Письма*

А. И. Введенскому*

<Ленинград. 1936–1940 г.>


Дорогой Александр Иванович, я слышал, что ты копишь деньги и скопил уже тридцать пять тысячь. К чему? Зачем копить деньги? Почему не поделиться тем, что ты имеешь, с теми, которые не имеют даже совершенно лишней пары брюк? Ведь, что такое деньги? Я изучал этот вопрос. У меня есть фотографии самых ходовых денежных знаков: в рубль, в три, в четыре и даже в пять рублей достоинством. Я слышал о денежным знаках, которые содержут в себе разом до 30-ти рублей! Но копить их, зачем? Ведь я не коллекционер. Я всегда презирал коллекционеров, которые собирают марки, пёрышки, пуговки, луковки и т д. Это глупые, тупые и суеверные люди. Я знаю, например, что так называемые «нумизматы», это те, которые копят деньги, имеют суеверный обычай класть их, как бы ты думал куда? Не в стол, не в шкатулку а… на книжки! Как тебе это нравится? А ведь можно взять деньги, пойти с ними в магазин и обменять на, ну скажем, на суп (это такая пища), или на соус кефаль (это тоже вроде хлеба)

Нет, Александр Иванович, ты почти такой же нетупой человек как и я, а копишь деньги и не меняешь их на разные другие вещи. Прости, дорогой Александр Иванович, но это не умно! Ты просто поглупел, живя в этой провинции. Ведь должно быть не с кем даже по говорить. Посылаю тебе свой портрет, что бы ты мог хотя бы видеть перед собой умное, развитое, интеллегентное и прекрасное лицо. Твой друг Даниил Хармс.

Е. И. Грицыной*

<Пригород Ленинграда>.

28 февраля 1936 г.


Дорогая Лиза,

поздравляю Кирилла с днём его рождения, а также поздравляю его родителей, успешно выполняющих предписанный им натурой план воспитания человеческого отпрыска, до двух летнего возраста неумеющего ходить, но затем со временем начинающего крушить всё вокруг и наконец в достижении младьшего дошкольного возраста, избивающего по голове украденным из отцовского письменного стола вольтметром, свою любящую мать, не успевшую увернуться от весьма ловко проведённого нападения своего не совсем ещё дозревшего ребёнка, замышляющего уже в своём недозрелом затылке, ухлопав родителей, направить всё своё преостроумнейшее внимание на убелённого сединами дедушку и тем самым доказывающего своё не по летам развернувшееся умственное развитие в честь которого, 28 февраля собируться кое какие поклонники сего поистине из рядо вон выходящего явления и в числе которых, к великому моему прискорбию, не смогу быть я, находясь в данное время в некотором напряжении, восторгаясь на берегах Финского залива присущим мне с детских лет умением, схватив стальное перо и окунув его в чернильницу, короткими и четкими фразами выражать свою глубокую и подчас даже некоторым образом весьма возвышенную мысль.


Даниил Хармс

28 февраля 1936 года.

Домашним*

<Ленинград>. Б.д.


Разбудите меня

в 11 часов.

Даня.

буду страшно благодарен

Я с ножом ночей татарин.

Б. С. Житкову*

<Ленинград>. 3 октября 1936 г.


Дорогой Борис Степанович, большое спасибо за Ваш ответ. У меня было такое ощущение, что все люди переехавшие в Москву меняются и забывают своих Ленинградских знакомых. Мне казалось, что Москвичам ленинградцы представляются какими то идеалистами с которыми и говорить то не о чем. Оставалась только вера в Вашу неизменность. За девять лет, что я знаю Вас, изменились все. Вы же как были, таким точно и остались, не смотря на то, что как никто, из моих знакомых, изменили свою внешнюю жизнь. И вдруг мне показалось, что Вы стали москвичом и не ответите на моё письмо. Это было бы столь же невероятно, как если бы я написал письмо Николаю Макаровичу, а он прислал бы мне ответ. Поэтому получив сегодня Ваше письмо я испытал огромную радость, и что то вроде того, что «Ура! Правда восторжествует».

Когда кто ни будь переезжает в Москву, я ленинградский патриот воспринемаю это как личное оскорбление. Но Ваш переезд в Москву, дорогой Борис Степанович, мне бесконечно печален. Среди моих знакомых в Ленинграде не осталось ни одного настоящего мужчины, и живого человека. Один зевнет если заговорить с ним о музыке, другой не сумеет развинтить даже электрического чайника, третий проснувшись не закурит папиросы, пока чего ни будь не поест, а четвёртый подведёт и окрутит вас так, что потом только диву даешся. Лучше всех пожалуй Николай Андреевич. Очень очень не достаёт мне Вас, дорогой Борис Степанович.

Поражаюсь Вашей силе: столько времени прожить без комнаты и остаться самим собой. Это Вы, который говорил, что самый приятный подарок – халат с тридцатью карманами! Вы мне напоминаете англичанина, который пьет восьмой день, и что называется ни в одном глазу и сидит прямо как палка. Даже страшно делается. Все это конечно потому, что у Вас миллион всяких привычек и потребностей, но главные чай и табак.

В следующем письме напишу Вам о своих делах. Сообщите только, по какому адресу Вам писать.


Хармс.

3 октября 1936 года.

Б. С. Житкову*

<Ленинград. Октябрь 1937 г.>.

Дорогой Борис Степанович, каждый день, садясь за фисгармонию, вспоминаю Вас. Особенно когда играю II-ую фугетту Генделя, которая Вам тоже понравилась. Помните, как там бас время от времени соглашается с верхними голосами при помощи такой темы:

Эта фугетта в моём репертуаре – коронный номер. В продолжении месяца я играл её по два раза в день, но зато теперь играю её свободно. Марина не очень благосклонна к моим занятиям, а так как она почти не выходит из дома, то я занимаюсь не более одного часа в день, что через мерно мало. Кроме фугетты, играю Палестриновскую «Stabat mater», в хоральном переложении, Минуэт Джона Влоу'а (XVll в.), «О поле поле» из Руслана, хорал es-dur из Иогановских страстей и теперь разучиваю арию c-moll из партиты Баха. Это одна из лучших вещей Баха и очень простая. Посылаю Вам верхний голос для скрипки, ибо разучивая её только одним пальцем я получал огромное удовольствие. У меня часто бывает Друскин. Но большая рояльная техника мешает ему хорошо играть на фисгармонии. Зато был у меня тут один молодой дирежор, приятель Николая Андреевича, вот он действительно показал чего можно достигнуть на фисгармонии. То меняя регистры, то особенно подовая воздух, он добивался такого разнообразия и так точно передавал оркестровое звучание, что я только диву давался. Кроме того, он играет со страниц партитуры в 22 строки, так же свободно, как Вы читаете по русски французскую книгу. В добавок он поёт на все голоса. Он пел сикстет из Дон Жуана и так ловко перескакивал с голоса на голос, подчеркивая именно самые нужные моменто, что я воспринял сикстет полностью.

Как жаль, что Вы перехали в Москву. Я уверен, что этот молодой дирижёр доставил бы Вам много радости.

Напишите мне Борис Степанович, достали ли Вы себе квартиру и играете ли на скрипке.

О себе могу только сказать, что мои материальные дела хуже чем когда либо. Сентябрь прожил исключительно на продажу да и то с таким рассчётом, что два дня с едой, а один голодный, но надеюсь, что когда ни будь будет лучше. Если вы бываете в Детиздате, и если Вам не трудно, тоузнайте почему я не получил денег из Олейниковского журнала. Олейников говорит, что выписал мне 500 рублей, но я их не получил.

А ещё посоветуйте мне вот что: я перевёл Буша для Чижа. Чиж предложил мне издать это отдельной книжкой. А Шварц приехал из Москвы и передал мне, что Оболенская предлогает издать Буша в Москве. Думая, что в Москве больше гонорары и тиражи я отказался от предложения Чижа. Я послал с Олейниковым письмо Оболенской где пишу, что хотел бы издать Буша в Москве и прошу сообщить мне условия. По рассказу Олейникова Оболенская буд-то бы обиделась, что я спрашивал об условиях (?). Потом она посоветывалась с Введенским и как бы отказалась издавать моего Буша. Теперь же я получил от неё такую телеграмму: «Берём Ваш перевод Буша, условия 1.000 руб. до 100 строк. Телеграфьте согласны. Посылайте стихи. Оболенская».

Если бы мне предложили эти условия в Ленинграде, я нашёл бы их приличными, но для Москвы незнаю. Мне очень нужны деньги, но продешевить книжку не хочу. Вся книжка 200 строк. Может быть лучше требовать за неё аккордно? и сколько? Может быть то что предлогает Оболенская очень хорошо? А может быть очень плохо? и какой тираж? Борис Степанович, Вы лучше знаете это всё. Если у Вас есть лишние пять рублей, пошлите мне телеграмму. Уж очень я отстал от издательских дел.

