— Как Иван Семенович?

— Раньше-то они на зимние квартиры в Москву к сыну отбывали. А теперь говорит, поостерегусь в столицу торопиться, пожалуй, здесь зазимую. Оно и верно, у нас хвори поменьше, гостеваний, считай, вовсе не стало. Берегутся люди. Свежим воздухом больше пробавляются. Что поделаешь? Злые обстоятельства.

— А помнишь, он рассказывал, как почтовая служба народ обирает? Неужто все по-прежнему?

Отец взбеленился, сделался неукротимо вспыльчив:

— Витек! О чем ты говоришь? Кто в наши дни людям послабление дает? Ну да, Путин где-то наверху указы штампует, чтобы бедность поумерить. А внизу-то простой люд изничтожают.

— Что значит изничтожают, отец?

— Да то и значит! Почтовая обдираловка — это ерунда, меньше писем-посылок шлем, и баста. Обойдемся. А вот аптеки!.. Такую хрень придумали, что рехнуться. В обязательном ассортименте на самые дешевые лекарства копеечная скидка — просто эпидемия щедрости. Но люди-то недомогают по-разному. Одному снадобья от простаты дай, другому — кровь разжижать, третьему еще чего. Ты привозил таблетки импортные. Я зашел в аптеку про них узнать, а мне говорят: нету, но можем в Калуге заказать, завтра доставят. Звонят в Калугу за ценой и вываливают такую, что у меня аж рот застегнуло, чтоб чего лишнего не выскочило. Несоразмерно! В полтора раза дороже Москвы! Витек, что же это деется? — Отец разволновался, вскочил с кресла. — С малоимущих за лекарства втридорога дерут! В Кремлях дивятся, почему в России возраст здоровья самый низкий — 62 года. Ниже пенсии! Человек занемог, лекарство хорошее может его стабилизировать. А вот шиш тебе с маслом! Говорю же, с самых бедных, у кого из скотины блоха на аркане да вошь на цепи, дерут по самой дорогой. Сколько хотят! Куда Путин смотрит? Где его иксперды? — Он издевательски исказил слово. — Есть тут одна бандерша блажная, бедрища — во, не нашенская, каким ветром ее занесло? Так она прямо режет: нет денег — не лечись! И жаловаться на нее без толку — как на комара с рогатиной. Ей-ей, не знает ваш Путин, какой разбой в низах идет. Мраз! Верхние десять тысяч, а может, сто тысяч — все они одного дуба желуди.

Отец вышел из себя, завелся не на шутку — тема-то в прямом и переносном смыслах больная — и долго еще бухтел по поводу несправедливостей, бьющих по малым городам, где народ живет небогатый, а на нем-то как раз и наживаются, карманы набивают областные монополисты. И никто ничего! Видать, эти жопогреи отстегивают кому-то по-крупному, потому им потачку и дают.

— Нету у нас, Витек, затяжных радостей. Где их взять? Ты приехал, мы и ожили.

Как и в прошлом году, когда на лесной пасеке Иван Семенович рассказывал про нечистоплотную почтовую обдираловку, Виктору ответить было нечем.

Ввечеру, на сон грядущий они выпили немного домашней наливки, а утром, еще до завтрака, отец поторопил сына в сад:

— Надо одно важное дело сделать, Витек.

В саду устроил экскурсию. Сперва подвел к старой толстоствольной антоновке.

— Тебе дед сказывал, что он ее сразу после войны посадил. Я ее в какой-то год не обрезал, он мне и дал выволочку. Буря когда-то налетела, верхушку обломила. Но до сих пор живет. Этот год яблок нет, зато прошлый год вся была обсыпана. Красота ненаглядная. — Повел дальше. — Вот эту антоновку уже я сажал, ты должен помнить.

Виктор кивнул.

— А теперь пойдем-ка на зады.

Позади дома была разбита небольшая травяная площадка.

— Отец, мы же здесь картошку сажали.

— Было такое. Но мы огород постепенно ужимаем, спасибо тебе, стеснения денежные кончились. Каждый год по одной-две грядки разравниваем. А эту площадочку я приготовил для твоей яблони. Сперва штрифель подобрал, а потом думаю: нет, надо порядок соблюсти — антоновку! Штрифель я ближе к изгороди, во-он туда воткнул. — Показал рукой. — А сейчас принесу саженец антоновки и лопату — ты вслед за мной тоже должен на земле свой след оставить.

Дело было несложное. Пока Виктор обкапывал приямок и прилаживал саженец, отец сходил за лейкой воды. Аккуратно, не торопясь полил, сказал с облегчением:

— Я уж опасался, что до холодов не приедешь, на год придется посадку откладывать. А ты успел свою яблоню посадить. Следующую накажи сажать сыну. Дом, сын, яблоня — все успел.

В Москву Донцов двинул после завтрака. По трассе гнали в основном фуры и большегрузы, в левой, скоростной полосе ехалось спокойно, свободно. Краткая, но душевная побывка в родительском доме стала передышкой от деловых забот, снедавших его последние дни, и мысли Виктора витали среди прелестей жизни, главной из которых, конечно, была семейная идиллия. В надцатый раз за последний месяц он с огромным, отчасти даже умильным восторгом вспоминал посиделки у Ивана Максимовича.

Вера в том застолье стала примой — безоговорочно, однозначно. Донцов сам поражался ее смелым, блестящим словам, хотя ничего нового не услышал — обо всем они не раз говорили между собой, обсуждая бурные дни теперешней жизни. И всегда в домашних дебатах солировала Вера, которая лучше мужа понимала сложности и перспективы российского бытия. Он барахтался в экономических суждениях, жаловался на управленческие нестыковки. А она смотрела на происходящее шире, гораздо шире. Хорошо сказал тот генерал у Синягина: Запад отлично разбирается в деталях, а Восток видит картину мира в целом.

В этом смысле Вера, конечно, была Востоком.

Как мощно она напомнила, что Россия намного — на столетия обогнала дряблую Европу и дряхлеющую Америку в умении разноликих, по Блоку, народов жить вместе. В Штатах моральный надлом, ожесточенно сводят счеты черные и белые. Во Франции, в Германии бушует межрасовый кризис, лоб в лоб схлестнулись религиозные радикалы, идея мультикультурализма лопнула, приказала долго жить. Комфортабельный «Титаник»! Не учли, что этническое неотделимо от эстетического и этического! То ли дело Россия! И православные, и мусульмане — все свои, доморощенные, веками бок о бок совместное жительство народов, сохраняющих самобытность. Уникальный российский опыт собирания земель.

Когда Вера говорила об этом, вспомнил Виктор, у сидевшего напротив Степана Матвеевича от удивления вскинулись брови, и он шепнул Донцову, наклонившись через стол: «Вы вправе гордиться супругой, идеально точный диагноз, на такие темы женщины обычно не замахиваются».

А про культуру, про духовный слом и взлом, когда для элитарных маргиналов отклонение от нормы становится чуть ли не главным трендом? Про духовное возрождение? Все, в том числе и Виктор, забыли, что даже в приснопамятной, пресловутой программе Явлинского «500 дней», которую когда-то в шутку называли «гуляш-идеологией» рыночников, — даже в ней было сказано, что культура и образование сферы не рыночные, они должны оставаться под неусыпным оком государства. Ну, с образованием вроде кое-как управились, хотя у Синягина с тревогой говорили, что в Школу, наподобие Сороса, рвется Греф, кто-то даже назвал его «нераскаянным ересиархом». А уж культура открыто пошла по рукам, как говорится, «культур-мультур». И результат — «погибшее, но милое создание». Произнеся эту загадочную фразу, Вера очень элегантно намекнула, что имеет в виду жертв общественного темперамента, как в царской России, избегая грубости, называли персонал домов терпимости.

Раиса Максимовна от восторга всплеснула руками:

— Ну и Верочка! До чего же верно сказано. И как красиво!

А про Сталина? Иван Максимыч, который любит вспоминать изречения Сталина и, насколько понял Донцов, втайне ему симпатизирует, как всегда, занялся цитацией вождя. Когда поставил точку, Вера негромко, но очень явственно, как бы между прочим и даже со вздохом сожаления сказала:

— Сталин свою историческую миссию выполнил. Сегодня для него места уже нет. — И добавила: — Не радуюсь и не скорблю, просто констатирую.

Степан Матвеевич, вытянув губы уточкой и слегка склонив голову, снова подал Донцову знак восхищения и тоже негромко, тоже безадресно, в пространство произнес нечто банальное и непонятное для всех, кроме Виктора, с которым встретился глазами:

— В темное время лучше видно светлых людей.

Конечно, это был скрытый комплимент Вере.

Да, первый бал Наташи Ростовой прошел блестяще. Вера была в ударе... В этот момент позади, почти на запятках, сердито, частым, коротким ревом спецклаксонов зарычал рвущийся вперед черный «рендж ровер». Донцов прибавил газу, чтобы вильнуть в близкий просвет между длинномерами справа, «рендж» на бешеной скорости промчался мимо, и Виктор снова встал в свой ряд.

Маневр сбил с мысли. А когда вернулся к воспоминаниям о синягинском застолье, подумал уже не о Вере, а о том странноватом человеке с пристальным умом, явно из разряда реликтовых людей, — Степане Матвеевиче. Виктор изначально предположил, что за плечами Аналитика необычная жизнь, что учился, да и жил он не только в России, вернее, в СССР. И оказался прав. Когда Вера со страстью заговорила о нынешних культурных бедах, Степан Матвеевич спасибствовал ей за то, что вбросила для обсуждения интересную тему, и позволил себе тоже высказаться на этот счет.

Тут-то и выяснилось, что в Париже он познакомился с человеком редкой судьбы — Реже Дебри. В прошлом соратник Че Гевары, а впоследствии советник Миттерана, Дебри в 1968 году был одним из идейных вдохновителей студенческого бунта в Латинском квартале. Там и тогда с ним пересекся путь Степана Матвеевича, — деталей он предпочел не касаться. А вторично Аналитик получил возможность пообщаться с Реже Дебри уже в середине 90-х, когда тот был известным французским философом, занимавшимся в том числе и культурологией.

О любопытных воззрениях Дебри и рассказал Степан Матвеевич.

Оказывается, француз еще в 1984 году книжно предрек развал СССР. Поразительно, не по экономическим, национальным, военным и прочим причинам. И даже не из-за краха коммунистической идеологии. Дебри подошел к вопросу с неожиданной стороны: людям свойственно мечтать, а для этого нужны яркие, вдохновляющие фильмы, песни, музыка. В СССР двадцатых годов, при Сталине, после Второй мировой войны таких вдохновляющих символов было с избытком. Бытовые трудности, репрессии — а энтузиазм искренний! Но к восьмидесятым годам духоподъемный бум исчерпал себя, превратившись в дежурную культурную сферу.

— Балет, где мы были впереди планеты всей, — добавил от себя Степан Матвеевич, — искусство для избранных. А Дебри говорил о символах культуры и приводил в пример Голливуд, который начисто переиграл позднесоветское кино. — И обратился к Вере: — Ну что, уважаемая? Я вас правильно понял? Кончилось в России производство символов и самое современное оружие может оказаться бессильным перед происками гейтсов?

Вера только руками развела, все было слишком ясно. Степан Матвеевич говорил о сегодняшних днях.

Однако на этом тема не затихла. Через несколько минут Аналитик, извинившись перед всеми, сказал, что хотел бы кое-что добавить к своему долгому спичу — мол, точку поставить надо. И поставил: наша культура сегодня только развлекает, на потребительские ощущения жмет, но никак не вдохновляет. Однако же настоящая беда в том, что и политики, Кремль, да и сам Путин не понимают глубинной особенности русского исторического характера: народу вдохновение нужно, в народе на генном уровне живет тяга к национальному восторгу, который способен любые эвересты свернуть. Зажечь надо русское сердце, чтобы полыхнуло оно пассионарным подъемом! Разве не доказала это крымская эпопея? Но ни пропагандистская аллилуйя, ни обещания сытого завтра не могут пробудить эти могучие силы. А вот вдохновенные фильмы, песни, яркая поэзия...

— Думаете, спроста начали с визгом хулить «Кубанских казаков», в грязь втаптывать, обвинив в лакировке действительности? — говорил он. — То был первый шаг к тому, чтобы духовно приземлить народ, веривший в сказку, чтобы искусство, даже талантливое, работало только на потребу — пусть не денег, пусть искренних чувств, — но ни в коем случае чтоб не вдохновляло, не будило в душе народа восторги.

Донцов наизусть помнил последние слова Степана Матвеевича, которые подвели итог его размышлениям, после которых над столом висело долгое молчание:

— Можно, нужно раздавать бесплатные гектары на Дальнем Востоке, они привлекут сотни людей. Но упаси Бог делать такие кинофильмы, как «Поезд идет на восток», после которого туда ринулись сотни тысяч! Тут и пальцем не шевельни. Нет, не понимает Путин, что без вдохновения народ и живет, и трудится вполсилы. Первый показатель: нет ни одной всенародной песни! Зато шлягеров полно. Фильмы — сплошь развлекалово, даже мелодраму, на которой взлетел когда-то Голливуд, и ту извели. По части культуры народ довели до такого состояния, что почти все согласны почти на всё. Апатия.

Потом кто-то, кажется Синягин, говорил о навязывании новых потребительских стандартов, через которые управлять поколениями легче, нежели идейными приманками, — они кружат головы молодежи. И все, по его мнению, упирается в невнятную, по крупному счету бессмысленную, выпотрошенную, как вяленая вобла, внутреннюю политику, которую свели к партийным выборам и штамповке карьерных кадров. Воду решетом черпают, едят их мухи, — ругнулся Синягин.

Ни с того ни с сего мелькнула в башке старая тема: Ярика к гаджетам надо подпускать осторожно. Компьютер сжигает, транжирит свободное время, которое не только по Марксу, но и по собственному опыту Донцов считал главным богатством, приучает к примитивному восприятию. Пусть парень, выучившись грамоте, книжек побольше читает, чем на игры-стрелялки детство тратит. Об этом надо особо поговорить с Верой.

Да, за то и любил Донцов дальние, впрочем, вернее сказать, средне-дальние шоссейные поездки, что вдали от городских пробок, требующих постоянного напряжения, на современных скоростных трассах можно спокойно перебирать в уме и давнее, и недавнее, память работает привольно, широко разбегается мысль, не заботясь о логической связи того, что приходит в голову. Подумал вдогонку прежним размышлениям: «Ярославу предстоит жить в онлайне, в новых временах, а они, как всегда, терра инкогнита».

