В Королев Стан под крыло неунывающего Коляды, в леспромхоз попали не скоро. Еще год прожили в своем доме, пока Полина выкармливала второго мальчика да все писала в Минск и ездила в районный центр, добиваясь правды, спасая отца. Коляда тоже старался. Но по обыкновению больше разговорами, криком.
— Мрак и туман! — объяснял Францу. — Был такой у фашистов шифр, у гестапо: человек исчезает без следа. Чтобы остальных до пят проняло. Но не на тех они напали. Вот поеду еще раз в Минск…
Немой Коляде нравился все больше, особенно, когда пил с ним наравне, устав отнекиваться. Тогда Полина подходила и конфисковывала бутылку.
— Не хватало мне еще пьяницы-мужа!
Коляда все просвещал немого:
— Все потому, что в Политбюро ни одного партизана. Есть в Москве один человек, Пономаренко Пантелеймон Кондратьевич, говорят, он приемный сын Сталина. Так что партизаны еще скажут слово. Верни, Полина, бутылку, так не делают. Тебя Кучера не похвалил бы за это.
Смех и беда с такими помощниками. Но когда пришлось почти убегать из Петухов — не становиться же и Францу колхозником, бесправным на всю жизнь, а к этому шло, — Коляда оказался единственным светом в окошке. Дом продали (за вещи в основном — одежду и обувь) беженцам с голодающих районов Украины и отправились в глушь полесскую, куда давно кликал Коляда. Денег только и было доехать. Где машиной, поездом, а последние десять километров — железнодорожной дрезиной по узкоколейке.
Огромный поселок из легких бараков и кое-как «скиданных» (белорусское слово особенно подходило: на скорую руку сложенных) домов — это и был край обетованный, который так расписывал Коляда. Дом, в котором им предстояло жить (по рассказам Коляды едва ли не дворец), оказался действительно просторным, но не доведенным до ладу и уже полуразрушенным строением, да к тому же жена Коляды, прикованная к постели тяжелейшим ревматизмом и еще десятью болезнями, нуждалась в постороннем уходе. Все бы ничего, в конце концов и Франц с руками плотника-столяра, и Полина никакой работы по дому не чурается — проживут, а вот как с документами быть? Та жалкая бумаженция из госпиталя, которой уже не хватало для сколько-нибудь спокойной жизни в Петухах, вопреки заверениям Коляды малопригодна и в этой глуши: порядки везде одни. Так-то оно так, не унывал Коляда, да только люди не везде одинаковые. Здесь все у него друзья-товарищи, им работников не хватает, а не правильных бумажек. С большими нервами и хлопотами кое-как утряслось: бутылка сильнее Совнаркома, Коляда свою житейскую мудрость делом подтвердил. Франц сначала работал на лесоповале с бензопилой, потом перевели к распиловочному станку. Работа нелегкая, но ему очень нравился запах работы: хвойные опилки, мазут. Не был бы то немец. Сюрприз: на лесопилке и еще немцы есть, работают, недалеко лагерь военнопленных расположен. Вот это новость так новость! Франц даже не ожидал, что это его так взволнует, когда услышал впервые немецкую речь и увидел знакомую армейскую форму, изношенную, замазученную донельзя. Вслушивался, о чем между собой говорят. О еде чаще всего, о Германии, но и о нормах, о плане. Ну, прямо советскими стали — больше, чем сами советские. Те вечно про рыбалку да чем бы похмелиться, а немцы: нормы, сколько выполнили, надо еще сделать. Потом разобрался: им идет зачет, и перевыполняющих нормы раньше отпустят домой, в Германию. Аж затосковал Франц: а кто зачитывает то, что довелось ему испытать, разве что Господь Бог? Поговорить бы с ними, истосковался по самой немецкой речи, чует, что скоро не выдержит, выдаст себя. Что удивило: отношение к недавним врагам местных рабочих, а женщин особенно — абсолютно беззлобное, будто и не было всего, что было. А однажды чуть не вмешался неосторожно в происходящее, возмутившись своими немцами. (Так кто же ему теперь больше свои?) Коляда принес Францу обед, при этом он из сумки достал огромное кольцо хорошей колбасы: отрезал себе, Францу, а бóльшую часть отдал молодому Гансу, который давно раздражал Франца ухмылками, издевательскими замечаниями о местных людях. Особенно о женщинах. Когда о Полине сказал однажды такое, Франц еле сдержался, чтобы не наброситься на него с кулаками.
