(Из записной книжки Амедея Флоранса)
В тот же день, вечером. Нет, я не хотел бы встретиться с ними в темном углу, и, однако, я с ними в зарослях, а это несравненно хуже.
Такое положение в моих глазах полно очарования. Сознавать, что близко опасность, и не знать, в чем она; напрягать ум, чтобы разгадать, где она скрывается; держать глаза и уши открытыми, чтобы отразить готовящийся удар, не зная, откуда он придет, — нет ничего более возбуждающего. В такие часы живешь самой напряженной жизнью, и эти ощущения далеко превосходят удовольствие пить кофе со сливками на террасе «Наполитена»[56].
Ну! Кажется, я опять увлекаюсь. Не играет ли со мной воображение скверной шутки, показывая мне бандитов, тогда как, без сомнения, мы имеем дело с самыми обыкновенными стрелками? А письмо, подлинное письмо полковника Сент-Обана? Письмо меня смущает, согласен, но ничто не может изгладить впечатления, которое произвели на меня новый конвой и его командир.
И прежде всего — эти сержанты и солдаты — «военные» ли они? С черными этого не узнаешь. Негры все на одно лицо. Относительно офицера приходится сказать «да». Напротив, только с большими колебаниями можно говорить о двух сержантах. Из стрелков ли эти головушки? Из стрелков другого сорта! Не надо быть френологом[57], физиономистом или каким-нибудь другим «истом», чтобы прочитать на этих лицах беспокойство загнанного зверя, любовь к грубым наслаждениям, неумение сдерживать свои чувства, жестокость. Очаровательный портрет!
Прежде всего меня поразила одна деталь, но именно она дает начало моим размышлениям. Не странно ли, в самом деле, что эти люди, включая сержантов, покрыты пылью, как и подобает людям, догонявшим нас пятнадцать дней, а их начальник свеж, точно выскочил из коробки. Он свеж до невероятия! Чистое белье, сверкающие ботинки, напомаженные усы. А его мундир? Можно подумать, что лейтенант Лакур отправляется на смотр. Он вылощен, как адъютант высокого командира: все на месте до последней пуговки и нитки и даже до складки на брюках, будто только что купленных в магазине! Не часто встретишь в зарослях такую элегантность.
Эта форма говорит понимающему человеку, что ее никогда не надевали, что она совершенно новенькая, и тот, кто ее носит, в своем желании иметь вид «офицера» перешел границы правдоподобия.
Чтобы быть щеголем в то время, когда его подчиненные так грязны, лейтенант Лакур не должен был догонять нас вместе с ними.
Оба сержанта, напротив, отвратительно грязны, но если в них нет преувеличенной элегантности офицера, то они, по моему мнению, впадают в противоположную крайность. Их «мундиры» точно из лавки старьевщика; они даже в лохмотьях. Их панталоны слишком коротки и все в заплатах, и нет никакого номера, никакого значка полка, к которому они принадлежат. Я едва верю, что можно так содержать французских солдат, даже если они нанялись на короткий срок. Другое замечание, которое трудно объяснить: мне кажется, владельцы этих мундиров не привыкли их носить. Я не могу в точности объяснить почему, но они словно ряженые в своих одеяниях.
Таков полный перечень моих замечаний и наблюдений. Быть может, посчитают, что это недостаточно и что я виноват, увлекаясь незначительными частностями, которые, возможно, объясняются весьма просто. Все может быть, я и сам склонен согласиться с таким мнением. Оценивая причины моего недоверия, чтобы занести их в записную книжку, я первый нахожу их слабыми. Но это ощущение чисто интуитивно, и я не могу выразить его словами.
Как бы то ни было, мне нечего прибавить к сказанному. Насчет дисциплины ничего нельзя сказать. По моему мнению, она даже слишком строга. Часовые стоят на своих постах и сменяются регулярно. Военная выправка превосходна и даже, возможно, чересчур.
Конвой разделяется на три группы, которые держатся в стороне друг от друга. Первую составляют двадцать суданских стрелков. В свободное от караула время они не расстаются и, странная вещь среди черных, почти не разговаривают. Они либо съедают свою стряпню в молчании, либо спят. Их не слышно. Они повинуются мановению пальца или взгляду своих сержантов, которых, по-видимому, очень боятся. В общем создается впечатление, что эти двадцать негров очень печальны и их гнетет страх.