И сразу перекинулся на осмысление этой новой, предстоящей жизни. Почему терра инкогнита? Да ведь она уже наступает, эта новая жизнь. Впереди много путаницы, недоразумений и неразберихи, стабильность лжи еще не скоро будет поколеблена. Но по-крупному все наконец-то определилось. В мозгу интегральной вспышкой сознания явились раздумья, разговоры, факты последних месяцев, и супергиперскоростной компьютер, которым Господь Бог награждает каждого при рождении, мгновенно выдал итоговый результат. Последние три года были самыми роковыми в судьбе России, страшнее девяностых, когда страну удержали от падения в бездну остатки прежней великой державы. В ту пору все рушилось, но молодому Путину было ясно, как приостановить крушение. А после выборов 2018-го, когда Путин стал «хромой уткой», недруги России — и внутри, и снаружи, — наученные и обозленные промашкой 90-х, начали глубинную подготовку к предстоявшему транзиту власти. Эту подготовку Донцов чувствовал на своей шкуре, видел на опыте Синягина, на неудачном политическом старте Синицына. По всему, по тысячам каждодневных «телодвижений» жизни он ощущал, что началась очень большая игра, развязка которой планируется на события, связанные с транзитом власти в России. После минских волнений и контуры давно затеянной игры начали проглядывать, проясняться. Между прочим, очень верно сказал у Синягина тот генерал, Устоев: в прошлом году даже в армии начали тревожиться о будущем страны.

А теперь все прояснилось, тучи ушли — транзита власти не будет, долги Ельцину отданы. Впереди настоящее — да, настоящее! — политическое десятилетие, без медведевского торможения. На днях Мишустин выступил на Валдайском форуме, и стало ясно, что перед нами и впрямь цифровой Столыпин, на три метра вглубь видящий проблемы новой экономики. Не-ет, Россия вот-вот попрет вперед так, что уже не остановишь. Синягин-то неспроста собрал у себя родственные души, словно праздновал: новая эпоха в дверь стучится.

Метрах в ста впереди, обгоняя медленный большегруз-длинномер, из правого ряда выскочила шустрая фура. Дело обычное: обгонит и снова уйдет в свой ряд, дальнобойщики народ грамотный. Виктор, не снижая скорости, быстро догонял фуру, которая уже включила мигалку поворотника, указывая, что уходит вправо, освобождает левую полосу. И вдруг... Нет, такого не должно быть! Такого просто не бывает! Прямо перед глазами Донцова ослепительно-ярко вспыхнули тормозные огни огромной фуры.

Удар был страшный.

В его угасавшем сознании, по неведомой логике мозгового компьютера, проснулись спавшие со школьных лет прощальные слова Маяковского: «Счастливо оставаться...» — И он увидел, как перед ним раскрываются царские врата иконостаса...

Примерно через час в гаишный протокол записали показания водителя фуры: перед машиной на трассу внезапно выскочил выводок кабанов, и он инстинктивно вдарил по тормозам. Водитель большегруза подтвердил, что видел, как с обочины на дорогу метнулась стайка животных.


17

Есть женщины в русских селеньях...

Вера хоронила мужа одна. Под предлогом пандемийных строгостей наотрез отвергла содействие в суетливых хлопотах, предваряющих похоронную процедуру, позволив себе лишь звонок «телохранителю Вове», чтобы тот переговорил с Синягиным об упокоении Донцова на Троекуровском кладбище. И потом два дня металась туда-сюда, оформляя документы.

На выходе из морга села в катафалк, чтобы проводить мужа до могилы. На скромной литии священник привычно начал: «Миром Господу помо-олимся...» Мир состоял только из Веры и двух затаившихся в сторонке низших клириков в скромных скуфейках, нанятых для обряда погребения.

В одиночестве, без надгробного плача она оставалась у свежего холмика минут десять, потом бог весть как села в такси и поехала в пустую квартиру. Из дома позвонила в Поворотиху, глухим голосом сказала Деду:

— Готовьте девять дней... — И выключила все телефоны.

Поставила на обеденный стол две стопки, наполнила их до краев водкой, на одну положила ломоть ржаного хлеба, другую опрокинула залпом и, не раздеваясь, упала на неразобранную постель, не понимая, спит она или бодрствует.

Она не застыла — она окаменела. За три похоронных дня не уронила ни слезинки. Стенаний не было, мыслей — тем более. Они стали одолевать ночью, когда она пошла в кабинет Виктора и полуприлегла на маленький диванчик. Ее не тревожили ни мучительные раздумья о том, как жить дальше, как в одиночку растить сына, где и как работать, проза жизни не напоминала о себе, уместившись в примитивную формулу бытия: теперь ей предстоит коптить небо, и только. Кончен бал. Жизнь резко сыграла на понижение, превратив Веру в «пожилую девушку» — это странное понятие само родилось в ее сознании. Теперь хуже будет все чаще. Как пишут прегаденькие фейсбучники — коверкальщики языка, которые вызывали у нее дрожь омерзения, теперь ей тоже «фсёравно». С ранних безотцовских лет она не боялась жизни, принимая ее такой, какая она есть. Изводила, противно копошилась в душе тревога — не за себя и даже не за Ярика — вырастет, найдет свой путь, куда ему деться? — не за наличные условия жизни, а за судьбу их с Виктором мечтаний. Рука об руку, вдвоем им все было нипочем, любые преграды готовы были преодолеть — необоримая сила. Она считала его своим защитником от любых бурь века. Он был для нее словно становой хребет.

И вот закатилась звезда. Покинул он земную юдоль.

Мир стал бессолнечным, скучным и тусклым. Тропинки счастья на дорожной карте будущего стерты.

Здесь, в этом уютном кабинетике, не зная устали, они столько раз в высоколобых беседах согревали души совместной верой в грядущие радости, разумея, конечно, не денежные благости и не политические перемены, а свободу от тягостных дум о завтрашних днях — опять-таки не своих и не меркантильных, а всеобщих и судьбоносных. Понимание того, что она не будет одиноко брошена в беспощадные водовороты жизни, жило где-то в глубинах сознания. И это позволяло не бродить, спотыкаясь, по руинам своего бывшего счастья, отмежеваться от воспоминаний и личных горестей. Давило другое. Душа ее теперь беззащитна не только перед духовными мерзостями, но и, что еще страшнее, перед всевозможными вирусами, способными измотать, обессилить, а потом и вовсе взять душу в полон, прибрать ее к чужим рукам.

Чувство душевной беззащитности было опустошающим. Потеря любимого мужа, с которым она сроднилась не только в эмоциональном и бытовом, но и в высоком духовном смысле, означала, казалось Вере, нечто большее, чем бездонное личное горе. Недолго они набылись вместе. Склонная к вселенским обобщениям, она считала, что внезапная гибель Виктора, его неспетая песня, была слишком несправедливой, а потому судьбоносной. Получалось, по ее расчетам, что Донцов был из высокочтимого разряда преждевременных людей, гостем из будущего. Не хватило ему жизненного времени, чтобы исполнить заветное. Это чувство не сохой царапало ее ум и сердце, а глубоко вспахивало их плугом, заставляя думать о главном. На великом распутье, на самом-самом раздорожье он покинул ее — и для кого же расчистил место в истории? Для других защитников или для погубителей? «И погиб-то не у пристани, а в пути», — вспомнила она о неистребимом образе дороги в русской классической литературе, чему учили в институте.

Жуткое предчувствие каких-то всеобщих бед слишком сжимало сердце. И когда она пыталась заглянуть за пределы нынешнего перевалочно-перестроечного времени, что они частенько делали с Виктором, осмыслить, с каких сторон могут налететь ненастья-несчастья теперь, когда безвозвратно настало для него время последнего отдыха, ее мысли опять и опять упирались в беззащитность того образа жизни, который составляет смысл ее существования. В душе вздымался мрак, она словно блуждала в умственных потемках, духовное недомогание нарастало. В сознании — невнятица, путалось сущее и должное. А сквозь этот путаный туман неопределенности проглядывал неясный призрак Подлевского, за которым угадывался активизм и других людей его убеждений, — с ними, по ее мнению, популяцией подонков, с этой слизью, Вера интуитивно связывала удушающий смог, способный окутать Россию.

Физически она была полна сил, но чувствовала себя обреченной на медленную духовную смерть. Ощущала себя бесприютной птицей, которую согнали с гнезда. «Не дело между бабами счастливую искать», — случайно, не по ходу мыслей, но кстати вспомнила она Некрасова.

Прошлые обстоятельства жизни были исчерпаны. Ею овладело скитское смирение.

Через день, снова позвонив «телохранителю Вове», которого называла теперь Владимиром Васильевичем, она попросила машину, чтобы съездить в Малоярославец. Встреча с осиротевшими родителями Донцова вышла тяжелой. Влас Тимофеевич только и бормотал о том, что Витек успел посадить свою яблоню, ничего другого, обезумев от горя, вымолвить не мог. А Нина Никитична вспомнила, как после слова «ждем» закашлялась, поперхнулась перед словом «не дождемся». Вот они, знамения Божьи.

Потом, сидя на Витюшином кресле, она долго копалась в своем смартфоне, отсеивая тех, кому звонить уже не хотелось. И наткнулась на незнакомый номер. Только по сопоставлению дат вычислила адресата: это было в тот замечательный семейный день любви под выбежавшей из приокских лесов размашистой березой; Витюша забыл свой мобильник в Поворотихе и по ее смартфону звонил профессору из Курчатника и его супруге, замечательным людям, с которыми он обязательно должен был познакомить Веру.

Она набрала номер и, услышав женский голос, сказала:

— Здравствуйте, это звонит вдова Виктора Донцова.

Ответом было очень долгое молчание. Потом она услышала мужской голос:

— Мы очень не хотели бы терять с вами связь. Когда позволят обстоятельства, позвоните нам, мы будем терпеливо ждать. Очень ждать.

Как ни удивительно, почти такие же слова она слышала по телефону от мамы, когда отказалась от ее помощи в конторских хлопотах. Мама не плакала, не рыдала, не стенала, хотя говорила безжизненным, деревянным голосом. И тоже сказала: жду, как только сочтешь возможным.

Вера, предпочитавшая в полузабвении отлеживаться дома, выбралась на Полянку почти через неделю. Они выпили с мамой за упокой Виктора, и Катерина без слез, даже со странным спокойствием произнесла загадочную фразу:

— Я знала, что так будет.

— Что ты знала?

— В нашем роду свои скорби — все мужья уходят не своей смертью. Мамин муж, мой отец, погиб при корабельном взрыве. Мой муж, твой отец, спасая нас с тобой, из этого окна кинулся. Твой муж разбился в автокатастрофе. Такова наша семейная бабская участь. Я знала, ждала и... готовилась. Хорошо, что у тебя сын, может, прервется это проклятие? Не знаю, за что оно нам выпало. Может, за мамой или отцом какой грех числился? Времена были темные, в том сумраке родословная наша потерялась.

После второй рюмки они все же всплакнули, и мама, закаленная давней бедой, посоветовала:

— Ты в Поворотихе держись. Не раскисай, но и оттай немного. Сейчас-то ты окоченевшая, заледенелая. Я тебя понимаю, ты сейчас не в себе, а люди-то свое подумают. Девять дней, знаешь, это не поминки, когда горе водкой-пляской, пьяным весельем заливают. Девять дней — прощание, а оно должно быть достойным.

В Поворотиху Вера ехала Тульской электричкой до станции Тарусская, а оттуда автобусом. В траурном черном платке, она успокаивала себя тем, что санитарная маска до глаз скрывает лицо, позволяя не обнародовать горе и не привлекать сострадательных взглядов.

Впрочем, здесь никому ни до кого. Люди, изнемогавшие под грузом забот, углубились в себя, на лицах раздражение, недоумение, неприязнь, злоба, растерянность — среди случайных попутчиков незачем прикрываться беззаботностью. Мужчины с потухшими глазами, недолюбленные бабы, уставшая престарелость. Чуткость к чужой боли в дорожной лихорадке ушла на задворки.

За окном мелькали позолоченные осенью перелески, пустые поля с катушками сена. Времени на раздумья было с избытком. В расписании значились почти все остановки, люди входили, выходили, шастали туда-сюда, и вагонная суета постепенно отодвигала на периферию сознания размышления о вечном и общем, которые все эти дни терзали Веру. Сквозь обычную повседневную рюкзачно-поклажную сутолоку дальней электрички начинали пробиваться мысли о личном будущем.

Возвращаться в институт ей не хотелось: пальцем не покажут, но за спиной будут судачить о ее несчастье и жизненной прибитости. Там ведь и завистницы были; ее позднему, но очень удачному замужеству не все радовались. Теперь душу отведут, непомерными, неискренними жалостями в порошок изотрут. Нет, туда ни ногой!

Где же искать работу, когда подрастет Ярик?

Впрочем, это был не самый сложный вопрос. Веру не покидала уверенность, что в трудный час, коли он наступит, ее возьмет к себе Синягин — скажем, на должность референта. Образование позволяет, а с деловой документацией, этой тарабарской грамотой, она разобраться сумеет. В общем, на трудовом фронте все со временем уладится. Гораздо сложнее было с улаживанием душевных разладов, которым ни конца ни края. Веру страшила ее ненужность, возникшая после гибели Витюши. Ненужность — хуже рабства. С ним, в светлых надеждах на будущее она была словно у Христа за пазушкой, а на людях, как случилось на торжестве у Ивана Максимовича, стала бриллиантом чистой воды в оправе. Но Витюши не стало, и она теперь ноль без палочки. Далекая от наивности, Вера понимала: кому нужны умные речи одинокой женщины, вдобавок еще достаточно молодой? Где, в какой среде, в каком обществе может она попытаться воздействовать на обстоятельства жизни своей искренней верой в завтрашний день России? Да и сможет ли думать-говорить как раньше, когда все, что волновало ее, она как бы обкатывала в легких перепалках с Виктором, чьи согласия или несогласия будили мысль?

Кому она сейчас нужна? — шелестела Вера губами под маской. Зачем? Все прахом. Дело зашло слишком далеко, другая жизнь, духовное сиротство стучится в ее двери, и рад не рад, а встречай. Туман неопределенности застилал жизненную перспективу. Страшное чувство ненужности — навсегда! — бередило душу, ранило, жалило, удручало в тысячу раз сильнее, чем неустроенность матери-одиночки, перерастало в позорное, гиблое ощущение своей ничтожности. Трещина разлома жизни превращалась в пропасть.