Приняв королевский дар от Коляды с угодливой улыбкой, поблагодарив русским «спасибо», Ганс почему-то и не подумал поделиться с двумя своими напарниками-немцами. Сунул, наглец, колбасу за пазуху и как приговор огласил: ничего у них не будет никогда, если такими кусками разбрасываются!
Вот и люби «своего» за то лишь, что он свой, а не чужой. Но Франца поражали и его новые «свои», с ними тоже не соскучишься. У Коляды была невзрачная собачонка со странной кличкой Кабысдох. По определению хозяина: помесь метлы со скамейкой. Всегда бегала за ним на рыбалку.
В воскресные дни приглашал порыбачить и Франца. Научил его обувать лапти и даже плести их самому — Франц вынужден был согласиться, что не одна лишь бедность придумала эту лозовую обувь, но и смекалка. Пошел однажды в резиновых сапогах, так замучился, черпая грязь голенищами, а тут — что затекло, то и вытекло. Легко, удобно. Конечно, бывает, что и озябнешь, «как тютик» (т. е. собака), ну, а от этого известно, какое есть лекарство. Коляда, показывая на жен, жаловался: они думают, что мы для удовольствия пьем, а мы — для здоровья. На рыбалку два маршрута: короткий — на Черное Озеро, длинный — на Припять, река не ýже Рейна. Вода в торфяном озере угольно-черная, зачерпнешь ладонью — масса взвешенных частичек, и тем не менее ощущение удивительной чистоты, даже стерильности. Говорят, лечебное озеро, и в это можно поверить. А вот рыбы в нем маловато, тощая, мелкая. Зато на Припяти столько брали рыбы «топтухой» — так здесь называют на прутьях распятую сетку, — что и телега бы не помешала, донести было тяжело. Держи покрепче огромный сачок и не ленись, загоняй ногами в него ленивых сомов, с кабана весом. По Припяти медленно проплывают бесконечные плоты, крепежное дерево для угольных шахт Украины — ощущение простора, первозданности. А дубы, дубы — над водой и вообще куда ни кинь глазом! Что-то похожее, такие же массивы дубрав, при подъезде к Берлину. Будет, о чем рассказать отцу. Любит он экзотику — и в людях тоже. Ему определенно понравился бы Коляда. С этим человеком не заскучаешь.
Собрались как-то с Колядой идти на озеро, снарядились, как обычно, а Кабысдоха нет. Странно, Коляда сел на бревна, что за домом, и Франца пригласил: мол, подождем, когда прибудет пес. Франц уже привык к чудачествам своего друга и, не спрашивая, уселся ждать.
У Кабысдоха хвост кольцом, «колбаской», как у многих дворняжек. И вот он бежит уже с двумя «колбасками» — вторая в зубах, натуральная колбаса. Такая же, какой Коляда Ганса одарил. Пес несется прямо к хозяину, а тот уже и нож приготовил. Принял подношение из зубов дворняги, покусанное место отрезал и ей же бросил. Как делают охотники на уток или зайцев. Тоже отрезают и бросают лапку собаке. Все, пошли! Ничего Францу не объясняет, будто и без того все понятно. Но увидел, что немой скоро завопит от удивления, снисходительно растолковал. Да ничего особенного. Этот стервец вынюхал дорожку в подвал продуктового магазина, взялся таскать колбасу через разбитое окошко. Коляда и сам вначале не понял ничего, когда пес впервые добычу притащил, потом снова, а в третий раз решил за ним проследить. И увидел, как это он делает. В тот раз Маруся не кольца колбасные, а «палки» завезла в магазин. Так этот дурак, ну, никак не сообразит, что надо за конец брать, а не посередке. Бился, бился перед решеткой и ни с чем прибежал. Пришлось научить немножко, бросая обыкновенную палку, как ее надо хватать. Но кольца стервецу все равно нравятся больше. Вот и сегодня. Честная собака, все приносит хозяину! Ну, как, фатер? И этот-то народ мы хотели заставить работать на Германию?
Все труднее было Францу разыгрывать роль немого в доме Коляды. Во-первых, Павлик не знает, что его папка немой, и общается с ним прилюдно, как со всеми, требует, добивается ответов на свои бесчисленные вопросы. И, естественно, недоумевает, что татка его вдруг перестает с ним разговаривать, «ни мычит, ни телится». И кроме того, Францу уже стыдно обманывать добрых людей. Особенно умницу женщину, Коляды жену. Францу все время кажется, что его секрет для нее давно никакой не секрет. У Павлика расспросить могла, а возможно, и Полина проговорилась. Глаза у нее насмешливые делаются, когда Франц объясняется с нею жестами и действительно мычанием. Однажды он в ее присутствии заговорил с Павликом, как это делал, когда никого постороннего вблизи не было. Когда увидел, какие глаза сделались у хозяйки, спохватился и понял: она ни о чем не догадывалась! — Так вы… Так что же это?. - сама почти онемела, мычит, как Франц до того.
