V. ВТОРАЯ СТАТЬЯ В «ЭКСПАНСЬОН ФРАНСЕЗ»

(От нашего специального корреспондента)


Дни идут за днями. — Мой гость. — Балет. — Я допускаю нескромность. — Чудесная ловля господина де Сен-Берена. — Воронья. — Чтобы сделать мне честь. — Тимбо! — Сорок восемь часов остановки. — Буфет. — Даухерико. — Розовая жизнь в черной стране. — Прав ли господин Барсак? — Я оказываюсь в затруднении.


Даухерико. Шестнадцатое декабря. Со времени моего последнего письма, написанного при дрожащем свете фонаря в зарослях в вечер нашего отправления, путешествие продолжалось без особенных происшествий.

Второго декабря мы свернули лагерь в пять часов утра, и наша колонна, увеличившись на одну единицу (осмелюсь ли я сказать, на пол-единицы, так как, право же, белый стоит двух черных?), двинулась в путь.

Пришлось разгрузить одного осла, переложив на других его поклажу, чтобы посадить Малик. Маленькая негритянка, казалось, по-детски забыла недавние горести: она все время смеется. Счастливая натура! Мы продолжали путь легко и спокойно, и, если бы не цвет кожи населения, нас окружающего, и не однообразие пейзажа, можно было бы подумать, что мы не покидали Франции.

Пейзаж привлекателен: мы пересекаем плоскую или чуть волнистую местность с небольшими возвышенностями на севере и, насколько хватает глаз, видим только чахлую растительность — смесь кустарника и злаков высотой от двух до трех метров, носящую название «зарослей».

Кое-где попадаются рощицы деревьев, хилых по причине периодических пожаров, опустошающих эти степи в сухое время года, и возделанные поля, «луганы», по местному выражению, за которыми следуют обычно большие деревья. Все это свидетельствует о близости деревни.

Эти деревни носят глупые имена: Фонгумби, Манфуру, Кафу, Уоссу и так далее, я не продолжаю. Почему бы им не называться Нейи или Аеваллуа, как у людей?

Одно из названий нас позабавило. Довольно значительный город, расположенный на границе английского Сьерра-Леоне и который мы поэтому оставляем далеко в стороне от нашего пути, называется Тассен. Наш великий географ немало возгордился, открыв такого однофамильца в ста тридцати шести километрах от Конакри.

Жители смотрят на нас приветливо и имеют совершенно безобидный вид. Я не думаю, что у них интеллект Виктора Гюго или Пастера, но так как ум не представляет собой непременного условия для подачи избирательного бюллетеня, как доказано долгим опытом, можно полагать, что господин Барсак прав.

Нет нужды упоминать, что начальник экспедиции входит в самые бедные деревушки и ведет долгие разговоры с их обитателями. Позади него господин Бодрьер производит свое следствие.

Господа Барсак и Бодрьер, как и следовало предполагать, делают прямо противоположные выводы из того, что видят, и возвращаются к нам в одинаковом восхищении. Таким образом, все довольны. Это прекрасно.

Мы пересекаем речки или следуем вдоль них: Форекарьях, Меллакоре, Скари, Наба, Дьегунко и т. д., и попадаем из долины в долину, почти не замечая их. Во всем этом нет особого интереса.

Я смотрю в свои записки и не нахожу в них ничего интересного до шестого декабря, когда господин де Сен-Берен, который на пути к тому, чтобы стать моим другом Сен-Береном, учинил выходку для моего развлечения и, надеюсь, для вашего.

В этот вечер мы остановились лагерем поблизости от деревушки Уалья. Когда пришло время, я возвратился в палатку с законным намерением уснуть. Я нахожу там Сен-Берена, раздетого вплоть до рубашки и кальсон. Его одежда разбросана повсюду. Постель приготовлена. Очевидно, Сен-Берен вознамерился спать у меня. Остановившись у входа, я созерцаю неожиданного обитателя моей палатки, занятого своими делами.

