Эйлин вынула зеркальце — из-за вибрации в самолете рука ее часто подрагивала, и никак не удавалось понять, нужно припудрить нос или нет. Кроме нее, пассажиров было всего двое, и те спали. Полдень; тропическое солнце яростно освещало широкие серебристые крылья, отбрасывало на потолок яркие блики. Далеко внизу медленно проплывал сплошной зеленый ковер джунглей. Эйлин клонило в сон, однако ей не терпелось добраться до своего нового дома. Из сумочки она вынула сложенное письмо и еще раз внимательно перечитала его, словно расшифровывая смысл, скрытый в последовательности слов. Почерк ее матери:
Эйлин, милая!
Мне нужно успеть начать (и кончить) писать до ужина. Пру ушла в душ, а это значит, что пока Лус (кухарка) нагреет ей воды и отыщется Хосе (садовник), чтобы залить эту воду в бак на крыше, пройдет целый час. А кроме того, ей нужно собственно выкупаться и одеться — ты понимаешь, времени поболтать с тобой мне хватит.
Наверное, следует начать с того, что мы с Пру здесь грандиозно счастливы. После Вашингтона тут — сущий рай, как нетрудно себе представить. Пру, само собой, всегда терпеть не могла Штаты, а я после передряг с твоим отцом поняла, что пока не могу никого видеть. Ты же знаешь, какое значение я всегда придавала восстановлению сил. А для этого здесь место идеальное.
Разумеется, совесть меня немножко мучила — я удрала сюда и даже с тобой не повидалась. Но, думаю, поездка в Нортгемптон меня бы обрекла. Честное слово, я бы ее не вынесла. К тому же Пру очень нервничала, что Госдепартамент вдруг возьмет и выпустит какой-нибудь новый закон, и американским гражданам запретят покидать США из-за напряженной ситуации и так далее. Кроме того, мне казалось, что чем скорее мы приедем в Хамонокаль, тем лучше сумеем обустроить старый дом, чтобы ты провела здесь каникулы. А он будет прекрасным. Я не стану толочь воду в ступе и объяснять, почему я не сообщила тебе обо всем заранее, а то получится, будто я оправдываюсь, а мне перед тобой оправдываться нужды нет. Поэтому — продолжаем. Да и вообще, я уверена, что восемь месяцев промелькнули для тебя очень быстро.
С прошлого октября в доме работают толпы людей. В Барранкилье появился мистер Форбс — у него в глубине страны новый американский проект, — и мне захотелось, чтобы он сделал нам выносной фундамент. Этот человек — высочайший мастер своего дела. Лучше просто не бывает. Приезжал к нам снова и снова, распоряжения отдавал детальнейшие. Мне было совестно, что я его так обременяю, но, честно говоря, думаю, ему с нами, девочками, нравилось. Так или иначе, раз один из лучших архитекторов в Штатах оказался в Колумбии и к тому же — мой старый друг, глупо не привлечь его, когда нужно. Короче, старый дом стал теперь старым крылом, а новая пристройка — какое чудо, не могу дождаться, когда ты сама увидишь, — выносная и висит прямо над ущельем. Наверняка другого такого дома нет в целом мире, хоть хвастаться мне и не пристало. Выходя на террасу, я всякий раз вспоминаю старую карикатуру в «Нью-Йоркере»: два человека заглядывают в Большой каньон, и один другому говорит: «Тебе когда-нибудь хотелось плюнуть на милю, Билл? Вот твой шанс».
Теперь всё устроилось. Погода стоит чудесная, и если бы Лус уразумела наконец, что белые люди предпочитают есть и как это следует подавать, все было бы просто великолепно. Я знаю, тебе здесь с Пру понравится. У вас с ней много общего, хоть ты и утверждаешь, будто «помнишь, что она тебе не очень понравилась». Но то было в Вашингтоне, и у тебя — как бы это помягче? — был переходный возраст. Теперь ты взрослая (а ты бесспорно повзрослела) и будешь терпимее, не сомневаюсь. Пру любит читать, особенно — по философии, психологии и все такое, твоей бедной маме за нею даже не угнаться. Она соорудила себе печь для обжига и оборудовала мастерскую в старом гостевом домике, который ты вряд ли помнишь. Целыми днями она там делает свою керамику, а я как могу поддерживаю в доме чистоту и слежу за покупками. У нас тут целая система — каждый день после обеда Лус передает список своему брату, и на следующий день он все доставляет нам из городка. Ничем другим он больше не занят, только ездит на своей лошади вверх и вниз по склону А это ленивая старая кляча, которая всю жизнь только и трусила туда-сюда меж домом и долиной, и потому смысл «скорости» ей неведом. Но, в конце концов, куда здесь спешить?
