял звукосниматель, и скачущий ритмический рисунок оборвался.

— Так нельзя, — решительно сказал он, закрывая крышку.

Тем не менее, в субботу он вспомнил о своем обещании Николасу: на службе будет музыка, — и потому велел Матео вынести фонограф под навес, чтобы стоял под рукой, если в нем возникнет настоятельная потребность. Мудрая предусмотрительность ибо на следующее утро, когда селяне собрались, разговоров только и было, что о музыке, которую им предстояло услышать.

Темой проповеди была «Сила веры», и пастор распространялся уже минут десять, когда Николас, сидевший на корточках прямо перед ним, спокойно встал и поднял руку. Пастор Дау нахмурился и замолчал. Николас промолвил:

— Теперь музыку, потом говори. Потом музыку, потом говори. Потом музыку. — Он повернулся к остальным. — Так хорошо.

Раздалось одобрительное бормотание, и все подались чуточку вперед, сидя на корточках, чтобы не пропустить ни единого музыкального звука, который раздастся из-под навеса.

Пастор вздохнул и поставил машинку на стол, сбив с него лежавшую на краю Библию. «Ну еще бы», — с легкой горечью сказал он себе. Первой пластинкой оказался «Сумасшедший ритм». Едва музыка заиграла, младенец, курлыкавший невдалеке какую-то бессмыслицу, прекратил свои попугайские песнопения и стих, зачарованно глядя под навес. Остальные тоже сидели, не издавая ни звука, пока пьеса не отыграла. Раздался одобрительный гул.

— Теперь опять говори, — произнес очень довольный Николас.

Пастор продолжал. Только сейчас он немного запинался — музыка сбила его с мысли, и даже глядя в записи, он не был уверен, на чем остановился, когда его прервали. Продолжая, он поглядывал на людей, сидевших ближе всего. Рядом с Николасом он заметил маленькую девочку, наблюдавшую за ним из дверного проема, и удовлетворенно кивнул: теперь ее хотя бы прикрывала одежонка. Девочка смотрела на него с выражением, которое он истолковал как зачарованное восхищение.

В конце концов, едва пастор ощутил в своей аудитории нарастающее беспокойство (хотя следовало признать — открыто они его не выражали), он поставил «Сынка». По реакции нетрудно было угадать: этот номер оказался у слушателей менее популярным.

Напряженное предвкушение, появившееся на лицах в самом начале пластинки, вскоре спало, сменившись обычным, не таким бурным наслаждением. Когда сторона закончилась, Николас вновь поднялся, торжественно воздел руку и произнес:

— Хорошо. Но другая музыка красивая больше.

Пастор вкратце подвел итог и, прокрутив «Сумасшедший ритм» еще раз, объявил, что служба закончена.

Таким образом «Сумасшедший ритм» стал неотъемлемой частью еженедельной проповеди пастора Дау. Через несколько месяцев старую пластинку так заездили, что он постановил: крутить ее на каждой службе только раз. Паства смирилась с его экономией без охоты. Люди начали жаловаться, а Николаса отправили на переговоры.

— Но музыка старая. Если я использую всю, больше не будет, — объяснил пастор.

Николас недоверчиво улыбнулся:

— Ты так говоришь. А сам не хочешь, чтобы у нас была музыка.

На следующий день, когда пастор читал, сидя в тени патио, Матео объявил, что Николас пришел опять: индеец вошел через кухню и, судя по всему, уже успел поговорить там с прислугой. Пастор неплохо научился распознавать выражения лица Николаса; то, которое он видел сейчас, говорило, что его ждут новые поборы.

Николас начал почтительно.

— Сеньор, — сказал он, — ты нам нравишься, потому что ты дал нам музыку, когда мы тебя попросили. Теперь мы все хорошие друзья. Мы хотим, чтобы ты дал нам соль.

— Соль? — изумленно воскликнул пастор Дау. — Зачем?

Николас добродушно рассмеялся, давая понять, что пастор наверняка так шутит. Он сделал вид, что лижет что-то.

— Есть, — сказал он.

— А, ну да, — пробормотал пастор, припоминая, что у индейцев каменная соль — редкость и роскошь. — Но у нас нет соли, — быстро ответил он.

— Есть, сеньор. Там. — Николас показал на кухню.

Пастор встал. Он был полон решимости покончить с этим торгом, который считал деморализующим элементом в своих официальных отношениях с населением деревни. Поманив рукой Николаса, он прошел на кухню и позвал:

— Хинтина, покажи мне нашу соль.

В помещении стояло несколько слуг, среди них — Матео. Именно он открыл низкий буфет, где обнаружилась большая куча сероватых брикетов. Пастор изумился еще больше.

— Столько соли? — вскрикнул он. — Cómo se hace?

Матео спокойно объяснил, что все это они привезли с собой из Окосинго.