Углубившись в себя, за несколько часов монотонной поездной и автобусной тряски Вера перебрала в уме все возможные варианты самостоятельной духовной жизни и, не узрев надежды, изверилась, опустила руки, погрузилась в темные глубины сознания. Морально она была готова к тому, что отныне ей предстоит — да! — всего лишь коптить небо. По милосердию кинуть якорь референта сбоку припёку в каком-нибудь коммерческом офисе, где началит знакомый Синягина, и дело с концом. Не жизнь, а мишура. Служить на совесть, не картавить, в подлостях не участвовать и до гроба тосковать воспоминаниями о радостях короткого и, видимо, непростительно яркого счастья с Витюшей. А что до исторических судеб... Да ей теперь и горя мало, хоть трава не расти. Известно, ключи без стока болотят землю, потихоньку трясина засасывает. Жизнь как жизнь: переходы, переулки, тупики.

Прекрасное прошлое обнулилось.

Душа уже не воскреснет.

И в то же время Вера ощущала, что еще не прибрана для душевного погребения. У женщин это важнее, чем у мужчин: женщина, предчувствуя скорую встречу с Богом, старается прибраться, загодя готовит похоронный наряд, это само собой получается, когда приходят сроки.

Но душой Вера оставалась неприбранной.

Дед собрал всех, кто знал Донцова.

По возрасту они были много старше Веры, и горький опыт жизни не впервые усаживал их за стол девяти дней. Обряд соблюдали строго, каждый и по-своему сказал свое слово о Викторе Власыче. Веру даже удивило, сколь по-разному эти люди воспринимали ее Витюшу, — с безусловной симпатией, но порой под очень неожиданным ракурсом. Конечно, об ушедших всегда говорят хорошие речи, однако искренность их угадывается не по напыщенному пустословию, не по звучанию избитых фраз или подбору пригодных к случаю слов, а по личным, не дежурным оценкам.

О Донцове говорили искренне, посмертные воздаяния были сердечными. В Поворотихе он оставил о себе добрую память.

Но, случайно заметила Вера, ни при одном тосте, — а их было немало, — никто, даже Цветков, не допивал рюмку до дна. По строгому, чинному поведению гостей чувствовалось, что этих людей собрала здесь не охотка выпить и закусить по случаю, а желание в память усопшего побалакать о том, что вообще творится на белом свете и в какой мере текущая жизнь совпадает с надеждами Донцова, безвременно ушедшего на российском перепутье, а в чем противоречит. Именно Донцов привнес в Поворотиху новые темы для разговоров и оценок, а потому к прощанию с ним гости словно готовились. И когда были соблюдены обрядовые обязательности, когда Антонина сменила тарелки, после закусок поставив на стол плотную еду, извечный виночерпий Цветков, захмелевший лишь чуть-чуть, вдруг ни с того ни с сего произнес в пространство:

— Помню, у нас в Поворотихе однажды бродяги-платоновцы объявились.

— Как же! — подхватила Крестовская. — Известная раскольничья секта. Шумят: распоследние, но свободные! Скитальцы-отшельники, своего града не имеющие. У человека, мол, нет ничего, кроме собственного тела, а Бог живет только на путях-дорогах. Их платоновскими бегунами называли. А на деле-то бродяжный промысел, среди них кавалеров амнистий немало.

— Из наших с ними никто не пошел, — подтвердил Цветков. — Они под Кирюху Тарабанова, версту коломенскую, бобыля, подкатывали. Говорили: дай нам лишнее, что у тебя есть. А у него и последнего-то не было. Но он к батюшке сходил — и наотрез. Каких только людей на свете нет! Чего только не бывает!

— А у нас так во всем: у кого лишнее, с того копейки берут, а кто на последнем держится, того скребут до дна, — продолжила Крестовская. Тяжело вздохнула. — Всех в церковь не загонишь, разные люди по земле шатаются.

Вдруг лицо ее расползлось в толстогубой улыбке.

— У нас вроде как присказка есть, по-светски типа анекдота. Идет служба, но один прихожанин не крестится — не молится. Батюшка спрашивает: «Что стряслось?» А он знай себе отвечает: «Я не вашего прихода».

«Ни с того ни с сего» Цветкова, вбросившего в разговор дурацкую, нелепую историю о платоновских бегунах, на самом деле было отработанной мужицкой хитростью, вековой уловкой деревенской застольной дипломатии, помогавшей подвести черту под прежней темой, чтобы открыть другую. Сам же Григорий через минуту и начал.

— А вот скажите, Галина Дмитриевна, — вцепился он в анекдот, — Лукашенка, он нашего прихода?

Крестовская ничуть не удивилась резкой смене темы, словно ждала чего-то в этом роде.

— У меня, Григорий, в голове, да и на языке только и вертится: не разбери-поймешь, уйдет Минск вслед за Киевом или нет. — И перебросила вопрос Гостеву: — Иван Михалыч, без вас нам не разобраться.

Гостев, как обычно, отозвался не сразу и не в лоб. Его ответы всегда были шире вопросов.

Но тут врезался Дед:

— Смотрю по телику 60-минутный бред, шах им в мат, и в толк не возьму, чего ждать. Сплошь свара идет по каждодневным фактам, каждый играет в большую политику, а на деле ни шьет ни порет. Либо ваньку валяют, либо дурака корчат. Шут их знает. Ни уму ни сердцу, только тревог нагоняют.

После Деда вступил Иван Михайлович, видимо обдумавший свой ответ:

— Не знаю, други мои, нынешние трёп-шоу, какие ни возьми, — я их тоже порой посматриваю, — и вправду «либо–либо». Они то ли по недомыслию сопли-вопли разводят, то ли им руки вяжут. Заказ дан водить людей за нос. Что они молотят, даже малости к реальности не имеет. Лукашенка к Путину зачем прилетал? До-го-вариваться. О чем — неведомо. Но одно несомненно: внесли ясность! Дорожную карту составили, все теперь и идет своим чередом. Лука что угодно может вслух говорить, но знает, что даром помощь уже не придет, заслужить надо. А тихановские, шествия уличные — щепки на реке государственной жизни, их унесет течением времени. Что в Минске на самом деле готовят, только Путин знает.

— Хорошо бы! — откликнулся Цветков. — А чего же по трёп-шоу сплошь тухлятина? Помню, у нас на «Серпе и молоте» много заказов для Белоруссии делали, а оттуда оборудование шло, рабочие хвалили.

— В больших играют, — вздохнула Галина Дмитриевна. — Как же, допустили к обсуждению внешней политики, вот каждый и дает жизни, изгаляется.

Но Иван Михайлович, получилось, высказался не до конца, на реплики застольных товарищей бровью не повел. Мысль его была глубже, а кривых речей он не любил.

— Понимаете ли, у каждого исторического явления есть свое время и свое место. Возьмите Крым. У России, у Путина и мысли не было в близкие десятилетия вернуть его домой. Но хвать — и антироссийский Запад устроил жуткую бучу на Украине, от которой крымчаки пришли в ужас и проголосовали за вхождение в Россию. Теперь возьмите Беларусь. Пока Лукашенко игрался с многовекторностью, назрел вопрос о бессмысленности союзного государства. Но Западу же неймется, он все своим аршином мерит, ему подавай все разом. И каков итог? Те самые договоренности в Сочи. Не знаю, доживу ли, но через сколько-то лет белорусы свой референдум проведут. Думаю, к тридцатому году управятся. Путину ведь надо в историю объединителем войти. Но пока спешить некуда, все идет аккуратно, тип-топ. А трёп-шоу волну гонят, крутёж-вертёж устраивают, может, и намеренно. Чтоб глубинные подвижки прикрыть.

— В обчем, спасибо Западу! — эмоционально провозгласил Цветков.

Гусев ответил спокойно:

— Спасибо не спасибо, но такой ныне исторический момент, что козни Запада оборачиваются выгодой России. Кто начинает — тот проигрывает. Почему так, сам не пойму. Рудокопный гном истории, он рук не покладает, роет без устали, без перекуров. Похоже, слом цивилизации надвигается, чего Запад еще не чует, бабушкиными сказками пробавляется. А сам, как пластырь, к гибельным порокам липнет. Но путинское постепенство, которое меня лично подутомило, сегодня, пожалуй, кстати. Наше дело — ждать и собой заниматься. Над нами сейчас не каплет, России надо выиграть время. Мы свои памятники уже посносили, теперь пусть Запад свои святыни крушит.

— Что-то мы таких речей в трёп-шоу не слышали, там словесная какофония, — проворчал Дед.

— Был бы среди нас Власыч, он, может, и возразил бы, — ершисто упорствовал уже слегка пьяненький Цветков, доливавший всем рюмки. — Меня Донцов сразу чем взял? Сделавшись богатым, остался с нами ровней. А какой-то прыщ, сморчок из района, который за десять лет службы цвилью, плесенью оброс, перед простыми людьми нос дерет. Все они там честь и совесть обнулили. Тут один приезжал с санинспекции, сунулся в «Засеку» и шумит: тяп да ляп, почему меж столиками меньше двух метров? А Валентина — она бабенка лихая — отвечает: в Поворотихе чужих нет, только начальство, как вы, пускаем; может, мне для вас на морду бюстгальтер нацепить? Он стушевался, говорит, отчет надо составить, штраф положено наложить. Под одну гребенку метут. Пральна я говорю, Иван Михалыч?

Гостев опять задумался, а Вера, по вдовьему статусу не принимавшая участия в общих дебатах, с благодарностью, хотя и чуть напыщенно, что простительно было для ее душевного состояния, подумала: «А ведь это они Витюшу провожают. Не пьянкой-гулянкой с показной слезой, а уважительной, достойной поминальной песнью. Кабы не он, разве шли бы в старом доме Богодуховых такие разговоры? Он, Витюша, вдохнул сюда это святое возроптание».

— Чего же вы хотите, Григорий? — наконец отозвался Иван Михайлович. — Господа ташкентцы как раз сейчас в низах и властвуют. Их время.

— А при чем тут Ташкент? — удивился Цветков.

— Так, уважаемый, окрестил их благоутробие рвачей государственного пирога незабвенный Михаил Евграфович, который Салтыков-Щедрин. Они всегда для правежа народных нравов наизготовке.

— Я слыхала, у них у всех за границей дома, а то и поместья. Но в Евангелии от Матфея пророчески сказано: «Где сокровища ваши, там и сердце ваше». Эти смердяковы, вся эта публика приказная, они Россию не любят, — вставила Галина Дмитриевна, видимо, чтобы предъявить свои литературные познания. «Хочут образованность показать!» — невольно шевельнулось в голове Веры.

Но Гостев понял, что Крестовская плавает в теме, и, опрятный в словах, деликатно поправил, сказав как бы по иному поводу:

— Писатели наши великие всегда с большой точностью свои взгляды излагали. Как перед Богом! Спроста ли у Достоевского ненавистник России убогий Смердяков зачат от безумной нищенки, а Безухов у Толстого Божьей милостью незаконнорожденный сын вельможи? В большой русской литературе, как в жизни, ничего случайного не случается.

Помолчали. Потом Иван Михайлович, видимо увлеченный неожиданным для таких застолий литературным разговором, воспоминательно продолжил:

— Я человек книжный, таким мать родила, таким и судьба выковала. Почему после пединститута в Поворотиху вернулся? В деревне читать сподручнее, жизнь спокойнее. Помню, в перестройку истеризм историзма настал, прошлое марать стали. А у нас в школе все чин чином. Но я, понятно, не думал, что в новой России с книгой обойдутся так жестоко.

— Да, дороговаты теперь книжки, — подтвердил Дед. — Да и читать-то, смотрю, ни у кого охоты нет.

Гостев задумчиво перебирал пальцами левой руки по столу. Его буйноволосую седую голову заполнили воспоминания. Он родился перед самой войной и детство провел рядом с отцом, вернувшимся с фронта инвалидом — рука скрюченная не сгибалась, в ней не хватало куска кости. Отец был колхозным бригадиром и всегда брал сына на осеннюю сельхозярмарку в Алексин. В Алексине был уникальный сосновый бор, где стояли дачи актеров Малого театра, Пашенная там летом жила. А с другого конца города, на удалении от Оки, на останках старого стадиончика шумело людное торжище. Колхозы и совхозы торговали прямо с грузовичков. В кузовах истерично бились, в свин-голос визжали поросята, меченные по спинам синими цифрами, удостоверявшими их вес. Испуганно бяшили овцы, и жались в кучу бараны, предчувствуя, что их берут колоть. В больших клетках квохтали куры и — запомнил Ваня — поднимали жуткий содом всякий раз, когда по выбору покупателя ловкий торговый парень виртуозно крючком цеплял пеструшку за голенастые ноги и выволакивал из клетки. Ведрами лился в мешки фуражный ячмень, на вес брали комбикорм. На рынок в избытке выбрасывали свежайшую убоину, и продавцам приходилось скидывать цену. Но гвоздем ярмарки были, конечно, полуторки с соломистым, сухим «мужицким» навозом — в сторонке, чтоб ни духу, ни паху. Навоз шел нарасхват, его сразу развозили по адресам.

А еще, врезалось в подростковое сознание, змеями вились очереди за шашлыками и ситро. Раздвигая тело толпы, осторожно вели свои выводки бабы-ребятницы. «Милости прошу к нашему грошу со своим пятаком!» — зычно кричал кто-то с луженой глоткой. А рядом звонко голосила с грузовичка баба: «Поросеночка берите! Ландрасики мясные!» Отец остановился поторговаться, но его перебил какой-то мужичонка, просивший подсвинка, рученца, да подешевле. Баба отмахивалась: «Отстань, видишь, нос утереть некогда. Сэкономить хочешь на выпивку». Мужик вдруг умолк, потом громко, серьезно сказал: «Во-первых, я вино в рот не беру. А во-вторых, с утра уже стаканчик пропустил, раздобыл окаянную». «Где?» — мигом откликнулась баба, но по дружному хохоту народа поняла, что ее околпачили. И сама рассмеялась: «Я об одном только и думаю: как бы моему мужичку подарочек с ярмарки привезти, вечерком покуражиться».