Сен-Берен нисколько не удивляется, увидев меня. Вообще Сен-Берен никогда ничему не удивляется. Он очень взволнован, повсюду роется и разбрасывает содержимое моего чемодана по земле. Но он не находит того, что ищет, и это его раздражает. Он подходит ко мне и заявляет убежденным тоном:

— Ненавижу рассеянных людей. Они отвратительны!

Я соглашаюсь не моргнув глазом:

— Отвратительны! Но что с вами случилось, Сен-Берен?

— Представьте себе, — отвечал он, — я не могу найти своей пижамы. Держу пари, что это животное Чумуки забыл ее на последней остановке. Вот весело!

Я подсказываю:

— Если только она не в вашем чемодане!

— В моем…

— Так как это мой чемодан, дорогой друг. Как и эта гостеприимная палатка, и эта постель — мои…

Сен-Берен выкатывает удивленные глаза. Внезапно, поняв ошибку, он хватает разбросанную одежду и спасается бегством, как будто по его пятам гонится куча людоедов. Я падаю на постель и катаюсь от хохота. Что за восхитительное создание! На следующий день, седьмого декабря, мы собираемся сесть за стол после утреннего перехода, когда замечаем негров, которые как будто за нами шпионят. Капитан Марсеней приказывает своим людям прогнать их. Они убегают, потом возвращаются.

— Гонитесь за туземцем, он пустился в галоп, — изрекает по этому случаю доктор Шатонней, у которого мания по всякому поводу, а еще чаще без повода, цитировать стихи, обычно не имеющие никакого отношения к делу. Но у всякого свои причуды.

Морилире на наши расспросы сказал, что эти черные (их было около десятка) — торговцы и колдуны, у которых нет враждебных намерений, и они только хотят, одни — продать нам свой товар, а другие — развлечь нас.

— Приготовьте мелочь и введите их в столовую! — сказал, смеясь, господин Барсак.

Вошли черные, один безобразнее и грязнее другого. Среди них были «нуну», искусники тридцати шести ремесел, мастера по изготовлению горшков и корзинок, безделушек, деревянных и железных изделий; «дьюла» или «марраба», продававшие оружие, материи и особенно орехи «кола», которых мы сделали большой запас. Известны возбуждающие средства этого плода, который доктор Шатонней называет «пищей бережливых». Мы были очень рады приобрести большое количество их в обмен на соль. В областях, которые мы пересекаем, соль редка, она тут, как говорится, на вес золота, и ценность ее увеличивается по мере того, как мы удаляемся от берега. Мы ее везем с собой несколько бочонков.

Потом мы подзываем колдунов и приказываем им петь самые лучшие песни в честь нашей милой компании.

Этих трубадуров[34] черной страны двое. Первый намерен сыграть на гитаре. Что за гитара! Вообразите себе тыкву, проткнутую тремя бамбуковыми пластинками со струнами из кишок. Этот инструмент называют «дьянне». Второй колдун, старик с воспалением глаз, что здесь не редкость, держал в руках что-то вроде флейты, «фабразоро» на языке бамбара. Это простая тростинка, к каждому концу которой прилажена маленькая тыква.

Концерт начался. Второй колдун, на котором была только «била», род повязки в три пальца шириной, обернутой вокруг бедер, принялся танцевать. А его товарищ, более прилично одетый в однуиз длинных блуз, которые называют «дороке», но страшно грязную, сел на землю, щипал струны гитары и испускал горловые крики, которые, как я полагаю, он хотел выдать за песню, адресованную солнцу, луне, звездам и мадемуазель Морна.

Судорожные прыжки одного и завывания другого, странные звуки, извлекаемые двумя виртуозами из их инструментов, возбуждающе подействовали на наших ослов. Они бросили свое просо, рис и кукурузу и устроили не совсем обычный балет.