— Для нас. — И он оглядел остальных.

Пастор Дау ухватился за такое объяснение, надеясь, что это намек, и относиться к нему можно как к намеку.

— Конечно, — сказал он Николасу. — Это для моего дома.

Но, похоже, на Николаса не подействовало.

— У тебя хватит на всю деревню, — заметил он. — Через два воскресенья ты можешь получить еще из Окосинго. Так все будут очень счастливы все это время. Все будут приходить каждый раз, когда ты будешь говорить. Ты даешь им соль и играешь музыку.

Пастор Дау почувствовал, что его слегка затрясло. Он знал, что возбужден, поэтому изо всех сил постарался, чтобы голос звучал естественно:

— Я решу, Николас, — сказал он. — До свидания.

Было ясно, что индеец никоим образом не расценил эти слова как прощание. Он ответил:

— До свидания, — оперся на стену и позвал: — Марта!

Из теней в углу выскользнула девочка, чье присутствие на кухне пастор только что осознал. В руках она держала что-то похожее на крупную куклу и очень ласково ворковала над ней. Шагнув в яркий дворик, пастор поразился, насколько фальшиво выглядит эта картинка, а потому развернулся и опять хмуро заглянул в кухню. В дверях он и застыл на миг в движении, не сводя глаз с маленькой Марты. Кукла, завернутая в истасканную тряпку, в заботливых руках ребенка конвульсивно дергалась.

Раздражение еще не покинуло пастора; а может, он выказал бы его и вне зависимости от обстоятельств.

— Что это? — с негодованием рявкнул он.

Сверток снова задергался, как бы отвечая ему, край тряпки откинулся, и пастору открылось что-то похожее на карикатуру в комиксах: волк из «Красной шапочки» выглядывает из-под бабушкиного ночного чепца. И вновь пастор Дау вскричал:

— Что это?

Николас, слегка развеселившись, отвлекся от беседы и велел Марте поднять сверток, чтобы сеньор мог получше разглядеть. Так она и поступила — развернула свою пеленку и всеобщим взорам предстал шустрый юный крокодильчик; его так или иначе удерживали на спине, и он, конечно, противился подобному обращению, ритмично загребая воздух крохотными задними лапами. Вместе с тем, его довольно продолговатое лицо, похоже, улыбалось.

— Боже милостивый! — по-английски вскричал пастор. Зрелище поразило его своей странной постыдностью. Во взбудораженной крошечной рептилии с обернутой в тряпку головой таилась какая-то непристойность, однако Марта все равно протягивала тварь пастору на осмотр. Он коснулся гладких чешуек на брюхе аллигатора и отдернул руку со словами:

— Ему следует связать челюсти. Он ее укусит.

Матео рассмеялся:

— Она проворная, — и добавил что-то Николасу на своем диалекте. Тот согласился, и оба опять расхохотались. Пастор потрепал Марту по голове, когда девочка опять прижала зверя к груди и принялась его нежно баюкать.

Николас не спускал с пастора глаз.

— Тебе нравится Марта? — серьезно спросил он.

Мысли пастора вернулись к соли.

— Да, да, — ответил он с наигранным воодушевлением занятого человека. Потом ушел к себе в спальню и захлопнул дверь. Лежать на узкой койке днем — все равно что лежать на ней ночью: в деревне гавкают те же собаки. А сегодня еще и ветер за окном дует. Если он проникал в комнату, время от времени колыхался даже полог противомоскитной сетки. Пастор пытался решить, уступать Николасу или нет. А когда его обуял сон, он подумал: «В конце концов, какой принцип я защищаю, не уступая им? Им хочется музыки. Им хочется соли. Они научатся хотеть Бога». Эта мысль расслабила его, и он уснул под лай собак и визг ветра за окном.

Ночью тучи скатились с гор в долину, а когда рассвело — никуда не делись, насаженные на высокие деревья. Те редкие птицы которых еще можно было услышать, пели словно под самым потолком огромной залы. Влажный воздух был вязок от древесного дыма, но из деревни шум не доносился: между нею и миссией залегла стена туч.

Не вставая с постели, пастор слышал уже не ветер за окном, а тягучие капли воды, падавшие с карнизов на кусты. Некоторое время он полежал без движения, убаюканный приглушенной болтовней прислуги на кухне. Затем подошел к окну и выглянул в серость. И ближайших деревьев не разглядеть; тяжко пахло землей. Пастор оделся, вздрагивая, когда влажная ткань волоклась по коже. На столе лежала газета:

BARCELONA BOMBARDEADO POR DOSCIENTOS AVIONES[22]

За бритьем, пытаясь взбить пену в еле теплой воде, которую ему принесла Хинтина, — там плавал пепел древесных углей, — пастор вдруг подумал: хорошо бы сбежать и от этих людей из Такате, и от того удушливого ощущения, что из-за них возникает; будто он заблудился в глубокой древности. Хорошо бы освободиться от этой бесконечной печали хоть на несколько часов.

