Записки с Холодного мыса

Нашей цивилизации суждена короткая жизнь — уж очень компоненты разнородны. Однако лично меня вполне устраивает, что все трещит по швам. Чем мощнее бомбы, тем скорее конец. На вид жизнь слишком отвратительна, чтобы стараться ее сохранить. Пусть ее. Возможно, когда-нибудь на смену придет иная форма жизни. Впрочем, так будет или эдак, значения не имеет. И в то же время я сам — пока еще часть жизни и посему обязан защищать себя, как умею. Поэтому я здесь. Тут, на островах, растительность до сих пор преобладает, и человек должен сражаться, чтобы явить само свое присутствие. Здесь красиво, пассаты дуют круглый год, и я подозреваю, что никто не станет тратить бомбы на нашу почти безлюдную часть острова — да и на любую его часть.

Я не хотел расставаться с домом после смерти Хоуп. Но это напрашивалось само собой. Моя университетская карьера всегда была чистейшим фарсом (я вообще не верю, что можно отыскать хоть одну достойную причину кого-либо «учить»), и меня радовала возможность наконец с ней развязаться, поэтому едва все формальности уладились и деньги были надежно вложены, я подал в отставку.

По-моему, в ту неделю мне впервые с детских лет удалось вернуть себе ощущение того, что в бытии остался какой-то смысл. Я обошел один за другим все милые и приятные дома, чтобы распрощаться с шаманами от английского языка, факирами от философии и прочими — даже с теми из коллег, с кем едва здоровался. Какую зависть я читал на их лицах, когда сообщал, что в субботу утром отбываю рейсом «Пан-Америкэн», но еще больше удовольствия мне приносило, не кривя душой, отвечать: «Ничего!» — когда спрашивали — а спрашивали меня неизменно, — что же я намерен теперь делать.

Когда я был мальчишкой, все называли Чарльза «Старший брат Ч», хотя он старше меня всего на год. Для меня теперешнего он просто-напросто «Жирный брат Ч» — преуспевающий адвокат. Его толстая красная рожа и такие же руки, его панибратская веселость и его непостижимое моральное чистоплюйство — меня от всего этого наизнанку выворачивает. Нельзя, правда, отрицать, что в свое время он выглядел вполне как Рэки сейчас. Ну и наконец, он, как ни крути, по-прежнему мой старший брат и открыто порицает каждый мой шаг. Отвращение, которое он мне внушает, доходит до того, что уже не первый год в его присутствии я ни есть, ни пить не могу, если не сделаю чудовищных усилий. Никто больше не знает об этом — и уж конечно не сам Чарльз, которому я стану об этом докладывать в последнюю очередь. Он прибыл вечерним поездом за два дня до моего отъезда. И сразу взял быка за рога — едва успев устроиться поудобнее со стаканом виски с содовой.

— Значит, едешь в глухомань, — сказал он, подавшись вперед, как коммивояжер.

— Ну, глухомань не глухомань, — ответил я, — во всяком случае, не такая, как у тебя в Митичи. — (У него лесная хибарка в северном Квебеке.) — На мой взгляд, там вполне цивилизованно.

Он отхлебнул, недовольно причмокнул и резко опустил стакан себе на колено.

— Давай о Рэки. Ты берешь его с собой?

— Разумеется.

— Школу побоку. Все побоку. Чтоб видел только тебя. Думаешь, это правильно?

Я взглянул на него:

— Думаю, да.

— Ей-богу, если бы я мог остановить тебя по закону, я бы остановил! — взорвался он, вскочив и грохнув стаканом о каминную полку. Я затрепетал от внутреннего возбуждения, но с места не двинулся — просто сидел и наблюдал за ним. Он распалялся все больше. — Тебе нельзя доверять опеку над ребенком! — крикнул он. И сурово глянул на меня поверх очков.

— Так уж и нельзя? — мягко спросил я.

Он снова метнул на меня злобный взгляд.

— Думаешь, я забыл?

Мне, понятное дело, хотелось, чтобы он поскорее убрался из моего дома. Разбирая ворох писем и журналов на столе, я поинтересовался:

— Ты больше ничего мне сказать не хочешь? Завтра с утра у меня дел невпроворот, надо выспаться. Вероятно, тебе завтракать придется без меня. Агнес проследит, чтобы ты не остался голодным и успел на первый поезд.

— Господи, опомнись! — только и ответил он. — Когда ты поумнеешь? Дураков нет, знаешь ли.

В этом весь Чарльз — так он говорит, так мыслит, медленно и тупо. Ему вечно мерещится, что каждый встречный ведет с ним нечестную игру. Он до такой степени не способен понять работу мало-мальски развитого интеллекта, что повсюду видит скрытность и двуличие.

— У меня нет времени слушать всякие бредни, — сказал я, направляясь к дверям.

И тут он заорал:

— Ты не желаешь слушать! Вот еще, очень надо! Ты желаешь делать только то, что хочешь. Хочешь укатить куда подальше, жить, как вздумается, — и плевать на последствия! — В этот момент я услышал, что по лестнице спускается Рэки. Ч. очевидно уже не разбирал ничего и буйствовал дальше: — Но заруби себе на носу — я вижу тебя насквозь, и если с парнем случится неладное, я знаю, кого призвать к ответу!

Я быстро прошел через комнату и распахнул дверь, чтобы он увидел наконец в коридоре Рэки. Тирада захлебнулась. Но успел Рэки услышать что-то или нет, сказать трудно. Тихоней мальчика не назовешь, однако он — само благоразумие и почти никогда не скажешь с уверенностью, что творится у него внутри, если он туда не намерен тебя допускать.

Мне было досадно, что Ч. наорал на меня в моем же доме. Спору нет, он единственный, от кого я еще как-то могу стерпеть такое поведение, но с другой стороны, какому отцу понравится, если сын видит, как он глотает оскорбленья? Рэки стоял в халате, ангельское лицо безмятежно:

— Передай дяде Чарли от меня спокойной ночи, ладно? А то я забыл.