Остаюсь Ваш


Даниил Хармс.

Ул. Маяковского 11 кв. 8.

Н. И. Колюбакиной*

<Ленинград>. 21 сентября 1933 г.


Дорогая Наташа,

спасибо за стихи Жемчужникова. Это именно Жемчужников, но отнюдь не Прутков. Даже, если они и подписаны Прутковым, то всё же не прутковские. И наоборот вещи Толстого вроде «Балет Комма» или «О том, дискать, как филосов остался без огурцов», чистые прутковские, хоть и подписано только Толстым.

Я показывал ногу д-ру Шапо. Он пробормотал несколько латинских фраз, но, судя по тому, что велел мне пить дрозжи, согласен с твоим мнением. Кстати дрозжей нигде нет.

Чтобы ответить стихотворением на стихотворение, посылаю тебе, вчера написанные, стихи. Правдо они ещё не законченны. Конец должен быть другим, но не смотря на это я считаю, что в них есть стройность и тот грустный тон, каким говорит человек о непонятном ему предназначении человека в мире. Повторяю, что стихи незакончены и даже нет ещё им названия.


Даниил Хармс

Четверг, 21 сентября, 1933 года. Петербург

Н. И. Колюбакиной*

Ленинград. 24 сентября 1933 г.


Дорогая Наташа,

ты прислала мне такое количество пивных дрожжей, будто я весь покрыт волдырями как птица перьями. Я не знал, что они существуют в таблетках и продаются в аптеках. Мне просто неловко, что об этом узнала ты, а не я сам, которому эти дрожжи нужны. Твоё издание Козьмы Пруткова (1899 года) – лучшее, хотя в нём многих вещей не хватает Вчера позвонил мне Маршак и просил, если я не занят и если у меня есть к тому охота, притти к нему. Я пошёл. В прихожей произошла сцена с обниманиями и поцелуями. Вполне были бы уместны слова: «мамочка моя!» Потом Маршак бегал вокруг меня, не давая мне даже сесть в кресло, рассказывал о Риме и Париже, жаловался на свою усталость. Маршак говорил о Риме очень хорошо. Потом перешёл разговор на Данта. Маршак научился уже говорить немного по итальянски и мы сидели до 3 ч. ночи и читали Данта, оба восторгаясь. Стихи, которые я хотел послать тебе, еще не окончены, потому хорошо, что я не послал их.

А Колпаков, это действительно я.

Спасибо Машенька за спички и махорку.


Даня

Воскресенье 24 сентября 1933 года.

Н. И. Колюбакиной*

<Детское Село (Пушкин?)>. Б. д.


Дорогая Наташа,

кофе я не смогу пить. А лучше я пройдусь ещё на часок в парк, чтобы воспользываться тем, что называют природой, или попросту «самим собой».

Д.

Т. А. Липавской*

<Ленинград>. 20 августа 1930 г.


Тамара Александровна, должен сказать Вам, что я всё понял. Довольно ломать дурака и писать глупые письма неизвесто кому. Вы думаете: он глуп. Он не поймет. Но Даниил Хармс не глуп. Он всё понимает. Меня матушка не проведёшь! Сам проведу. Ещё бы! Нашли дурака! Да дурак-то поумнее многих других, умных.

Не стану говорить таких слов, как издевательство, наглость и пр. и пр. Всё это только уклонит нас от прямой цели.

Нет, скажу прямо, что это чорт знает что!

Я всегда говорил, что в Вашем лице есть нечто преступное. Со мной спорили, не соглашались, но теперь пусть лучше попридержут язык за грибами или за зубами или кактам говорится!

Я прямо спрашиваю Вас: что это значит? Ага! вижу как Вы краснеете и жалкой ручонкой хотите отстранить от себя этот неумолимый призрак высокой справедливости.

Смеюсь, глядя на то как Вы лепечете бледные слова оправдания.

Хохочу над Вашими извинениями.

Пусть! Пусть эта свинья Бобрикова сочтёт меня за изверга.

Пускай Рогнедовы обольют меня помоями! Да!.. впрочем нет. Не то.

Я скажу спокойно и смело: Я разъярён.

А вы знаете на что я способен? Я волк. Зверь. Барс. Тигр. Я не хвастаюсь. Чего мне хвастаться?

Я призираю злобу. Мне злость не понятна. Но святая ярость!

Знаем мы эти малороссийские поля и канавы. Знаем и эти пресловутые 20 фунтов. Валентина Ефимовна уехала в Москву. Цены на продукты дорожают.


20-го Августа 1930 года

Даниил Хармс

Т. А. Липавской*

<Ленинград>. 5 декабря 1930 г.


Дорогая Тамара Александровна.

Я люблю Вас. Я вчера, даже, хотел Вам это сказать, но Вы сказали, что у меня на лбу всегда какая-то сыпь и мне стало неловко. Но потом, когда Вы ели редьку, я подумал: «Ну хорошо, у меня некрасивый лоб, но зато ведь и Тамарочка не богиня». Это я только для успокоения подумал. А на самом деле Вы богиня, – высокая, стройная, умная, чуть лукавая и совершенно неоцененная!

А ночью я натёр лоб политурой и потом думал: «Как хорошо любить богиню, когда сам бог». Так и уснул.

А разбудил меня папа и, довольно строго, спросил кто у меня был вчера. Я, говорю, были приятели.

– Приятели? – сказал папа.

Я говорю были Введенский, Липавский и Калашников.

А папа спросил, не были-ли кто ни будь, так сказать, из дам. Я говорю, что сразу этого не могу вспомнить. Но папа что-то сделал (только я не скажу что) и я вспомнил и говорю ему: «Да, папочка, были такие-то и такие-то мои знакомые дамы и мне их нужно было видеть по делу Госиздата, Дома печати и Федерации Писателей». Но это не помогло.

Дело в том, видите-ли, что Вы решили, буд-то я вроде как-бы, извините, Яша Друскин, а я, на самом деле, это самое, значительно реже.

Ну вот и вышло, что папа раньше меня прочел и показал Лидии Алексеевне (это такая у нас живет).

А я и не знаю, что там такое написано.

– Нет, – говорит папа, – изволь, иди следом за мной и изволь все объясни.

Я надел туфли и пошел.

Прихожу, вижу. Боже ты мой! С одной стороны и приятно видеть, а с другой стороны стоят тут рядом папа и Лидия Алексеевна.

– Я, – говорит Лидия Алексеевна, – сюда больше ходить не могу, а то и про меня еще чего ни будь напишут.

И папа раскричался тоже.

– Это, кричит, – не общественная!

Ну что тут скажешь! Я стою себе и думаю: «Любит ведь, явно любит, коли до этого дошло! Ведь вон, думаю, каким хитрым манером призналась! Но которая? Вот вопрос. Ах, если-бы это была она! т. е. Тамара!»

Только это я так подумал, вдруг звонок, приходит почтальон и приносит мне три заказных письма. И выходит, что все три зараз любят. А что мне до других, когда я Вас, именно Вас, дорогая Тамара Александровна люблю.

Как увидал Вас, пять лет тому назад в Союзе Поэтов, так с тех пор и люблю.

Сильно сломило это мою натуру. Хожу как дурак. Апетита лишился. А съем что через силу, так сразу отрыжка кислая. И сна лишился. Как только спать, так левую ноздрю закладывает, прямо не продохнешь!

Но любовь, можно сказать, священный пламень, все прошибет!

Пять лет любовался Вами. Как Вы прекрасны! Тамара Александровна, если б Вы только знали!

Милая, дорогая Тамара Александровна! Зачем Шурка мой друг! Какая насмешка судьбы! Ведь, не знай я Шуру, я бы и Вас не знал!

Нет!..

Или вернее да! Да, только Вы, Тамара Александровна, способны сделать меня счастливым. Вы пишите мне: «…Я не Ваш вкус». Ах! Слова бессильны, а звуки не изобразимы! Тамарочка, радуга моя!

Твой Даня.


5 декабря 1930 года

Т. А. Липавской*

<Детское Село>. 17 июля 1931 г.


Матушка моя, дорогая Тамара Александровна, не люблю писать зря, когда нечего. Ничего ровно не изменилось с тех пор, как Вы уехали. Так же все Валентина Ефимовна ходит к Тамаре Григорьевне, Тамара Григорьевна к Валентине Ефимовне, Александра Григорьевна к Леониду Савельевичу, а Леонид Савельевич к Александру Ивановичу. Абсолютно также ничего не могу сказать и о себе. Немного загорел, немного пополнел, немного похорошел, но даже и с этим не все согласны.