Он позавтракал плотнее обычного и вышел на помост под навесом, а там сел на сырое и принялся читать Псалом 78, на котором думал построить проповедь. Читая, пастор смотрел в пустоту перед собой. Там, где стояло, как ему помнилось, манговое дерево, теперь зияла белая пустота, словно земля обрывалась у края помоста на тысячу футов или даже больше.

«Рассек камень в пустыне и напоил их, как из великой бездны».[23] Из дома донеслось хихиканье Хинтины. «Наверное, Матео гоняется за ней по патио», — подумал пастор; он давно уже мудро рассудил — не стоит ожидать от индейцев, что они станут вести себя по-взрослому, как это понимал он сам. Каждые несколько секунд на другой стороне помоста истерически кулдыкал индюк. Пастор разложил Библию на столе, зажал уши ладонями и продолжал читать: «Он возбудил на небе восточный ветер и навел южный силою Своею».[24]

«Такие стихи на диалекте будут звучать совершенно язычески», — поймал себя на мысли пастор. Убрал руки от ушей и задумался: «Но для их слуха все должно звучать язычески. Все, что я говорю, по пути к ним преображается во что-то другое». Такого образа мыслей пастор Дау всегда тщательно старался избегать. Он решительно нацелил взор на текст и принялся читать дальше. Смешки в доме звучали все громче; теперь пастор слышал и Матео. «Послал на них насекомых, чтобы жалили их… и жаб, чтобы губили их».[25] Дверь в патио осталась открытой, и он услышал, как Матео покашливает, выглядывая из проема. «У него определенно туберкулез», — сказал себе пастор, заметив, как индеец все время сплевывает. Он захлопнул Библию и снял очки, пытаясь нащупать на столе футляр. Не найдя, поднялся и, шагнув вперед, раздавил очечник ногой. Он с жалостью нагнулся и поднял его. Петли лопнули, металлические боковины под отделкой искусственной кожи покорежились. Матео мог бы молотком привести его хоть в какую-то форму снова, но пастор Дау предпочел рассудить: «Всему своя смерть». Очечник был у него одиннадцать лет. Пастор коротко обозрел его жизнь: солнечный день, когда футляр был куплен в маленьком переулке, в центре Гаваны; напряженные годы в горах южной Бразилии; тот раз в Чили, когда он уронил этот футляр вместе с темными очками из окна автобуса, и все пассажиры вышли и помогали ему искать; тягостный год в Чикаго, когда он почему-то почти все время оставлял его в верхнем ящике бюро, а очки носил просто так, в кармане. Он вспомнил какие-то газетные вырезки, которые хранил в очечнике, а также крохотные клочки бумаги с записанными мыслями. Пастор нежно посмотрел на футляр и подумал: «Значит, вот каковы место и время — обстоятельства твоей смерти». Он почему-то был счастлив, что смог присутствовать при его кончине; утешительно знать, как именно футляр завершил свое существование. Еще какой-то миг пастор с грустью смотрел на него. А затем размахнулся и швырнул в белый воздух, точно там и впрямь был обрыв. С Библией под мышкой он прошагал к двери и протолкнулся мимо Матео, не сказав ни слова. Но когда входил в комнату, ему вдруг показалось, что Матео каким-то странным манером на него посмотрел — будто что-то знал и теперь хотел удостовериться, что и пастор до этого докопается.

В удушливой комнатенке пастора охватило еще более настоятельное желание побыть одному. Он переобулся, взял трость и вышел в туман. В такую погоду возможна была только одна тропа, и она вела вниз, через деревню. Пастор шагал по камням с большой осторожностью, ибо, хоть земля у самых ног и то место, куда он упирал кончик трости, еще различались, за ними во все стороны тянулась сплошная белизна. Вот так гулять, размышлял пастор, — все равно что читать текст, в котором видно лишь по одной букве. Древесный дым в бездвижном воздухе был резок.

Где-то с полчаса пастор Дау продолжал свой путь, аккуратно ставя одну ногу впереди другой. Пустота вокруг, отсутствие зримых деталей отнюдь не способствовали раздумьям, наоборот — притупляли восприятие. Передвижение по камням было трудным, но странно расслабляло. Например, вот что взбрело ему в голову по дороге: приятно будет пройти сквозь всю деревню, а его никто и не заметит, — пастору показалось, что это вполне осуществимо, он невидим уже с десяти футов. Он мог бы прошагать между хижинами и услышать, как плачут младенцы, а потом выйти из деревни на другом конце, и никто не узнает, что он там был. Только пастор не очень понимал, куда идти потом.