Надеюсь, тебе здесь все придется по душе, и я уверена, что через пять минут ты убедишься: Пру — милейшее создание, а вовсе не «странная особа», как ты выразилась в письме. Телеграфируй, как только получишь это письмо, и сообщи, с какой недели у тебя каникулы. Мы с Пру встретим тебя в Барранкилье. У меня есть список — хочу, чтобы ты привезла мне кое-что из Нью-Йорка. Перешлю его телеграфом, когда получу ответ. Пру домывается. Пора закругляться.
Целую,
Мама.
Эйлин убрала письмо, чуть улыбаясь, и стала смотреть, как крылья ныряют и выныривают из небольших плотных облаков на пути самолета. При каждой такой встрече самолет потряхивало, и все снаружи становилось ослепительно белым. Эйлин захотелось выпрыгнуть и прогуляться по такой плотной мягкости — будто в мультфильме.
Материнское письмо вызвало у нее воспоминания о гораздо более ранней поре: о той зиме, когда ее возили в Хамонокаль. Из всех происшествий она смогла припомнить, лишь как кто-то из местных посадил ее на мула, и она болезненно испугалась, что животное пойдет не в ту сторону — прочь от дома, к пропасти. Самого ущелья она не помнила. Возможно, она его так и не видела, хотя от дома до него было всего несколько шагов сквозь узкую, но густую полосу сахарного тростника. И, тем не менее, она ясно помнила о его присутствии, о гигантской бездне по другую сторону дома. И еще Эйлин припоминала далекий гул воды, падающей с большой высоты, постоянный, приглушенный звук, который днем проникал в каждое мгновение: в беседу за обедом, в паузы между играми в саду, а по ночам — между снами. Неужели возможно все это помнить — ведь ей тогда было всего пять?
В Панаме следовало пересесть на другой самолет. Стояли прозрачные зеленые сумерки, и она немного прогулялась за аэропортом. В верхушках деревьев ссорились попугаи, и вдруг — стихли. Она повернула назад, вошла в здание и села читать, пока не объявят посадку.
Когда рано утром она прибыла в Барранкилью, ее никто не встретил. Эйлин решила ехать в город и снять номер в гостинице. С двумя чемоданами она вышла на улицу и поискала глазами такси. Но все машины уехали с пассажирами в город; впрочем, какой-то человек, сидевший на ящике, сообщил, что они скоро вернутся. Потом он вдруг сказал:
— Хотите две дамы?
— Что? Нет. О чем вы?
— Хотите две дамы ждут вас ночь?
— Где они? — Наконец Эйлин поняла.
— Они хотят пить, — ответил он, многозначительно ухмыльнувшись.
— Где? В Барранкилье?
— Нет. Здесь. — Он махнул рукой на темную дорогу.
— Где это? Я дойду пешком?
— Конечно. Я вас иду.
— Нет! Спасибо, не нужно. Оставайтесь здесь. Спасибо. Я сама дойду, не беспокойтесь. Где это? Далеко, нет?
— О’кей.
— А что это? Бар? Как называется?
— Там музыка. «Ла Глория». Иди, иди, слушай — музыка. Вы ищите две дамы. Они пьют.
Она снова зашла в здание и сдала чемоданы служащему, который настоял на том, чтобы ее проводить. Они молча двинулись по проселку. Стены зарослей по обеим сторонам укрывали насекомых, которые вдруг принимались неистово и сухо стрекотать, словно крутилась деревянная трещотка. Довольно скоро послышались барабан и труба — они играли кубинскую танцевальную музыку.