Я сказал «Ладно» и сразу же закрыл дверь. Когда, по моим расчетам, Рэки вернулся в свою комнату наверху, я пожелал Чарльзу спокойной ночи. Никогда не получается вовремя от него избавиться. Так у нас с детства — с той поры, о которой мне вспоминать не хочется.

Рэки — чудесный мальчик. Когда по приезде мы обнаружили, что подобрать приличный дом вблизи какого-нибудь городка, где у него была бы компания сверстников-англичан, мальчишек и девчонок, нам не удастся, он ничем не показал, что огорчен, хотя наверняка был разочарован. И когда мы вышли из конторы по найму жилья на ослепительно яркий свет, он только хмыкнул:

— Ну и ладно, купим велосипеды и будем ездить, подумаешь!

Несколько свободных домов поблизости от того, что Чарльз назвал бы «цивилизацией», оказались до того неприглядными и тоскливыми, что мы не раздумывая остановились на Холодном Мысе, хотя располагалась усадьба на другом краю острова, и уединенный дом стоял на прибрежном утесе. Без сомнения, один из самых желанных участков на острове, и Рэки пришел в восторг от его красот не меньше меня.

— Ты скоро устанешь здесь от одиночества со мной, — сказал я ему на обратном пути в гостиницу.

— А, ерунда, не переживай. Когда пойдем покупать велосипеды?

И на следующее утро мы по настоянию Рэки приобрели два.

Я был уверен, что мне велосипед не очень пригодится, но подумал, что лишний в доме не помешает. Как вскоре выяснилось, велосипеды имелись у всех слуг — иначе те просто не смогли бы добраться из деревни Апельсиновая Аллея в восьми милях дальше по берегу. Так что некоторое время мне приходилось забираться в седло каждое утро до завтрака и полчаса неистово крутить педали бок о бок с Рэки. Мы катались в утренней прохладе, сперва под громадами шерстяных деревьев вокруг дома, потом по широкой дуге вдоль берега, где покачивались пальмы, навсегда склонившиеся к суше под бризом, который дул здесь непрерывно. Наконец мы делали плавный разворот и мчали домой, громко обсуждая, чего нам хочется на завтрак, неизменно поджидавший нас на террасе. Там, на свежем ветру мы и ели, глядя на Карибское море и обсуждая новости во вчерашней местной газете, которую Исайя каждое утро доставлял нам из Апельсиновой Аллеи. Потом Рэки со своим велосипедом на полдня исчезал, носился как очумелый по дороге то туда, то обратно, пока не отыскивал у воды прежде не известную полоску песка, достойную считаться новым пляжем. За обедом он во всех подробностях описывал мне свое открытие, не упуская при этом, каких трудов стоило ему замаскировать свой велик в зарослях, чтобы кто-нибудь из местных, проходя по дороге, его не приметил; или как он спускался вниз по отвесным скалам, на поверку оказавшимся гораздо выше, чем можно было подумать с первого взгляда; или как измерял глубину воды там, где впоследствии собирался нырять с камней; или как прикидывал, может ли тот или иной риф служить надежной защитой от акул и барракуд. В рассказах Рэки о собственных подвигах нет ни единой нотки бахвальства — лишь веселое возбуждение, когда он может поведать, как утоляет свое ненасытное любопытство. Живость его ума распространяется на все сразу. Я отнюдь не имею в виду, что рассчитываю, будто он станет «интеллектуалом». Мне до этого нет дела, и меня даже не слишком интересует, вырастет он человеком мыслящим или нет. Я знаю, что он навсегда сохранит дерзость манер и огромную духовную чистоту. Первая не даст ему превратиться в то, что я называю «жертвой»: действительность не сможет оскотинить его. А безошибочное чувство равновесия в вопросах этических оградит от парализующего воздействия сегодняшнего материализма.

В шестнадцать лет взгляд на вещи у Рэки удивительно невинен. Говорит это не помешанный на своем чаде папаша, хотя, видит бог, стоит мне лишь подумать о нем, и я готов захлебнуться от безмерного счастья и благодарности за то, что мне дарована милость жить с ним одной жизнью. То, что он принимает совершенно как данность — наша с ним жизнь здесь, день за днем, — для меня чудо из чудес, которому я не перестаю изумляться; и каждый день я подолгу размышляю об этом, сознавая свое счастье — он мой и только мой, здесь, где нет ни любопытных глаз, ни ядовитых языков. (Наверное, когда я пишу это, на ум невольно приходит Ч.) И еще — прелесть нашей жизни отчасти в том и состоит, что Рэки воспринимает ее всю как эту данность. Я ни разу не спрашивал его, нравится ли ему здесь, — настолько очевидно, что ему нравится, очень. Мне даже кажется, что повернись ко мне Рэки однажды и скажи, как он здесь счастлив, чары вдруг могут, сам не знаю почему, рассеяться. Зато стань он вдруг невнимателен, небрежен или даже недобр ко мне, я чувствую, что даже за это любил бы его сильнее.

Перечитал последнее предложение. Что оно значит? И чего ради я вдруг вообразил, что оно может значить больше, чем сказано?

Сколько бы я ни старался, никогда не смогу поверить в беспричинный обособленный факт. Должно быть, я о том, что Рэки, по моим ощущениям, уже проявляет какое-то небрежение. Но в чем? Не могу же я обижаться на его велосипедные прогулки; я не могу рассчитывать, что он захочет весь день сидеть и болтать со мной. К тому же я никогда не боюсь за него — знаю, что он способен позаботиться о себе лучше многих взрослых, а ползая по скалам и купаясь в бухтах, он рискует ничуть не больше любого местного. В то же время, у меня нет сомнений: что-то в нашем существовании раздражает меня. Мне, очевидно, не по нутру какая-то деталь в общем раскладе, каким бы этот расклад ни оказался. Быть может, все дело в его юности, и я завидую его гибкому телу, упругой коже, его звериной энергии и грации.