Тропа вдруг стала ухабистой, пошла зигзагами вниз по крутому склону оврага. Пастор даже голову ни разу не поднял, пока не оказался на дне.

— А, — произнес он, остановившись. Теперь туман висел над ним огромным серым одеялом туч. Пастор различал гигантские деревья вокруг, слышал, как мрачным прерывистым хором с них медленно капает вода на широкие листья коки внизу.

«Это не по пути в деревню», — подумал пастор. С легким раздражением, но скорее — с изумлением он понял, что стоит подле деревьев, больше похожих на слонов, и они — крупнее любых других растений в этой местности. Он машинально развернулся и снова двинулся вверх по склону. Дело было даже не во всепоглощающей печали открывшегося ему пейзажа — туман наверху утешал и защищал его. Пастор помедлил, оглянувшись на толстые колючие стволы и сумбурную растительность за спиной. Что-то хрустнуло, и он развернулся.

По тропе к нему рысью двигались два индейца. Приблизившись, они остановились и оглядели его с такой надеждой на смуглых маленьких лицах, что пастору Дау показалось: сейчас заговорят. Но один вместо этого хрюкнул и махнул второму. Пастора невозможно было обойти, поэтому они грубо задели его, проталкиваясь мимо. Ни разу не оглянувшись, они поспешили дальше, вниз и исчезли в зеленой листве коки.

Такое причудливое поведение двух туземцев несколько заинтриговало пастора; он вдруг исполнился решимости найти этому объяснение. И двинулся следом.

Вскоре он уже миновал то место, где недавно повернул назад. Он оказался в лесу, аромат зелени был почти невыносим — запах живой и мертвой растительности в том мире, где медленный рост и медленная смерть одновременны и неразделимы. Один раз пастор остановился и прислушался к шагам. Очевидно, индейцы убежали далеко вперед; тем не менее, он продолжал путь. Поскольку тропа была довольно широка и хорошо утоптана, лишь изредка пастор соприкасался с висящей лианой или торчащей веткой.

Складывалось ощущение, что осанистые деревья и лозы насильно остановлены в каком-то неистовом порыве и теперь замерли однообразной чередой мучительных живых картин. Как будто, пока он смотрел, отчаянная битва за воздух прекратилась и разгорится вновь, лишь когда он отвернется. Пастор решил, что место его так нервирует именно тем, что эту скрытность невозможно подтвердить. То и дело над головой в сумраке от ствола к стволу безмолвно парили кроваво-красные бабочки. Все они выглядели одинаково: ему казалось, что это одно и то же насекомое. Несколько раз он миновал белые решетки огромных паутин, прокинутых меж растениями точно ворота, нарисованные на темной стене. Но, похоже, никакой живности в паутинах не водилось. Огромные ленивые капли продолжали падать сверху; даже если бы лило как из ведра, землю под ногами не вымочило сильнее.

Поскольку пастор был астигматиком, вскоре голова у него закружилась от такого обилия деталей, и он смотрел прямо перед собой, переводя взгляд в сторону, лишь когда требовалось обогнуть то, что росло поперек тропы. Дно леса тянулось ровно. Он вдруг осознал, что окружающий воздух вибрирует от слабого гула. Пастор замер и различил, как обыденно болбочет поток, минуя свои берега. И чуть ли не сразу впереди открылась вода — черная и широкая, а учитывая близость — и невероятно тихая в своем быстром течении. В нескольких шагах от него тропу перегораживало мертвое дерево, поросшее оранжевыми грибами. Взгляд пастора скользнул по стволу влево: на узком конце лицом к нему сидели два индейца. Они разглядывали его с интересом, и пастор знал, что они его поджидали. Он подошел, поздоровался. Они ответили с важностью, не сводя ярких глаз с его лица.

Будто сговорившись, оба встали в один момент и прошли к урезу воды, где остановились, глядя вниз. Затем один обернулся к пастору и просто сказал:

— Пойдем.

Обходя бревно, пастор увидел, что они стоят у длинного бамбукового плота, вытащенного на илистый берег. Индейцы подняли его и одним концом уронили в воду.

— Куда вы? — спросил пастор. Вместо ответа они согласно подняли короткие смуглые руки и медленно взмахнули по течению реки. И снова говоривший вначале сказал:

— Пойдем.

Пастор, любопытство которого разгорелось, с подозрением глянул на хрупкую конструкцию и вновь перевел взгляд на индейцев. Одновременно он подумал: приятнее будет прокатиться с ними, чем возвращаться пешком через лес. Он снова нетерпеливо спросил:

— Куда вы? В Такате?

— Такате, — отозвался тот, который до сих пор молчал.

— Он крепкий? — поинтересовался пастор, нагибаясь и легонько тыча в кусок бамбука. Простая формальность — он слепо верил в способность индейцев подчинять себе вещества джунглей.