В тот же вечер они с Полиной рассказали всю свою историю хозяевам, одиссею свою, начиная с того утра, когда судьба Франца переломилась надвое и их жизни пошли бок о бок. Полина не могла не плакать, тем более что хозяйка просто рыдала, по-видимому, и над собственной судьбой: после блокадных болот она стала полным инвалидом. Но вот не будь то женщина: Полина плакала еще и оттого, что теперь, когда Франц уже не «немой», всем гораздо заметнее будет, что жена у него «черномордая уродина». (Впрочем, скажи ей кто-либо, что и эта горечь в ее слезах, удивилась бы и запротестовала.) А Коляда все поминал Кучеру, это ж надо, таил, не поверил даже другу. А разве Коляда не понял бы, он что — энкаведист или стукач? Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается.
Договорились, как выводить Франца из немоты, чтобы не посеять к этому чуду нездорового интереса. Коляда предложил: «Черное озеро», оно излечило! Ну, а говорит Франц уже почти без акцента, давно можно было выходить из подполья.
— Ты только не перестарайся! — предупреждала Коляду его жена. — А то я знаю тебя. Такого напридумываешь, что и дурень догадается.
Франц жадно слушал радио (иногда, как бы случайно, крутил и заграницу по старенькому приемнику), читал газеты. Хоть бы одним глазом заглянуть туда, где остались его немецкие близкие. Все резче друг о друге высказываются вчерашние союзники, а Германия в руинах. Нищета и злоба. Все, как было перед войной. Хотя людям столько лет еще надо, чтобы выбраться из развалин, из вражды минувшей войны. В газетках небольшого формата с грязной печатью, которые тут никто не читает, а используют на курево, Франц напрасно искал что-либо про Дрезден. В них больше про американцев. Все выглядело так, будто не с Германией русские воевали, а с американцами. И теперь надо освободить немецкий народ от западных плутократов: ну, совсем как о Версальском договоре писали перед войной. Новая схватка, уже между победителями, вот-вот вспыхнет. Хотя еще пленные домой не добрались. А Франц и вообще неизвестно когда и как сможет попасть в Германию. После еще одной войны?..
А тем временем они с Полиной и с детьми обживались на новом месте. По вечерам и рано утречком Франц мастерил-столярничал в доме Коляды, который теперь и их дом, Полина поделила обязанности с хозяйкой: та присматривала, насколько в силах была, за детьми, Полина хлопотала на кухне, в огороде. В местах старых вырубок подготовили огнем и топором, разделали делянку (круглое слово: «лядо»!) — под просо. Франц вдруг ощутил вкус к такому именно хозяйствованию, первобытному, а по определению Полины — «дикарскому». Поглядели бы мутти и фатер на своего сына: босой, в черных от сажи армейских галифе, торс, как у африканца, и весь в грязных подтеках пота, впрягшись в немыслимую борону — всего лишь обожженная вершинка ели, суковатый еж, — таскал ее сучьями вперед из конца в конец поляны, вздирая покрытую пеплом землю. Полина прибегала к нему с обедом (соленые огурцы и грибы, рыба, картошка, хлеб), как же она хлопотала возле бедного своего, как она считала, каторжника. И не верила, что белозубая «негритянская» счастливая улыбка — это всерьез, что такая работа может кому-то нравиться. А Франц и впрямь испытывал незнакомое прежде чувство полноты жизни. Пытался объяснить жене: именно так, именно голыми руками один на один с природой, и вот, пожалуйста, не пропали бы с Полиной и детьми — без всякого государства, без всякой власти. Вот увидишь, вырастет просо, каша будет, разваристая — ложку проглотишь! Глупости, фантазии, но это Франц, не зря она любит его, никого другого рядом с собой представить не может. Но на всякий случай говорила:
— Знаю, почему тебе хочется без людей, в диком лесу жить. С такой женкой — ни себе, ни людям показать!
И привычно держится рукой за щеку. Левый глаз у Полины немного слипшийся, видит, но все равно не как у людей. Франц не спорит, просто смотрит, но так, что вспыхивающая румянцем Полина смело убирает руку.
— А, как хочешь! Какая есть, такая есть! — говорит с притворным безразличием, а в глазах все равно близкие слезы.