— «Ла Глория», — с торжеством объявил провожатый.
«Ла Глорией» именовалась ярко освещенная глинобитная хижина с верандой под тростниковым навесом прямо у дороги. Снаружи стоял музыкальный автомат и сидели, развалясь, подвыпившие негры.
— Они здесь? — сказала Эйлин вслух, но самой себе.
— «Ла Глория», — отозвался спутник, показав пальцем.
Едва они подошли к фасаду строения, Эйлин мельком заметила женщину в джинсах, и, хотя мгновенно поняла, что это Пру, рассудок ее почему-то не принял этот факт, и она снова и снова спрашивала себя: «Здесь они или нет?»
Она повернулась к веранде. Пластинка доиграла. Между верандой и дорогой во мраке тянулась канава. Эйлин упала в нее и услышала свой вскрик. У нее за спиной мужчина сказал:
— Cuidado![1]
Она задыхалась от досады и боли.
— Ох, нога! — простонала она. В баре кто-то воскликнул. Голос ее матери:
— Это же Эйлин!
И тут музыкальный автомат снова заскрежетал и заревел. Негры остались неподвижны. Кто-то помог ей подняться. И вот она — в баре под резким электрическим светом.
— Ничего, все в порядке, — сказала она, когда ее усадили на стул.
— Но, золотко, куда ж ты подевалась? Мы ждали тебя с восьми и уже думали уезжать. Бедняжка Пру болеет.
— Ерунда, поправлюсь, — сказала Пру, даже не встав от стойки. — Желудок маленько расстроился, вот и все.
— Золотко, но с тобой все в порядке? Какая глупость — приземляться вот так. — Она опустила взгляд на лодыжку Эйлин. — Как нога?
Пру оторвалась от стойки поздороваться.
— Эффектное прибытие, подруга, — сказала она.
Эйлин сидела и улыбалась. У нее имелась одна странная умственная привычка. В детстве она внушила себе, что голова у нее прозрачная, и мысли ее сразу же воспринимаются другими людьми. Поэтому для неловких ситуаций она выработала целую систему, как не думать вовсе, чтобы не рисковать, навлекая подозрения в неприязни или бунтарских помыслах. В детстве было время, когда этот страх, что ее сознание никогда не остается наедине с собой, распространялся на всех: в ее мозг могли проникнуть даже издали. Но теперь ей казалось, что она открыта только людям вблизи. Вот почему, оказавшись лицом к лицу с Пру, она не уловила в себе ничего особенного — лишь привычную смутную скуку. В голове у нее не было ни единой мысли, и ее лицо ясно это показывало.
Утром здесь было трудно поверить, что так бывает. Первозданная свежесть, выплеснувшись из джунглей над домом, прижималась к земле туманом. И снаружи, и внутри было сыро, пахло, как в цветочной лавке, но сырость каждый день рассеивалась, стоило палящему солнцу прожечь тонкую мантию влаги, цеплявшуюся за спину горы. Жить здесь было — как на боку: по одну сторону земля уходила вверх, а по другую, под тем же углом — вниз. И только ущелье восстанавливало перпендикулярность: отвесные стены скал на разных сторонах огромного амфитеатра напоминали, что центр тяжести — внизу, а не сдвинулся куда-то вбок. Из невидимой чаши на дне все время поднимался пар, а далекий, невнятный зов воды казался голосом самого сна.
Первые несколько дней Эйлин пролежала в постели, слушая воду, птиц и совсем близкие, незнакомые домашние звуки. Ее мать и Пру завтракали в постели и выходили, как правило, только к полудню — поболтать пару минут, затем Конча вносила поднос еды для пострадавшей. Днем Эйлин листала старые журналы, почитывала детективы. Около трех обычно начинался дождь; сперва казалось, что звук — все тот же далекий водопад, только громче, потом ярость нарастала, он придвигался безошибочно вплотную, и мощный рев обволакивал дом, заглушая прочие звуки. Черные тучи плотно смыкались на горе и казалось — скоро явится ночь. Эйлин звонила в колокольчик — позвать Кончу, чтобы та зажгла масляную лампу на столике у кровати. Лежа и глядя на мокрые банановые листья за окном, слыша повсюду грохот дождя, она на какой-то шаткий миг ощущала уют и покой. Незачем разбираться в чувствах, не нужно думать — только утихает дождь, только солнце победно вступает в клубящиеся паром сумерки и стоит ждать лишь раннего ужина. После ужина мать каждый вечер приходила к ней поболтать, обычно — о слугах. В первые три вечера с нею заявлялась и Пру со стаканом виски, но потом мать стала заглядывать одна.