Те картинки живой жизни навсегда остались в памяти Ивана Михайловича. Но особо зацепило то, что он видел на самом краю торжища. Там впритык стояли два складных стола на «козлах», а на них навалом лежали читаные журналы и книги. По сей день помнятся иные названия: «Далеко от Москвы», «Даурия», «Два капитана»... Книги можно было перебирать, выискивая интересные, — глазам запрету нет, — стоили они копейки, и покупали их немало — в «лапотной» России считалось престижным привезти детям с ярмарки не только гостинец, но и книжку.

Так ярко, так отчетливо всплыла в сознании Ивана Михайловича та картина, что он вдруг обозлился на сегодняшний день и решил не таить своих переживаний. Сказал Деду:

— Андрей Викторович, вы, возможно, не знаете, каким обращением великий тульский гражданин Лев Николаевич Толстой начинал письма царю?

— Вчера знал, но, как на грех, с утра позабыл, — улыбнулся Дед.

— Так вот, он писал царю: «Любезный брат...» Да-а. А надысь я смотрел телепередачу, как правнук, а может, праправнук Льва Николаевича Толстого — наверняка не знаю, — ну тот, который у Путина служит, докладывал президенту по культурным вопросам. В струнку тянется. Обо всем в подробностях — от театра до цирка, но про книги, я насчитал, два кратких тезиса: книготорговля хиреет, издательствам худо. А слово «литература» даже не прозвучало. Праправнук Толстого...

За столом стало совсем тихо, посуда не звякнула. Никто пока не понимал, к чему гнет Иван Михайлович, но все знали: просто так он слова не скажет. Ждали.

Между тем Гостев, тоскливо вспоминавший, как на сельской ярмарке ласкал руками потрепанные книги, как мужики грубыми пальцами зазнай, без выбора, но осторожно, почтительно брали их для подарка, решил идти до конца:

— Думаю, все же это какие-то аппаратные игры. Не может быть такого, чтобы праправнук Льва Николаевича Толстого, сидящий рядом с президентом, не сделал много доброго для русской литературы. Сделает! Но другое беспокоит. Путин похвалялся, что ни одной книги про себя не прочел... Ну, не все же книги про него хвалебные, на которые времени жаль. А критика книжная очень даже полезна. Это не газетное тявканье. Во-вторых, читает ли Путин какие-либо книги вообще, один Бог знает, а нам неведомо. Спорт у него всегда на языке, а про литературу я от него слова не слышал. Он ее в министерство цифры замуровал, книжульки! Язык у нее вырвал, заменив духовное общение фанфарными книжными выставками. — Усмехнулся. — Литературный маскарад. Культурную дистанцию держит. Не понимает, что войдет в историю тюремщиком русской литературы. Ни единого живого слова о ней не сказал, а! В президентской библиотеке уже лет десять никого не принимал. В нее и не заглядывает, наверное. Новые книги необрезанными стоят, вернее, теперь-то все в пленке. Чувствуется, ни по службе, ни для отдыха библиотека ему не нужна. Так, для порядка держат... Вот, Андрей Викторович, и ответ, отчего у людей охота читать пропадает.

Цветков, уловивший лишь часть из сказанного, рубанул:

— Я тоже слыхал — с места не сойти! — как он говорил, что ему плевать на всякие забугорные оскорбления. И верно, плевать!

— А мне, Григорий, не плевать, — твердо ответил Гостев. — Это мой президент, я его от души на царствие благословил, а он моей гордостью пренебрегает. Ты что, главное российское ругательство не знаешь? Твою мать тронут, сразу по физиономии ответишь. А тут президента великой страны оскорбляют — и плевать! Эрдоган за карикатуру в суд подал, вся нация турецкая возмутилась. А нам — плевать. Читал бы побольше, понимал бы получше, что для народа авторитет царя важен. А он вишь какой удалой: про себя книг не читает, на оскорбления поплевывает.

— Так ему что ж, на каждый чих пальцем тыкать? — не унимался Цветков, все же немного хвативший лишку.

Галина Дмитриевна решила поддержать Гостева:

— Ну что вы, Григорий, упрямитесь? — Со смехом добавила: — Упрямый муж вечно поперек постели лежит.

Но Иван Михайлович ответил по делу:

— Зачем же в открытую драку с подлецами ввязываться? У царя такие ответы есть, что обидчикам мало не покажется. В другой раз язык-то прикусят. А главное, народ не будет чувствовать себя оскорбленным. Ты же знаешь: нас тронут, мы умеем в зубы дать. А тут обиду за обидой проглатываем, потому что царю наплевать...

Аккорд вышел достойный памяти Донцова, и Дед подмигнул Цветкову:

— Гришка, а ну-ка, долей по полной.

Когда виночерпий выполнил указание, Дед поднялся, строго сказал:

— Светлой памяти Виктора Власыча. Царство ему небесное.

На этот раз все выпили до дна.


18

После Нового года Устоев позвонил Синягину:

— Иван Максимыч, есть потребность пообщаться. За городом. — Это означало, что тема не деловая.

— Та-ак... Прибывай-ка на обед в воскресенье. Клавдия будет рада.

— Мне удобнее после обеда, часов в пять. Да и настроение не застольное.

— Понял. Пришлю машину в шестнадцать часов, ты же по воскресеньям безлошадный.

По пути Петр Константинович еще и еще раз обдумывал предстоящую встречу. Разговор затевался необычный, Синягин будет поражен. Но, во-первых, без Ивана Максимовича тут никак не обойтись, а главное, именно с этим бывалым, прочным мужиком, познавшим и святое товарищество, и людскую неправду, сполна владеющим опытом жизни, можно посоветоваться по жгучим и жгущим вопросам. Привычное Устоеву военное мышление уподобляло беседу с Синягиным своего рода стратегическому предполью. Формально она ничего решить не могла, но от того, как она сложится, как повернется, удастся ли им найти общий язык, поймет ли Иван Максимович суть дела, угадает ли глубину стратегического замысла, — от этого будет зависеть дальнейший ход устоевской жизни. Вспомнился Высоцкий: «По обрыву, по-над пропастью, по самому по краю». А ведь так оно и есть. Он, Петр Константинович Устоев, волею случая оказался на самом краю, по-над пропастью, куда при поражении может рухнуть и разбиться в осколки его судьба.

Но без самооглядки, открыто, положа руку на сердце, как на исповеди, говорить нельзя. В карете четверней не подъедешь, покровы нужны. Глубокий маневр задуман.

Как все сложится?

Они сели в глубокие, на «аглицкий» манер, удобные каминные кресла перед ворковавшим, весело порхавшим по сухим полешкам огоньком, жару почти не дававшим. Его тепло и не требовалось, дом отапливала газовая котельная. Красивый большой камин с кованой решеткой — для уюта и полумрака. Между креслами наборный столик с бокалами, початым коньяком.

Сперва по капельке выпили за встречу.

— Ну что, Петр Константинович, Трамп уже не пишет в Твиттер и не пляшет твист? Если с военной колокольни, чего ждать? Кстати, может, тебе итальянского Кьянти плеснуть или испанского Риоха? Для Божоле не время, а «Вдовы Клико» нет, не обессудь.

Без галстука, в сером гражданском костюме нараспашку, пошитом по его статной фигуре, Устоев выглядел элегантно и в то же время неофициально, вровень с Синягиным, облаченным в просторный домашний свитер. Тет-а-тет они уже давно общались на «ты», и генерал ответил:

— Понимаешь, Иван Максимыч, проблем немало. Но по-крупному армия сейчас в порядке. Не только технические, оперативные вопросы, но сам дух. Как бы тебе сказать... Помнишь, тридцать лет назад одному комдиву дали Героя за стрельбу танковыми болванками?

— По Белому дому?

— Так его в иные высокие кабинеты со Звездой не впускали. Сперва отцепи, потом входи. Мелочь вроде бы, а за ней — настроения, отношения. Генералитет — в рабочем режиме, не на нервах, должностной чехарды нет. Так что Трамп, Байден... Когда Капитолий громили, я не про Штаты — про Россию думал. Американцы кричат о «продвижении демократии», но обанкротились — надо же, заблокировать в Твиттере, Фейсбуке действующего президента Трампа! Вот это свобода слова! Без проблем нарушают первую поправку к Конституции! Они теперь никому не указ, пора пудовые замки повесить на «мягкую силу», через которую они у нас «двигают демократию», а на деле готовят майдан. На вашем юбилее о подрыве изнутри много говорили. Сейчас самое время с этим подрывом покончить. Чего бисер перед свиньями метать?

— Ну, ты же знаешь, есть у нас желающие быть святее папы римского. Скажем, «Эхо» они закрыть не позволят, хотя оно устами Ходора к вооруженной борьбе призывает.

— А зачем закрывать? Отцепи его от Газпрома, пусть иностранным агентом живет, и дело с концом. Да ладно, хватит про эту муть проамериканскую, со Штатами все ясно.

Синягин кивнул, сделал перебивку:

— Кстати, ты вторую-то звезду на погонах не обмыл, зажал. Тоже мне новожалованный...

— Не до этого сейчас, Иван Максимыч. Придет время, отпразднуем. Ты свой юбилей тоже с запозданием отметил.

Но позиция генералитета его все же интересовала.

— А скажи-ка вот мне, что на Кавказе происходит? Похоже, в связи с Карабахом очень уж турки активизировались.

Устоев помолчал, потом сказал:

— Извини, придется вроде как лекцию прочесть. Наши телевизионные болталы столько напутали, что и впрямь не все людям понятно... Конечно, Россия вовремя миротворцев в Карабах ввела. Но надо отдать должное государственному мышлению Алиева. Что ему стоило пару суток с соглашением потянуть, тем более турки этого очень жаждали. За два дня Алиев весь Карабах взял бы. Как говорится, получил бы ключи от города. Почему остановился? Потому что мудрый. В Карабахе с подвоха турок могла страшная резня пойти, второй геноцид, и Алиеву не отмыться. А он свое дело сделал: Карабах — территория Азербайджана, и постепенно разберемся. Но главное — турки, без них войну не выиграть. Вот Алиев им и подписался. А теперь, когда победил, зачем ему альянс по созданию великого Турана, чем грезит Эрдоган? У Алиева своя сильная страна, где он полновластный хозяин. Россия от него ничего не требует, а турки тянут на роль «шестерки» при возрождении султаната. Сейчас-то Алиев перед ними вынужден заискивать. Но начнет аккуратненько отходить, вот увидишь. Красиво, по-восточному. Он уже на параде заявку сделал, пустив много российской техники. Зря ли соглашение на пять лет заключил? Много! Мог бы и годком обойтись. Ан нет, присутствие российских войск его устраивает, как бы противовес Турции. Умный, говорю, политик. И Путин это учел. В общем, на Кавказе мы закрепились. Откровенно говоря, ход конем сделали, турок по рукам-ногам связали. А с Азербайджаном — друзья.

Синягин слушал молча и в конце произнес только одно слово:

— Здраво!

Устоев встал, прошелся по залу, разговаривая как бы сам с собой:

— Другое, Иван Максимыч, беспокоит. За океаном вызревает доктрина «Справедливой силы», модификация рейгановского «Мир через силу». А что такое справедливость по-американски, нам с тобой хорошо известно. Скверна благочестия.

— А ты спину-то держишь! — одобрительно сказал Синягин.

— А знаешь, Иван Максимыч, как сто лет назад в Париже узнавали русских офицеров, ушедших в иммиграцию? Они ведь и таксистами работали, а их узнавали сразу. По осанке, по прямым спинам! Это не россказни, во многих мемуарах проскальзывает. У русского офицера спина всегда прямая, его и возраст не горбит. Ну и характер не гнучий.

Синягин налил себе три капли, выпил. Сказал:

— Ну что, теперь к делу?

Устоев откинулся в кресле, помедлил.

— Да дела-то вроде бы и нет. Как говорят американцы — прайвеси, территория частной жизни. Ты ведь мою историю знаешь...

— Знаю, что у тебя жена погибла в автокатастрофе и ты вдовец с двумя детьми на руках. Что еще?

— Верно. Так и написано в личных документах. Все соответствует. А рассказать, что в жизни не так, я могу только тебе. Потому советоваться и приехал.

— Не пугай. Что не так?

— А то, что я с женой в разводе был, случайно не успел оформить. А уж когда случилась трагедия, сам понимаешь, зачем перед начальством душу выворачивать.

Синягин молчал.

— Ты своему слову верен. Вопросов не задаешь, чтобы я сам всю правду рассказал. А она не простая, моя правда, внутри нее сложная проблема зашита... Женился лейтенантом, когда служил на точке, сто верст от райцентра. Но вскоре понял, что угодил в классический военно-полевой роман. Ты знаешь, для нашего брата не так уж редко, что муж и жена не одним миром мазаны. Всю жизнь так живут, и слава богу. Служба, она помогает сердце в узде держать. Но у меня случилось осложнение: рожать не хотела. Говорила: условия для детей создай, тогда и рожу. Не стану, Иван Максимыч, в детали вдаваться, но факт в том, что условия — в ее понимании — возникли только в Москве, когда я генерала получил. Тут она мне двойняшек и подарила. — Помедлил. — Я был счастлив. Но генеральшу светский тлен одолел. Как-то вернулся из отлучки вечером — девчонки спят, а ее нету. Только к часу пришла, да навеселе. Под настроение, как на блюдечке и преподнесла: лучше тебя мужики есть...

— Погоди, — прервал Синягин. — Говоришь, на точке сошелся. А она из каких? Офицерская дочь?

Устоев замолчал надолго, борясь с желанием выплеснуть накопившееся. Но ответил спокойно, как бы между прочим:

— Наемная продавщица в буфете... А что мне после ее признаний оставалось? Не выяснять же, кто ножку подставил, чьи душевные красоты ее увлекли. Взял мундир, снял однокомнатную квартирку — обстановка отеля, две трети зарплаты на девчонок отдавал. Вот и все, началась другая жизнь, оглоблями назад. Как говорится, карандаши исписаны. Я и в Москве-то почти не бывал, из командировок не вылезал, там да сям. И вдруг получаю известие: ваша жена разбилась в пьяной аварии. Вот он, мой фунт лиха. Понятно, я концы и схоронил.

— Та-ак, — уже не сказал, а хмуро крякнул Синягин, налив себе еще три капли. — Чужая душа потемки. Мир меняется, а порядочные люди остаются все такими же, оттого им и жить труднее. Ну, продолжайте, ваша мрачность...