Увлеченные примером, мы расхватали кастрюли и котлы и грянули по ним ложками и вилками. Господин де Сен-Берен разбил тарелку, воспользовался осколками, как кастаньетами, и пустился в разнузданное фанданго[35] с вашим покорным слугой в качестве партнера. Господин Барсак, — должен ли я об этом говорить? — сам господин Барсак, утратив всякую сдержанность, свернул себе чалму из салфетки, и, в то время как господин Бодрьер, депутат Севера, закрыл лицо, почтенный депутат Юга исполнил па самого сверхъюжного фантастического танца.

Но нет такой хорошей шутки, которая не кончалась бы. После пяти минут суматохи мы выдохлись и были принуждены остановиться. Мадемуазель Морна смеялась до слез.

Вечером того же дня Амедеем Флорансом, нижеподписавшимся, был совершен проступок, в котором он признался в заголовке этой статьи. По правде говоря, к таким вещам я уже привык, нескромность — маленький грех репортеров.

Итак, в этот вечер мою палатку случайно поставили возле палатки мадемуазель Морна; я ложился спать, когда услышал по соседству разговор. Вместо того чтобы заткнуть уши, я слушал: это мой недостаток.

Мадемуазель Морна говорила со своим слугой Тонгане, тот отвечал на фантастическом английском языке, который я подправляю для удобства читателей. Разговор, без сомнения, начался раньше. Мадемуазель Морна расспрашивала Тонгане о его прошлой жизни. В момент, когда я навострил уши, она спросила:

— Как ты, ашантий…

Вот как! Тонгане — не бамбара; я этого никогда не думал.

— …сделался сенегальским стрелком? Ты мне это уже говорил, когда нанимался, но я не помню.

Мне кажется, мадемуазель Морна нечистосердечна. Тонгане отвечает:

— Это после дела Бакстона…

Бакстон? Это имя мне о чем-то говорит. Но о чем?

Продолжая слушать, я роюсь в памяти.

— Я служил в его отряде, — продолжает Тонгане, — когда пришли англичане и стали в нас стрелять.

— Знаешь ты, почему они стреляли? — спрашивает мадемуазель Морна.

— Потому что капитан Бакстон всех грабил и убивал.

— Это все верно?

— Очень верно. Жгли деревни. Убивали бедных негров, женщин, маленьких детей.

— И капитан Бакстон сам приказывал совершать все эти жестокости? — настаивает мадемуазель Морна изменившимся голосом.

— Нет, не сам, — отвечает Тонгане. — Его никогда не видали. Он больше не выходил из палатки после прихода другого белого. Этот белый давал нам приказы от имени капитана.

— Он долго был с вами, этот другой белый?

— Очень долго. Пять, шесть месяцев, может быть, больше.

— Где вы его встретили?

— В зарослях.

— И капитан Бакстон принял его?

— Они не расставались до того дня, когда капитан больше не вышел из своей палатки.

— И, без сомнения, все жестокости начались с этого дня?

Тонгане колеблется.

— Я не знаю, — признается он.

— А этот белый? — спрашивает мадемуазель Морна. — Ты помнишь его имя?

Шум снаружи покрывает голос Тонгане. Я не знаю, что он отвечает. В конце концов, мне безразлично. Это какая-то старая история, меня она не интересует.

Мадемуазель Морна спрашивает снова:

— И после того как англичане стреляли в вас, что с тобой случилось?

— Я вам говорил в Дакаре, где вы меня нанимали, — отвечает Тонгане. — Я и много других — мы очень испугались и убежали в заросли. Там были только мертвецы. Я похоронил своих друзей, а также начальника, капитана Бакстона.

Я слышу приглушенное восклицание.

— После этого, — продолжает Тонгане, — я бродил из деревни в деревню и достиг Нигера. Я поднялся по нему в украденной лодке и пришел наконец в Тимбукту, как раз тогда туда явились французы. На путешествие у меня ушло около пяти лет. В Тимбукту я нанялся стрелком, а когда меня освободили, отправился в Сенегал, где вы меня встретили.

После долгого молчания мадемуазель Морна спрашивает:

— Итак, капитан Бакстон умер?