— Крепкий, — ответил первый. — Пойдем.

Пастор бросил взгляд на мокрый лес, ступил на плот и сел, съежившись, на корме. Двое быстро прыгнули на борт и столкнули шестом хрупкое судно с берега.

Так началось путешествие, о котором пастор Дау пожалел едва ли не сразу. Несмотря на то, что они втроем стремительно двигались по первой излучине, уж лучше бы он остался на суше и сейчас бы взбирался по склону оврага. Они быстро неслись по безмолвной воде, а пастор корил себя, что неведомо почему согласился. С каждым новым изгибом тоннеля он все больше удалялся от мира. Пастор даже поймал себя на нелепице: он мысленно тужится, стараясь удержать плот на месте, — тот слишком легко скользил по черной воде. Дальше от мира — или он имел в виду: дальше от Бога? Не похоже, что подобные места вообще пребывают в ведении Господа. Додумавшись до такого, пастор зажмурился. Это абсурд, это явно невозможно — во всяком случае, неприемлемо, — однако же пришло ему в голову и засело в уме. «Господь всегда со мной», — безмолвно сказал он себе, но заклинание не подействовало. Пастор быстро открыл глаза и посмотрел на своих спутников. Те сидели к нему лицом, но у него было ощущение, что он для них невидим; они воспринимали только быструю зыбь, рассеивающуюся за кормой, да неровные своды растительного потолка, под которыми проплывали.

Пастор вытащил трость из щели, куда она закатилась и, ткнув ею, спросил:

— Куда мы?

И вновь оба неопределенно показали в воздух через плечо, как будто вопрос их не интересовал, и лица ничуть не изменились. Пастору страшно не хотелось проплывать уже мимо следующего дерева, и он машинально сунул трость в воду, словно так можно было остановить непреклонное продвижение плота; однако немедленно вытащил ее и, мокрую, положил на дно поперек. Даже такое краткое соприкосновение с черным потоком было ему неприятно. Пастор пытался убедить себя, что для подобного внезапного упадка духа у него нет причин, но в то же время ему казалось, будто он ощущает, как самые потаенные волокна его сознания начинают расслабляться. Поездка вниз по реке — чудовищное высвобождение, и он сражался с ним изо всех сил. «Прости мне, Господи, что забываю Тебя. Прости, что забыл о Тебе». Он молился, и ногти впивались ему в ладони.

Так сидел он в мучительном безмолвии, пока они скользили сквозь лес в широкую заводь, где снова зримым стало серое небо. Плот здесь поплыл гораздо медленнее, индейцы руками мягко направляли его к берегу, на мелководье. Затем один подтолкнул судно бамбуковым шестом. Пастор не заметил ни обширных скоплений водяных гиацинтов, сквозь которые они проплывали, ни их шелкового шелеста о плот. Под низкими тучами лишь птицы изредка кричали, да что-то неожиданно шуршало в высокой траве у края воды. Пастор сидел погруженный в себя и уже не думал, а лишь чувствовал: «Вот и все. Я перебрался в иную землю». Эта внутренняя уверенность овладела им настолько, что он даже не понял, что они достигли крутого откоса, поднимавшегося от самой заводи, и плот уже вытащен на песок крохотной бухты сбоку от утеса. Когда он поднял голову, индейцы стояли на песке, и один говорил:

— Пойдем.

Ему не помогли сойти на берег; он сам перебрался с плота, хоть и не понял, трудно это или нет.

Едва пастор ступил на берег, его повели вдоль подножия утеса прочь от воды. По извилистой тропе, протоптанной в зарослях, они внезапно вышли к самому основанию скальной стены.

Там были две пещеры: маленькая слева, и вторая, пошире и повыше, — чуть правее. Они остановились у меньшей.

— Входи, — сказали они пастору. Внутри было не очень светло, и много разглядеть не получилось. Двое остались снаружи у входа.

— Твой бог живет здесь, — сказал один. — Говори с ним.

Пастор опустился на колени.

— Отец мой, услышь мой голос. Пусть мой голос дойдет до Тебя. Во имя Иисуса прошу…

Индеец окликнул его:

— Говори на нашем языке.

Пастор сделал над собой усилие и, запинаясь, возобновил свои мольбы на диалекте. Снаружи послышалось одобрительное ворчание. Чтобы перевести мысли на по-прежнему чужой язык, требовалась сосредоточенность, и разум пастора несколько прояснился. А утешительное сходство этой молитвы и тех, что он читал своей пастве, помогло успокоиться. Продолжая говорить, все меньше и меньше запинаясь, он почувствовал, как его пронизывает неимоверная сила. Он уверенно поднял голову и продолжал молиться, уставив глаза в стену перед собой. И тут же услышал крик:

— Мецабок тебя слышит. Говори ему еще.