— Да я вроде все сказал.

Иван Максимович разозлился:

— Слушай, Петр Константиныч, ты из меня простачка не лепи. Теплое с мягким не путай. Я из староверов, у нас одноголосое пение в почете: приехал на переговоры, вот и пой. Я среду вашу знаю: перед переговорами дают директиву с конкретной позицией: чего добиться, где можно уступить, где ни шагу назад. И ты такую директиву сам себе задал. Чего мнешься? Жарко, как эскимосу в Африке? Расстегнись. К делу, к делу!

Между тем Устоев двигался по выверенному плану и как бы под нажимом Синягина, якобы нехотя, вынужденно перешел к делу:

— Иван Максимыч, коли так, войди в мое положение. Пятилетние двойняшки на руках, а я в разъездах. Из Перми старый товарищ — на той точке начинали — прислал тещу, чтобы сидела с девчонками. Квартира моя, развестись, выписаться не успел, но живу в съемной, на Хорошевке, чтоб не мешать. — Резко прибавил голосу и эмоций. — Да эта бытовуха, черт бы с ней! В другом проблема: девчонки растут, через пару лет планирую в президентский пансион их отдать. А Артемьевна, она не пушкинская Арина Родионовна, детей от души холит, а воспитание... Сам понимаешь. Как бы не загубить девчонок, возраст самый восприимчивый. Глядишь, в интернетном болоте утонут.

Устоев выговорил боль, отвел душу и налил себе немного коньяка.

Синягин долго о чем-то соображал, потом спросил:

— Говоришь, за советом приехал?

— Ты, Иван Максимыч, по жизни человек мудрый.

— А совета... совета какого испрашиваешь? Ты мне, Петр Константиныч, голову не морочь. Может, попросишь за ломану полушку другую домработницу подыскать? По моему статусу и чину домработницами заниматься — в самый раз, и к масти, и к месту. Говори прямо, за каким советом прибыл.

Устоев упрямо молчал. Он, конечно, знал, что сказать, сто раз обкатывал те несколько судьбоносных фраз, которые заготовил давным-давно и словно «Отче наш» повторял по пути к Синягину. Но генеральская сдержанность, вручаемая вместе со звездами на погонах, не позволяла дать волю чувствам. Такой матерый мужик, как Иван Максимыч, надеялся Устоев, сам сообразит, о чем речь, и начнет тот разговор, ради которого Устоев и приехал.

Синягин поднялся с кресла, расхаживал по залу. На его светло-коричневом свитере плясали отблески каминного костерка, за плотной фигурой метались тени. Он подошел к аккуратной кованой полешнице, взял пару поленцев, подбросил в огонь. И снова принялся кружить по каминному залу.

Не так часто бывает, чтобы два сильных, мощных мужика, наживших колоссальный жизненный опыт, два зубра, в очном поединке не противостояли бы друг другу, пусть и подспудно, ища свою выгоду, а, наоборот, всей душой стремились понять один другого ради разгадки сложных головоломок судьбы и жизни. «Не тот человек Устоев, — раздумывал Синягин, — чтобы прикатить ко мне по поводу устройства своих дочерей — сам справится! — а уж тем более упоминать о какой-то домработнице Артемьевне. Глубже, много глубже скважина. Он, конечно, знает, с каким советом ко мне обратиться, да ждет, чтобы я первым обозначил тему. Карахтер! Я бы на его месте вел себя так же. А чего, собственно, он мнется, деликатничает? Почему темнит? А-а, ведь сказал же — прайвеси! И какая-то еще в этом деле проблема зашита!»

Но нет, не глуп, совсем не глуп Иван Максимович Синягин, чтобы не сообразить, в чем дело, чтобы не добраться умом до самого заветного. Снова перебрал в башке рассказ Устоева — слово в слово. Ну, конечно!

Остановился перед Петром Константиновичем. В своей манере спросил в лоб, напрямую:

— Значит, воспитательницу для своих двойняшек ищешь?

Устоев молчал. И Синягин, удостоверившись в правоте своей догадки, расплывшись в улыбке, воскликнул:

— Петр, ну ты и стратег! Первой статьи! Не зря тебя в академии учили... Все я понял и готов с благодарностью тебя обнять. Достойно! Займусь вопросом со вторника. Взапуски!

— Спасибо, Иван Максимыч, я только на тебя и рассчитывал. Но хочу заранее оговорить ряд условий. Сам понимаешь, дело тонкое, тоньше некуда, а стратегия без тактики — что ружье без пули, бутафория.


19

Отстранившись от мирской суеты, Вера с сыном на зиму осталась в Поворотихе. Здесь было удобнее, тем более с учетом пандемии, бушевавшей в Москве. Ярик почти весь световой день возился во дворе, и Дед — мастер на все руки — измудрил хитрую, на три движения, задвижку в калитке, выходившей на трассу, чтобы любопытный несмышленыш ненароком не выскочил под колеса машин. Вера помогала стряпать Антонине, учиняла постирушки, бегала в магазин, чистила от снега дорожки — городская, но не тепличный фрукт. Пережитое горе было страшным. Однако слезами она не умывалась, ночами пила снотворное, по знакомству добытое Антониной в Алексине, чтобы не чрезмерно одолевали думы о прошлом. Наверное, это и называется круговращением жизни. За компьютер не села ни разу, что творится в мире, за пределами Поворотихи, что у людей сейчас на языке, ее не интересовало. Все замерло на мертвой точке — ни туда ни сюда.

Но раньше-то она была сорвиголова, все нипочем, со дна морского что хошь достанет. А теперь спокойная, воды не замутит, божья коровка. Никому до нее теперь нет дела. Но и ей отныне нет дела ни до кого. Добровольное изгойство. Вопросов к будущему у нее не было, ей оставалось лишь полагаться на природный ход вещей.

Пару раз приезжал Владимир Васильевич, привозил подарки Ярику, вкусности к столу, а главное, деньги, сбивчиво объясняя, что друзья Виктора Власыча — и в столице, и на Южном Урале — намерены бережно и не скупо опекать Веру Сергеевну и ее сына. Дед и Антонина благосклонно кивали головами: видать, добрую о себе память оставил Донцов.

— Щи лаптем хлебать не будешь, — с напускным равнодушием констатировал Дед. — Не на бобах. Над копейкой трястись не придется.

Но однажды Владимир Васильевич сообщил по телефону, что прибудет завтра в двенадцать дня, чтобы увезти Веру в Москву: ей назначил неотложную встречу Иван Максимович. Вера на этот счет особенно не заморачивалась, предполагая, что речь пойдет о какой-то работе — в будущем, когда Ярика определят в детсад. Но видимо, работа не такая уж простая, — и значит, с приличным окладом, — а потому к ней придется готовиться загодя.

В день отъезда она не без труда натянула на себя любимое трехцветное платье Витюши — от зимней спячки слегка раздобрела. Отвыкнув за несколько месяцев, долго возилась с макияжем, накрутила самодельную прическу с локонами вдоль щек, осмотрела себя в зеркале. Хотя не весна, на щеках кое-где повылазили слабенькие веселые конопушки. Хотела замазать кремом, потом подумала: «И так сойдет. Какая есть, такая есть».

В машине она сидела сзади и с Владимиром Васильевичем, который беспрестанно «висел» на телефоне, практически не разговаривала. Дежурные «Как живешь-поживаешь?», «Как Ярослав?» — вот и всё.

Предстояла встреча с Синягиным, и, вполне понятно, в памяти возникал тот замечательный день в загородном доме Ивана Максимовича. Да, она тогда дала жизни! Жгла! Витюша потом сказал: «Прима!» Боже, как давно это было... В какой-то другой, совсем-совсем другой жизни. Да и было ли это с нею? Возможно, просто наваждение.

Какое это теперь имеет значение?

Чтобы не пересекать загруженную пробками Москву, они заехали по Кольцевой, через Волоколамку, и Вера, казалось, равнодушная ко всему, тем не менее поразилась укромному, окруженному соснами береговому пятачку, где пряталась городская резиденция Синягина. А уж вид на Химкинское водохранилище с пятого этажа и вовсе ее изумил. К природе она никогда не была равнодушна.

Иван Максимович встретил Веру, как ей показалось, сильно не в духе, туча тучей. Велел Владимиру Васильевичу оставить их наедине, и тот плотно закрыл распахнутые наружу двустворчатые двери кабинета.

Начал для разминки:

— А знаешь, Вера батьковна, почему у меня все двери наружу? Классиков читать надо, классиков. Лев Толстой писал в дневниках, что все двери в их доме открываются вовнутрь и что в этом причина всех несчастий. Я когда-то вычитал и учел...

Но потом долго разговаривал с кем-то по телефону, а Вера, не подозревая, что сидит в том же кресле, какое раньше предназначалось для Донцова, в расстроенных от холодного приема чувствах пыталась угадать, зачем она понадобилась Ивану Максимовичу — вдруг, спешно. Откуда ей было знать, что великий душевед Синягин нарочно разыгрывал перед ней спектакль, имитируя плохое настроение?

Наконец начал расхаживать по кабинету. Спросил:

— Вера батьковна, ты знаешь, зачем я тебя позвал?

Вера только плечами пожала.

— У меня есть к тебе просьба. — Нажал голосом: — Личная! Глубоко личная, моя. Выполнить ее в твоих силах. Уважишь ли мою просьбу, не знаю. — И продолжил мерить шагами кабинет, заложив руки за спину, держа Веру в состоянии растерянности. Она-то полагала, речь пойдет о будущей работе, а тут — личная просьба.

Иван Максимович вдруг остановился прямо перед ней, сказал, глядя в упор, в глаза:

— Мой самый близкий друг угодил в очень сложную жизненную пертурбацию. Неловко это тебе говорить, — сама понимаешь почему, — но у него такая же стряслась трагедия: жена погибла в автокатастрофе. На руках пятилетние девочки-двойняшки, а его посылают в длительную загранкомандировку государственного масштаба, и отказаться нельзя. Что делать?

Вера, пораженная услышанным, не могла прийти в себя, молчала.

— Ты, Вера батьковна, сидишь с сыном. Когда придут сроки, найдем для тебя хорошую работу. Но сейчас я ставлю вопрос в лоб: не согласишься ли ты взять на воспитание этих девочек? Проблемы обеспечения не существует. Более того, оформлю тебя самозанятой, чтобы шел стаж. — Отошел к окну, повернулся к ней спиной. — Товарищ мой, о котором я горячо пекусь, человек солидный, но его не называю, хочу от тебя принципиальный ответ услышать. Не в отце дело — в девочках. Через два года он отдаст их в президентский пансион, а до той поры что делать? За ними сейчас смотрит деревенская бабуля, кроме кухни и чистого белья, ни о чем не знает. Я хочу, я жажду помочь товарищу. Вот такая у меня к тебе просьба. Крепко запомни: лич-ная!

Вера приходила в себя постепенно. Предложение было столь неожиданным, что поначалу у нее голова кругом пошла. Взять на воспитание двух малых детишек! Сама мысль об этом не только не выглядела дикой, абсолютно неприемлемой, а скорее наоборот, как-то даже ласкала воображение. Но что значит на воспитание? Кто отец двойняшек? Не абстрактно-отвлеченные, а сугубо практические вопросы начали настойчиво тесниться в уме и в сердце.

Она молчала.

Синягин тоже молчал. Сел за письменный стол, крутил в пальцах карандаш.

— Иван Максимович, — наконец сказала она, — вопрос слишком серьезный, я не могу на него ответить, не зная, не понимая подробностей.

В душе Синягина прыгнул зайчик: согласна! Но он продолжал молчать, ожидая главного вопроса. И этот вопрос прозвучал:

— Во-первых, кто отец?

— Понимаешь, Вера батьковна, — совсем другим, теплым, отеческим тоном заговорил Иван Максимович, — в данный момент этот вопрос даже интересовать тебя не должен. Конечно, со временем узнаешь. Но важнее то, что товарищ мой уезжает надолго, никаким манером в процесс воспитания вмешиваться не будет, как говорится, инспектирование не предусмотрено, все в твоей воле. Если ты дашь согласие, тебе вверят девочек, как маме родной. Я же тебе в десятый раз говорю: это моя личная просьба. Я тебя знаю, я тебя насквозь вижу, я тебе верю аб-со-лютно. — Сломал карандаш, встал из-за стола. — Моя, моя, моя просьба! Товарищ мне полностью доверяет, а у меня на тебя надежда. И пока мы с тобой не нашли общий язык, кто да что вообще не имеет значения. Ты от себя иди, от своей души. Все другие обстоятельства — прочь, прочь, прочь! — И, явно сбивая с мысли, вдруг спросил: — Кстати, ты на самолетах летала?

— Конечно, — удивилась Вера.

— Обратила внимание, что в правилах безопасности указано: при разгерметизации сначала наденьте маску на себя, а уж потом на ребенка?

— И что?

— А то, что трагический опыт авиакатастроф учит: чтобы спасти ребенка, мать должна сперва о себе подумать. Поняла? О себе, о себе думай.

Вера Богодухова никогда не страдала ни от недомыслия, ни от бездумной созерцательности. А жизнь с Донцовым научила ее глядеть на мир широко, всеохватно, не только различая сиюминутные подробности, но и оглядывая умственным взором всю совокупность жизненных обстоятельств. Слушая Синягина, она ощущала, что он, не зная, не ведая, дает ей возможность воплотить в явь давнюю, из сладких снов материнскую мечту. Неспроста же они с Витюшей планировали второго ребенка. Как счастлива была бы она, если б носила сейчас под сердцем еще одно Витюшино подобие... Она готова была сразу, не медля ни минуты, сказать Ивану Максимовичу «да!». Однако в окружающем ее мире витало нечто такое, что заставляло страшиться ответственности, которую она возьмет на себя, приняв на руки не своих детей. Разумеется, этот страх не касался бытовых подробностей жизни, тем более — она обязана была здраво, трезво учесть это — проблем с обеспечением у многодетной матери-одиночки не возникнет. Страх произрастал в тех глубинах сознания, где мог родиться только один и бесспорный ответ — «нет!».

— Если возникают вопросы, давай, — нажимал Синягин. — У меня есть ответы на любые твои вопросы. Будет нужда, сунем кому надо барашка в бумажке, это мы умеем.