Сегодня утром я сидел, разглядывая морскую даль, пытался раскрыть эту маленькую загадку. Прилетели две белые цапли и устроились на сухом пне в саду. Простояли там долго, не шевелясь. Я отворачивался, приучал глаза к яркости морского горизонта, потом неожиданно снова переводил взгляд на птиц: переменили они позицию или нет, — но всякий раз заставал их прежними. Пытался представить себе черный пень без них — растительный пейзаж в чистом виде, — но оказалось, это невозможно. И все это время я постепенно заставлял себя смириться с дурацким объяснением моего недовольства Рэки. Мне стало ясно только вчера, когда он не явился к обеду, а прислал сказать, что пообедает в деревне, какого-то цветного мальчишку из Апельсиновой Аллеи. Я не мог не отметить, что мальчишка приехал на велосипеде Рэки. С обедом я ждал его уже полчаса и велел Глории подавать, едва мальчишка уехал назад, в деревню. Интересно, где это, да и с кем Рэки там может обедать, ведь насколько я знаю, в Апельсиновой Аллее живут только негры; я был уверен, что Глория способна как-то прояснить этот вопрос, но расспрашивать ее я не мог. Тем не менее, когда она внесла десерт, я не удержался:

— Что это за мальчик приезжал с известием от мистера Рэки?

Она пожала плечами:

— Так, один из Апельсиновой… Уилмотом звать.

Когда уже под вечер Рэки вернулся, раскрасневшийся от напряжения (а вполсилы он не ездит), я вгляделся в него. В его манере мой заведомо настороженный глаз тотчас уловил преувеличенную сердечность и довольно натужную веселость. Он рано ушел к себе и, прежде чем выключить свет, долго читал. А я отправился бродить в почти дневном лунном свете и слушать пение ночных насекомых в кронах. Посидел немного в темноте на каменном парапете моста через Черную речку. (На самом деле это просто ручей, который сбегает вниз по камням с гор в нескольких милях отсюда к пляжу возле нашего дома.) Ночью река всегда звучит громче и значительнее, чем при свете дня. Музыка воды по камням успокоила мои нервы, хотя отчего я вообще нуждался в успокоении, понять довольно трудно, если только я по-настоящему не расстроился, что Рэки не приехал обедать домой. Но если даже так, это абсурд, притом — опасный: именно этого следует остерегаться родителю подростка, с этим следует бороться, если ему только не безразлично, потеряет он доверие и любовь своего отпрыска навсегда или нет. Рэки должен выходить из дому, когда захочет, с кем угодно и на сколько угодно, тут и думать нечего, и тем более — говорить с ним об этом, чтобы не решил вдруг, что за ним шпионят. Родительская неуверенность — самый непростительный грех.

Хотя утром мы, как и раньше, первым делом бежим искупаться, уже три недели мы никуда не выезжаем. Однажды утром, пока я еще плавал, Рэки, как был в мокрых плавках, вскочил на свой велосипед и укатил без меня, и с того дня между нами установился негласный договор, что так теперь будет всегда: на велосипеде он ездит один. Возможно, я его сдерживаю, он любит ездить гораздо быстрее.

Юный Питер, наш улыбчивый садовник из бухты Сент-Ив, — самый близкий друг Рэки. Забавно видеть их в кустах — вот они нагнулись над муравейником, вот носятся за ящерицей; они почти одногодки, эти двое, и такие разные: Рэки, несмотря на загар, кажется почти белым рядом с лоснящейся чернотой второго. Сегодня я уже знаю, что обедать буду в одиночестве, поскольку у Питера выходной. Обычно в такие дни они садятся на велосипеды и едут в бухту Сент-Ив, где у Питера есть маленькая гребная шлюпка. Там они рыбачат у берега, но пока еще ни разу не возвращались с уловом.

А я коротаю тут часы в одиночестве, сижу на солнцепеке на камнях, время от времени спускаюсь охладиться в воде и ни на миг не забываю, что за спиной у меня — дом под высокими пальмами, словно большой стеклянный корабль, заполненный орхидеями и лилиями. Слуги — опрятные и тихие, вся работа по дому делается чуть ли не сама собой. Добропорядочные чернокожие слуги — еще одно благо этих островов; родившиеся здесь, в этом раю, британцы даже не подозревают, как им повезло. Неблагодарные, они вечно всем недовольны. Надо пожить в Соединенных Штатах, чтобы по-настоящему оценить здешнюю благодать. Но даже тут представления меняются день ото дня. Скоро местные додумаются, что их уголок тоже должен стать частью современного чудовищного мира, и как только это случится — всему конец. Едва такое желание возникает, вас поражает смертельный вирус и проявляются симптомы недуга. Вы существуете в понятиях времени и денег, а мыслите в понятиях общества и прогресса. Тогда остается одно — убивать других, кто мыслит так же, а заодно и многих из тех, кто мыслит иначе, ибо таково последнее проявление болезни. Здесь, по крайней мере — сейчас, есть ощущение незыблемости: существование перестает казаться последними секундами в песочных часах, когда оставшиеся песчинки вдруг разом срываются вниз. В этот миг, похоже, они застыли. Раз похоже, значит так и есть. Каждая волна у моих ног, каждый крик птицы в лесу у меня за спиной не приближают меня ни на шаг к последней катастрофе. Да, катастрофа неотвратима, но она грянет внезапно, раз — и все. А до тех пор время замерло.


Меня расстроило письмо, пришедшее с утренней почтой. Королевский банк Канады извещает, что мне следует лично явиться в здешнее центральное отделение, чтобы подписать депозитные квитанции и какие-то сопутствующие бумаги на ту сумму, которую по телеграфу перечислил на мое имя бостонский банк. И поскольку это центральное отделение — на другом конце острова в пятидесяти милях отсюда, придется остаться там на ночь и назад вернуться только на следующий день. Тащить за собой Рэки не имеет смысла. Зрелище «цивилизации» может пробудить в нем тягу к ней — никогда не знаешь наперед. Уверен, что со мной в его возрасте так бы и случилось. А если такое начнется, он просто будет несчастлив, ибо ничего другого, кроме как сидеть здесь со мной, ему не светит, во всяком случае — в ближайшие два года, после чего я надеюсь продлить аренду дома или, если в Нью-Йорке дела пойдут в гору, купить его. Я поручил Исайе, когда он сегодня вечером вернется к себе в Апельсиновую Аллею, передать Маккою, чтобы утром в семь тридцать тот заехал за мной на машине. У него огромный старый «паккард» с открытым верхом. Исайя заодно прокатится на работу с комфортом, а его велосипед можно сунуть в багажник.