Губы пастора замерли, а глаза впервые увидели красную руку, нарисованную на камне, угли, пепел, цветочные лепестки и деревянные ложки, разбросанные вокруг. Но ужаса он не ощутил; с ним уже покончено. Самое важное сейчас — он себя чувствовал счастливым и сильным. Его духовное состояние — физический факт. Молитвы Мецабоку — тоже, конечно, факт, но сокрушался об этом он лишь умственно. Толком не завершив мысль, он решил, что прощение будет дано, стоит лишь попросить Господа о нем.

Чтобы наблюдатели снаружи остались довольны, он добавил к молитве несколько фраз для порядка, встал и вышел на свет. Впервые в чертах двух маленьких людей он заметил какое-то оживление. Один сказал:

— Мецабок очень счастлив.

Второй сказал:

— Жди.

С этим оба поспешили к отверстию побольше и пропали внутри. Пастор сел на камень, уткнув подбородок в руку, лежавшую на головке трости. Его по-прежнему пронизывало странное торжество — он словно вернулся к самому себе.

Около четверти часа он слушал бормотание, доносившееся из пещеры. Наконец, оба вышли, такие же серьезные. Любопытство разбирало пастора, и он спросил:

— Здесь живет Ачакьюм?

Они кивнули. Пастору хотелось зайти еще дальше и спросить, одобряет ли Ачакьюм то, что он сам разговаривал с Мецабоком, но такой вопрос прозвучал бы дерзко; а кроме того, пастор был уверен, что ответ будет утвердительным.

В деревню они вернулись к ночи, весь путь проделав пешком. Индейцы шли чересчур быстро для пастора Дау, а останавливались они всего раз — поесть сапоты, найденной под деревьями. Пастор попросил отвести его к дому Николаса. Когда они достигли хижины, заморосило. Пастор сел в дверях под свисающим тростниковым карнизом. Он совершенно выбился из сил; то был один из самых утомительных дней в его жизни, а ведь он даже еще не вернулся домой.

Два его спутника сбежали, едва появился Николас. Тот, очевидно, уже знал о его визите в пещеру. Пастору показалось, что лицо индейца никогда не было таким красноречивым, таким любезным.

— Utz, utz, — сказал Николас. — Хорошо, хорошо. Ты должен есть и спать.

Поев фруктов и маисовых лепешек, пастор почувствовал себя лучше. В хижине клубился дым от костра в углу. Пастор откинулся на спину в низком гамаке, который маленькая Марта время от времени покачивала, мягко дергая за веревочку. Его одолевал сон, однако хозяину, похоже, хотелось поговорить, и пастор был не прочь этим воспользоваться. Едва он открыл рот, Николас подошел с заржавленной жестяной коробкой из-под галет. Присев у гамака на корточки, он тихо сказал;

— Я покажу тебе мои вещи.

Пастор пришел в восторг; это доказывало высокую степень дружелюбия. Николас открыл коробку и вытащил несколько квадратиков набивной ткани, похожих на образцы товара, старую склянку с таблетками хинина, длинный клочок газеты и четыре медные монетки. Он дал пастору время изучить каждый предмет. Дно коробки было толсто выстелено оранжевыми и голубыми перьями, достать которые Николас и не подумал. Пастор понял, что ему выпало узреть сокровища этого дома, что эти вещи — редкие произведения искусства. Он осмотрел каждую с великой серьезностью, а обратно хозяину в руки передавал, выражая восхищение подобающими словами. Наконец он произнес:

— Благодарю тебя, — и снова откинулся в гамаке. Николас вернул коробку женщинам, сидевшим в углу. Вернувшись к пастору, он сказал:

— Теперь мы спим.

— Николас, — спросил пастор, — Мецабок плохой?

— Bai, сеньор. Иногда очень плохой. Как маленький ребенок. Когда сразу не получает то, чего хочет, делает пожары, лихорадку, войну. Он может быть очень хороший тоже, когда счастливый. Ты должен говорить с ним каждый день. Тогда ты его узнаешь.

— Но вы никогда с ним не говорите.

— Bai, мы говорим. Многие говорят, когда болеют или несчастливы. Просят убрать беду. Я никогда с ним не говорю. — Похоже, Николас был доволен. — Потому что Ачакьюм — мой хороший друг, мне Мецабок не нужен. И еще дом Мецабока далеко, три часа идти. Я могу говорить с Ачакьюмом здесь.

Пастор понял, что индеец имеет в виду маленький алтарь возле хижины. Он кивнул и провалился в сон.

Ранним утром деревня ожила пронзительным хаосом — собаки, попугаи и какаду, младенцы, индюки. Пастор тихо полежал немного в гамаке, прислушиваясь, пока его официально не разбудил Николас:

— Мы должны идти, сеньор, — сказал он. — Все тебя ждут.

Пастор сел, немного встревожившись.