Вера собралась с духом, спокойно, внятно сказала:

— Иван Максимович, если говорить честно, от души, о таком варианте я могла лишь мечтать. — Синягин радостно закивал головой. — Ведь мы с Виктором еще о двойне мечтали! — Синягин совсем расплылся в улыбке, но в следующий миг получил такой мощный удар в зубы, от которого не сразу оправился. — Однако, уважаемый Иван Максимович, существуют обстоятельства непреодолимой силы, такой форс-мажор, который заставляет меня сказать твердое, бесповоротное «нет!».

— Как-кой так-кой форс-мажор? — Синягин от неожиданности даже стал слегка заикаться. — Никаких внешних обстоятельств не принимаю. Все в наших силах.

— Я не вправе рисковать не своими детьми, — уточнила Вера. — Взять их к себе означало бы подвергнуть их страшной опасности.

— Страшной опасности? — эхом растерянно повторил Синягин. — О чем ты говоришь? Вера батьковна, какая такая опасность?

Ни дипломатничать, ни галантерейничать было уже невозможно. Разговор пошел прямой, жизненный. И Вера жестко ответила:

— Есть сила, которая уже дважды пыталась погубить меня. Но я была под защитой Донцова и ничего не боялась. Донцова нет, и эта злая сила не сегодня завтра вновь напомнит о себе. Снова начнет угрожать — жду со дня на день. Я не вправе рисковать дочерьми вашего товарища.

Синягин от столь прямого и резкого ответа как бы обалдел, чего с ним никогда не случалось. Завопил дурным голосом:

— Какая злая сила? Кто или что? О ком или о чем ты говоришь? — Очухался, слегка успокоился, тоже резко сказал: — Имей в виду, у нас на любой крепкий сук острый топор найдется. Духом не падай. — Требовательно повторил: — О ком или о чем речь?

Вера ответила кратко:

— Его зовут Подлевский.

— Подлевский, Подлевский... — принялся вслух перебирать Иван Максимович. — Нет, не слышал. Кто таков? Что за птица?

— Его знает Владимир Васильевич.

— Владимир Васильевич?! — С необычной для его неторопливой манеры прытью метнулся к дверям, распахнул их настежь, во весь рот, что было сил закричал: — Владимир Васильич! Сюда! Ко мне! Скорей! Сей момент! Где ты, мать твою?

В кабинет ворвался изрядно испуганный Владимир Васильевич. Сработал профессиональный инстинкт: Вера с внутренним смешком, хотя ей было совсем не до смеха, заметила под откинутой полой его пиджака расстегнутую кобуру.

— Садись! — рявкнул Синягин, указав пальцем на кресло у дверей. — Говори все, что знаешь о Подлевском.

Владимир Васильевич кинул быстрый вопросительный взгляд на Веру, она кивнула головой, встала и подошла к дальнему окну с широким видом на замерзшее Химкинское водохранилище.

Иван Максимович почти не задавал вопросов, угрюмо сидел за письменным столом и вертел в пальцах карандаш. Когда Владимир Васильевич рассказал, как папаша Подлевского принудил к самоубийству Сергея Богодухова, как нынешний Подлевский пытался завладеть Вериной квартирой и как подготовил пожар в Поворотихе, Синягин сухо процедил:

— Спасибо. Иди.

— Иван Максимыч, вы его один раз видели, — вставая с кресла, напомнил Владимир Васильевич.

— Я? Где? Когда?

— Помните, на Рублевке было большое заседание по американским санкциям? Вы там много выступали. Он за столом сидел, но молчал.

— Нет, не помню, — отмахнулся Синягин. — Иди.

Подошел к Вере сзади, осторожно обнял за плечи.

— Настрадалась моя девочка, такое из памяти не выкинешь. — Помолчал. — Дело серьезное, я принимать решение не вправе, не мои дети. Да и вообще, задача усложняется. Возьмешь ты двойняшек или не возьмешь, как их отец воспримет твое «нет!» — это один вопрос. Но теперь во весь рост вырастает другой: как защитить тебя от супостата? Этого Подлевского на месте не положишь, не прихлопнешь, он не сам по себе, он — олицетворение... — Кого или чего, не сказал. — Увертливый слизняк, пройдоха, по мелочам размениваться не придется. — В его интонации Подлевский уже звучал как бы во множественном числе. — Ни шагом, ни локтем его не измеришь. Крашеный, видать, картон. — Для Синягина это была высшая степень подличанья. — Блеск и треск.

Вернулся к письменному столу, мягко, по-отечески продолжил:

— Давай-ка, Вера батьковна, с тобой так договоримся. Три денька ближайших побудь-ка в Москве, не езжай в Поворотиху, чтобы туда-сюда за сто верст не кататься. А я тут разберусь кое в чем, может, снова увидимся. Посоветоваться мне с нужными людьми надо, и ты, возможно, понадобишься. Как у нас говорят, будь под рукой.

В пустую квартиру Вера ехать не хотела, и Владимир Васильевич отвез ее к маме. В тот вечер они очень долго сидели за чашкой чая, сетуя на свою женскую долю, советуясь о дальнейшей жизни, а в общем-то плакались друг другу.

Синягин позвонил Устоеву сразу после отъезда Веры, и в тот же вечер Петр Константинович был в Покровском-Стрешневе.

Сперва по совету Ивана Максимовича он заперся в одной из комнат со старшим охранником и из первых рук выслушал рассказ о похождениях Подлевского. Потом всего-то четверть часа они оставались с Синягиным наедине. Обсуждать было нечего, все предельно ясно.

— Петр, ты понимаешь, как теперь высвечивается вопрос? — спросил Синягин, чтобы согласовать позиции.

— Еще бы!.. Но меня вот что смущает, беспокоит. Мы с тобой одно планировали: договаривались, что моего имени она пока знать не будет. А теперь все так прескверно поворачивается, что мне придется ей открыться. Самому. Не кстати...

— Ну, что кстати, а что не кстати, только сама жизнь показывает, — с подтекстом вставил Синягин.

Устоев глазом не повел, закончил мысль:

— Без этого уже не обойтись, дело гораздо глубже, чем думалось.

— Но стратегия, насколько я понимаю, прежняя?

— Тактика меняется, дорогой Иван Максимович, тактика! Как принято у нас говорить, кризис прогнозов. Я ведь на что рассчитывал? Уйти в тень на пару годков, а там и видно будет. Но тут — жизнь на кону! Возникли такие обстоятельства, что лично обязан быть на переднем крае. У камина, когда мы с тобой по тактике мужской разговор вели, я тебе душу выложил. Сказал, что, впервые ее увидев, сразу понял: неисцелимо! Глаз не мог поднять, боялся взглядом встретиться — она бы все вмиг прочитала, создалась бы неловкость. А тут мне предстоит с ней напрямую общаться. Как себя упрятать?.. Трудно, Иван Максимыч, очень трудно. Она ведь вдовьи слезы еще не выплакала. Ну ладно... Мне нужны сутки, чтобы поднять все по Подлевскому. Но чувствую, проблема не простая, не в нем дело. Вера Сергеевна не зря сказала, что речь идет о неких силах, на пути которых стояли она с Донцовым, да и мы с тобой на их пути стоим... С Верой Сергеевной встречусь послезавтра, связь через твоего охранника. Только вот где встретиться?..

На прощание они приобнялись, словно перед боем, и Синягин сказал:

— Мы с тобой не существа мужского пола, а самые что ни на есть мужики. И давай без цирлихов. Что там да как, пока неизвестно. Но если вдруг понадобятся ресурсы, чтоб какие-нибудь полозья подмазать, звони сразу. У генералов в этом смысле не слишком густо.

Между тем вопрос «где встретиться с Верой Сергеевной?» был для Устоева одним из самых сложных. Не звать же в ресторан женщину, недавно потерявшую любимого мужа, с которым столь счастливо делила земную юдоль? А в театр, чтобы посидеть в фойе? Нелепо, глупо. Побродить по пустынным залам в каком-нибудь безлюдном музее? Тоже невнятица. Петр Константинович чувствовал себя отнюдь не в «генеральской тарелке». Вера Богодухова обожгла его сразу и бесповоротно, он всю жизнь мечтал именно о такой женщине, не представляя себе ее облика. И, увидев, сразу осознал: вот она! А уж когда Вера начала говорить... Да, генералы тоже плачут. Она замужем, недавно родила, и в сознании Устоева даже не шевельнулась мысль о знакомстве с ней. Вера Сергеевна Богодухова сразу заняла навсегдашнее место в его отвлеченных, неисполнимых мечтаниях. Согревало, что на белом свете есть такая замечательная женщина, он мысленно желал ей счастья и ничуть не сокрушался от того, что она движется во Вселенной по совсем иной орбите, нежели он, и им никогда не пересечься. Вера как бы потеряла для него плотские черты, превратившись в яркую звезду, случайно мелькнувшую на небосклоне его жизни.

Человек, закаленный моральными тяготами воинской службы, ставящей приказ выше личных надобностей и желаний, мужчина, потерпевший жесточайшее поражение в семейной жизни, Устоев, подойдя к генерал-лейтенантскому рубежу — на плечах погоны не с неба, а доставшиеся кровью, потом, характером, — обрел душевное спокойствие, которое сформулировал как девиз, некое кредо: прожить жизнь можно без счастья, — как с намеком говорят в таких случаях, преодолев кризис духоподъемного жанра. Но во все свои дни — обязательно с достоинством.

Когда Синягин мимоходом обмолвился, что Донцов погиб в автомобильной катастрофе, Устоев несколько дней был не в себе. Сперва его поразила несправедливость трагедии, потом охватило искреннее сострадание к замечательной женщине, счастливая жизнь которой так нелепо сломалась. Она продолжала пребывать в той сфере его сознания, где теснятся абстрактные мечтания, и по-прежнему ни одной реальной, пусть даже полуфантастической, мыслишки в отношении ее не возникало. Он просто горевал — да, да, именно горевал! — по поводу яркой звездочки, продолжавшей сверкать на его небосклоне, но угасавшей, меркнувшей в реальной жизни. Не возникало и стремления как-то помочь ей: их орбиты слишком далеки друг от друга, неслиянны. Чего ради? Могут не так понять. А главное, она сама вправе неправильно истолковать такую помощь, и этого Устоев допустить не мог. Слишком непочтительно!

Но однажды его пронзила странная мысль. Вера Сергеевна Богодухова — теперь мать-одиночка, воспитывающая сына, а у него подрастают девочки-двойняшки, которые под опекой Артемьевны, по сути, предоставлены сами себе. Вот бы Вера Сергеевна заменила им мать. Это тоже была мечта, но уже не из разряда абстрактных, а тех, за достижение которых можно и нужно бороться. Положа руку на сердце, он мог честно признаться себе в чистоте помыслов: думал только о судьбе своих дочерей, и ни о чем другом. Сначала! Но когда вживую, в картинках представил, как прекрасно было бы, если б воспитанием его девочек занялась такая обаятельная и умная женщина, как Вера Сергеевна Богодухова... Приливная волна чувств захлестнула, в душе случилось землетрясение.

Вот тогда и вызрела целостная, законченная стратегия.

Теперь ему предстояло ждать. Сперва ждать, когда жизнь Веры Богодуховой начнет входить в новую колею, когда вдовье безразличие уступит место думам о будущем. Только после этого можно приступать к первому этапу действий: вести речь о присмотре за чужими детьми. Этот этап, по мнению Устоева, должен был наступить не раньше Нового года — дата рубежная для всех и для всего.

Но тут мощно заявляло о себе чувство достоинства, самоуважения. Он не мог даже мысли допустить, чтобы Вера подумала, будто он, акробат благотворительности, внезапно подвернувшийся под руку, стремится использовать ее бедственное вдовье положение и напомнить о своем существовании — разумеется, с определенными видами. Это было исключено. Ни в какую! И в результате долгих раздумий Устоев пришел к выводу, что, отдавая дочерей на воспитание Богодуховой, — если, конечно, она согласится, — он должен полностью исчезнуть из ее поля зрения. Пол-нос-тью! И снова ждать.

А он готов был ждать. Хоть до второго пришествия, хоть до морковкина заговенья, как любила говорить деревенских корней Артемьевна.

Эту тактику они и обговорили с Синягиным.

И вот теперь эта тактика со всеми своими нюансами летела, черт возьми, в никуда. Оказывается, над Верой, потерявшей Донцова, нависла страшная опасность. По этой причине она отказывается брать на воспитание чужих детей. Достойно! И Устоев, чтобы не подвергать опасности своих девочек, должен отступиться, а Веру просто сбыть с рук — пусть остается наедине со злой силой, преследующей ее, это ее личные проблемы.

Независимо от своих стратегических планов, генерал Устоев никак не мог считать такое решение достойным. Более того, в его понимании оно было бы предельно недостойным.

Привыкший к системному мышлению, Петр Константинович прежде всего занялся сопряжением прежней стратегии и новой тактики. Да, он обязан лично встретиться с Верой Сергеевной и детально обговорить с ней, как лучше всего дать прикурить этому злобному Подлевскому, чтобы он до слез хватил горячего и навсегда забыл дорогу к богодуховскому дому. Но предыдущая установка не меняется: он должен исчезнуть на два года — пока не определит дочерей в президентский пансион. Он не вправе мозолить глаза Вере как благодетель, готовый заменить ей погибшего мужа. Это было бы верхом недостойности.

Решив для себя главные вопросы, Устоев занялся частностями. Начать с того, что при встрече с Верой ему необходимо так жестко, даже жестоко обуздать себя, чтобы ни словом, ни взглядом, ни интонацией — ну ни одним из способов выражения глубинных чувств ни на волос не выдать себя, представ человеком, пекущимся исключительно о судьбе дочерей, а уж заодно, в качестве некой «нагрузки», и о безопасности Богодуховой. С этой задачей Петр Константинович справился относительно легко, жесточайше расправившись со своими чувствами и мечтаниями. Сработала железная воля человека, достигшего генеральского звания.

Как ни странно, гораздо труднее оказался вопрос о том, где встретиться с Верой. Перебрав в уме все возможные варианты, он не нашел ни одного подходящего — хоть лопни! — и решил прибегнуть к своему «главному калибру» — анализу. Что требуется? Надо остаться с Верой наедине, но в окружении людей, как бы в толпе, — это раз. Второе: надо находиться с ней как бы в замкнутом пространстве, чтобы ничто не отвлекало от разговора, и в то же время — на просторе, с разбегом для глаз.