Эйлин попросила, чтобы ей отвели комнату в старой части дома, а не в более комфортабельном новом крыле. Ее окно выходило в сад — на квадратик лужайки, по сторонам обсаженный молодыми бананами. На дальнем краю был фонтан, за ним начинался изувеченный горный склон с недавно вырубленным подлеском и обугленными пнями, а дальше — высокие джунгли, много лет назад рассеченные по склону ровной границей плантации. Здесь, в комнате, Эйлин по крайней мере была уверена, что где-то под нею есть земля.
Когда лодыжка перестала болеть, она стала спускаться к обеду, который подавали на террасе, за столом с воткнутым посередине пляжным зонтиком. Пру постоянно опаздывала из своей мастерской — всегда приходила в джинсах, заляпанных глиной, лицо исполосовано грязью. Поскольку Эйлин не могла заставить себя думать о том, как относится к Пру, — та неучтива, уродлива и вообще здесь лишняя, — она вообще эмоционально не откликалась на присутствие второй женщины, то есть была вежлива, но скучала и в разговорах за едой почти не участвовала. Кроме того, на террасе Эйлин было явно неуютно. Слишком близка пустота и чересчур низка балюстрада, слишком опасно. Эйлин старалась есть как можно быстрее, не тратя время на кофе, однако ей ни разу не пришло в голову просто сказать о своих опасениях. Если рядом была Пру, она считала себя обязанной строго придерживаться этикета. По счастью, больная лодыжка служила удобным предлогом сразу удаляться наверх.
Эйлин вскоре обнаружила возле кухни крохотный дворик, где тяжелые лозы с душистыми цветами увивали решетку, поставленную у одной стены. Воздух там гудел от сотен пчел: они гроздьями липли к цветкам и медленно кружили в воздухе. После обеда Эйлин устраивалась в шезлонге под этой решеткой и читала, пока не начинался дождь. Там было жарко и душно, однако пчелиный гул заглушал водопад. Как-то днем ее выследила Пру и встала напротив, заложив руки в задние карманы.
— Как ты переносишь эту жару? — спросила она Эйлин.
— О, а мне нравится.
— Вот как? — Пру помолчала. — Скажи, тебе здесь и правда нравится или тут, по-твоему, скука смертная?
— Да нет, мне кажется, здесь чудесно.
— М-м. Это правда.
— А вам тут разве не нравится?
Пру зевнула.
— Ну, меня-то здесь все устраивает. Но я занимаюсь делом. Где я могу работать, там мне и нормально, понимаешь.
— Да, наверное, — сказала Эйлин. Потом поинтересовалась: — Вы здесь долго пробудете?
— Ты о чем это, черт побери? — Пру оперлась о стену дома, не вынимая рук из-за спины. — Я тут живу.
Эйлин хохотнула. Для всех, кроме Пру, это прозвучало бы веселым, переливчатым смехом, однако женщина сощурилась и слегка выпятила подбородок.
— Что смешного? — резко спросила она.
— Вы. Сплошной комок нервов. Чуть что — обижаетесь. Возможно, вы слишком много работаете в своем домике.
Пру изумленно посмотрела на нее.
— Боже правый, — наконец вымолвила она. — Интеллект не спрячешь, подруга.
— Спасибо, — очень серьезно сказала Эйлин. — Чего уж там, я думаю, просто замечательно, что вы здесь всем довольны, и надеюсь, вы и дальше будете счастливы.
— Я тебе то же самое хотела сказать.
— Тогда все замечательно.