Поездка с одного конца острова на другой была отрадой для глаз и вообще оказалась бы сплошным удовольствием, если бы в самом начале мое воображение не сыграло со мной злую шутку. Проезжая через Апельсиновую Аллею, мы остановились залить в бак бензин, и я вылез из машины и направился к магазинчику на углу купить сигарет. Еще не было восьми, магазин закрыт, и я поспешил по боковой улочке к другой лавке, которая, по моим расчетам, могла быть открыта. Я не ошибся и сигареты купил. Возвращаясь на угол, я заметил дородную негритянку — она стояла, облокотившись на калитку перед своим домишком, и глядела на улицу. Когда я проходил мимо, она в упор посмотрела мне прямо в лицо и сказала что-то со странным островным акцентом. Тон мне показался неприветливым, сказано было несомненно мне, но что именно, я и понятия не имел. Я снова сел в машину, и шофер завел ее. Однако слова еще звучали у меня в голове, как перед мысленным взором остается яркая форма, оттененная тьмой, — так бывает, когда резко зажмуришь глаза и видишь ее точный контур. Машина уже с ревом взбиралась в гору, к выезду на шоссе, когда я вдруг снова их услышал. Вот они: «Держи своего мальчишку дома, мистер». Я будто окаменел, пока окрестности пролетали мимо. С чего я взял, что именно это она сказала? Я тут же решил, что приписываю совершенно произвольный смысл фразе, которую не сумел бы понять, даже если бы вслушивался с предельным вниманием. Интересно, почему мое подсознание выбрало именно этот смысл? Сейчас, когда я шепотом повторил сам себе эти слова, они не вызывают никакой тревоги. Честно говоря, я ни разу не задумывался, зачем Рэки бродит по Апельсиновой Аллее. Не вижу я тут повода для терзаний, как бы ни ставил перед собой этот вопрос. А стало быть, могла ли она в самом деле произнести эти слова? Все время пока мы ехали через горы, я мучительно искал ответ, хоть и было ясно, что это пустая трата сил. И вскоре ее голос в моей памяти стих: я столько раз подряд проигрывал эту пластинку, что вконец ее заездил.

В гостинице сейчас проходит танцевальный вечер. Мерзкий оркестрик из двух саксофонов и визгливой скрипки играет в саду под моим окном, и несколько серьезных на вид пар скользят по навощенному цементному полу террасы при свете гирлянд из бумажных фонариков. Полагаю, это должно выглядеть по-японски.

А интересно, что делает сейчас Рэки в доме, где компанию ему составляют лишь Питер да Эрнест, наш сторож? Может, уже уснул? Я привык считать этот дом приветливым и улыбчивым в его воздушности, но теперь, отсюда, он с таким же успехом может показаться какой-нибудь зловещей глухоманью. Здесь, под нелепое блеяние оркестрика снизу, я представляю его себе, и он вдруг начинает казаться мне страшно уязвимым, оторванным от всего. Мысленным взором я вижу залитый лунным светом мыс и на нем — высокие пальмы, что неустанно покачиваются на ветру, и черные скалы, которые внизу лижут волны. Вдруг — хоть я и гоню от себя это чувство — мне становится невыразимо радостно оттого, что я далеко от этого дома, беззащитного на своем острие суши в безмолвии ночи. Потом я вспоминаю, что редкая ночь бывает безмолвной. У подножия скал шумит море, монотонно гудят тысячи насекомых, изредка вскрикнет какая-то ночная птица — привычные звуки, под которые спится крепко. Рэки окружен ими сейчас, как обычно, он их даже не слышит. Но я виноват перед ним за то, что покинул его, а еще — несказанно нежно и грустно думать, как он лежит там совсем один в доме, и кроме двоих негров на многие мили вокруг нет ни единой человеческой души. Если я и дальше стану думать о Холодном Мысе, разнервничаюсь еще больше.

В постель я пока не ложусь. Они визжат внизу от хохота, кретины; какой уж тут сон. Бар еще открыт. К счастью, окна у него на улицу. Выпить в кои-то веки не помешает.


Гораздо позже, но лучше не стало; похоже, я напился. Танцы закончились, и в саду все тихо, но в комнате слишком жарко.


Ночью, уже засыпая, так и не раздевшись и не выключив верхний свет, мерзко бивший мне в лицо, я снова услышал голос той чернокожей — даже явственнее, чем накануне в машине. Сегодня утром у меня почему-то нет сомнений: то, что я услышал, — именно то, что она сказала. Я принимаю ее слова и от них отталкиваюсь. Положим, она и впрямь велела мне держать Рэки дома. Означать это может только одно: либо она сама, либо кто-то еще в Апельсиновой Аллее повздорил с ним из-за какой-нибудь детской чепухи; хотя, должен сказать, трудно представить, чтобы Рэки ввязался в какой-то спор или перебранку с этой публикой. Чтобы вернуть себе душевный покой (поскольку меня, похоже, вся эта история серьезно беспокоит), я намерен сегодня по дороге домой остановиться в деревне и повидаться с той женщиной. Крайне любопытно, что она имела в виду.


До сегодняшнего вечера, когда я вернулся на Холодный Мыс, я не сознавал, насколько мощны все эти природные стихии, из которых состоит здешняя атмосфера: шумы моря и ветра, отъединяющие дом от дороги, сияние воды, неба и солнца, яркие краски и крепкие ароматы цветов, ощущение простора как снаружи, так и внутри дома. Живя в нем, принимаешь это как должное. Сегодня же, вернувшись, я осознал все это заново — их существование, их силу. Все вместе они — как сильный наркотик; приехав, я будто возвратился после дезинтоксикации туда, где предавался пороку. Сейчас одиннадцать, а я будто не отлучался и на час. Все в точности как всегда, и сухая пальмовая ветка так же скребется о сетку окна над моим ночным столиком. Да и в самом деле, меня здесь не было всего каких-то тридцать шесть часов; но мне вечно кажется, будто мое отсутствие изменит все необратимо.