Во второй группе два сержанта. Эти разговаривают, но только между собой и всегда вполголоса. Несмотря на мои репортерские уши, я ни разу не мог выхватить из их разговора ничего, кроме незначительных слов.
Последнюю группу составляет сам лейтенант Лакур.
Лейтенант Лакур — человек маленького роста и кажется мне несговорчивым субъектом. У него бледно-голубые глаза, цвета стали, как говорится, отнюдь не выражающие открытой благожелательности; он молчалив и нелюдим. После полудня он выходит из своей палатки только два раза с единственной целью проверить людей. Эта операция всегда происходит одинаково. Заметив командира, стрелки поднимаются и выстраиваются в ряд. Лейтенант, прямой, как кол, проходит перед ними, а его ледяной взгляд обегает их с головы до пят, потом он уходит к себе, не сказав никому ни слова. Если даже все повернется к лучшему, я осмеливаюсь сказать, что этот элегантный офицер не будет приятным компаньоном.
Ведь день я не вижу мадемуазель Морна. Не видно и Чумуки, и потому моя статья все еще лежит у меня в кармане.
15 февраля. Утром я не замечаю приготовлений к отправке. От Тонгане я узнаю, что мы не двинемся весь день. После вчерашнего отдыха эта остановка кажется мне странной.
Случай сталкивает меня с лейтенантом Лакуром, все таким же прямым и непогрешимо изящным. Я спрашиваю его о причине задержки.
— Приказ господина Барсака, — лаконически отвечает он.
Три слова, военный поклон и поворот на пятках. Лейтенант Лакур не из тех, кого называют блестящими собеседниками.
Почему так поступил начальник экспедиции? Уж не отказывается ли он продолжать путешествие с конвоем, уменьшенным в пять раз? Это меня интригует. Но это меня также и беспокоит, потому что такое решение может положить конец репортажу, который как раз начинает становиться сенсационным.
Около десяти часов я замечаю Барсака. Он прогуливается большими шагами, руки за спину, глаза в землю, и, кажется, не в добром настроении. Момент, по-видимому, не очень удачен, чтобы спрашивать, каковы его проекты. Но это меня не останавливает, и я решаюсь получить интервью.
Барсак не сердится. Он останавливается, молча смотрит некоторое время. Наконец говорит:
— Несколько дней назад, господин Флоранс, вы предлагали мне тот же вопрос. Я вам не ответил. Я вам скажу сегодня, что и сам не знаю, какой ответ вам дать.
— Значит, вы не приняли еще никаких решений, господин депутат?
— Никаких. Я раздумываю, я нащупываю почву, взвешиваю все «за» и «против»… — Новое молчание, потом внезапно: — Но почему бы нам не рассмотреть вопрос вместе? Вы человек практичный, полный здравого смысла. (Спасибо, господин Барсак!) Вы мне дадите совет.
Я кланяюсь.
— К вашим услугам, господин депутат.
— Рассмотрим сначала, — продолжает Барсак, — благоразумно ли продолжать это путешествие, иначе говоря, возможно ли оно?
Я подсказываю:
— Быть может, стоит сначала подумать, полезно ли оно?
— Его польза несомненна со всех точек зрения, — возражает Барсак.
Я удивлен. Однако Барсак продолжает:
— Задача такова: можем ли мы совершить это путешествие? Еще вчера я не поставил бы этот вопрос, так как вчера наш путь не был отмечен никаким серьезным происшествием. Это и ваше мнение, не так ли?
— Конечно.
— Первое, действительно важное происшествие, — это неожиданная смена конвоя и его уменьшение до двадцати человек. Могут ли двадцать человек обеспечить нашу безопасность среди этого негритянского населения, вот вопрос.