— Что-то я тебя не пойму, — нахмурилась Пру.
— Я не знаю, о чем вы, — ответила Эйлин, нетерпеливо перебирая страницы. — Это самый бессмысленный разговор в моей жизни.
— А я так не думаю, — сказала Пру, уходя в кухню.
В тот же вечер, когда мать, как повелось, зашла к Эйлин после ужина поболтать, вид у нее был немного расстроенный.
— Похоже, ты не очень-то ладишь с Пру, — сказала она с упреком, садясь у дочери в ногах.
— Да нет, мы отлично ладим. А, ты о нашем сегодняшнем разговоре, вероятно.
— Да, о нем, вероятно. Право, Эйлин. Нельзя грубить женщине в таком возрасте. Она — моя гостья, и ты — моя гостья, вы должны быть вежливы друг с другом. Но она-то вежлива всегда, а вот ты, сдается, — нет.
У Эйлин перехватило дыхание:
— Я — твоя гостья…
— Я пригласила тебя сюда на каникулы, и хочу, чтобы все было приятно, и не вижу ни малейшего повода, почему так быть не должно.
Эйлин неожиданно вскричала:
— Да она психопатка!
Мать поднялась и быстро вышла из комнаты.
Следующие несколько дней все было тихо, о скандале никто не упоминал. Эйлин после обеда по-прежнему сидела в патио.
Настало какое-то особенно ласковое утро, когда в спальне у Эйлин еще висел нетронутый ранний туман и звонкий разнобой птичьих криков с изумительной ясностью доносился из невырубленных зарослей. Она быстро оделась и вышла наружу. В воздухе разливалось прежде невиданное белое сияние. Она пошла по тропе мимо деревенских хижин. Внутри копошилась жизнь; плакали младенцы, а плененные попугаи и певчие птицы смеялись и пели. Тропинка свернула в невысокую рощицу — ее посадили для защиты кофейных кустов. Отсюда еще почти не отступила ночь; воздух исчерчивала прохлада, а растительные запахи невидимыми гирляндами свисали вокруг нее с ветвей. Дорогу ей неспешно перешел огромный яркий паук. Эйлин замерла, наблюдая за ним, пока он не скрылся в листве. Она приложила руку к сердцу, как же настойчиво оно бьется. И немного послушала его биенье в голове, не желая вторгаться в этот ритм своими шагами. Потом быстро двинулась вперед, все выше по тропе, к самой светлой части неба. Когда тропа вдруг вывела на высокий уступ прямо над плантацией, Эйлин сквозь туман с трудом различила скопление крыш внизу. Зато шум водопада был здесь слышнее — она подумала, что вышла, должно быть, к самому ущелью, хоть его и не видно. Тропа здесь поворачивала и дальше тянулась вверх по неровным прогалинам. Размеренно, дыша глубоко и медленно, Эйлин полчаса лезла в гору, а затем удивилась — даже здесь, на склоне, джунгли с обеих сторон вырублены. На миг ей показалось, что небо вроде бы светлеет, и вот-вот пробьется солнце, но когда тропа выровнялась, а впереди что-то завиднелось, она поняла, что здесь туман еще плотнее, чем внизу.
В некоторых местах по обе стороны тропы вниз падали отвесные обрывы. Глубины этих провалов земли разглядеть было невозможно. У самой тропы лишь несколько растений и камней, за ними — верхушки древовидного папоротника, а дальше — белая пустота. Как будто идешь по гребню стены высоко над землей. Затем тропа делала плавный изгиб и резко взмывала вверх — и тогда Эйлин вдруг видела сбоку над собой одинокое дерево.