И как только Петр Константинович в своей четкой генеральской манере сформулировал исходные и потребные условия, решение пришло мгновенно. И как нельзя лучше.

Владимир Васильевич позвонил накануне.

— Вера Сергеевна, завтра в двенадцать часов дня вас будут ждать на смотровой площадке над Москвой-рекой. Напротив «Лужников».

Вопросов она задавать не стала, потому что Владимир Васильевич всегда говорил исчерпывающе, без неясностей. Сказанное означало, что человек, с которым назначена встреча, Веру знает и подойдет к ней. Кто бы это мог быть, она голову не ломала, после задушевной беседы с Иваном Максимовичем окончательно расставила точки над «и», закрыв для себя проблему «воспитательницы». Теперь ее волновало совсем другое: разговор с Синягиным разбередил, всколыхнул прошлое, ожили былые страхи, о которых она не вспоминала несколько месяцев, обострилось противное чувство ожидания пакостей от Подлевского, который вот-вот даст о себе знать.

День был яркий, солнцеморозный, и мама навязала ей в дорогу старую, еще бабушкину, котиковую муфту для обогрева рук — их уже давно не носят, наверное, и позабыли о них. Но на смотровой площадке, где дул легкий ветерок, Вера сполна ощутила удобства давнего аксессуара дамского туалета. И странно: заметила, что многие нестандартно, форсисто одетые, праздничные женщины, особенно из молодящегося поколения «вечных девушек», с интересом разглядывают «кисейную барышню» с аккуратной симпатичной муфточкой — уж не последний ли это писк моды? А вдруг — «стандарт светскости», гламурный знак?

Она встала вплотную к высокому гранитному парапету, и перед ней во всей полноте открылся чарующий вид златоглавой зимней Москвы. Свой дом вблизи «Ударника» она отыскала сразу, его было хорошо видно, близко. А вот дом, где промелькнуло ее короткое счастье с Витюшей, в районе Бородинского моста, разглядеть не удавалось — слишком много вокруг разноэтажных зданий, скопище крыш.

— Здравствуйте, Вера Сергеевна, — услышала она и обернулась. — Позвольте пристроиться рядом.

Перед ней стоял высокий мужчина в темном драповом пальто с меховым воротником, в ондатровой шапке. Она не сразу поняла, кто это, и мужчина счел нужным представиться:

— Мы с вами однажды встречались у Ивана Максимовича Синягина. Меня зовут Петр Константинович.

«Генерал Устоев!» — выстрелило у нее в мозгу. Это была большая неожиданность, очень большая. Вера плохо помнила человека в военной форме, сидевшего на нижнем торце стола, хотя память сохранила, что он говорил какие-то умные и нестандартные речи. Сразу стало ясно, что появление Устоева напрямую связано с ее визитом к Синягину, никаких сомнений на этот счет не было. Но в причинных связях ей разобраться не удавалось, она недоумевала, путаница в голове нарастала. Устоев понял ее растерянность, внес ясность:

— Вера Сергеевна, девочки-двойняшки, о которых говорил вам Иван Максимович, — мои дочурки. К великому сожалению, сироты, которых в настоящее время воспитывает пожилая женщина, приглашенная из деревни. Точнее сказать, она их обихаживает, а не воспитывает. — Четко обозначив тему разговора, он предложил: — Может быть, Вера Сергеевна, мы с вами походим вдоль парапета?

Народу на смотровой площадке было премного, и подавляющее большинство без масок: как-никак свежий воздух. Разномастные зимние одеяния создавали ореол некой карнавальности, в толпе во множестве сновали форсы и мажоры, безобидно куролесили, изобретая фокусы для селфи. Вспомнилось Витюшино присловье, перекочевавшее из его студенческих лет: «Жизнь идет, пельмени варятся». И Вера с Устоевым как бы растворились в бурлящей толпе, в мельтешне суетного мира. Они не замечали никого, и никто не обращал внимания на них.

Устоев начал разговор первым:

— Уважаемая Вера Сергеевна, Синягин сказал вам все, мне нечего добавить, а пережевывать вопрос незачем. Вы все поняли, осмыслили и приняли, на мой взгляд, верное решение, исходя из некоторых сложных обстоятельств вашей жизни.

— Да, я не вправе брать на себя ответственность за... — Запнулась. — За ваших детей в силу обстоятельств, видимо, уже известных вам. — Довольно резко добавила: — Вообще говоря, мне не хотелось бы мусолить эту болезненную тему, ибо она для меня уже закрыта.

Несколько шагов они сделали молча. Потом Устоев сказал:

— Позвольте, Вера Сергеевна, уточнить, верно ли я вас понял. Не только вы, но и отец девочек, то есть я, не вправе подвергать их опасности, а потому он, то есть я, должен искать другие варианты. Что же до безопасности женщины, которой он намеревался вверить воспитание своих детей, — это не его вопрос, это его не касается, проехали. Своизм! У каждого своя жизнь, остальное, простите за фривольность, до фонаря. Как писал поэт, под каждой крышей свои мыши. Я вас правильно понял?

Настроенная решительно, бескомпромиссно, уже привыкшая плутать в крайностях и погибелях, ожесточенная душевной хворью, Вера с разбега ответила резким и жестким «да, правильно». Хотела усилить позицию целым каскадом соответствующих фраз, но вдруг осознала, что в вопросе Устоева сквозит какой-то подвох, требующий более спокойных разъяснений. Она разозлилась на себя за то, что сморозила глупость.

Но слово уже было сказано, и Вера услышала в ответ:

— Спасибо, Вера Сергеевна. Вы очень высоко цените достоинство русского генерала, который, заячья душа, отъявленный конформист, услышав об угрозе, нависающей над вами, оберегая своих дочерей и свой комфорт, под шумок, блистая безразличием, зажмурив совесть, стремглав бежит с поля боя, оставляя вас в опасности. И все шито-крыто. Считайте, что я тронут такой замечательной оценкой.

Вера замерла, словно уперлась в невидимое препятствие. Повернулась к Устоеву, посмотрела ему в глаза. Почему-то вспомнила лермонтовского Демона: «И на челе его высоком не отразилось ничего». Она всем существом своим осознала, что не в состоянии осмыслить происходящее. Вопрос о чужих детях, казалось, окончательно решенный еще в разговоре с Синягиным, неожиданно повернулся совсем иной гранью. Она понятия не имела, что отец осиротевших девочек — генерал Устоев, а он ни сном ни духом не знал, слыхом не слыхивал о злой силе Подлевского, преследующей Веру. Теперь, когда вдруг, по сути случайно, покровы спали и вскрылись эти важнейшие подробности их жизни, все становилось сложным, запутанным, переплетенным. Вера поняла: говорить в жестком, отвергательном тоне уже нельзя. Придется объяснять, объяснять, объяснять...

Однако уже в следующий миг разговор принял совершенно иной оборот. Устоев тщательно готовился к встрече и точно угадал момент «главного удара».

— Уважаемая Вера Сергеевна, разрешите мне прибегнуть к профессиональному методу суждений. Разумеется, без военной лексики. Анализ состоит из трех частей. Первое. На данный момент мне известно о Подлевском все. И, к сожалению, полагать, что он не узнает о вашей трагедии, что он в воду канет, было бы наивно. Узнает обязательно и почти наверняка случайно. Из случайности произрастает и неопределенность: когда? Может быть, завтра, но не исключено, через год. Гадать бессмысленно. Но именно неопределенность требует от нас — да-да, он так и сказал: «от нас»! — в любую минуту быть готовыми к его появлению. — Устоев сделал паузу и предложил Вере несколько минут постоять у парапета. — С вашего разрешения я кратко изложу азбучную позицию военной науки. Бывают ситуации, когда неприятель упивается торжеством победы, ощущает свое всесилие и могущество, наслаждается полнотой власти над побежденным. Именно в таком качестве и явится Подлевский перед вами. Но оплаченная миллионами жертв военная история свидетельствует, что такие моменты торжества чрезвычайно уязвимы и могут мгновенно обернуться полным разгромом. Если, конечно, противная сторона заранее и скрытно подготовится к встречному бою... Вера Сергеевна, вас не утомили мои туманные умствования?..

Вера, опершись муфточкой на холодный парапет, пребывала в обескураженном, полувменяемом состоянии и нашла в себе силы только для того, чтобы тихо откликнуться:

— Нет, не утомили...

— Тогда перехожу ко второму пункту. Что надо сделать, чтобы мы, — Веру опять словно ушибло: он снова сказал «мы», — в любой момент были готовы к ответному удару? Это вопрос чисто технический и решается очень просто. Мой помощник майор Арсений Андреевич Твердохлебов — я вас сегодня с ним познакомлю, парень что надо! — первым делом передаст вам обычную электронную тревожную кнопку, какую на договорных началах выдает вневедомственная охрана. Однако я позабочусь, чтобы кнопка была с секретом: ее сигнал через пульт поступит к Твердохлебову. Вы можете пользоваться кнопкой в любой ситуации: застряли в лифте, нужен транспорт, бытовые хлопоты — достаточно одного нажатия, и немедленно придет помощь, галопом. Шутники называют этот метод «блицкрик». Но! Вера Сергеевна, прошу вас запомнить следующее: при появлении Подлевского вы должны нажимать тревожную кнопку пять, десять, бессчетное число раз. Это станет сигналом тревоги высшей степени. — Вдруг улыбнулся. — Тревожная кнопка всегда должна быть при вас, чтобы легко и незаметно нажать ее. А то знаете, как бывает у женщин? Они не расстаются с этой кнопкой, но почему-то именно в момент опасности выясняется, что они забыли ее дома.

Вере казалось, что он впала в состояние столбняка — лицо и впрямь стало белее белого. Все, о чем говорит Устоев, планетарно далеко от тех мыслей, которыми она жила после гибели Витюши. Это был странный компьютерный сон. Какая тревожная кнопка? Какой майор Твердохлебов? Она по-прежнему не могла понять, какое отношение анализ генерала имеет лично к ней, хотя догадывалась, что это всего лишь прелюдия к возобновлению разговора о девочках-двойняшках Устоева.

Однако она и здесь — пальцем в небо. Когда они вновь двинулись через толпу, Петр Константинович сказал:

— А теперь, Вера Сергеевна, кратко коснусь третьего пункта моих суждений. Все, что я излагал, никак не соотносится с вашим решением брать или не брать моих девочек в ваш дом. Узнав об угрозе, исходящей от Подлевского, я не вправе отойти в сторону и намерен действовать так, как наметил. Подлевского вы напрочь вычеркните из памяти до той минуты, пока он не объявится. А когда объявится — черта с два! — мы его встретим с почестями, натянем ему нос, верх возьмем. — Умолк. — Что касается меня, то мне предстоит дальняя поездка, и не удивляйтесь, что отец девочек глаз не кажет. Твердохлебов будет знать, что делать. Вот, уважаемая Вера Сергеевна, пожалуй, и все. — Снова умолк, о чем-то подумал. — Нет, не все. В таких серьезных вопросах, как оборона от неприятеля, важны некие гарантии. Вот наговорил я вам с три короба обещаний защитить от Подлевского, завтраками накормил хоть куда, а как будет на деле — кто знает? Его, то есть меня, потом ищи-свищи. Но я наинадежнейшие гарантии дать готов. — Широко улыбнулся. — Может ли быть гарантия крепче, нежели мои дочери, отданные вам на воспитание? Если, конечно, вы... Артемьевна знаете что в таких случаях говорит? Как отец сказал, так по-мамкину и будет.

Достал из внутреннего кармана мобильник, нажал кнопку:

— Арсений Андреевич, подойди к нам.

Откуда ни возьмись, а вернее, из толпы мгновенно вынырнул щеголеватый майор, подошел к Устоеву.

— Арсений Андреевич, это Вера Сергеевна Богодухова. Ее телефон тебе сообщили. Позвонишь Вере Сергеевне, чтобы она зафиксировала твои данные. Будешь держать постоянную связь. О деталях скажу особо. Свободен.

Когда они вновь остались вдвоем, Устоев, как бы прощаясь, сказал:

— Позвольте, Вера Сергеевна, на всякий случай заметить следующее. Если вы все-таки возьмете моих двойняшек под свое крыло, чему я был бы несказанно рад, то в те крайне редкие дни, когда я буду появляться в Москве, мне хотелось бы общаться с ними. Но вам это не доставит неудобств. За девочками будет заезжать Твердохлебов, он же вернет их домой. Я своей персоной глаза вам мозолить не буду. Командировка предстоит долгая.

Это был тот нечастый случай, когда Петр Константинович Устоев лукавил, глядя в глаза собеседнику. На самом деле он завтра же намеревался записаться на личный прием к начальнику Генерального штаба, чтобы обратиться к нему с неуставной просьбой: в силу семейных обстоятельств разрешить ему некоторое время почти безотлучно находиться в Москве, компенсируя такое послабление усиленной нормой дежурств, желательно ночных.

Устоев считал, что обязан лично оберегать Веру Богодухову. Всегда быть рядом. Это нечто вышнее.

Стоять на часах.

Незримо.

Вера вернулась домой подавленной. И на тревожный вопрос мамы, что случилось, ответила:

— Потом, мама, потом. А сейчас спать, спать, спать...


20

После завершения бурных выборных событий в Штатах, когда по Америке прокатился девятый вал цифровых убийств, Аркадий Подлевский полностью очистил от дел один из рабочих дней и поехал обедать в малолюдную по будням «Черепаху». Ему было о чем поразмыслить. А главное, он никак не мог разобраться в себе, сознание словно расщеплялось: под влиянием драматических заокеанских перемен его покинула легкая ирония, с какой он воспринимал американскую катавасию, или же его охватила настоящая паника от предчувствия своей никчемности.

С одной стороны, Аркадию, которого Америка искренне восхитила, теперь почему-то расхотелось жить в Штатах, расколотых на белых и черно-цветных, да вдобавок с жесточайшей, даже репрессивной диктатурой всевозможных меньшинств. Впрочем, он изначально и не намеревался переселяться за океан, а потому нынешние американские передряги его не особенно беспокоили, вызывая лишь эмоциональную оскомину. Для Подлевского было важнее понять, как теперь Америка поведет себя на внешнем контуре, прежде всего в России. В его ушах звучал концепт, предъявленный ему статуйным Гарри Ротворном в нью-йоркском ресторанчике «Я и моя Маша». В США считают, говорил этот господин в литом костюме стального цвета, что перед неизбежной войной с Китаем нам необходимо полностью разделаться с Россией, вывести ее из мировой игры.