— Если его так ставить, — говорю я, — то можно дать только утвердительный ответ. Мне кажется, что двадцать человек вполне достаточно, если мы не столкнемся с враждебностью негров. Другие, исследователи совершали более долгие путешествия с меньшим конвоем и даже совсем без конвоя. Но…
— Я знаю, что вы хотите сказать, — перебивает Барсак. — Вы будете говорить о таинственном незнакомце, который, кажется, не желает видеть нас в этой стране. Я не скрывал своего мнения на этот счет, и все меня одобрили. С тех пор не произошло ничего нового, значит, по-моему, бесполезно к этому возвращаться.
Я спорю:
— Извините, господин депутат, но мне, напротив, кажется, что случилось нечто новое.
— Ба! — говорит удивленный Барсак. — Тогда это новое от меня скрыли. Объяснитесь!
При поставленном в упор вопросе я чувствую, что затрудняюсь. Мои наблюдения казались мне такими значительными, а их следствия я считал так хорошо построенными, когда сам рассматривал их одно за другим. Но когда мне пришлось говорить о них в полный голос, они показались мне еще более незначительными и спорными, чем когда я писал о них в книжке. Однако раз уж я глупо влез в эту кашу, то мой долг, во всяком случае, высказаться до конца.
И я высказываюсь. Я сообщаю Барсаку мои наблюдения над нашим конвоем и его командиром и в заключение неуверенно выражаю предположение, что если эти люди — не настоящие солдаты, то они могут быть на службе у нашего неведомого врага, которого мы до сих пор не считали опасным.
Слушая эти неправдоподобные вещи, Барсак хохочет.
— Это из романа! — восклицает он. — У вас блестящее воображение, господин Флоранс. Оно вам пригодится, когда вы вздумаете писать для сцены. Но я вам советую не доверяться ему в реальной жизни.
— Все-таки… — говорю я, задетый.
— Тут нет «все-таки». Тут факты. Подписанный приказ прежде всего.
— Он может быть фальшивым.
— Нет, — возражает господин Барсак, — ведь капитан Марсеней нашел его подлинным и повиновался без колебаний.
— Он мог быть украден…
— Опять роман! Как, скажите пожалуйста, могли заменить настоящий конвой? При этом предположении надо было иметь наготове отряд, достаточно многочисленный, чтобы, во-первых, уничтожить настоящих солдат вплоть до последнего человека, вы понимаете — вплоть до последнего! — и, во-вторых, захватив приказ, заменить настоящих солдат фальшивым отрядом, абсолютно тождественным, и это в то время, когда никто не мог знать ни о составе нового конвоя, ни даже о том, что этот конвой будет послан полковником Сент-Обаном. Никто из людей лейтенанта Лакура не ранен, значит, этому отряду следовало быть очень многочисленным, так как настоящие солдаты не позволили бы истребить себя, не защищаясь. И вы хотите, чтобы присутствие такой значительной шайки не было замечено, чтобы слухи о битве не дошли до нас, тогда как новости в зарослях распространяются от деревни к деревне с быстротой телеграммы. Вот с какими невозможными вещами сталкиваешься, когда даешь волю воображению!
Барсак прав, приказ не украден. Он продолжает:
— Ну, а на чем основано впечатление, которое на вас произвели эти люди и их начальник? И чем эти стрелки, которых вы видите отсюда, отличаются от всех черных стрелков?
Я смотрю туда и принужден сознаться, что Барсак прав. Где у меня вчера вечером была голова? Я сам себе внушил все это. Новые негры походят на всех негров.
Барсак сознает свое преимущество. Он продолжает с уверенностью (и Бог знает, однако, не слишком ли у него ее много!):
— Перейдем к сержантам. Что вы находите в них особенного? Они очень грязны, это верно, но не более, чем некоторые сержанты капитана Марсенея. В зарослях нельзя предъявлять слишком высоких требований к мундирам.
Золотые слова! Я робко сдаю свои позиции, так как действительно поколеблен.
— Все-таки лейтенант Лакур…
— О! Он необычайно корректен! — восклицает, улыбаясь, Барсак. — Он очень беспокоится о своей персоне и своем туалете. Но это — не преступление.
Конечно, это так. Я делаю последнее усилие.
— Все же совершенно новый мундир — это странно…
— Потому что старый — в чемодане лейтенанта, — объясняет Барсак, у которого есть ответ на все. — Так как он запылился, то господин Лакур привел себя в порядок, прежде чем представиться нам.