— Да, госпожа.

— И ты его похоронил?

— Да, госпожа.

— Ты знаешь, где его могила?

Тонгане смеется.

— Конечно, — говорит он. — Я дойду до нее с закрытыми глазами.

Снова молчание, потом я слышу:

— Доброй ночи, Тонгане!

— Доброй ночи, госпожа! — отвечает негр, выходит из палатки и удаляется.

Я немедленно укладываюсь спать, но едва я затушил фонарь, как ко мне приходят воспоминания.

«Бакстон? Черт возьми, если я этого не знаю! Где была моя голова?! Какой восхитительный репортаж я тогда упустил».

В то уже довольно отдаленное время (прошу извинить личные воспоминания!) я работал в «Дидро» и предложил моему директору направить меня корреспондентом на место преступлений капитана-бандита. В продолжение нескольких месяцев он отказывал, боясь расходов. Что вы хотите? Ни у кого нет чувства важности событий. Когда же наконец он согласился, было слишком поздно. Я узнал в Бордо в момент посадки, что капитан Бакстон убит.

Но все это старая история, и если вы меня спросите, зачем я вам рассказал этот удивительный разговор Тонгане и его госпожи, то отвечу, что, по правде говоря, и сам не знаю.

Восьмого декабря снова нахожу в записной книжке имя Сен-Берена. Он неистощим, Сен-Берен! На сей раз это пустячок, но он нас очень позабавил. Пусть он и вас развеселит на несколько минут.

Мы ехали около двух часов во время утреннего перехода, когда Сен-Берен вдруг начал испускать нечленораздельные звуки и задергался в седле самым потешным образом. По привычке мы уже начали смеяться. Но Сен-Берен не смеялся. Он еле-еле сполз с лошади и поднес руку к той части туловища, на которой привык сидеть, а сам все дергался, непонятно почему.

К нему поспешили. Что случилось?

— Крючки!.. — простонал Сен-Берен умирающим голосом.

Крючки?… Это не объяснило нам ничего. Только когда несчастный вернулся к жизни, нам открылся смысл этого восклицания.

Читатели, быть может, еще помнят, что в момент, когда мы покидали Конакри, Сен-Берен, призванный к порядку теткой, — или племянницей? — подбежал, поспешно засовывая горстями в карман купленные им крючки. Конечно, он потом про них и думать забыл. И эти самые крючки теперь отомстили за такое пренебрежение. Путем обходных маневров они переместились между седлом и всадником, и три из них прочно вцепились в кожу своего владельца.

Понадобилось вмешательство доктора Шатоннея, чтобы освободить Сен-Берена. Для этого достаточно было трех ударов ланцета, которые доктор не преминул сопроводить комментариями, прибавив при этом, что такая работа — одно удовольствие.

— Можно сказать, что вы «клевали»! — убежденно заметил он, исследуя результаты первой операции.

— Ой! — крикнул вместо ответа Сен-Берен, освобожденный от первого крючка.

— Хорошая была рыбалка! — пошутил доктор во второй раз.

— Ой! — снова взвизгнул Сен-Берен.

И наконец, после третьего раза, доктор поздравил:

— Вы можете гордиться своим уловом!

— Ой! — в последний раз простонал Сен-Берен.

Операция закончилась. Осталось перевязать раненого, который затем взгромоздился на лошадь и в продолжение двух дней принимал в седле самые причудливые позы.

Двенадцатого декабря мы все прибыли в Боронью. Боронья — маленькая деревушка, как и все прочие, но обладает преимуществом в лице исключительно любезного старшины. Этот юный старшина, всего лет семнадцати — восемнадцати, усиленно размахивал руками и раздавал удары кнутом любопытным, которые подходили к нам слишком близко. Он устремился к каравану с рукой у сердца и сделал нам тысячу уверений в дружбе, за что мы вознаградили его солью, порохом и двумя бритвами. При виде этих сокровищ он заплясал от радости.