Вот разве опишу Вам казус, случившийся с Леонидом Савельевичем. Зашел раз Леонид Савельевич ко мне и не застал меня дома. Он спросил сначала меня, а потом назвал свою фамилию, почему-то Савельев. А мне потом передают, что приходила ко мне какая-то барышня по имени Севилья. Я лишь с трудом догадался, кто был на самом деле. Да, а на днях еще такой казус вышел. Пошли мы с Леонидом Савельевичем в цирк. Приходим перед началом и, представьте себе, нет ни одного билета. Я и говорю: пойдемте, Леонид Савельевич, на фуфу. Мы и пошли. А у входа меня задержали и не пускают, а он, смотрю, свободно вперед прошел. Я обозлился и говорю: вон тот человек тоже без билета. Почему вы его пускаете? А они мне говорят: это Ванька-встанька, он у нас у ковра служит. Совсем, знаете, захирел Леонид Савельевич и на Госиздат рукой машет, хочет в парикмахеры поступить. Александр Иванович купил себе брюки, уверяет, что оксфорт. Широки они, действительно, страшно, шире оксфорта, но зато коротки очень, видать, где носки кончаются. Александр Иванович не унывает, говорит: поношу – разносятся. Валентина Ефимовна переехала на другую квартиру. Должно быть, и оттуда ее турнут в скором времени. Тамара Григорьевна и Александра Григорьевна нахально сидят в Вашей комнате; советую обратить внимание. Синайские, между прочим, мерзавцы.

Вот примерно все, что произошло за время Вашего отсутствия. Как будет что интересное, напишу обстоятельно.

Очень соскучились мы без Вас. Я влюбился уже в трех красавиц, похожих на Вас. Леонид Савельевич написал у себя над кроватью карандашом по обоям: «Тамара А.К.Н.» А Олейников назвал своего сына Тамарой. А Александр Иванович всех знакомых зовет Тамася. А Вал. Еф. написала Барскому письмо и подписалась «Т» – либо «Твоя», либо «Тамара». Хотите верьте, хотите не верьте, но даже Боба Левин прислал из Симбирска письмо, где пишет: «… ну как живешь, кого видишь?» Явно интересуется, вижу ли я Вас. На днях встретил Данилевича. Он прямо просиял и затрепетал, но, узнав меня, просто осунулся. Я, говорит*, Вас за Тамарочку принял, теперь, вижу, обознался. Так и сказал: за Тамарочку. Я ничего не сказал, только посмотрел ему вслед и тихо пробормотал: сосулька! А он, верно, это расслышал, подошел быстро ко мнеда как хрястнет меня по щеке неизвестно чем. Я даже заплакал, очень мне жаль Вас стало.

Не могу больше писать карандашом.

Ваш Даниил Хармс


Надеждинская. 11. кв. 8.

(Пишите мне на этот городской адрес)


* В этот момент тетушка отняла у меня чернила.

Т. А. Липавской*

<Детское Село>. 28 июня 1932 г.


Дорогая Тамара Александровна и Леонид Савельевич,

Спасибо вам за ваше чудное письмо. Я перечитал его много раз и выучил наизусть. Меня можно разбудить ночью и я сразу, без запинки, начну: «Здраствуйте Даниил Иванович, мы очень без Вас соскрючились. Леня купил себе новые…» и т. д. и т. д. Я читал это письмо всем своим царскосельским знакомым. Всем оно очень нравится. Вчера ко мне пришёл мой приятель Бальнис. Он хотел остаться у меня ночевать. Я прочел ему ваше письмо шесть раз. Он очень сильно улыбался, видно что письмо ему понравилось, но подробного мнения он высказать не успел ибо ушел, не оставшись ночевать. Сегодня я ходил к нему сам и прочел ему письмо ещё раз, чтобы он освежил его в своей памяти. Потом я спросил Бальниса, какого его мнение. Но он выломал у стула ножку и при помощи этой ножки, выгнал меня на улицу, да еще сказал, что если я еще раз явлюсь с этой поскудью, то он свяжет мне руки и набьет рот грязью из помойной ямы. Это были конечно с его стороны грубые и не остроумные слова. Я конечно ушел и понял, что у него был, возможно, очень сильный насморк и ему было не по себе. От Бальниса я пошел в Екатериненский парк и катался на лодке. На всем озере, кроме моей, плавало ещё две-три лодки. Между прочим в одной из лодок каталась очень красивая девушка. И совершенно одна. Я повернул лодку (кстати при повороте, надо грести осторожно, потому что весла могут

выскочить из уключин) и поехал следом за красавицей. Мне казалось, что я похож на норвежца и от моей фигуры в сером жилете и развивающимся галстуке, должны излучаться свежесть и здоровие и, как говорится, пахнуть морем. Но около Орловской коллоны купались какие-то хулиганы и, когда я проезжал мимо, один из них хотел проплыть как раз поперёк моего пути. Тогда другой крикнул: «Подожди, когда проплывёт эта кривая и потная личность!» – и показал на меня ногой. Мне было очень неприятно, потому что всё это слышала красавица. А так как она плыла впереди меня, а в лодке, как известно, сидят затылком к направлению движения, то красавица не только слышала, но и видела как хулиган показал на меня ногой. Я попробывал сделать вид, что это относится не ко мне и стал улыбаясь смотреть по сторонам. Но вокруг не было ни одной лодки. Да тут ещё хулиган крикнул опять: «Ну чего засмотрелся! Не тебе что ли говорят! Эй ты насос в шляпе!»

Я принялся грести что есть мочи, но вёсла выскакивали из уключин и лодка подвигалась медленно. Наконец, после больших усилий, я догнал красавицу и мы познакомились. Её звали Екатериной Павловной. Мы сдали её лодку и Екатерина Павловна пересела в мою. Она оказалась очень остроумной собеседницей. Я решил блестнуть остроумием моих знакомых, достал ваше письмо и принялся читать: «Здраствуйте Даниил Иванович, мы очень без Вас соскрючились. Лёня купил…» и т. д. Екатерина Павловна сказала, что если мы подъедим к берегу, то я что-то увижу. И я увидел, как Екатерина Павловна ушла, а из кустов вылез грязный мальчишка и сказал: «Дяденька, покатай на лодке». Сегодня вечером письмо пропало. Случилось этто так: я стоял на балконе, читал ваше письмо и ел манную кашу. В это время тётушка позвала меня в комнаты помочь ей завести часы. Я закрыл письмом манную кашу и пошёл в комнаты. Когда я вернулся обратно, то письмо впитало в себя всю манную кашу и я съел его.

Погоды в Царском стоят хорошие: переменная облачность, ветры юго-западной четверти, возможен дождь.

Сегодня утром к нам в сад приходил шарманщик и играл собачий вальс, а потом спер гамак и убежал.

Я прочел очень интересную книгу о том, как один молодой человек полюбил одну молодую особу, а эта молодая особа любила другого молодого человека, а этот молодой человек любил другую молодую особу, а эта молодая особа любила, опять таки, другого молодого человека, который любил не её, а другую молодую особу.

И вдруг эта молодая особа оступается в открытый люк и надламывает себе позвоночник. Но когда она уже совсем поправляется, она вдруг простужается и умирает. Тогда молодой человек, любящий ее, кончает с собой выстрелом из револьвера. Тогда молодая особа, любящая этого молодого человека, бросается под поезд. Тогда молодой человек, любящий эту молодую особу, залезает с горя на трамвайный столб и косается проводника и умирает от электрического тока. Тогда молодая особа, любящая этого молодого человека, наедается толченого стекла и умирает от раны в кишках. Тогда молодой человек, любящий эту молодую особу, бежит в Америку и спивается до такой степени, что продает свой последний костюм; и, за неимением костюма, он принужден лежать в постеле и получает пролежни и от пролежней умирает.

На днях буду в городе. Обязательно хочу увидеть вас. Привет Валентине Ефимовне и Якову Семеновичу.


Даниил Хармс

28 июня 1932 года. Царское Село.

Т. А. Липавской*

Курск. 1 августа 1932 г.


Дорогая Тамара Александровна, Валентина Ефимовна, Леонид Савельевич, Яков Семенович и Валентина Ефимовна.

Передайте от меня привет Леониду Савельевичу, Валентине Ефимовне и Якову Семеновичу.

Как вы живете Тамара Александровна, Валентина Ефимовна, Леонид Савельевич и Яков Семёнович? Что поделывает Валентина Ефимовна? Обязательно напишите мне Тамара Александровна, как себя чувствуют Яков Семёнович и Леонид Савельевич.