Неожиданно она вышла к ряду хижин. Их не так ладно сделали, как внизу на плантации, да и были они поменьше. Туман здесь пропитался запахом дыма; пахло свиньями. Эйлин остановилась. Напевал мужчина. Из одной хижины вышли двое голых детишек, в ужасе уставились на нее и снова вбежали в дом. Она двинулась дальше. Пение доносилось из-за последней хижины. Оказавшись перед ней, Эйлин увидела, что домик со всех сторон обнесен спутанной, но все же грозной колючей проволокой, со всех сторон отделяющей примерно шестифутовую полосу. Из дальнего угла участка показался молодой человек. Его штаны и рубашка были в лохмотьях; во многих местах проглядывала смуглая кожа. Идя к Эйлин, он пел и не смолк, уставившись ей в лицо блестящими пытливыми глазами. Она улыбнулась и поздоровалась:
— Buenos dias.[2]
Он поманил ее рукой — как-то уж очень театрально. Эйлин замедлила шаг и остановилась, нерешительно оглянувшись на другие хижины. Молодой человек снова позвал ее за собой и скрылся в хижине. Через секунду он вышел и, все так же зачарованно глядя на нее, стал жестами снова подзывать к себе. Эйлин стояла совершенно неподвижно, не сводя глаз с его лица. Он медленно подошел к ограде и схватился за проволоку обеими руками — чем глубже колючки впивались в ладони, тем шире открывались его глаза. Он вдруг перегнулся, сунувшись к Эйлин головой, и впился взглядом в ее глаза с невероятной силой. Несколько секунд они смотрели друг на друга; затем она шагнула ближе, вглядываясь в его лицо, тоже нахмурившись. И тут он с воплем выпустил изо рта струю воды, метя ей прямо в лицо. Немного попало на щеку, остальным окатило все платье. Пальцы его оторвались от проволоки, и он, выпрямившись, стал потихоньку отступать к хижине, по-прежнему не отрывая взгляда от ее лица.
Она замерла на миг, прижав ладонь к щеке. Затем нагнулась, подняла с тропинки большой камень и запустила им изо всех сил в открытую дверь. Оттуда раздался жуткий вопль — в жизни своей она такого не слышала. Или же да, — подумала она, кинувшись бежать мимо хижин, — так орет от негодования и оскорбленной невинности маленький ребенок, — но голос принадлежал взрослому мужчине. Пока она бежала, из хижин никто не выглянул. Вскоре она вновь оказалась среди безмолвия пустого горного склона, но и там бежать не перестала — и к тому же с изумлением поняла, что рыдает. Она села на камень и потихоньку успокоилась, наблюдая, как муравьи методично уничтожают куст, отщипывая квадратики зеленых листьев и уволакивая их с собой. Небо теперь становилось ярче; скоро и солнце проглянет. Она двинулась дальше. Когда она добралась до выступа над плантацией, туман собрался в длинные облака, сползавшие по склону вниз, в ущелья. В ужасе Эйлин увидела, как близка она к уродливому черному краю. А их дом внизу выглядел и вовсе безумно — свесился над пропастью, точно пытался разглядеть самое дно. Много ниже дома от заводи поднимался пар. Эйлин скользнула взглядом по отвесным бокам скалы напротив — снизу до самой вершины, чуть выше того места, где она сейчас стояла. От этого ей стало дурно, и к дому она спустилась, пошатываясь, прижав ко лбу ладонь, никак не реагируя на местных, которые здоровались с ней, стоя в дверях хижин.
Пробегая мимо сада, Эйлин услышала, как ее окликнули. Она обернулась и увидела Пру — та мыла руки в чаше фонтана. Эйлин замерла.
— Ты сегодня рано. Тебе, должно быть, лучше, — заметила Пру вытирая руки о волосы. — У твоей матери приступ. Зашла бы к ней.
Эйлин посмотрела на Пру и сказала:
— Я и так заходила. Не нужно мне указывать.
— А я думаю, нужно.
— И вообще не лезьте ко мне. Я прекрасно обойдусь и без вашей помощи.
— А помогать тебе я и не собиралась, — сказала Пру, засовывая руки в карманы. — Скорее — дать в зубы, если уж на то пошло. Каково мне видеть, как мать из-за тебя дергается? То ты в постели валяешься больная, то по клятым джунглям шляешься. Думаешь, мне приятно без конца говорить о тебе, каждые десять минут ее успокаивать? По-твоему, жизнь — это что, черт тебя дери, вечный бал для девицы на выданье?
Эйлин смотрела на нее еще пристальнее, теперь уже с открытой ненавистью.