Барсак, по-видимому, находит такую заботу о внешности вполне естественной. В конце концов, это я, быть может, не отдаю себе точного отчета в значительности персоны начальника экспедиции.
— Впрочем, я долго разговаривал с лейтенантом Лакуром вчера после обеда (наверно, пока я писал мои заметки). Это очаровательный человек, несмотря на свое чрезмерное увлечение изяществом. Вежливый, хорошо воспитанный, даже почтительный. — Здесь Барсак выпячивает грудь. — Даже почтительный. Я нашел в нем очень приятного собеседника и очень корректного подчиненного.
Я спрашиваю:
— Лейтенант Лакур не видит никаких неудобств в том, чтобы продолжать наше путешествие в таких условиях?
— Никаких.
— Вы, однако, колеблетесь, господин депутат.
— Уже нет, — провозглашает Барсак, который в ходе разговора убедил самого себя. — Мы отправляемся завтра.
Я интересуюсь:
— Не убедившись в пользе дальнейшего путешествия, после того как вы установили его возможность?
Скрытая ирония моего вопроса проходит незамеченной.
— А к чему? — отвечает Барсак. — Это путешествие не только полезно — оно необходимо.
Я повторяю, не понимая:
— Необходимо?
Все еще в хорошем настроении, Барсак фамильярно берет меня под руку и доверительным тоном объясняет:
— Между нами говоря, мой дорогой, я хочу вам открыть, что с некоторого времени я считаю черных, которых мы здесь встречаем, достаточно далекими от возможности получения избирательных прав. Я даже вам признаюсь, если будете настаивать, что у нас нет шансов изменить это мнение при дальнейшем продвижении. Но то, что я говорю вам, я не скажу с парламентской трибуны. Наоборот, если мы закончим наше путешествие, дело обернется так: Бодрьер и я представим отчеты с совершенно противоположными заключениями. Эти отчеты будут переданы в комиссию. Там после обсуждения или предоставят избирательные права нескольким племенам на берегу океана, что явится моей победой, или же комиссия не придет к соглашению, и дело будет погребено. Через неделю о нем забудут, и никто не станет разбирать, прав я был или не прав. В обоих случаях ничто не помешает Бодрьеру или мне при подходящем случае получить портфель министра колоний. Если же я, напротив, вернусь, не доведя миссию до конца, этим я сам признаю, что заблуждался, мои враги закричат во все горло, что я старая тупица, и меня окончательно утопят. Барсак немного помолчал и закончил такой глубокой мыслью: — Не забывайте никогда святой истины, господин Флоранс: «Политик может ошибаться. Это абсолютно не важно. Но если он признает свою ошибку, он погиб!»
Я смакую эту истину и удаляюсь довольный. Я очень доволен в самом деле, так как теперь знаю мотивы каждого.
Покинув Барсака, я вдруг натыкаюсь на записную книжку Понсена, которую тот случайно забыл на своем складном стуле. Мои инстинкты журналиста берут верх над хорошим воспитанием, и я решительно открываю книжку: уж слишком долго она меня интересует. Уже давно я задаюсь вопросом, что наш молчаливый компаньон может писать с утра до вечера. Я желаю наконец это узнать.
Увы! Я наказан за мое любопытство. Я вижу только нагромождение цифр и букв, разбросанных как попало и совершенно непонятных. Это только «р. д. 0,009», «н. кв. км. 135,08», «в ср. 76, 18» и тому подобное.
Еще одна тайна! Для чего эти секретные записи? Неужели Понсену нужно что-то скрывать? Уж не предатель ли и он?
Ну, я сел на своего конька! Хватит возиться с этим. Что за мысль подозревать такого славного человека? Я делаю ему слишком много чести, так как — могу признаться в этом своей записной книжке, — он не слишком умен, господин Понсен!
Но ты газетчик или нет? На всякий случай я переписываю образцы иероглифов, выбранные среди тех, которые попадаются почти ежедневно. Вот они:
5 д. пр. д. 7; м. 3306, в ср. 472, 28; ж. 1895, н. к. д. 1895:7 = 270,71; кв. км. 122; н. кв. км. 3306:122 = 27,09.