Странно: если вдуматься, что-то действительно переменилось со вчерашнего утра — что-то в общем настрое слуг, в их, так сказать, коллективной ауре. Перемену я заметил сразу же по прибытии, только не сумел определить ее. Теперь же я все вижу отчетливо. Сеть взаимопонимания, постепенно опутывающая отлаженное хозяйство, уничтожена. Теперь каждый сам по себе. Однако недоброжелательность незаметна. Все безупречно вежливы, за исключением разве что Питера, который мне показался необъяснимо угрюмым, когда после ужина я столкнулся с ним в кухне. Думал позже спросить Рэки, не заметил ли этого и он, да потом забыл, а он улегся спать рано.

Я ненадолго остановился в Апельсиновой Аллее, объяснив Маккою, что мне нужно заскочить к белошвейке на боковой улочке. Несколько раз прошел взад и вперед перед домом, у которого видел женщину, однако во дворе никого не было.

Что же до моей отлучки, Рэки, похоже, остался вполне доволен — большую часть дня нырял со скал под террасой. Сейчас звуки насекомых достигли пика, ветерок прохладнее обычного, и я воспользуюсь благоприятными обстоятельствами и как следует высплюсь.


Сегодня один из самых трудных дней в моей жизни. Я встал рано, в обычный час мы сели завтракать, а потом Рэки сразу укатил к бухте Сент-Ив. Я немного полежал на террасе на солнышке, послушал, как работают в доме. Питер бродил по всему участку — собирал сухие листья и опавшие цветки в большую корзину и относил к компостной куче. Похоже, настроение у него еще гаже вчерашнего. Когда он проходил мимо, направляясь в другую часть сада, я окликнул его. Он опустил корзину и посмотрел на меня; затем медленно пошел ко мне по траве — неохотно, как мне показалось.

— Питер, с тобой все хорошо?

— Да, сэр.

— Дома ничего не стряслось?

— Нет, что вы, сэр.

— Хорошо.

— Да, сэр.

Он вернулся к работе. Но его выдало лицо. Казалось, он не только в прескверном расположении духа; сейчас, при ярком солнечном свете, он выглядел просто больным. Впрочем, это не моя забота, если не хочет признаваться.

Когда тяжкая жара дошла до непереносимой для меня отметки, я встал с кресла и по ступенькам, вырубленным в утесе, спустился к воде. Внизу есть ровная площадка с доской для ныряния — глубины тут хватает. С обеих ее сторон скалы далеко выдаются в море, и волны, пенясь, разбиваются о них, зато прямо у площадки стена уходит вниз вертикально, и волны просто плещутся под доской. Это крохотный амфитеатр, из дома ни увидеть, ни услышать здесь ничего нельзя. Тут я тоже люблю загорать, и когда вылезаю из воды, нередко стягиваю плавки и лежу на доске голышом. Я все время потешаюсь над Рэки, потому что он стесняется делать так же. Иногда, правда, сдается, но лишь после долгих уговоров. Я распластался на солнце в чем мать родила, когда незнакомый голос сказал прямо у меня над ухом:

— Мистер Нортон?

Я подскочил как ужаленный, чуть не свалившись в воду, и сразу сел, пытаясь дотянуться, хотя и без успеха, до своих плавок, валявшихся на камне возле самых ног немолодого мулата, на вид приличного. На нем был белый парусиновый костюм, рубашка со стоячим воротничком и черный галстук, а во взгляде мне почудился даже какой-то ужас.

Я тут же разозлился — кто это посмел так бесцеремонно ко мне явиться. Однако я поднялся, взял плавки и невозмутимо натянул, не сказав ничего осмысленного, кроме:

— Я не слышал, как вы спустились.

— Поговорим наверху? — предложил визитер. Он двинулся первым, а у меня зародилось подозрение, что он явился по очень неприятному делу. На террасе мы оба сели, и он предложил мне американскую сигарету, но я отказался.

— Изумительное место, — сказал он, бросив взгляд на море, затем на кончик своей сигареты, которая разгорелась не до конца. Он несколько раз пыхнул.

— Да, — только и сказал я, предоставив ему самому вести разговор — что он и сделал.

— Я констебль здешнего прихода. Из полиции, говоря попросту. — И, увидев мое лицо: — Это дружеский визит. Но его следует рассматривать как предостережение, мистер Нортон. Дело очень серьезное. Если к вам по этому поводу придет кто-то еще, у вас будут неприятности, большие неприятности. Вот почему я хотел повидать вас наедине и лично предостеречь. Вы же понимаете.

Я не мог поверить своим ушам. Наконец я слабо произнес:

— Но о чем?

— Это неофициальный визит. Не нужно так расстраиваться. Я решился на этот разговор с вами лишь потому, что хочу избавить вас от серьезных неприятностей.

— Но я уже расстроен! — воскликнул я, вновь обретя голос. — Как я могу не расстраиваться, если я даже не понимаю, о чем вы!

Он придвинул свой стул ближе и заговорил совсем тихо:

— Я нарочно дождался, когда молодого человека не будет дома, чтобы мы смогли поговорить с глазу на глаз. Речь пойдет как раз о нем, видите ли.

Почему-то меня это не удивило. Я кивнул.

— Я буду очень краток. Здешний народ — простые селяне. Они легко заводятся. Сейчас везде только и говорят, что о молодом человеке, который живет здесь с вами. Это ваш сын, я слышал. — В его интонации проскользнул скепсис.

— Разумеется, он мой сын.

Его лицо не изменилось, но в голосе прорвалось негодование.

— Кем бы он ни был, он дурной молодой человек.

— О чем вы? — вскричал я, но он пылко меня оборвал:

— Может, и сын, а может, и нет. Мне все равно. Это меня не касается. Но он порочен, насквозь порочен. Здесь у нас такого не принято, сэр. Народ в Апельсиновой Аллее и в бухте Сент-Ив очень сердится. А вы не знаете, на что способны эти люди, если их вывести из себя.

Я решил, что теперь мой черед перебивать.

— Объясните, пожалуйста, почему вы утверждаете, что мой сын порочен. Что он натворил?