Я очень соскучился по Вас, Тамара Александровна, а также по Валентине Ефимовне и Леониду Савельев. и Якову Семёновичу. Что, Леонид Савельевич, всё еще на даче или уже вернулся? Передайте ему, если он вернулся, привет от меня. А также и Валентине Ефимовне и Якову Семёновичу и Тамаре Александровне. Вы все для меня на столько памятны что порой кажется, что я вас и забыть не смогу. Валентина Ефимовна стоит у меня перед глазами как живая и даже Леонид Савельевич, как живой. Яков Семёнович для меня как родной брат и сестра, а также и Вы как сестра, или, в крайнем случае, как кузина. Леонид Савельевич для меня как шурин, а так же и Валентина Ефимовна как некая родственница.

На каждом шагу вспоминаю я вас, то одного, то другого и всегда с такою ясностью и отчетливостью, что просто ужас. Но во сне мне из вас никто не мерещится и я даже удивляюсь почему это так. Ведь если-бы во сне мне приснился Леонид Савельевич, это-бы было одно, а если-бы Яков Семёнович, это-бы было уже другое. С этим нельзя не согласиться. А также если-бы приснились Вы, было-бы опять другое, чем если-бы мне во сне показали Валентину Ефимовну.

Что тут на днях было! Я, представте себе, только собрался куда то итти и взял шляпу, что-бы одеть её, вдруг смотрю, а шляпа-то буд-то и не моя, буд-то моя, а буд-то бы и не моя. Фу ты! думаю, что за притча! моя шляпа или не моя? А сам шляпу-то надеваю и надеваю. А как надел шляпу и посмотрел в зеркало, ну вижу шляпа-то буд-то моя. А сам думаю: а вдруг не моя. Хотя, впрочем, пожалуй моя. Ну оказалось шляпато и впрямь моя. А так-же Введенский, купаясь в реке, попал в рыболовную сеть и так сильно опечалился, что, как только освободился, так сразу же пришёл домой и деркал. Пишите и вы, как вы все живёте. Как Леонид Савельевич на даче или уже приехал.


Даниил Хармс

☾, <понедельник> 1 августа, 1932 года. Курск

Т. А. Липавской*

Курск. 2 сентября 1932 г.


Дорогая Тамара Александровна, как Ваше здоровие? Александр Иванович прочёл Ваше письмо и тут же деркал. Что-же в самом деле с Вашими почками? Я долго думал по этому поводу, но ни к каким положительным результатам не пришел. Почки, как известно, служат для выделения из организма вредных веществ и с виду похожи на бобы. Чего же особенного может с ними случиться? Во всяком случае, с Вами вышел занятный номер. Что значит смещение почки? Предстаете себе, для наглядности, на примере, что Вы и Валентина Ефимовна две почки. И вдруг одна из вас начинает смещаться. Что это значит? Абсурд. Возьмите вместо Валентины Ефимовны и постэвте Леонида Савельевича, Якого Семёновича и вообще кого угодно, всё равно получается чистейшая бессмыслица. Валентине Ефимовне я послал поздравление. Какая она ни на есть, а все, думаю, поздравить надо.

Шура, Шура…

Как много в этом слове

Для сердца русского слилось[5]

Даниил Хармс

♀, <пятница> 2 сентября, 1932 года.

Т. А. Липавской*

Курск. 25 сентября 1932 г.


Дорогая Тамара Александровна, может быть, это очень глупо с моей стороны писать так, но, по моему, Вы всегда были очень красивая. Хотите верьте, хотите не верьте, но это так. Я, даже, убеждён в этом. Да, так я думаю.

Я не хочу быть смешным и оригинальным, но продолжаю утверждать, что Вы сто очков дадите вперёд любой не очень красивой женщине. Пусть я первый раскусил Вашу красоту. Я не расчитываю иметь своих последователей. О нет! Но пусть я буду одинок в своём мнении. Я от него не отступлюсь.

Это не упрямство. А что обо мне подумают, мне начхать.

Я слышал, из Вашего письма, что Вы раскокали себе нос. Жаль. Всё же урон. Отсутствие симметрии. Вашим мимолётным дефектом могут воспользоваться окружающие.

Валентина Вам под стать. Красивая женщина. Пышные волосы, рот, глаза… Удивительно, почему толпа поклонников не осаждает её дверь. Походка? Фигура? Что тому причиной? Почему всяк нос воротит?

Невежество вкусов?

Леонид не Аполлон, в нём есть множество недостатков. Но всё же, надо признать, его строил ловкий архитектор. Его миниатюрность форм, переходящая в тщедушность, нельзя назвать совершенством. Но совершенство мёртвый лев, а Леонид живая собака. Ваш выбор Леонида приветствую! Вы сумели в навозной яме найти жемчужное зерно!

Яков вызывает к себе тёплые чувства. Это студент подающий кое какие надежды.

Яков! Заклинаю тебя! Грызи гранит!

И Вы Тамара Александровна поддержите его! Влейте надежду в его сознание, которое века хранило мысль о делах, делах чести, долга и сверхморали, о знаниях, которыми переполнено земное существование, долженствующее собой изображать все те человеческие страсти, которые с таким ожесточением вели борьбу с теми человеческими помыслами, которые неослабевающими струями преисполняют наше жилище мысли, воспомоществование которой

Тамара Александровна! Яков это душа самого общества! Восток!

Пусть Николай воспоёт Вашу красоту, Тамара Александровна. И, будь я Голиаф, я бы достал рукой до неба и там бы, на облаках, написал бы Ваше имя.

Пусть! Пусть надо мной смеются и говорят, что у меня тонкая шея и бочкообразная грудь. Порядочный человек над этим не посмеётся. Я пью теперь рыбий жир!

Я говорю сейчас не о себе, а о Вас, о Вашей красоте Тамара Александровна!

Вы обращаете на себя внимание!


Даниил Хармс

25 сентября 1932 года

Т. А. Липавской*

Бм. Б.д.


Благодарю Вас Тамара Александровна, я арб узы очень люблю. Приезжайте лучше Вы к нам

М. В. Малич*

<Ленинград?>. 19 ноября 1939 г.


Дорогая Маришенька, Я пошёл на вокзал, чтобы встретить тебя. Целую тебя


Даня.

6 ч.

19 ноября 1939 года.

М. В. Малич*

<Ленинград>. 19 января 1940 г.


Дорогая Фефюля, Я пошёл по разным делам. Уходя, я уронил щётку, Вы сразу пошевелились и начали очень смешно улыбаться, растягивая рот и кивая кому-то во сне. Вернусь домой часов в 5–6. Целую крепко


Даня

19 января 1940 года. 2 ч. 30 м.

М. В. Малич*

<Ленинград>. 26 июня 1940 г.


Дорогая Фефюленька, с очень печальным чувством поехал я по своим делам. Очень хочу тебя поскорее увидеть.


Даня

10 ч. <среда > 26 июня 1940 года.

М. В. Малич*

<Ленинград>.9 августа 1941 г.


Дорогая Марина,

Я пошёл в Союз. Может быть, Бог даст, получу немного денег. Потом к 3 часам я должен зайти в «Искусство».

От 6–7 у меня диспансер. Надеюсь, до диспансера побывать дома.

Крепко целую тебя.

Храни тебя Бог.


Даня

<Суббота>, <августа>, 1941 года. 11 ч. 20 м.


Л.Пантелееву

Л. Пантелееву*

Курск. 23 июля 1932 г.


Дорогой Алексей Иванович. Курск – очень неприятный город. Я предпочитаю ДПЗ. Тут, у всех местных жителей я слыву за идиота. На улице мне обязательно говорят что-нибудь вдогонку. Поэтому я, почти все время, сижу у себя в комнате. По вечерам я сижу и читаю Жюль Верна, а днем вообще ничего не делаю. Я живу в одном доме с Введенским; и этим очень недоволен. При нашем доме фруктовый сад. Пока в саду много вишни.

Простите, что пишу такую пустую открытку, но пока еще на письмо нет вдохновения.

Передайте привет Самуилу Яковлевичу.


Даниил Хармс

<суббота> 23 июля 1932 года

Курск, Первышевская 1б.

Л. Пантелееву*

Курск. 10 августа 1932 г.