Нас. вц.: 27,09x54600=14791144.
12 ф. пр. д. 81; м. 12085, в ср. 149, 19; ж. 6654, д. к. д. 6654:81=82,15; кв. км. 1401; н. кв. км. 12085:1401=8,62.
Нас. в ц.: 8,62x54600 = 470652 ч.
Я кладу блокнот на место и удаляюсь со своей добычей. Может быть, это пригодится. Наперед ведь не узнаешь.
После полудня я прогуливаюсь. Меня сопровождает Тонгане на лошади Чумуки: она лучше его собственной. Мы едем по полю мелкой рысцой.
Через пять минут Тонгане, у которого чешется язык, заявляет с места в карьер:
— Хорошо, Чумуки убежал. Чумуки — паршивый предатель.
Вот и другой! Как? Чумуки тоже нас предал? Я понимаю, что надо собрать сведения, и притворяюсь удивленным.
— Ты хочешь сказать: Морилире?
— Морилире плохой, — энергично говорит Тонгане. — Но Чумуки все равно как Морилире. Говорил неграм: «Плохо идти!» Давал много доло тубаб (водки), много серебро, много золото.
Золото в руках Морилире и Чумуки? Это невероятно!
— Ты хочешь сказать, они давали неграм каури, чтобы расположить их к себе?
— Не каури, — настаивает Тонгане. — Много золото, — и прибавляет деталь, которая меня ошеломляет: — Много английское золото!
— Так ты знаешь английское золото, Тонгане?
— Да, — отвечает он. — Мой ашантий. Мой знает фустерлинги.
Я понимаю, что Тонгане на своем странном наречии называет так фунты стерлингов. Смешное слово. Я попытался написать, как он его произносит, но в устах Тонгане оно звучит еще забавнее. Однако в этот момент мне не до смеха. Золото — английское золото! — в руках Чумуки и Морилире. Я смущен. Разумеется, я делаю вид, что не придаю никакого значения его сообщениям.
— Ты славный парень, Тонгане, — говорю я ему, — и раз уж ты так хорошо знаешь фустерлинги, возьми эту золотую монету с гербом Французской Республики.
— Хорошая республика! — радостно кричит Тонгане, подбрасывая в воздух монету; он ловит ее на лету и кладет в седельную сумку.
Тотчас его физиономия выражает удивление: его рука вытаскивает большой сверток бумаги, предмет, редкий у негров, в самом деле. Я испускаю крик и вырываю у Тонгане сверток, который прекрасно узнаю.
Мои статьи! Это мои статьи! Мои замечательные статьи остались в сумке негодяя Чумуки! Я проверяю. Увы! Они все тут, начиная с четвертой. Как же сурово осуждают меня теперь в «Экспансьон франсез»! Я обесчещен, я навеки потерял репутацию!
Пока я предаюсь печальным размышлениям, наша прогулка продолжается. Примерно в шести километрах от лагеря я внезапно останавливаюсь.
Почти у самой дороги, на пространстве шириной от шести до семи метров, длиной около пятидесяти, четко виден след посреди зарослей. На этом пространстве высокая трава помята, раздавлена, а кое-где даже как будто начисто скошена гигантской косой. И — что особенно привлекает мое внимание — в самой заметной части его я различаю две параллельные колеи, подобные тем, какие мы видели возле Канкана: их глубина от восьми до десяти сантиметров с одного конца, и они постепенно сглаживаются к другому концу. На этот раз глубокая сторона на западе.
Невольно я сопоставляю эту пару следов с гулом, слышанным три дня назад. В Канкане мы также слышали странное жужжание до того, как заметили на земле эти необъяснимые следы.
Какая связь между этими явлениями — удивительным гулом, параллельными колеями и Кеньелалой из Канкана?
Я не вижу тут никакой связи. И однако, она должна существовать. Когда я смотрю на загадочные борозды, мое подсознание вызывает зловещую фигуру колдуна-негра. И мне внезапно приходит на ум, что из четырех предсказаний этого балагура исполнилось уже три!