Должно быть, настойчивость в моем голосе проняла визитера, и лицо его немного смягчилось. Он подался ближе и заговорил почти шепотом:

— Он не знает стыда. Делает что заблагорассудится со всеми мальчишками подряд, да и с мужчинами тоже, и каждому дает шиллинг, чтобы держали язык за зубами. Но разговоры идут. Еще б не шли. Мужчины все на двадцать миль вверх и вниз по берегу, уже в курсе. Да и женщины тоже знают. — Повисла пауза.

Последние несколько секунд меня так и подмывало вскочить — я хотел поскорее уйти к себе, остаться одному, отделаться от этого возмущенного театрального шепота. По-моему, я промямлил «приятного дня» или, может, «спасибо» и, развернувшись, зашагал к дому. Но он не отставал, по-прежнему шепча, как рьяный заговорщик:

— Держите его дома, мистер Нортон. Или отошлите в школу, если это ваш сын. Только пусть не суется в поселки. Для его же блага.

Я пожал ему руку, пошел к себе и сразу лег. Из комнаты я слышал, как хлопнула дверца машины, слышал, как он уехал. Я мучительно бился над первой фразой, которой следует начать разговор с Рэки, понимая, что она и определит мою позицию. Все мои потуги были сродни терапии — так легче не вдаваться в суть. Всякий подход казался неприемлемым. Завести разговор никак не получится. Я вдруг понял, что никогда не найду в себе сил заговорить об этом прямо. С этим сегодняшним открытием Рэки стал для меня другим — взрослым, непостижимым и пугающим. Мне, конечно, приходило в голову, что рассказ мулата может оказаться наговором, но я сразу исключил такие сомнения. Словно хотел поверить в это, будто уже все знал, и он просто подтвердил мою догадку.

Рэки вернулся к полудню, тяжело дыша и ухмыляясь. Появилась неизбежная расческа, пригладились взмокшие от пота, непослушные завитки. Садясь за стол, Рэки воскликнул:

— Эх, какой роскошный пляж я сегодня отыскал! Но добираться до него…

Встретившись с ним взглядом, я попытался сохранить невозмутимость; мы словно бы поменялись с ним ролями, и это я надеялся избежать его попреков. А он без умолку трещал о колючках, лианах и своем мачете. Пока мы ели, я каждую минуту говорил себе: «Ну давай, пора. Скажи хоть что-нибудь». Но получалось только:

— Еще салата? Или тебе уже десерт?

Так прошел весь обед, и ничего не случилось. Допив кофе, я пошел в спальню и там посмотрел на себя в большое зеркало. Мои глаза старались приободрить своих отраженных собратьев. Пока я стоял, до меня из другого крыла дома донеслась какая-то суматоха: возгласы, глухие удары, звуки возни. Сквозь общий сумбур прорвался резкий окрик Глории, властный и встревоженный:

— Нет, парень! Не бей его! — И еще громче: — Питер, да нет же!

Я быстро направился в кухню, где, видимо, и разгорелся скандал, но по дороге меня чуть не сбил с ног Рэки — на нетвердых ногах он ввалился в вестибюль, прижимая ладони к лицу.

— Что такое, Рэки? — крикнул я.

Не отнимая рук от лица, он оттолкнул меня и кинулся в гостиную; я поспешил за ним. Он уже прошел в свою комнату, оставив дверь открытой. Я услышал, как он пустил в ванной воду. Я не понимал, что делать. Внезапно в дверях вестибюля появился Питер — со шляпой в руке. Посмотрел на меня, и с изумлением я увидел кровь у него на щеке. В его глазах блуждало странное смятение — мимолетный страх и стойкая враждебность. Он снова опустил голову.

— Могу я поговорить с вами, сэр?

— Что за шум? Что происходит?

— Могу я поговорить с вами на улице, сэр? — Он произнес это с упорством, по-прежнему не подымая глаз.

В такой ситуации я решил: пусть будет, как он хочет. Мы медленно двинулись по гаревой дорожке к шоссе, перешли мост и углубились в лес, а он рассказывал мне свою историю. Я слушал молча.

Под конец он сказал:

— Я не хотел, сэр, совсем не хотел, даже в самый первый раз, но после первого я стал бояться, а мистер Рэки совсем не давал мне проходу.

Я немного постоял и наконец сказал:

— Если бы ты пришел ко мне после первого раза, было бы намного лучше для всех.

Он повертел в руках шляпу, пристально ее разглядывая.

— Да, сэр. Но я не знал, что все говорят о нем в Апельсиновой Аллее, только сегодня узнал. Сами же знаете, я каждый свой выходной езжу в бухту Сент-Ив с мистером Рэки. Если б я раньше знал то, о чем все кругом говорят, я бы не так боялся, сэр. И потом, я не хотел остаться без работы. Мне нужны деньги. — Затем он снова повторил то, что сказал уже трижды. — Мистер Рэки говорил, что вы упечете меня в тюрьму. Я ведь на год старше мистера Рэки, сэр.

— Да-да, я знаю, — нетерпеливо сказал я; и, полагая, что Питер ждет от меня какой-то суровости, добавил: — Лучше иди уложи вещи и отправляйся домой. Больше ты здесь работать не сможешь, сам понимаешь.

Лицо его стало таким враждебным, что я ужаснулся, и он произнес:

— Да вы меня хоть убейте, я на Холодном Мысе работать не останусь, сэр.

Я развернулся и быстро зашагал к дому, оставив парня стоять на дороге. Видимо, вернулся он в сумерках, недавно, и собрал свои пожитки.

Рэки читал у себя в комнате. Он налепил на подбородок и скулу кусочки пластыря.

— Я уволил Питера, — объявил я. — Он ударил тебя, я правильно понял?

Он взглянул на меня снизу вверх. Левый глаз у него припух, но синяка еще не было.

— Еще как. Но я ему тоже двинул как следует. Вообще-то я сам напросился.

Я оперся на стол.

— За что? — спросил я как бы между прочим.

— Да я просто кое-что знал о нем, давняя история, вот он и боялся, что я тебе расскажу.