В знак признательности он приказал построить за деревней шалаши, в которых мы могли бы лечь. Когда я вступил во владение своим, то увидел, что «нуну» усердно разравнивали и утаптывали почву, покрыв ее сухим коровьим навозом. Я поинтересовался, к чему такой роскошный ковер; они ответили, что это мешает белым червям выползать из земли. Я был благодарен за внимание и заплатил им горстью каури[36]. Они пришли в восторг.

Тринадцатого декабря утром мы достигли Тимбо без особых приключений. Это поселение, наиболее значительное из всех, которые мы до сих пор миновали, окружено «тата», стеной из глины, толщина которой неодинакова и позади которой возведены деревянные леса с настилом для караула.

«Тата» Тимбо окружает три деревни, отделенные одна от другой обширными возделанными или лесистыми пространствами, где пасутся домашние животные. В каждой из деревень есть маленький ежедневный рынок, а в самой крупной раз в неделю бывает большой базар.

Из четырех хижин одна, как правило, необитаема. Она заполнена мусором и всякой дрянью, как, впрочем, и улицы. Нет сомнения, что в этих краях не хватает уборщиков. Кроме того, здесь не только грязно, но и очень бедно. Мы видели детей, большей частью худых, как скелеты, рывшихся в отбросах в поисках пищи. А женщины отвратительно тощие.

Это, впрочем, не мешает им быть кокетками. Так как был базарный день, деревенские богачки вырядились. Поверх «парадных» туалетов они надели голубые в белую полоску передники; верх туловища окутывался куском белого коленкора или дешевенькой тафты ослепительной расцветки; уши оттягивали тяжелые металлические кольца, поддерживаемые серебряными цепочками, которые перекрещивались на макушке; их шеи, запястья и щиколотки были украшены браслетами и ожерельями из коралла или фальшивого жемчуга.

Почти у всех были прически в форме каски. У иных — выбрито темя и на верхушке головы красовался пучок из волос, украшенный мелким стеклярусом. Другие ходили совершенно бритыми. Самые изящные щеголяли прической клоуна: острый пучок волос надо лбом и два хохолка по бокам. Кажется, по их прическам можно узнать, к какому народу они принадлежат: пель, манде, бамбара и т. д. Но у меня нет достаточных познаний, и я пропускаю эти этнографические подробности, которым господин Тассен по возвращении должен посвятить раздел в книге, по меньшей мере, серьезно обоснованный.

Мужчины одеты в белые блузы или передники. Они носят самые разнообразные головные уборы — от красной суконной шапочки до соломенной шляпы и колпака, украшенного жестянками или кусочками цветной материи. Для выражения приветствия они бьют себя ладонью в грудь добрых пять минут, повторяя слово «дагаре», что, как и «ини-тье», означает «здравствуйте».

Мы отправились на большой базар, где нашли в сборе всю аристократию Тимбо. Торговцы уже с утра устроились в шалашах, расположенных в два ряда, или под полотнищами, укрепленными на четырех кольях; но «высший свет» явился только к одиннадцати часам.

Здесь продается всего понемножку: просо, рис, масло карите по пятьдесят сантимов[37] за килограмм, соль по семьдесят семь франков и пятьдесят сантимов за бочонок в двадцать пять килограммов, быки, козы, бараны, а также куры по три франка тридцать сантимов за штуку, что недорого; далее идут кремневые ружья, орехи кола, табак, галеты из просяной или кукурузной муки, «койо» (ленты для передников), различные материи — гвинейская кисея и коленкор; шапки, тюрбаны, нитки, иголки, порох, кремни для ружей и т. д. и т. д.; и, наконец, разложенные на сухих кожах кучки гнилого мяса со своеобразным запахом — для лакомок.

Тимбо, как я уже говорил, первый более или менее значительный центр, который мы встретили. Там мы оставались тринадцатого и четырнадцатого декабря, не потому, что очень устали, а по той причине, что животные и носильщики, в сущности тоже вьючные животные, выказывали законное утомление.