Дорогой Алексей Иванович, только что получил Ваше письмо. Очень рад, что Вы купаетесь и лежите на солнце. Тут нет ни солнца, ни места, где купаться. Тут все время дождь и ветер, и вообще на Петербург не похоже. Между прочим, настроение у меня отнюдь не мрачное. Я чувствую себя хорошо и спокойно, но только до тех пор, пока сижу в своей комнате. Стоит пройтись по улице, и я прихожу обратно злой и раздраженный. Но это бывает редко, ибо я выхожу из дома раз в три дня. И то: на почту и назад. Сидя дома, я много думаю, пишу и читаю. Это верно, читаю я не только Жюля Верна. Сейчас пишу большую вещь под названием «Дон Жуан». Пока написан только пролог и кусок первой части. Тем, что написано, я не очень доволен. Зато написал два трактата о числах. Ими доволен вполне. Удалось вывести две теоремы, потом опровергнуть их, потом опровергнуть опровержение, а потом снова опровергнуть. На этом основании удалось вывести еще две теоремы. Это гимнастический ход, но это не только гимнастика. Есть прямые следствия этих теорем, слишком материальные, чтобы быть гимнастикой. Одно из следствий, например, это определение абсолютного температурного нуля. Выводы оказались столь неожиданные, что я, благодаря им, стал сильно смахивать на естественного мыслителя. Да вдобавок еще естественного мыслителя из города Курска. Скоро мне будет как раз к лицу заниматься квадратурой круга или трисекцией угла.

Деятельность малограмотного ученого всегда была мне приятна. Но тут это становится опасным.

Для Молодой гвардии я еще ничего не написал, но теперь, может быть, напишу.

Что такое, Вы пишете, с Самуилом Яковлевичем?

Но его натуру не переделать. Если дать ему в день по стишку для прочтения, то он все же умудрится быть занятым целый день и ночь. На этом стишке он создаст теорию, проекты и планы и сделает из него мировое событие.

Для таких людей, как он, ничто не проходит зря. Все, всякий пустяк, делается частью единого целого. Даже съесть помидор, сколько в этом ответственности! Другой и за всю жизнь меньше ответит. Передайте Самуилу Якковлевичу мой самый горячий привет. Я еще не написал ему ни одного письма. Но значит до сих пор и не нужно было. Передайте привет Лидии Корнеевне.


Даниил Хармс

10 августа 1932 года, Курск


Алексей Иванович, спасибо Вам за трогательное участие ко мне. Если сочиню что-нибудь, способное поместиться в письме, пошлю Вам.

Д. Х.

Л. Пантелееву*

<Курск>.18 сентября 1932 г.


Дорогой Алексей Иванович, это письмо будет тоже не очень веселым. Вот уже месяц с лишним как я болен. У меня оказался туберкулез. Последнее время стало хуже, каждый день температура лезет вверх. В виду этого, писать в Госиздат сейчас ничего не могу. Тут очень трудно держать правильный режим, а потому положение довольно серьезное.

Очень рад, что Вы повидали Башилова. Афоризмы его мне понравились. Я послал ему письмо, но ответа не получил.

Если Самуил Яковлевич в городе, передайте ему привет.

Привет Тамаре Григорьевне.


Даниил Хармс

18 сентября 1932 года

Б. Л. Пастернаку*

<Ленинград>. 3 апреля 1926 г.


Уважаемый Борис Леонтьевич, мы слышали от М. А. Кузмина о существовании в Москве издательства «Узел».

Мы оба являемся единственными левыми поэтами Петрограда, причем не имеем возможности здесь печататься.

Прилагаем к письму стихи, как образцы нашего творчества, и просим Вас сообщить нам о возможности напечатания наших вещей в альманахе Узла или же отдельной книжкой. В последнем случае мы можем выслать дополнительный материал (стихи и проза).


Даниил Хармс александрвведенский

З апр. 1926. Петербург.

Р. И. Поляковской*

<Ленинград>. 2 ноября 1931 г.


Дорогая Раиса Ильинишна,

я ничего не могу сказать Вам о причине почему я не видел Вас с 19 сентября.

Ваш голос я конечно узнал, когда Вы звонили мне по телефону.

Так как, все равно, я больше Вас не увижу, то могу Вам сказать: я полюбил и люблю Вас.

Я семь лет любил Эстер, а теперь семь лет буду любить Вас.

Где бы я не был, меня не покидает мысль о Рае.


Даниил Хаармс.

2 ноября 1931 года.

А. И. Порет*

Ленинград. <Середина 1930-х г.>


Алиса Ивановна,

извините, что обращаюсь к Вам, но я проделал всё чтобы избежать этого, а именно в течении года почти ежедневно обходил многих букинистов. Отсюда Вы сами поймёте как мне необходима книга Meyrink «Der Golem» которую я когдато дал Вашему брату.

Если эта книга ещё цела, то очень прошу Вас найти способ передать её мне. Предлогаю сделать это при помощи почты. Ещё раз извините обстоятельства, которые заставили меня обратиться к Вам.


Мой адрес: Ул. Маяковского 11 кв. 8

Даниил Иванович Хармс.

Посетителям своей квартиры*

<Ленинград. Вторая половина 1930-хг.>


У меня срочная работа.

Я дома, но никого не принемаю. И даже не разговариваю через дверь.

Я работаю каждый день до 7 часов вечера.

К. В. Пугачевой*

Среда, 20 сентября, 1933 года, Петербург.


Дорогая Клавдия Васильевна, оказалось не так просто написать Вам обещанное письмо. Ну в чём я разоблачу себя? И откуда взять мне обещанное красноречие? Поэтому я просто отказываюсь от обещанного письма и пишу Вам просто письмо от всей души и по доброй воле. Пусть первая часть письма будет нежной, вторая – игривой, а третья – деловой. Может быть, некоторая доля обещанного и войдёт в это произведение, но, во всяком случае, я специально заботиться об этом не буду. Единственное, что я выполню точно, это опущу письмо в почтовую кружку 21-го сентября 1933 года.


Часть I (нежная).

Милая Клавдия Васильевна, эта часть письма должна быть нежной. Это и нетрудно сделать, ибо по истине моё отношение к Вам достигло нежности просто удивительной. Достаточно мне написать всё, что взбредёт в голову, но думая, только о Вас (а это тоже не требует усилий, ибо думаю я о Вас всё время), и письмо само собой получится нежнейшее.

Не знаю сам как это вышло, но только, в один прекрасный день, получилось вдруг, что Вы – это уже не Вы, но не то чтобы Вы стали частью меня, или я – частью Вас, или мы оба – частью того, что раньше было частью меня самого, если бы я не был сам той частицей, которая, в свою очередь была частью… Простите, мысль довольна сложная, и, оказалось, что я в ней запутался.

В общем, Клавдия Васильевна, поверьте мне только в одном, что никогда не имел я друга и даже не думал об этом, считая, что та часть (опять эта часть!) меня самого, которая ищет себе друга, может смотреть на оставшуюся часть, как на существо, способное наилучшим образом воплотить в себе идею дружбы и той откровенности, той искренности, того самоотверживания, т. е. отверженья (чувствую, что опять хватил далеко и опять начинаю запутываться), того трогательного обмена самых сокровенных мыслей и чувств, способного растрогать… Нет, опять запутался. Лучше в двух словах скажу Вам всё: Я бесконечно нежно отношусь к Вам, Клавдия Васильевна!

Теперь перейдемте ко второй части.


Часть II (игривая).

Как просто, после «нежной части», требующей всей тонкости душевных поворотов, написать «часть игривую», нуждающуюся не столько в душевной тонкости, сколько в изощрённейшем уме и гибкости мысли. Воздерживаясь от красивых фраз, с длинными периодами, по причине своего несчастного косноязычия, прямо обращаю своё внимание на Вас и тут же восклицаю: «О, как Вы прекрасны, Клавдия Васильевна!»

Помоги мне Бог досказать следующую фразу до конца и не застрять посередине. Итак, перекрестясь, начинаю: Дорогая Клавдия Васильевна, я рад, что Вы уехали в Москву, ибо останься Вы здесь (короче!), я бы в короткий срок забыл (еще короче!), я бы влюбился в Вас и забыл бы всё вокруг! (Досказал).

Пользуясь полной удачей и не желая портить впечатления, оставленного второй частью, быстро перехожу на часть третию.


Часть III (как ей и пологается быть – деловая).

Дорогая Клавдия Васильевна, скорей напишите мне как Вы устроились в Москве. Очень соскучился по Вас. Страшно подумать, что постепенно человек ко всему привыкает, или, вернее, забывает то, о чем тосковал когда то. Нодругой раз бывает достаточно легкого напоминания, и все желания вспыхивают вновь, если они когда-то, хоть одно мгновение, были настоящими. Я не верю в переписку между знакомыми людьми, скорей и лучше могут переписываться люди незнакомые друг с другом, а потому я не прошу Вас о письмах написанных по «правилам и форме». Но, если Вы будите, время отвремяни, присылать мне кусочек бумажки с Вашим имянем, я буду Вам очень благодарен. Конечно, если Вы пришлете мне письмо, я буду так же тронут весьма.