— И теперь ты пригрозил, что расскажешь?

— Да нет же! Он сказал, что не хочет здесь больше работать, а я стал его дразнить и назвал слабаком.

— С чего это он вдруг не хочет? По-моему, он был доволен работой.

— Ну да, наверно… вот только я ему не нравился. — Искренний взгляд Рэки тем не менее выдавал уязвленную гордость. Я по-прежнему опирался на стол.

— Но мне казалось, — стоял на своем я, — что вы с ним отлично ладите. На вид, то есть.

— He-а. Он просто боялся потерять работу. А я кое-что о нем знал. Вообще-то он парень неплохой, мне нравился. — Рэки помолчал. — Он уже уехал? — На последних словах голос его странно дрогнул, и я понял, что впервые Рэки не хватило прежде безупречного актерства, чтобы справиться с ситуацией. Потеряв Питера, он очень расстроился.

— Да, уехал, — коротко ответил я. — И больше сюда не вернется.

А когда Рэки, уловив непривычные нотки в моем голосе, вдруг взглянул на меня с легким изумлением, я понял, что настал момент спросить напрямик: «Так что же ты о нем знал?»

Но он, словно успев добраться до той же черты в моем сознании на долю секунды раньше, перехватил инициативу: вскочил с кровати, заголосил какую-то песню и стал сдергивать с себя всю одежду сразу. Он стоял передо мной совершенно голый и, распевая во всю глотку, натягивал плавки — и я прекрасно сознавал, что теперь снова не найду в себе сил сказать то, что должен.

Всю вторую половину дня он провел дома, то внутри, то снаружи: иногда читал у себя в комнате, но в основном загорал на доске у воды. Поведение для него совсем не типичное — знать бы, что у него на уме. Чем ближе вечер, тем большим наваждением становилась моя проблема. Я ходил взад-вперед по комнате, всякий раз задерживаясь в одном ее конце — выглянуть в окно на море, и в другом — посмотреть на свое лицо в зеркале. Толку-то… Потом я выпил. И еще раз. Может, за ужином наконец соберусь с силами, виски укрепит меня. Но нет. Уже скоро он отправится спать. Я вовсе не собираюсь предъявлять ему обвинения. Этого я сделать не смогу ни за что. Но ведь надо как-то удержать его от шатаний по округе, для этого нужна веская причина, чтобы он не заподозрил, будто мне что-то известно.


Мы боимся за будущее наших отпрысков. Смешно, однако смех этот немногим очевиднее всего остального в жизни. Миновало много времени; я рад, что мне довелось прожить эти дни, пусть они уже и в прошлом. Думаю, то было время, которого я втайне ждал всегда, вознаграждение, о котором бессознательно, и все же неотступно мечтал, — за то, что долгие годы я был зажат в твердом кулаке существования.

Тот вечер кажется таким далеким только потому, что я вспоминал все его подробности так часто, что они мало-помалу стали походить на легенду. Как оказалось, мою проблему уже решили за меня, только я этого еще не знал. Всего расклада я постичь не мог и по глупости воображал, что мне надо напрячь мозги и подыскать какие-то правильные слова для Рэки. Но это он первым пришел ко мне. В тот вечер, когда я собирался побродить в одиночестве, рассчитывая невзначай отыскать какую-то удачную фразу, он вдруг сам возник у меня на пороге.

— Идешь гулять? — спросил он, увидев у меня в руке трость.

Выйду сразу же после разговора с ним — казалось, так гораздо проще.

— Да, — сказал я, — но сначала давай поговорим.

— Давай. О чем?

Я не смотрел на него — не хотел видеть, как в его глазах наверняка мечутся искорки настороженности. Заговорив, я принялся тихонько постукивать тростью по узорам плиток на полу.

— Рэки, тебе хотелось бы вернуться в школу?

— Ты шутишь? Я же школу терпеть не могу!

Тут я взглянул на него.

— Нет, не шучу. Не смотри на меня с таким ужасом. Может, тебе понравится в компании сверстников. — (Я отнюдь не собирался пользоваться этим доводом.)

— Может, мне и понравится со сверстниками, но я совсем не хочу ради этого ходить в школу.

Уже направляясь к двери, я беспомощно произнес:

— Я просто хотел узнать твое мнение.

Он рассмеялся:

— Спасибо, не хочется!

— Это не значит, что ты не поедешь, — бросил я через плечо и вышел.

На прогулке я постукивал тростью по асфальту шоссе, потом немного постоял на мосту, рисуя себе всякие ужасы: в конце концов, нам придется вернуться в Штаты, Рэки разобьется на велосипеде и его на много месяцев парализует, а если я пущу все на самотек, мне без сомнения придется ходить к нему на свидания в правительственную тюрьму и носить передачи с едой, и это еще не самый трагический и жестокий исход. «Но ведь ничего не случится», — сказал я себе, понимая, что теряю драгоценное время; завтра его в Апельсиновую Аллею пускать нельзя.

Назад к мысу я тащился черепашьим шагом. Луны не было, даже ветер почти стих. Подходя к дому и стараясь ступать по гаревой дорожке как можно легче, чтобы не разбудить бдительного Эрнеста и не объяснять потом, что это всего лишь я, света в комнате Рэки я не увидел. В доме темно, если не считать тусклой лампы на моем ночном столике. Но внутрь вошел я не сразу, а обогнул все здание, натыкаясь на кусты и влипая лицом в клейкую паутину, посидел на террасе, где, похоже, было все же не так душно. Вдали у рифов шумело море, вздыхали валы. А здесь внизу вода лишь фыркала и булькала. Необычно большой отлив. Я механически выкурил три сигареты, перестав даже думать, а затем, с горечью дыма во рту пошел в дом.

В комнате дышать было нечем. Я сбросил одежду на стул и глянул на ночной столик: на месте ли графин с водой. И тут у меня отпала челюсть. На моей кровати верхняя простыня была сбита к изножью. У дальнего края, темным силуэтом на белой нижней простыне спал на боку Рэки, голый.