И тогда меня, одного с моим черным компаньоном в безграничной пустыне, с головы до пяток пронизывает дрожь, и это уже во второй раз. Когда я думаю об окружающей меня тайне, меня охватывает страх.
Это извинительно в подобных обстоятельствах. К счастью, это продолжается недолго: я создан так, что не умею бояться. Моя слабость — любопытство. И, пока мы возвращаемся, я упорно стараюсь разгадать необъяснимые загадки. Это занятие так меня поглощает, что я ничего не вижу вокруг.
Приближаясь к лагерю, я подпрыгиваю в седле. Тонгане без всяких предисловий говорит:
— Тулатигуи (лейтенант) нехорош. Паршивая обезьянья голова!
— Правильно! — отвечаю я, не подумав, и это меня извиняет.
17 февраля. Большой переход сегодня и еще больший вчера. Пятьдесят километров за два дня. Чумуки не появляется — каналья! Результат налицо. Под управлением одного Тонгане наши погонщики и носильщики делают чудеса.
В продолжение этих двух дней мои страхи, признаюсь, значительно уменьшились. Конвой четко выполняет свои обязанности, которые, впрочем, нетрудны. Двадцать людей в две линии окружают караван, как и при капитане Марсенее. Только я замечаю, что они не обмениваются с нашим черным персоналом теми шуточками, на которые были так щедры их предшественники. Впрочем, это делает честь их дисциплинированности.
Два сержанта остаются преимущественно в арьергарде; иногда они проезжают вдоль линии стрелков. Они ни с кем не разговаривают, кроме своих людей, к которым изредка обращаются с короткими приказами, тотчас выполняемыми. Приходится признать, что если наш конвой и немногочислен, зато он прекрасно обучен.
Лейтенант Лакур держится во главе колонны, почти на том же месте, которое занимал капитан Марсеней, около господина Барсака. Я замечаю, что мадемуазель Морна передвинулась на несколько рядов. Она теперь с Сен-Береном, позади доктора Шатоннея и господина Понсена. По-видимому, мадемуазель Морна не желает находиться в обществе лейтенанта.
О нем, впрочем, ничего плохого не скажешь. Он мало говорит, но действует. Очевидно, именно его энергичные действия привели к весьма удовлетворительным результатам двух последних дней похода. Вроде и сказать нечего. И однако…
Но это у меня навязчивая идея. Тайна, которую я чувствую вокруг нас, странные факты, мною замеченные, наверно, повредили мои мозги, и я склонен, без сомнения, слишком склонен, повсюду видеть предательство.
Как бы то ни было, вот мотивы моего предубеждения.
Это было сегодня утром, около девяти часов. Проходя через совершенно пустынную маленькую деревушку, мы услышали в одной хижине стоны. По приказу господина Барсака конвой останавливается, и доктор Шатонней, сопровождаемый лейтенантом Лакуром и двумя стрелками, входит в хижину. Разумеется, пресса, то есть я, проникает вместе с ними.
Ужасное зрелище! Двое мертвых и раненый. Оба трупа, мужчина и женщина, страшно изуродованы.
Кто убил и ранил этих бедных людей? Кто виноват в этом жестоком истреблении?
Доктор Шатонней сначала занимается раненым.
Так как в хижине слишком темно, стрелки по приказу доктора выносят раненого наружу. Это старый негр. Он ранен в плечо, и рана его ужасна. Кость ключицы обнажена. Я спрашиваю себя: каким оружием можно причинить такие страшные раны?
Доктор промывает рану и вытаскивает из нее многочисленные кусочки свинца. Он заботливо перевязывает рану бинтами, которые ему подает лейтенант Лакур. Раненый жалобно стонет. Но когда перевязка окончена, ему становится легче.
Но доктор чем-то угнетен. Он снова входит в хижину, осматривает трупы и выходит еще более озабоченным. Он приближается к раненому и расспрашивает его с помощью Тонгане.