У Шварцев Литейных я еще не был; Но, когда (Зуду, передам им все, о чем Вы меня просили.

Жизнь-то! Жизнь-то как вздорожала! Лук парей на рынке стоит уж не 30, а 35 или даже все 40 копеек!


Даниил Хармс

Ленинград Надеждинская 11 кв. 8.

К. В. Пугачевой*

<Ленинград>. 5 октября 1933 г.


Дорогая Клавдия Васильевна, больше всего на свете хочу видеть Вас. Вы покорили меня. Я Вам очень благодарен за Ваше письмо. Я очень много о Вас думаю. И мне опять кажется, что Вы напрасно перебрались в Москву. Я очень люблю театр, но, к сожалению, сейчас театра нет. Время театра, больших поэм и прекрасной архитектуры кончилось сто лет тому назад. Не обольщайте себя надеждой, что Хлебников написал большие поэмы, а Мейерхольд – это всё же театр.

Хлебников, лучше всех остальных поэтов второй половины XIX и первой четверти XX века, но его поэмы, это только длинные стихотворения; а Мейерхольд не сделал ничего.

Я твёрдо верю, что время больших поэм, архитектуры и театра когда нибудь возобновиться. Но пока этого ещё нет.

Пока не созданы новые образцы в этих трёх искусствах, лучшими остаются старые пути. И я, на Вашем-бы месте, либо постарался сам создать новый театр, если бы чувствовал в себе достаточно величия для такого дела, либо придерживался театра наиболее архаических форм.

Между прочим, ТЮЗ стоит в более выгодном положении, нежели театры для взрослых. Если он и не открывает собой новую эпоху возраждения, он, всё же, благодаря особым условиям детской аудитории, хоть и засорён театральной наукой, «конструкциями» и «левизной» (не забывайте, что меня самого причесляют к самым «крайне левым поэтам»), – всё же чище других театров.

Милая Клавдия Васильевна, как жалко, что Вы уехали из моего города, и, тем более жалко мне это, что я всей душой привязался к Вам.

Желаю Вам, милая Клавдия Васильевна, всяческих успехов.


Даниил Хармс.

К. В. Пугачевой*

Петербург. 8 октября 1933 г. Понедельник.


Дорогая Клавдия Васильевна, Вы переехали в чужой город, поэтому вполне понятно, что у Вас нет еще близких Вам людей. Но почему их вдруг не стало у меня у меня с тех пор, как Вы уехали, – мне это не то чтобы непонятно, но удивительно! Удивительно, что видел я Вас всего четыре раза, но все, что я вижу и думаю, мне хочется сказать только Вам.

Простите меня, если впредь я буду с Вами совершенно откровенен.


Я утешаю себя: будто хорошо, что Вы уехали в Москву. Ибо что получилось бы, если бы Вы остались тут? Либо мы постепенно разочаровались бы друг в друге, либо я полюбил бы Вас и, в силу своего консерватизма, захотел бы видеть Вас своей женой.

Может быть, лучше знать Вас издали.


Вчера я был в ТЮЗе на «Кладе» Шварца.

Голос Охитиной, очень часто, похож на Ваш. Она совершенно очевидно подражает Вам.

После ТЮЗа мы долго гуляли со Шварцем, и Шварц сожалел, что нет Вас. Он рассказывал мне, как Вы удачно играли в «Ундервуде». Чтобы побольше послушать о Вас, я попросил Шварца рассказать мне Вашу роль в «Ундервуде». Шварц рассказывал, а я интересовался всеми подробностями, и Шварц был польщен моим вниманием к его пиесе.

Сейчас дочитал Эккермана «Разговоры с Гете». Если Вы не читали их вовсе или читали, но давно, то прочтите опять. Очень хорошая и спокойная книга.


С тех пор, как Вы уехали, я написал пока только одно стихотворение. Посылаю его Вам. Оно называется «Подруга», но это не о Вас. Там подруга довольно страшного вида, с кругами на лице и лопнувшим глазом. Я не знаю, кто она. Может быть, как это ни смешно в наше время, это Муза. Но если стихотворение получилось грустным, то это уж Ваша вина. Мне жалко, что Вы не знаете моих стихов. «Подруга» не похожа на мои обычные стихи, как и я сам теперь не похож на самого себя. В этой виноваты Вы. А потому я и посылаю Вам это стихотворение. <…>


Ваш чекан обладает странной особенностью: он играет пять минут, а потом начинает шипеть. Поэтому я играю на нем два раза в день: утром и при заходе солнца.


Милая Клавдия Васильевна, не падайте духом, а также не бойтесь писать мне грустные письма. Я даже рад, что Вы нашли Москву, на первых порах, пустой и скучной. Это только говорит, что Вы сами – большой человек.


Даниил Хармс.

К. В. Пугачевой*

Петербург. 16 октября 1933 r. Понедельник.

Талант ростёт, круша и строя.

Благополучье – знак застоя!

Дорогая Клавдия Васильевна, Вы удивительный и настоящий человек! Как не прискорбно мне не видеть Вас, я больше не зову Вас в ТЮЗ и в мой город. Как приятно знать, что есть еще человек, в котором кипит желание! Я не знаю каким словом выразить ту силу которая радует меня в Вас. Я называю ее обыкновенно чистотой.

Я думал о том, как прекрасно все первое! как прекрасна первая реальность! Прекрасно солнце и трава и камень и вода и птица и жук и муха и человек. Но так же прекрасны и рюмки и ножик и ключ и гребешок. Но если я ослеп, оглох и потерял все свои чувства, то как я могу знать всё это прекрасное? Все исчезло и нет, для меня, ничего. Но вот я получил осязание, и сразу почти весь мир появился вновь. Я приобрёл слух, и мир стал значительно лучше. Я приобрёл все следующие чувства, и мирстал ещё больше и лучше. Мир стал существовать, как только я впустил его в себя. Пусть он ещё в беспорядке, но всё же он существует!

Однако я стал приводить мир в порядок. И вот тут появилось Искусство. Только тут понял я истинную разницу между солнцем и гребешком, но, в тоже время, я узнал, что это одно и то же.

Теперь моя забота создать правельный порядок. Я увлечен этим и только об этом думаю. Я говорю об этом, пытаюсь это рассказать, описать, нарисовать, протанцовать, построить. Я творец мира, и это самое главное во мне. Как-же я могу не думать постоянно об этом! Во все, что я делаю, я вкладываю сознание, что я творец мира. И я делаю не просто сапог, но, раньше всего, я создаю новую вещь. Мне мало того, чтобы сапог вышел удобным, прочным и красивым. Мне важно, чтобы в нем был тот-же порядок, что и во всём мире; чтобы порядок мира не пострадал, не загрязнился от соприкосновения с кожей и гвоздями, чтобы не смотря на форму сапога, он сохранил бы свою форму, остался бы тем же, чем был, остался бы чистым.

Эта та самая чистота, которая пронизывает все искусства. Когда я пишу стихи, то самым главным, кажется мне, не идея, не содержание и не форма, и не туманное понятие «качество», а нечто ещё более туманное и непонятное рационалистическому уму, но понятное мне и, надеюсь, Вам, милая Клавдия Васильевна, это – чистота порядка.

Эта чистота одна и таже в солнце, траве, человеке и стихах. Истинное искусство стоит в ряду первой реальности, оно создает мир и является его первым отражением. Оно обязательно реально.

Но, Боже мой, в каких пустяках заключается подлинное искусство! Великая вещь «Божественная Комедия», но и стихотворение «Сквозь волнистые туманы пробирается луна» – не менее велико. Ибо там и там одна и таже чистота, а, следовательно, одинаковая близость к реальности, т. е. к самостоятельному существованию. Это уже не просто слова и мысли напечатанные на бумаге, это вещь, такая-же реальная, как хрустальный пузырек для чернил, стоящий передо мной на столе. Кажется, эти стихи, ставшие вещью, можно снять с бумаги и бросить их в окно, и окно разобьется. Вот что могут сделать слова!

Но, с другой стороны, как теже слова могут быть беспомощны и жалки! Я никогда не читаю газет. Это вымышленный, а не созданный мир. Это только жалкий, сбитый типографский шрифт на плохой, занозистой бумаге.


Нужно ли человеку что либо помимо жизни и искусства? Я думаю, что нет: больше не нужно ничего, сюда входит все настоящее.


Я думаю, чистота может быть во всем, даже в том, как человек ест суп. Вы поступили правильно, что переехали в Москву. Вы ходите по улицам и играете в голодном театре. В этом больше чистоты, чем жить здесь, в уютной комнате и играть в ТЮЗе.


Мне всегда подозрительно все благополучное.