— По-моему, — с расстановкой сказала она, — жизнь довольно ужасна. А особенно здесь. И еще — по-моему, вам стоит разок посмотреть на себя в зеркало и кинуться с террасы вниз. А мамочке голову проверить не помешает.
— Ясно, — с нажимом сказала Пру. Закурила и прошествовала к себе в мастерскую. Эйлин зашла в дом и поднялась к себе.
Меньше часа спустя в дверь постучала мать. Едва она вошла, Эйлин заметила: она только что плакала.
— Эйлин, золотко, мне нужно тебе кое-что сказать, — неуклюже начала она. — У меня просто сердце разрывается. Однако придется.
Она замолчала, словно ожидая, что ее подбодрят.
— Мама, что такое?
— Думаю, ты сама догадываешься.
— Наверное, о Пру. Нет?
— Определенно. Даже не знаю, как мне теперь с ней объясняться. Она рассказала, что ты ей наговорила, и, не скрою, я с трудом ей поверила. Как ты могла?
— Ты про то, что сейчас было в саду?
— Я не знаю, где это было, но знаю, что так больше продолжаться не может. Поэтому я просто вынуждена сказать… Тебе придется уехать. Мне такие встряски не нужны, а теперь совершенно ясно, что меня ждет, если ты останешься.
— Я ничуть не удивляюсь, — сказала Эйлин с напускным спокойствием. — Когда мне уехать?
— Это все ужасно мучительно…
— О, хватит! Все в порядке. Отдохнула и будет, зато много чего успею до начала семестра. Сегодня? Завтра?
— Думаю, в самом начале недели. Я поеду с тобой в Барранкилью.
— Будет очень глупо, если еду мне станут приносить в комнату?
— По-моему, это прекрасная мысль, золотко, а между едой мы будем славно друг друга навещать.
Казалось, теперь напряжение должно было исчезнуть, но оно почему-то не пропало. Все четыре ночи, оставшиеся до отъезда, Эйлин изводили кошмары. Она просыпалась во мраке до того измученная, что не могла двинуть рукой. То был не страх; своих снов она не помнила. Скорее казалось, будто некую только что открытую внутреннюю часть ее существа терзает острая боль. Часто дыша, она подолгу лежала обездвиженная и слушала вечный рокот водопада, лишь изредка пронзаемый легким и близким ночным шелестом ветвей. Наконец, собрав достаточно энергии, она переворачивалась в постели, глубоко вздыхала и, довольно расслабившись, снова погружалась в зловещий мир сна.
В последний день, едва рассвело, в дверь к ней легонько постучали. Эйлин встала и откинула задвижку. Там, жалко улыбаясь, стояла ее мать.
— Мне можно войти?
— О. Доброе утро. Конечно. Еще ведь рано, да?
Мать прошла к окну и встала, глядя на сад в тумане.
— Мне сегодня нездоровится, — сказала она. — Боюсь, я не смогу проводить тебя в Барранкилью. Мне сегодня и на лошадь не взобраться. Это чересчур — три часа до Хамонокаля, а потом еще и поезд, и пароход всю ночь. Тебе придется меня простить. Одно, другое, третье — это выше моих сил. Но ведь какая разница, правда? — Наконец она подняла взгляд. — Мы можем проститься и здесь.
— Но, мама, как же я одна доберусь?
— О, Хосе поедет с тобой до самой Барранкильи и в среду к ночи вернется. Неужели ты думаешь, я отпустила бы тебя совсем одну? — Она рассмеялась нарочито, потом резко смолкла, словно задумавшись. — Мне очень не хочется оставаться тут без него на две ночи, но иначе до завтра тебя туда не доставить. В Панаму ты сможешь добраться морем. Один-то билет всегда найдется. А сейчас — завтракать, завтракать…
Потрепав Эйлин по щеке, она заспешила к двери и по лестнице вниз, на кухню.