В продолжение этих сорока восьми часов мы совершили многочисленные прогулки внутри «тата». Я ограничивался здесь самыми существенными наблюдениями. Не ждите от меня полных описаний, которые вы, впрочем, без труда найдете в специальных трактатах. Я же просто являюсь историком экспедиции Барсака, и эта роль мне по душе. Меня вдохновляет муза истории Клио, но я не люблю географию. Пусть это будет ясно раз и навсегда.

На следующий день после нашего прибытия, то есть четырнадцатого декабря, мы очень беспокоились о проводнике: в продолжение целого дня его разыскивали повсюду. Он исчез.

Успокойтесь: пятнадцатого декабря, в момент отправки, он был на своем месте и ко времени нашего пробуждения успел раздать немало палочных ударов, чтобы погонщики не сомневались в его присутствии.

Допрошенный Барсаком, Морилире упрямо отвечал, что он накануне совсем не покидал лагеря. Так как у нас не было доказательств, да и проступок был незначителен, казалось извинительным, что Морилире немного погулял на свободе, и об этом случае скоро забыли.

Мы покинули Тимбо пятнадцатого декабря, в обычный час, и путешествие продолжалось без особых трудностей по установленному расписанию. Правда, стало заметно, что копыта наших лошадей уже не топчут дорогу, по которой мы до того следовали.

Дорога после Тимбо постепенно превратилась в тропинку. Мы стали теперь настоящими исследователями.

Изменилась и местность: она стала неровной, за подъемом следовал спуск, за спуском — подъем. Выйдя из Тимбо, мы вынуждены были подняться на довольно крутой холм, спустились с него, прошли равниной и снова начали подъем к деревне Даухерико, у которой решили остановиться на ночлег.

Люди и животные хорошо отдохнули, караван шел быстрее, чем обычно, и было всего шесть часов вечера, когда мы достигли этой деревни.

Нас ожидала самая дружеская встреча: сам старшина вышел к нам с подарками. Барсак благодарил, ему отвечали приветственными криками.

— Меня не так горячо принимают в Эксе[38], когда я прохожу там курс лечения, — убежденно сказал Барсак. — Я был в этом уверен: если неграм чего-то и недостает, то только избирательных прав.

Кажется, господин Барсак прав, хотя господин Бодрьер с сомнением покачал головой.

Старшина продолжал расточать любезности. Он предложил нам расположиться в лучших хижинах деревни, а нашу спутницу просил расположиться в его собственном жилище. Этот горячий прием пришелся нам по сердцу, и дальнейшее путешествие уже представлялось нам в розовом свете, когда Малик, приблизившись к мадемуазель Морна, быстро прошептала ей тихим голосом:

— Не ходи, госпожа, умрешь!

Мадемуазель Морна в изумлении взглянула на маленькую негритянку. Само собой разумеется, что я тоже услышал ее слова: это долг всякого уважающего себя репортера. Но их услышал и капитан Марсеней, хотя это и не входит в его обязанности. Сначала он казался изумленным, потом, после короткого размышления, решился.

Он в два счета освободился от назойливого старшины и отдал приказ устраивать лагерь. Из чего я заключил, что нас будут хорошо охранять.

Эти предосторожности заставили меня призадуматься. Капитан — знаток страны черных; неужели и он верит в опасность, о которой предупредила Малик?

Значит?…

Значит, перед сном я должен задаться вопросом: «Кто же прав, Барсак или Бодрьер?»

Быть может, я узнаю это завтра.

Пока я остаюсь в затруднении.

Амедей Флоранс.


«Экспансьон франсез» опубликовала третью статью своего специального корреспондента пятого февраля. По причинам, которые читатель скоро узнает, это была последняя статья, полученная газетой от ее дотошного репортера. Поэтому читатели «Экспансьон франсез» долгие месяцы мучились над загадкой, изложенной Амедеем Флорансом в последних строках его статьи, той загадкой, полный ответ на которую дает последующий рассказ.

Загрузка...