— Куда? — воскликнул он.

— Ты говоришь и делаешь музыку сегодня.

— Да, да. — Он совсем забыл, что сегодня воскресенье.

Пастор молчал, шагая обок Николаса по дороге к миссии.

Погода обернулась, и утреннее солнце было очень ярким. «Меня укрепило это испытание», — думал он. В голове прояснилось; он чувствовал себя поразительно здоровым. Непривычное ощущение бодрости навеяло странную ностальгию по дням его юности. «Тогда я, должно быть, постоянно так себя чувствовал. Я это помню», — подумал он.

У миссии собралась огромная толпа — гораздо больше, чем в Такате обычно приходило на его службы. Люди негромко переговаривались, но стоило появиться им с Николасом, все немедленно притихли. Матео стоял под навесом, дожидаясь его, фонограф открыт. Пастора кольнуло, когда он вспомнил, что не подготовил для своей паствы проповедь. Он на минуту зашел в дом, затем вернулся и сел за стол на помосте, взял в руки Библию. Свои несколько заметок он оставил в книге, поэтому она открылась на семьдесят восьмом псалме. «Прочту им это», — решил он. Повернулся к Матео.

— Включи disco, — сказал он.

Матео поставил «Сумасшедший ритм». Пастор карандашом быстро исправил кое-что в тексте псалма, заменив Иакова и Ефрема мелкими божествами, вроде Усукуна и Сибанаа, а Израиль и Египет — местными названиями. А слово «Ачакьюм» написал везде, где в тексте поминались Бог или Господь. Пластинка доиграла, но он еще не закончил.

— Сыграй еще, — распорядился он.

Публика пришла в восторг, хотя диск отвратительно трещал и шипел. Когда музыка смолкла опять, пастор встал и ясным голосом принялся пересказывать псалом:

— Дети Сибанаа, вооруженные, стреляя из луков, вбежали в лес прятаться, когда пришел враг. Не сдержали они своего обещания Ачакьюму, не стали жить, как Он им повелел…[26]

Публика возбудилась. Продолжая говорить, пастор опустил взгляд и увидел девочку Марту — та во все глаза смотрела на него. Своего крокодильчика она выпустила, и тот с удивительным проворством полз сейчас к его столу. Хинтина, Матео и две служанки по одну сторону от него складывали на землю брикеты соли. Они постоянно бегали в кухню и выносили еще. Пастор понимал: все, что он им говорит, без сомнения с точки зрения их религии не имеет никакого смысла, но это была история о божественном недовольстве нечестивцами, и слушатели ею наслаждались. Крокодильчик, волоча за собой тряпье, подобрался всего на несколько дюймов к ногам пастора, где и затих, довольный уж тем, что выбрался из объятий Марты.

Пока он говорил, Матео начал раздавать соль, и вскоре все уже ритмично обрабатывали языками грубые бруски, не упуская ни слова из речи пастора. Собираясь закончить, он поманил Матео, чтобы тот завел пластинку сразу же; на последней фразе он опустил руку, и по сигналу снова зазвучал «Сумасшедший ритм». Крокодильчик спешно пополз к дальнему краю помоста. Пастор Дау нагнулся и взял его на руки. Но когда он шагнул вперед, чтобы вручить его Матео, с земли поднялся Николас и, взяв Марту за руку, вошел с нею под навес.

— Сеньор, — сказал он, — Марта будет жить с тобой. Я даю ее тебе.

— О чем ты говоришь? — вскричал пастор, и голос его надломился. В его руке корчился аллигатор.

— Она твоя жена. Она будет жить здесь.

Глаза пастора Дау распахнулись очень широко. Какой-то миг он вообще не мог ничего сказать. Потряс в воздухе руками и наконец выдавил: «Нет!» — несколько раз.

Лицо Николаса стало неприятным.

— Тебе не нравится Марта?

— Очень нравится. Она красивая. — Пастор медленно сел на свой стул. — Но она же маленький ребенок.

Николас от нетерпения нахмурился.

— Она уже крупная.

— Нет, Николас. Нет. Нет.

Николас толкнул дочь вперед и отступил на несколько шагов, оставив ее у стола.

— Дело сделано, — жестко сказал он. — Она твоя жена. Я дал ее тебе.

Пастор Дау оглядел сборище и на всех лицах прочел невысказанное одобрение. «Сумасшедший ритм» доиграл. Повисла тишина. Под манговым деревом, увидел пастор, какая-то женщина играла с небольшим блестящим предметом. Он вдруг узнал свой очечник; женщина сдирала с него кожемитовую ткань. Голый алюминий сверкал на солнце всеми своими вмятинами. Даже в такой ситуации пастор отчего-то подумал: «Значит, я был не прав. Он не умер. Она сохранит его так же, как Николас сберег таблетки хинина».