Сегодня был у меня Заболоцкий. Он давно увлекается архитектурой и вот написал поэму, где много высказал замечательных мыслей об архитектуре и человеческой жизни. Я знаю, что этим будут восторгаться много людей. Но я так же знаю, что это поэма плоха. Только в некоторых своих частях она, почти случайно, хороша. Это две категории.

Первая категория понятна и проста. Тут всё так ясно, что нужно делать. Понятно куда стремиться, чего достигать и как это осуществить. Тут виден путь. Об этом можно рассуждать; и, когда ни будь, литературный критик напишет целый том по этому поводу, а комментатор шесть томов о том, что это значит. Тут всё обстоит вполне благополучно.

О второй категории никто не скажет ни слова, хотя именно она делает хорошей всю эту архитектуру и мысль о человеческой жизни. Она непонятна, непостижима и, в то же время, прекрасна, вторая категория! Но её нельзя достигнуть, к ней даже нелепо стремиться, к ней нет дорог. Именно эта вторая категория заставляет человека вдруг бросить всё и заняться математикой, а потом, бросив математику, вдруг увлечся арабской музыкой, а потом жениться, а потом, зарезав жену и сына, лежать на животе и рассматривать цветок.

Эта та самая неблагополучная категория, которая делает гения.

(Кстати, это я говорю уже не о Заболоцком, он еще жену свою не убил и даже не увлекался математикой).


Милая Клавдия Васильевна, я отнюдь не смеюсь над тем, что Вы бываете в Зоологическом парке. Было время, когда я сам, каждый день бывал в здешнем Зоологическом саду. Там были у меня знакомый волк и пеликан. Если хотите, я Вам когда ни будь опишу как мило мы проводили время.

Хотите, я опишу Вам так же, как я жил однажды целое лето на Лахтинской Зоологической станции, в замке графа Стенбок-Фермора, питаясь живыми червями и мукой «Нестли», в обществе полупомешанного зоолога, пауков, змей и муравьев?

Я очень рад, что Вы ходите именно в Зоологический парк. И, если Вы ходите туда не только с тем, чтобы погулять, но и посмотреть на зверей, – то я еще нежнее полюблю Вас.


Даниил Хармс.

К. В. Пугачевой*

Суббота, 21 октября 1833 года. Петербург.


Дорогая Клавдия Васильевна, 16-го октября я послал Вам письмо, к несчастию не заказным.

18-го получил от Вас телеграмму и ответил тоже телеграммой.

Теперь я не знаю, получили ли Вы моё четвёртое письмо.

Создалась особая последовательность в наших письмах и, чтобы написать следующее письмо, мне важно знать, что Вы получили предъидущее.

Вчера был в Филармонии на Моцарте. Не хватало только Вас, что бы я мог чувствовать себя совершенно счастливым.

Сейчас, как никогда, хочется мне увидеть Вас. Но, не смотря на это, я больше не зову Вас в ТЮЗ и в мой город. Вы настоящий и талантливый человек, и Вы в праве презирать благополучие.

Обо всём этом я подробно изложил в четвёртом письме.

Если, в течении ближайших четырёх дней, я не получу от Вас вести, то пошлю Вам очередное длинное письмо, считая, что четвёртого письма Вы не получили.


Даниил Хармс.

Это письмо внеочередное и имеет своей целью восстановить только неисправности нашей почты.

К. В. Пугачевой*

<Ленинград>. 24 октября 1933 г.


«Моя дивная Клавдия Васильевна, говорю я Вам, – Вы видите, я у Ваших ног?» А Вы мне говорите: «Нет».

Я говорю: «Помилуйте Клавдия Васильевна. Хотите, я сяду даже на пол?»

А Вы мне опять: «Нет».

«Милая Клавдия Васильевна, говорю я тут горячась. – Да ведь я Ваш. Именно что Ваш».

А Вы трясетесь от смеха всей своей архитектурой и не верите мне и не верите.

«Боже мой! – думаю я. – А ведь вера-то горами двигает!» А безверие что безветрие. Распустил все паруса, а корабль ни с места. То ли дело пароход!

Тут мне в голову план такой пришел: а ну ка не пущу я Вас из сердца! Правда есть такие ловкачи, что в глаз войдут и из уха вылезут. А я уши ватой заложу! Что тогда будите делать?

И действительно, заложил я уши ватой и пошёл в Госиздат.

Сначала вата в ушах плоха держалась: как глотну, так вата из ушей выскакивает. Но потом я вату по крепче пальцем в ухо забил, тогда держаться стала.

Милая и самая дорогая моя Клавдия Васильевна, простите меня за это шутливое вступление (только не отрезайте верхнюю часть письма, а то эти слова примут какое-то другое освещение), но я хочу сказать Вам только, что я ни с какой стороны или вернее, если можно так выразиться, абсолютно не отношусь к Вам с иронией. С каждым письмом Вы делаетесь мне всё ближе и дороже. Я даже вижу как со страниц Ваших писем поднимается не то шар, не то пари входит мне в глаза. А через глаз попадает в мозг, а там ни то сгустившись, ни то определившись, по нервным волоконцам или, как говорили в старину, по жилам бежит, уже в виде Вас, в мое сердце. А в сердце Вы с ногами и руками садитесь на диван и делаетесь полной хозяйкой этого оригинального, черт возьми, дома.

И вот я уже сам прихожу в своё сердце как гость и, прежде чем войти, робко стучусь. А Вы от туда: «Пожал-ста! Пожалста!»

Ну я робко вхожу, а Вы мне сейчас-же дивный винегрет, паштет из селедки, чай с подушечками, журнал с Пикассо и, как говорится, чекан в зубы.

А в Госиздате надо мной потешаются: «Ну, брат, – кричат мне, – совсем, брат, ты рехнулся!» А я говорю им: «И верно, что рехнулся. И всё это от любви. От любви, братцы, рехнулся!»


24 октября 1933 года.

К. В. Пугачевой*

<Ленинград>. 4 ноября 1933 г.


Дорогая Клавдия Васильевна, за это время я написал Вам два длинных письма, но не послал их. Одно оказалось слишком шутливо, а другое – настолько запутано, что я предпочёл написать третье. Но эти два письма сбили меня с тона и вот уже одинадцать дней я не могу написать Вам ничего.


Третьего дня я был у Маршака и рассказывал ему о Вас. Как блистали его глаза, и как пламенно билось его сердечко! (Видите, опять въехала совершенно неуместная и нелепая фраза. Какая ерунда! Маршак с пламенными глазами!)


Я увлекся Моцартом. Вот где удивительная чистота! Трижды в день, по пяти минут, изображаю я эту чистоту на Вашем чекане. если бы свистел он хоть двадцать минут подряд!

За неимением рояля, я приобрел себе цитру. На этом деликатном инструменте, я упражняюсь на перегонки со своей сестрой. До Моцарта еще не добрался, но попутно, знакомясь с теорией музыки, увлекся числовой гармонией. Между прочим, числа меня интересовали давно. И человечество меньше всего знает о том, что такое число. Но почему-то принято считать, что если какое либо явление выражено числами, и в этом усмотренна некоторая закономерность, настолько, что можно предугадать последующее явление, то все, значит понятно.

Так например Гельмгольц нашел числовые законы в звуках и тонах, и думал этим объяснить что такое звук и тон.

Это дало только систему, привело звук и тон в порядок, дало возможность сравнения, но ничего не объяснило.

Ибо мы не знаем что такое число.

Что такое число? Это наша выдумка, которая только в приложении к чему либо делается вещественной? Или число вроде травы, которую мы посеяли в цветочном горшке и считаем, что это наша выдумка и больше нет травы нигде, кроме как на нашем подоконнике?

Не число объяснит, что такое звук и тон, а звук и тон прольют хоть капельку света в нутро числа.


Милая Клавдия Васильевна, я посылаю Вам своё стихотворение: «Трава».

Очень скучаю без Вас и хочу видеть Вас. Хоть и молчал столько времяни, но Вы единственный человек о ком я думаю с радостью в сердце. Видно, будь Вы тут, я был бы влюблён по настоящему, второй раз в своей жизни.


Дан. Хармс.

4 ноября 1933 года.

К. В. Пугачевой*

<Ленинград. Конец 1933 г.>


Дорогая Клавдия Васильевна, теперь я понял: Вы надо мной издеваетесь. Как могу я поверить, что Вы две ночи подряд не спали, а всё находились вместе с Яхонтовым и Маргулисом! Мало этого, Вы остроумно и точно намекаете мне 11-ой частью «Возвращённой молодости» на моё второстепенное значение в Вашей жизни, а словами «Возвращённая молодость» Вы хотите сказать, что мою де молодость не вернешь и что вообще я слишком много о себе воображаю. Я так же прекрасно понял, что Вы считаете, что я глуп. А я как раз не глуп. А что косается моих глаз и выражения моего лица, то во первых наружное впечатление бывает ошибочно, а во вторых, как бы там ни было, я остаюсь при своём мнении.