По рассказу бедного негра, 11 февраля, то есть за три дня до смены нашего конвоя, деревушка была атакована отрядом черных под командой двух белых. Обитатели спаслись в зарослях, за исключением мужчины и женщины, которые не успели убежать и трупы которых мы нашли. Раненый был с другими беглецами. К несчастью, пока он бежал, пуля ударила его в плечо. Он все же нашел в себе силы спрятаться в зарослях и, таким образом, ускользнул от нападающих. Когда отряд ушел, все возвратились в деревню, но снова скрылись, увидев наш конвой, приближавшийся с той стороны, куда ушел первый.
Этот рассказ нас очень обеспокоил. Не очень приятно, в самом деле, узнать, что шайка негодяев бродит по стране. И очень возможно, что мы столкнемся с ней, так как, по словам раненого, она идет нам навстречу.
Бедняга трогательно выражает свою признательность доктору Шатоннею, но вдруг умолкает, глаза его, полные ужаса, устремлены на что-то позади нас. Мы оборачиваемся и оказываемся лицом к лицу с одним из сержантов нашего конвоя. Вид этого человека и вызвал у негра такой страх.
Впрочем, сержант спокоен. Он взволновался лишь тогда, когда лейтенант Лакур метнул на него ужасный взгляд, в котором выражались упрек и угроза. Я успел перехватить этот взгляд, но не могу его объяснить. Сержант дотрагивается до лба, показывая, что раненый бредит, и возвращается к своим людям.
Мы подходим к больному. Но теперь он смотрит на нас с ужасом, и невозможно вытянуть из него ни слова. Его переносят в хижину, и мы отправляемся дальше, успокоенные, впрочем, за его судьбу.
Не знаю, что думают мои компаньоны. Меня же занимает новая задача: почему вид сержанта так испугал старика? И почему он не обратил никакого внимания на лейтенанта Лакура?
На эту загадку тоже нет ответа. Случай ставит нас перед неразрешимыми вопросами, и это начинает крайне раздражать.
В этот вечер мы довольно поздно раскинули палатки у деревушки Каду. Мы были настроены печально, так как здесь, в Каду, мадемуазель Морна и Сен-Берен собираются нас покинуть. Мы будем продолжать путь к Уагадугу и Нигеру, они же поднимутся к северу, к Гао, а затем к тому же Нигеру, своей конечной цели. Надо ли говорить, что мы сделали все возможное, чтобы отговорить их от этого бессмысленного проекта? Наши усилия были бесполезны. Я осмеливаюсь предсказать, что будущая половина капитана Марсенея не из податливых. Когда мадемуазель Морна что-нибудь заберет себе в голову, она и черту не уступит. В отчаянии от неудачи мы обратились за поддержкой к лейтенанту Лакуру и просили его доказать, в свою очередь, нашей компаньонке, какое безумие она собирается совершить. Я был убежден, что он лишь напрасно будет тратить слова, но он и не взял на себя эту миссию. Лейтенант Лакур не произнес ни слова. Он сделал уклончивый жест и улыбнулся очень странно, не знаю, по какой причине.
Итак, остановились около Каду. В момент, когда я собираюсь удалиться в палатку, меня задерживает доктор Шатонней. Он говорит:
— Я хочу сообщить вам одну вещь, господин Флоранс: пули, которыми поражены были негры, разрывные.
И он уходит, не дожидаясь ответа.
Так! Еще одна тайна! Разрывные пули! Кто может иметь такое оружие? Как подобное оружие может существовать в этой стране?
Еще два вопроса добавляются к моей коллекции вопросов, которая заметно обогащается. Зато коллекция ответов ничуть не увеличивается!
18 февраля. Последняя новость дня, без комментариев. Наш конвой ушел. Я говорю прямо: ушел.
Это невероятно, но я утверждаю, я повторяю: конвой ушел. Проснувшись три или четыре часа назад, мы его не нашли. Он испарился, улетучился ночью и с ним все носильщики, все погонщики без исключения.
Понятно? Лейтенант Лакур, его два сержанта и весь конвой, все пятнадцать человек ушли не для того, чтобы сделать утреннюю прогулку и вернуться к завтраку. Они ушли, бес-по-во-рот-но у-шли.
И вот мы одни в зарослях, с нашими лошадьми, с нашим личным оружием, тридцатью шестью ослами, с запасом провизии на несколько дней, с Малик и Тонгане.
Ага! Я хотел приключений!