Он посмотрел вниз на Марту. Девочка глазела на него без всякого выражения. Как кошка, подумал пастор.

И вновь он начал было протестовать:

— Николас! — вскричал он, едва не взвизгнув. — Это же невозможно!

Тут он почувствовал, как его за предплечье схватила чужая рука, повернулся и встретил предостерегающий взгляд Матео.

Николас уже подступил к самому помосту, мрачнее тучи. Едва он хотел, судя по виду, что-то сказать, пастор его перебил. Он решил потянуть время.

— Сегодня на ночь она может остаться в миссии, — слабо вымолвил он.

— Она твоя жена, — сказал Николас с большим чувством. — Ты не можешь прогнать ее. Ты должен ее оставить.

— Diga que sí, — прошептал Матео. — Скажите да, сеньор.

— Да, — услышал пастор собственный голос. — Да. Хорошо.

Он поднялся и медленно пошел в дом, держа в одной руке аллигатора, а другой подталкивая перед собой Марту. Матео двинулся следом и закрыл за ними дверь.

— Отведи ее на кухню, Матео, — вяло произнес он, передавая маленькую рептилию Марте. Когда Матео повел девочку за руку через патио, он крикнул им вслед: — Оставь ее с Хинтиной и приходи ко мне в комнату.

Он сел на край кровати, глядя перед собой невидящими глазами. С каждым мгновением трудности казались все ужаснее. С облегчением он услышал стук Матео. Люди на улице понемногу расходились. Он собрал силы и крикнул:

— Adelante. — Матео вошел, и пастор сказал: — Закрой дверь… Матео, ты знал, что они так поступят? Что они собирались привести этого ребенка сюда?

— Sí, señor.

— Ты знал! Но почему ты ничего не сказал? Почему не сказал мне?

Матео пожал плечами, глядя в пол.

— Я не знал, что это будет для вас так важно, — ответил он. — Да и все равно бесполезно было бы.

— Бесполезно? Почему? Ты мог бы остановить Николаса, — сказал пастор, хоть сам и не верил в это.

Матео коротко рассмеялся:

— Так думаете?

— Матео, ты должен мне помочь. Мы должны обязать Николаса забрать ее.

Матео покачал головой:

— Нельзя. Эти люди — очень строгие. Никогда не меняют своих законов.

— Может, письмо управляющему в Окосинго…

— Нет, сеньор. Будет еще больше неприятностей. Вы не католик. — Матео переступил с ноги на ногу и вдруг слабо улыбнулся. — А пускай останется? Много она не ест. Может работать на кухне. Через два года будет очень хорошенькой.

Пастор вскочил на ноги и так широко и неистово взмахнул руками, что противомоскитная сетка, висевшая над ним, упала ему на лицо. Матео помог ему выпутаться. От сетки запахло пылью.

— Ты ничего не понимаешь! — закричал пастор Дау, вне себя от ярости. — Я не могу с тобой поговорить! Я не хочу с тобой разговаривать! Выйди и оставь меня в покое.

Матео послушно вышел.

Колотя правым кулаком в левую ладонь, снова и снова, пастор стоял у окна перед пейзажем, сверкавшим на ярком солнце. Под манговым деревом несколько женщин что-то доедали; остальные уже спустились с горы.

Весь долгий день пастор пролежал в постели. Когда сошли сумерки, он принял решение. Заперев дверь, он стал собирать вещи, которые поместились бы в самый маленький чемодан. Библия и блокноты легли сверху, вместе с зубной щеткой и атабриновыми таблетками. Когда Хинтина пришла объявить, что ужин готов, он попросил еду принести ему в постель и перед тем, как отпереть ей дверь, тщательно запихнул собранный чемодан в шкаф. Он подождал, пока по всему дому не прекратятся разговоры, пока не убедился, что все уснули. С маленькой и не слишком тяжелой поклажей в руке он на цыпочках прошел в патио и выскользнул в душистую ночь, миновал поляну перед навесом и под манговым деревом ступил на тропу в Такате. По ней он пошел быстрее, поскольку хотел оставить деревню за спиной до того, как взойдет луна.

Когда он ступил на деревенскую улицу, зазвучал хор собак. Пастор побежал прямо, до самого дальнего конца. И бежал дальше, пока не достиг того места, где тропа, расширившись, ныряла под гору, изгибаясь к лесу. Сердце колотилось от натуги. Чтобы передохнуть и хоть как-то убедиться, что за ним нет погони, он сел на свой чемоданчик прямо на тропе. И просидел так долго, не думая ни о чем, а ночь длилась, и луна уже взошла. Он слышал только ветерок в листве и лианах. Над головой беззвучно вились летучие мыши. Наконец пастор поглубже вздохнул, поднялся и зашагал дальше.

(1949)

перевод: Максим Немцов

Загрузка...