(Яронея).

К. В. Пугачевой*

Петербург. Недеждинская 11, кв. 8. Суббота. 10 февр. 1934 г.


Дорогая Клавдия Васильевна, только что получил от Вас письмо, где Вы пишите, что вот уже три недели как не получали от меня писем. Действительно все три недели я был в таком странном состоянии, что не мог написать Вам. Я устыжен, что Вы первая напомнили мне об этом.

Ваша подруга так трогательно зашла ко мне и передала мне петуха. «Это от Клавдии Васильевны», – сказала она. Я долго радовался глядя на эту птицу.

Потом я видел Александра Осиповича Маргулиса. Он написал длинную поэму и посвятил ее Вам. Он изобрел ещё особые игральные спички, в которые выигрывает тот, кто первый сложит из них слова: «Клавдия Васильевна». Мы играли с ним в эту занимательную игру и он кое что проиграл мне.

В ТЮЗе приятная новость: расширили сцену и прямо на ней устроили раздевалку, где публика снимает свое верхнее платье. Это очень оживило спектакли.

Брянцев написал новую пиесу «Вурдалак».

Вчера был у Антона Антоновича: весь вечер говорили о Вас. Вера Михайловна собирается повторить свои пульяжи. Как Вам это нравится?

Ваш митрополит осаждает меня с самого утра. Когда ему говорят, что меня нет дома, он прячется в лифт и от туда караулит меня.

У Шварцев бываю довольно часто. Прихожу туда под разными предлогами, но на самом деле только для того, что бы взглянуть на Вас. Екатерина Ивановна заметила это и сказала Евгению Львовичу. Теперь мое посещение Шварца, называется «пугачевщина».

Дорогая Клавдия Васильевна, я часто вижу Вас во сне. Вы бегаете по комнате с серебряным колокольчиком в руках и все спрашиваете: «Где деньги? Где деньги?» А я курю трубку и отвечаю Вам: «В сундуке. В сундуке».


Даниил Хармс.

Э. А. Русаковой*

<Ленинград>. 22 декабря 1930 r.


Дорогая Эстер, посылаю тебе вещь «Гвидон». Не ищи в ней частных смыслов и намеков. Там ничего этого нет. Но каждый может понимать вещь по свойму. Это право читателя. Посылаю тебе эту вещь, потому что я тебе ее посвятил. Мне бы хотелось, что бы она была у тебя. Если ты не пожелаешь ее принять, то верни обратно.


Даниил Хормс

22 декабря 1930

Б. Ф. Семенову*

<Ленинград>. Б. д.


Борис Федорович, дорогой, что же Вы спрятались? Я искал Вас и под диваном, и в шкафу, но нигде не нашел. Очень жаль.


Д. Х.

Н. И. Харджиеву*

<Ленинград>. 9 сентября 1940 г.


Дорогой Николай Иванович, уже дольше положенного периода не видел Вас. Обращаюсь к Вам с просьбой: пишите, пожалуйста, не письма и не статьи о Хлебникове, а свои собственные сочинения. Я боюсь, что Вы живете среди свиней, перед которыми даже стыдно писать. Бога ради не считайтесь с ними. Если Ваши сочинения похвалят они, это будет значить, что Вы провалились. Я знаю, что Вам мешает писать Ваше постоянное отношение к литературе. Это очень досадно. Вовсе Вы не литературовед и не издатель Хлебникова. Вы главным образом Харджиев. И я уверен, что Ваше спасение в количестве. Поверьте, что, в данном случае, я пророк: если Вы, в течение года, напишете 28 вещей (любой величины), Вы выполните Вашу миссию. Есть коллекционеры книг, это библиофилы; есть коллекционеры денег, это богачи; и есть коллекционеры своих собственных произведений, это графоманы и гении. Станьте коллекционером Ваших собственных произведений. Помните, что Вы сделаны из гениального теста, а таких вокруг Вас нет. Если начнете писать, то до одиннадцатой вещи не читайте ничего никому.

К этому могу еще прибавить, что очень хочу повидать Вас, дорогой мой Николай Иванович.

Привет Вам от Марины Владимировны.


Ваш Хаармс

<понедельник> 9 <сентября> 1940 года, СПб.

Н. И. Харджиеву*

<Ленинград>. 18 декабря 1940 г.


Дорогой Николай Иванович, предполагаю, что сегодня[6] Ваши имянины и потому поздравляю Вас.


Даниил Хармс

<Среда>, 18 <декабря> 40.

Г. Е. Цыпину*

<Ленинград. Сентябрь-октябрь 1936 г.>


Дорогой тов. Цыпин.

Получил Ваше письмо. Я согласен на Ваше предложение и в ближайшие дни вышлю текст.

Но должен сказать, что Ваши условия мне не ясны. Разрешите пояснить, в чём неясность. Оболенская прислала мне такую телеграмму: «1000 руб. до 100 строк». А что если строк скажем 175?

Вы пишете 1000 руб. за 100–120 строк. И в виде исключения предлагаете заплатить мне 1500 руб. За 120 строк или за всю книжку?

Я еще не закончил VII главы и не знаю точное количество строк. Но думаю их будет 250, а может быть больше. Из телеграммы Оболенской я понял, что в среднем за строку надо считать 10 руб.

Одним словом я до сих пор не понимаю Ваших условий, но соглашаюсь, ибо получить из Москвы много денег приятнее, чем если получить мало денег, но и мало денег получить приятнее, чем совсем ничего.

Остаюсь Ваш

Даниил Хармс.

И. П. Ювачеву*

<С.-Петербург>. 25 сентября 1810 г.


Милый Папа! Крепко тебя целую и благодарю за карточку


Даня.

И. П. Ювачеву*

<С.-Петербург. Март 1811 г.>.


милый папочка как твое здоровье я сам пишу очень много писать не могу я устал


ДАНЯ

И. П. Ювачеву*

<пос. Тарховка С.-Петербургской губ.>. 28 июня 1812 г.


милый папа. я учусь читать

И. П. Ювачеву*

<пос. Тарховка С.-Петербургской губ.?>. 13 июля 1912 г.


милый папа,

я сперва складываю слова на кубиках, а потом пишу их тебе; я катаюсь верхом на мушке, целую тебя.


твой даня

И. П. Ювачеву*

<пос. Тарховка С.-Петербургской губ.>. 7 июня 1914 г.


Дорогой папа! У нас хорошо на даче, мы все здоровы, бегаем, играем, катаемся на осле, нам очень весело. утром я учусь с Машей. Оля кланяется тебе, она живет у нас второй месяц. Бабушка кланяется тебе. Настя благодарит тебя за кофту. Все мы тебя целуем. Приезжай к нам скорей.


Твой Даня.

7 июня 1914 г.

И. П. Ювачеву*

<Петроград>. 6 февраля 1917 г.


Милый Папа.

Я узнал что ты болен и попрасил Маму чтобы она тебе послала коробку конфет, от кашля и другия лекарства. Ты их принимай как закашлишь. Дети здоровы. Я и Лиза были больны но типерь тоже здоровы. У меня маленький кашель. Маматоже ничего.


Даня.

года. или 19 6/II 17 года.

пишу I год так. Я тебе уже показывал.

Будь здоров

Неизвестному

Неизвестному*

<Ленинград. 1933–1934 г.>


Дорогой Доктор, я был очень, очень рад, получив Ваше письмо. Те несколько бесед, очень отрывочных и потому неверных, которые были у нас с Вами, я помню очень хорошо и это единственное приятное воспоминание из Курска. Что хотите, дорогой Доктор, но Вам необходимо выбраться из этого огорода. Помните, в Библии, Бог щадит целый город из за одного праведника. И благодаря Вам, я не могу насладиться поношением Курска. Я до сих пор называю Вас «Доктор», но в этом уже нет ничего медицинского: это скорее в смысле «Доктор Фауст». В Вас ещё много осталось хорошего германского, не немецкого (немец – перец колбаса и т. д.), а настоящего германского Geist'a, похожего на орган. Русский дух поет на клиросе хором, или гнусавый дьячок – русский дух. Это, всегда, или Божественно, или смешно. А германский Geist – орган. Вы можите сказать о природе: «Я люблю природу. Вот этот кедр, он так красив. Под этим деревом может стоять рыцарь, а по этой горе может гулять монах». Такие ощущения закрыты для меня. Для меня что стол, что шкап, что дом, что луг, что роща, что бабочка, что кузнечик, – всё едино.

Загрузка...