Но что будет при Байдене? Эта стратегия почти наверняка сохранится, однако, несомненно, возникнут нюансы. Не исключено, она начнет постепенно затухать, а возможно, наоборот, новый хозяин Белого дома прикажет ее активизировать.

Когда-то, в неясные майские послевыборные дни 2018 года, Подлевский томительно и утомительно размышлял о своем будущем, оккупируя удобную лавочку на Чистых прудах. В тот раз его расчет оказался верным: премьером стал Медведев. Сейчас интуиция тоже подсказывала Аркадию позитивный для него ход перемен. И не только интуиция, но также здравый смысл, трезвый расчет. После штурма Капитолия и расправы с трампистами — кстати, не только цифровой — мировой авторитет Штатов пошатнулся. Кроме того, та ожесточенная свалка оставила в наследство Байдену кучу внутренних проблем, и разгрести их — дело не скорое. А усиление внешних воздействий — отличный, проверенный способ показать неувядающую мощь США. В наших СМИ даже каркают о «маленькой победоносной войне», которую может провернуть где-нибудь Байден. Это, конечно, чушь. Скорее всего, речь может пойти о накачке «мягкой силы», в том числе в России. И значит, о постановке новых задач перед ним, Подлевским, перед Суховеем, Сосниным. Достоверный ответ на этот вопрос может дать только Винтроп. Сразу мелькнула мысль позвонить ему, как было в 2018-м. Но о чем говорить по мобильной связи, которую сейчас прослушивают насквозь обе стороны? Боб разозлится, такой звонок в нынешние времена похож на подставу.

После долгих раздумий за меланхоличным поеданием сначала салата панцанелла, а потом аппетитной лазаньи — в «Черепахе» день итальянской кухни — Аркадий пришел к выводу, что надо незамедлительно встретиться с Суховеем, которому наверняка кое-что уже известно. Импульсивно схватился за смартфон, предложил: «Может быть, Валентин Николаевич, у вас есть возможность присоединиться к обеду в укромном элитном ресторанчике, поболтать о том о сём?» Подлевский намеренно не упомянул о «Черепахе», ибо собеседник должен понять, о чем речь, не раз здесь «заседал». И снова, как почти три года назад, — удача! У Суховея сегодня как раз выдалась пауза в делах, и он готов приехать. Значит, поговорить есть о чем, впустую этот человек временем не разбрасывается.

Аркадий взбодрился.

Между тем звонок Подлевского пришелся Суховею в самую пору. Валентину было что сказать Аркадию, однако это один из тех случаев, когда важно делать различия между указаниями и советами. В его работе такие различия иногда имели особое значение. Если он пригласит Подлевского на разговор, сказанное — в любой форме — будет воспринято именно как указание. Если же встречу запросит Подлевский, речь пойдет лишь об ответах на его вопросы и, соответственно, о дружеских советах, высказанных как бы между прочим.

Да, Аркадий позвонил вовремя. Уже недели две Суховей просто жаждал разъяснить ему новую ситуацию — не в Америке, а в России. И вот наконец случай подвернулся. Валентин бросил все дела и помчался в «Черепаху».

После штурма Капитолия новости по линии Боба посыпались как из рога изобилия. Сначала Пашнева сообщила, что ей вдруг, совсем уж неожиданно, можно сказать, внезапно предложили учиться в Академии госслужбы с одновременным внедрением в группу «Лидеров России» — по какой-то особой женской квоте. Она даже прошла в академии неформальное собеседование и получила твердые заверения на близкое будущее.

Еще через несколько дней Суховея пригласил Немченков и начал встречу со странного поздравления:

— Валентин Николаевич, хочу вас поздравить, хотя делаю это скрепя сердце. Мы с вами сработались достаточно плотно, и расставаться жаль. Конечно, через наших общих знакомых мы сохраним дружеские связи. — Слово «дружеские» он, по своему обыкновению, выделил голосом, давая понять, что речь идет о линии Боба. — Тем не менее нам вряд ли теперь удастся общаться столь регулярно.

— Простите, Георгий Алексеевич, я пока не понял, с чем вы меня поздравляете.

— До меня докатились слухи, что вас переводят на другую работу. И не куда-нибудь, а в правительство, в Белый дом. Там сейчас идет очень большой перетрях, ищут новых людей. И вот нащупали вас.

Суховей был искренне удивлен, даже поражен, ибо никаких сообщений на этот счет к нему еще не поступало. А Немченков уже в курсе. Это означало, что скромного замзава толкают вверх некие потусторонние силы — в самом что ни на есть буквальном смысле этого понятия, силы, коренящиеся по ту сторону океана. Ответил:

— Георгий Алексеевич, слышу об этом впервые и никаких эмоций не испытываю. Вы меня хорошо знаете: никуда не рвусь. Я, как говорили когда-то коммунисты, солдат партии. Куда пошлют, туда иду. Помните, в «Горе от ума» у Грибоедова: «Пойду в огонь как на обед».

Они еще несколько минут побалагурили по этому поводу, а вернувшись в свой кабинет, Валентин позвонил Глаше:

— Уж извини, что утром я не смог отвезти Дусю в ветлечебницу, неотложные дела были. А с ней надо бы поторопиться, лапа слишком распухла. Но завтра у меня опять сумасшедший день... Знаешь-ка что, дозвонись прямо сейчас до ветеринара, скажи, что я сегодня обязательно Дусю привезу на осмотр. Затягивать ни в коем случае нельзя.

Ответ из Службы пришел на следующий день, и весьма неожиданный. Суховея ждал на конспиративной квартире Константин Васильевич.

Он, как всегда в таких случаях, был в штатском. Из-за пандемии обниматься не стали, чокнувшись кулаками. Валентина генерал усадил в кресло, а сам принялся расхаживать по небольшой комнате, как бы рассуждая вслух:

— Значит, тебя переводят в правительство... Мы можем хоть сегодня узнать, какую должность предложат, но зачем лишний раз совать нос в твои дела? Все равно на этапе утверждения будут с нами консультироваться — Правительство! А мы на тебя нуль внимания, ни вопросов, ни зацепок. Чистый лист! С этим все ясно... Но ты прав: очень интересно, что Немченков о твоем перемещении узнал раньше тебя. Пашневу тоже замуж выдают не только без согласия, но даже без предварительного уведомления. «Лидеры России»! Звучит... Есть у нас еще пара свежих аналогичных случаев. Четко срабатывает какая-то система по продвижению агентов влияния, а до ее корней мы никак добраться не можем. Видимо, хорошее прикрытие.

Помолчал, сделал пару «пробежек» по комнате.

— Теперь относительно общей диспозиции. Винтропы работали не на Трампа, а на Америку. Во внутриполитическом смысле они не политизированы, антитрамповские репрессии их не коснутся. Но, понимая устремления и насущные потребности новой администрации, начальники Винтропа решили подсуетиться и сделали упреждающий шаг — перешли к следующему этапу наращивания «мягкой силы». Концепция такова: от агентов влияния — к агентам изменений; ставка на эффективность тех и других. Это, кстати, их термины. Мы о ней наслышаны давно, а сейчас пробуем на ощупь. Вот, Валентин, в чем смысл твоего перехода в Белый дом, где придется заниматься конкретными вопросами и сыпать песок в механизм управления. Иначе говоря, агента влияния переводят в статус агента изменений. Но это не все. Одновременно развернута мощная пиар-кампания об уходе Путина, возможно, даже досрочного. То бишь упорно двигают мысль, что транзит власти в России все-таки на носу. В гадания о будущих кандидатах в президенты включились для саморекламы даже иные политики и селебрити. Идет разогрев перед думскими выборами — «проба пера».

Суховей полагал, что Константин Васильевич теперь перейдет к задачам, стоящим перед ним, и мельком гадал, о чем может пойти речь. Однако генерал снова вышел на общие принципы:

— Исходя из того, как мы понимаем ситуацию, строится и наша ответная тактика. О работе против агентов влияния и агентов изменений не говорю — это рутина, повседневность. А что касается общих вопросов... Знаешь, Валентин, нам незачем разубеждать винтропов в том, что транзита власти не будет. Мы-то твердо знаем, что его не будет. А они пусть суетятся, проявляя активность и выявляя себя, пусть до луны ползком корячатся. Мы им кое-что даже подкинем для ажиотажа.

Остановился у окна спиной к Суховею. Опять помолчал. Потом повернулся, подошел к Валентину:

— По проблемам, какие придется решать в Белом доме, будешь советоваться, это тоже дело техническое. Но стратегическая задача: внедрять через Подлевского мысль о том, что в России грядет неизбежная смена власти, к которой необходимо форсированно готовиться. Газету, задуманную для инфильтрации неких субъектов в сферу власти и путинское окружение, мы обласкаем. Но у нас она уже неофициально проходит по «ведомству» иностранных агентов, о чем никто, в том числе Подлевский и Соснин, знать не будет. Пусть задумщики газеты, прометеи прогресса, эти хитрые лисы, думают, что с помощью газеты сделают пластическую операцию и их никто не узнает, а на самом деле она пригодится нам — для понимания, кто есть кто. Пусть олигархи потрясут свои закрома и за свои же деньги себя выдадут. — Засмеялся. — Вспомнилось дедово присловье о том, как лиса и волк договаривались свидеться у скорняка... Вот так, Валентин. Вопросы есть?

— Все ясно, все понятно, Константин Васильевич.

— Тогда разбегаемся...

Да, Суховею было о чем переговорить с Подлевским, который, отбросив правила приличия, не посудачив по части плохой погоды, даже ковид не помянув, сразу бросился в бой:

— Валентин Николаевич, что же теперь будет?

— Вы о чем, Аркадий Михайлович?

— Как о чем! Нетрудно представить, какие зажимы начнутся у нас после американских событий. Путину дан шанс покончить с оппозицией. Но главное, как при новой администрации поведет себя Боб?

Валентин, спокойно пережевывая панцанеллу, заказанную ему Аркадием, флегматично пожал плечами, не спеша ответил:

— Дорогой Аркадий Михайлович, мне представляется, что ваши волнения напрасны. Уж вы-то, участник исторического мозгового штурма в Страсбурге и, — выделил голосом, — НЕ участник идиотских уличных потасовок, должны понимать, что в наших с вами делах если что и меняется, то исключительно в сторону интенсивности.

Подлевский сделал стойку:

— Интенсивности?

— Можно сказать проще — активности.

— Активности? — снова эхом отозвался Аркадий. — Валентин Николаевич, я жажду расшифровки ваших тезисов.

— А чего тут расшифровывать, если все ясно? — Хитро улыбнулся. — Прижимать будут жаждущих майданить, а мы с вами делаем свое дело тихо, незаметно. Наша с вами миссия... Погодите пару минут, разделаюсь с салатом — я сегодня не обедал — и, как вы просите, расшифрую.

Дав Подлевскому от нетерпения вдоволь поёрзать на стуле, аккуратно вытерев столовой салфеткой губы, неторопливо начал:

— Если говорить обобщенно, мы с вами работаем по Путину, иначе говоря, нас интересуют проблемы власти. Ваш отчет по Страсбургу был удостоен похвал, отразил обеспокоенность и намерения элитарных слоев. Они с восторгом приняли ваши предложения. Но Страсбург был летом, а теперь, при администрации Байдена...

— Вот-вот, как раз этот вопрос меня больше всего и волнует, — не сдержался Подлевский.

— А меня он совсем не волнует. Я обращаю внимание не столько на трагедию Трампа, сколько на то, что происходит у нас. Неужели, Аркадий Михайлович, вы не заметили перемен в смыслах и тоне российских общественных дискуссий?

Аркадий насупился, наморщился, пытаясь понять, что имеет в виду Суховей. А тот продолжил:

— Ну как же так! Год назад Путин обнулил прежние сроки, получив возможность баллотироваться вновь, а сейчас только и гадают о том, кто придет ему на смену. Все наперебой бросились называть те силы, которые займут Кремль после Путина. Политиканствующая публика взбудоражена. И какие имена! А уж как лохматая прослойка суетится. На «Эхе» Соловей с месяца на месяц переносит финал «неизлечимой» болезни Путина. Да и коммуняки к этой пиар-кампании подключились на высоком уровне. Кажется, у Матфея сказано: «Где будет труп, там соберутся орлы». Вот наши орлы и слетаются. Транзит власти, которого так ждали и который, казалось, списан со счетов, теперь снова в ходу. Он будет, его ждут. Кое-кто утверждает, что он даже станет досрочным. А кое-кто уже репетирует пляски на похоронах нынешнего режима. Ибо есть основания полагать, что Путин, обнулив свои прежние сроки, одновременно обнулил и свою эпоху. — Суховей вспомнил, что Константин Васильевич обещал кое-что подкинуть для ажиотажа, а потом появилась странная статья Медведева. Сказал Подлевскому: — Случайно ли давно молчащий Медведев вдруг вылез со статьей, осуждающей цифровые репрессии Байдена, но между строк отчетливо намекающей, что в наших отношениях с США не все потеряно и что он, Медведев, мог бы стать удобным партнером Байдена со стороны России? Похоже, на горизонте событий угадывается формирование центра антипутинской силы. Аркадий Михайлович, как вы можете всего этого не замечать?

Аркадий немного просветлел, но все еще недопонимал Суховея. Угадав его вопросительный взгляд, Валентин сказал:

— Аркадий Михалыч, вы хотите, чтобы я дал вам добрый совет?

— Очень, очень хочу, Валентин Николаевич, ибо пока не схватываю вектор ваших размышлений.

— Арка-адий Михалыч, — с укоризной слегка хохотнул Суховей. — В таких случаях знаете, как говорят? «В Риме был, а Папу не видел». Уж вы-то должны понимать, что мощные пиар-волны против Путина не могут быть спонтанными. Они идут от винтропов. Извините, в данном случае вынужден говорить о Бобе во множественном числе. И уже есть конкретные сигналы о том, что при новой администрации эти волны могут достичь штормового размаха. Откровенно говоря, мне не хотелось встречаться с вами в ближайшее время, чтобы потом преподнести готовый сюрприз. Но внезапное предложение пообедать спровоцировало, и я, — улыбнулся, — не удержался от того, чтобы выдать вам секрет досрочно, потому и приехал... Меня скоро переведут на другую работу. И как вы думаете, куда?

Загрузка...