Сверху из леса долетала утренняя песня птиц; там, на вершинах могучих деревьев клочьями лежал туман. Эйлин перевела взгляд на сад у своих ног. Вдруг она почувствовала, что не сможет уехать; в каком-то смысле она будто оставит позади любовь. Она села на кровать. «Но в чем же дело? — спрашивала она себя в отчаянии. — Не в маме. Не в доме. Не в джунглях». Она машинально оделась и уложила оставшиеся туалетные принадлежности в несессер. Но чувство не проходило, властное и всеохватное в своей завершенности.
Она сошла вниз. Из кухни слышались голоса и стук фарфора. Конча и Лус собирали ей поднос с завтраком. Эйлин вышла наружу и наблюдала за ними, пока все не приготовили.
— Ya se va la señorita?[3] — печально спросила Конча.
Эйлин не ответила, забрала поднос и, пройдя с ним через дом, вынесла на террасу и поставила на стол. На террасе все намокло от сырости и росы из ущелья. Эйлин перевернула подушку на стуле и села. Гул водопада убил в ней аппетит, но она подумала: «Это в последний раз». Горло ей сдавило, но чувства были слишком противоречивы и спутаны, чтобы выделить из них одно, главное. Так она сидела, сосредоточенно жуя, и вдруг почувствовала на себе пристальный взгляд. Она вздрогнула и увидела в дверях Пру. В халате и пижаме, в руке — стакан воды. Вид у нее был очень сонный.
— Как ты? — спросила она, сделав глоток.
Эйлин встала.
— Какие мы нынче бодрые ранние пташки, — весело продолжала Пру.
— Я… уезжаю. Надо идти. Извините, уже поздно, — мямлила Эйлин, шаря глазами по сторонам.
— Да не спеши ты, подруга. Даже с матерью еще не простилась. И Хосе только седлает своих кляч. Ну и набрала ты с собой.
— Простите, — сказала Эйлин, стараясь проскользнуть мимо в дверь.
— Ладно, давай пять. — И Пру потянулась к ее руке.
— Отстаньте! — крикнула Эйлин, стараясь не подпускать ее. — Не трогайте меня! — Но Пру удалось-таки поймать ее за одну обезумевшую руку. Схватила она ее крепко.
— Хватит с нас эффектного прибытия. Совсем не обязательно и отбывать таким же манером. Давай-ка, попрощайся со мной по-человечески. — Невольно Пру слегка вывернула ей руку. Эйлин прислонилась к двери и вся побелела. — Что, дурно? — спросила Пру. Она отпустила руку и, поднеся поближе стакан с водой, пальцами брызнула Эйлин в лицо.
Реакция была мгновенной. Эйлин прыгнула на нее злобно и внезапно, пиная, рвя и колотя одновременно. Стакан упал на каменный пол; Пру это застало врасплох. Точно заведенная, со стремительной птичьей яростью девушка била женщину по лицу и голове, медленно тесня ее прочь от двери и по всей террасе.
У Пру с губ несколько раз слетело «Господи». Поначалу она почти не сопротивлялась: будто в полусне, двигалась она под натиском к внешнему краю террасы. А потом вдруг бросилась на пол. Эйлин не переставала пинать ее, а она лежала, съежившись, стараясь прикрыть лицо.
— Никто! Никто! Никто! Никто не смеет поступать так со мной! — выкрикивала Эйлин в такт пинкам.
Голос ее набирал высоту и мощь; на миг она остановилась и, вскинув голову, крикнула так, как не кричала в жизни. Вопль тотчас вернулся к ней от черной скальной стены на другой стороне ущелья, прорвавшись сквозь рев воды. Звук ее собственного голоса что-то завершил для нее, и она двинулась через террасу назад.
В дверях испуганно застыли Конча и Лус; словно вышли поглядеть, как над местностью проносится страшная буря. Пропуская Эйлин, они расступились.
Возле конюшни Хосе, посвистывая, заканчивал седлать лошадей. Чемоданы уже навьючили на ослика.
Еще не очнувшись от глубокого сна, Эйлин повернула голову к дому, когда они проезжали мимо. На краткий миг в просвете между листвой она увидела две фигуры — матери и Пру: они стояли бок о бок на террасе, а за ними высилась стена ущелья. Потом лошади свернули и начали спускаться по тропе.
(1946)