Я долго стоял и смотрел на него, вероятно, не дыша, поскольку в какой-то момент, как я сейчас припоминаю, у меня закружилась голова. Я шептал себе, скользя взглядом по изгибу его руки, по плечу, спине, бедру, ноге:

— Дитя. Дитя.

Судьба, когда вдруг ясно воспринимаешь ее, подступив чуть ли не вплотную, лишена свойств. Ее понимание и осознание ясности этого видения не оставляют на горизонте разума места для чего-либо еще. В конце концов, я выключил свет и тихонько лег. Ночь была абсолютно черна.

До рассвета он лежал очень тихо. Я никогда не узнаю, в самом ли деле он спал все это время. Конечно, вряд ли, но лежал он так бездвижно. Теплый, упругий, но покойный, как смерть. Тьма и тишина тяжело обволакивали нас. Когда запели первые птицы, я провалился в мягкое забытье; а когда проснулся позже, уже светило солнце, и его рядом не было.

Я нашел его внизу, у воды — в одиночестве он выделывал курбеты на доске; впервые он сбросил плавки без моих понуканий. Весь день мы провели вместе, то на террасе, то на прибрежных камнях — разговаривали, плавали, читали и просто валялись под жарким солнцем. И когда настала ночь, он не ушел к себе. Дождавшись, когда слуги уснут, мы принесли три бутылки шампанского и пристроили ведерко со льдом на ночной столик.

Так и вышло, что я смог наконец затронуть щекотливую тему, по-прежнему не дававшую мне покоя, и, пользуясь новым взаимопониманием между нами, я облек свою просьбу в самую простую и естественную форму.

— Рэки, могу я попросить об одном громадном одолжении?

Он лежал на спине, заложив руки за голову. В его внимании мне почудилась настороженность, а искренности не хватало.

— Наверное, — сказал он. — А что?

— Ты не мог бы не отлучаться из дома несколько дней — скажем, неделю? Ради меня? Можем покататься на великах вместе, куда захочешь. Пойдешь мне навстречу?

— Запросто, — улыбнулся он.

Я тянул время, но другого выхода не было.

Спустя примерно неделю (лишь когда ты не вполне счастлив, знаешь точный счет времени, так что дней могло пройти и больше, и меньше) мы завтракали. Исайя стоял рядом в тени, готовый подлить нам кофе.

— Я заметил, ты на днях получил письмо от дяди Чарли. — сказал Рэки. — Тебе не кажется, нам нужно пригласить его к нам?

Сердце в груди у меня застучало с неимоверной силой.

— Сюда? Ему тут очень не понравится, — сказал я как бы мимоходом. — К тому же у нас нет места. Где мы его положим? — И уже сам слыша свой голос, я понимал, что говорю что-то не то, — в действительности я как-то выпал из разговора. Вновь меня заворожило полное бессилие — такое охватывает, когда внезапно осознаешь, что на твоих глазах обретает законченную форму твоя судьба.

— В моей комнате, — сказал Рэки. — Она свободна.

В тот момент мне приоткрылись такие детали узорчатого замысла, о существовании которых я даже не подозревал.

— Глупости, — сказал я. — Это неподходящее место для дяди Чарли.

Рэки оживился, словно его вдруг осенило:

— А может, мне самому написать и пригласить его… — предложил он, жестом подзывая Исайю с кофе.

— Глупости, — повторил я, увидев, как проступают еще какие то подробности узора — в точности как на фотоснимке, который с каждой секундой становится все отчетливее в ванночке с проявителем.

Исайя наполнил чашку Рэки и снова отошел в тень. Рэки пил не спеша, будто кофе ему очень нравится.

— А что, не повредит. Он оценит приглашение, — раздумчиво произнес он.

В этот миг почему-то я уже знал, что сказать, а сказав, знал, что так и поступлю.

— Я подумал, а не слетать ли нам на следующей неделе в Гавану на несколько дней?

Похоже, это его как-то осторожно заинтересовало, и вдруг он расплылся в широкой улыбке.

— Здорово! — крикнул он. — А зачем ждать следующей недели?


Наутро под крики слуг «до свидания» мы отъехали от дома в машине Маккоя. Тем же вечером в шесть часов мы вылетели. Настроение у Рэки было превосходное; до самого Камагуэя он болтал со стюардессой.

От Гаваны он тоже пришел в восторг. В баре отеля «Насьональ» мы снова принялись обсуждать, стоит приглашать Ч. на остров или нет. Не без труда, но все-таки удалось убедить Рэки что писать моему брату нежелательно.

Мы решили подыскать жилье для Рэки здесь же, в Ведадо. Он похоже, вовсе не стремился вернуться на Холодный Мыс. Еще мы решили, что для жизни в Гаване средств ему понадобится больше, чем мне. Я уже перевожу большую часть наследства Хоуп на его имя, основав попечительский фонд, который останется в моем ведении до его совершеннолетия. В конце концов, это деньги его матери.

Мы купили новую машину с откидным верхом, и Рэки отвез меня к Ранчо-Бойерос, откуда мне предстояло улетать. Белозубый кубинец по имени Клаудио, с которым Рэки утром познакомился в бассейне, сидел между нами.

Мы ждали посадки у выхода на поле. Наконец служитель отстегнул цепочку и начал пропускать пассажиров.

— Если тебе там надоест, приезжай в Гавану, — сказал Рэки, ущипнув меня за руку.

Они стояли вместе за канатами и махали мне, и рубашки их хлопали на ветру, когда самолет тронулся с места.


Ветер обдувает мне голову; перед каждой волной слышны тысячи хлюпающих и шлепающих звуков — это вода спешит из расщелин и выемок; я не могу отвязаться от ощущения, будто не то плыву, не то с головой ушел под воду, даже если в лицо мне бьет раскаленное солнце. Сижу здесь, читаю и жду, когда приятная насыщенность, как после доброй трапезы, постепенно, по ходу часов сменится еще более восхитительным, слегка будоражащим чувством где-то в глубине, что сопутствует пробуждению аппетита.

Я вполне счастлив здесь, в реальном мире, ибо по-прежнему верю, что в этой части острова в обозримом будущем ничего непоправимого не произойдет.

(1949)

перевод: Э. Штайнблат

Загрузка...