Пьеретт Флетио Несовершенные любовники

— Мы не будем говорить о своих родителях, — заявили они. В один голос. Или это был голос Камиллы, обратившейся к Лео? А может, это Лео говорил Камилле.

И они тут же добавили, уже в мой адрес: «Есть только мы. Мы втроем, понимаешь?»

Опять в один голос. Или по очереди. Эти двое довели до совершенства искусство вводить людей в заблуждение, и я не сразу наловчился понимать их. Не так уж это легко — водиться с теми, кто похож друг на друга как две капли воды. Им было по шестнадцать, а мне, значит, тогда стукнуло девятнадцать, и случилось это в стародавние времена, лет пять или шесть тому назад. Они желали, чтобы я стал их биографом, раз уж не довелось быть их братом-близнецом. Им хотелось соорудить из нашего дневника — роскошной тетради с бумагой, похожей на пергамент, ложе, на котором мы возлегали бы втроем, убаюканные нашими детскими словоплетениями. И думается мне, таким было и мое желание.

«Родителей нет, и все, точка». Так и запишем, подумал я. Но мы еще посмотрим, ягнятушки мои, кто из нас выйдет победителем — вы или я. Ибо отныне между нами битва, битва не на жизнь, а на смерть, почему — я объясню позже, а сейчас слишком спешу. Время неотделимо от слов: сколько секунд требуется для написания слова, сколько секунд — для интервалов между словами, сколько часов — для интервалов между предложениями и сколько недель проходит между страницами? Не знаю, я плохо разбираюсь в жизни, и я очень молод, моложе их, хотя они и появились на свет на три года позже меня. Они чертовски запудрили мне мозги, но ничего, я их еще прищучу.

«Мы не будем говорить о своих родителях». Я сказал, что они так сказали. На самом деле, не было «мы», было просто «не будем», но мне плевать, нравится им это или нет. «Не будем говорить о родителях», — они вполне могли выразиться и так или даже сказать: «Да брось грузить, есть только мы трое, а все остальное — ерунда». Не все ли равно? Иногда они могли быть вежливыми до умопомрачения, а ближе к концу этой истории были не так уж и похожи друг на друга. Ну вот, а теперь они сбивают меня с толку. Разве важно, какие именно слова тогда прозвучали? Не знаю. Возможно, через несколько страниц я изменю свое мнение. И слава богу, что я могу приступить к своему рассказу (моему отчету, моей истории, моему делу?) как раз с их родителей.

Так вот, той зимой я потащился в Бамако со своей матерью, которую направили туда в качестве представителя ассоциации Франция — Мали от нашего городка. Той зимой, то есть несколько лет тому назад. Я случайно увидел на улице афишу о конгрессе франкоязычных писателей, который проходил в местном Дворце культуры. Бросив на рынке мать, копавшуюся в поисках сувениров среди залежей брелоков, экзотических барабанов и изделий из кожи, я прыгнул в такси и вскоре прибыл на место. Я словно чувствовал, что для меня было важно прикоснуться к миру литераторов, прежде чем ввязываться в это дело. Да, тогда, разумеется, мною двигали лишь предчувствия, ибо в то далекое время мой писательский опыт ограничивался домашними заданиями в лицее, да писульками, что я оставлял по просьбе близнецов в их треклятом роскошном дневнике. Но я опять забежал вперед — дневник появился гораздо позже. Ну да ладно, пока речь идет о Мали.

Думаю, тогда мне хотелось просто сесть в машину и отправиться одному куда глаза глядят. Наверное, моя мать с пониманием отнеслась к моему поступку, возможно, и она предпочла бы прогуляться по городу в одиночестве, а не таскать за собой на привязи угрюмого подростка. Дверца такси держалась на проволоке, колеса в любое мгновение, казалось, могли разлететься в разные стороны, стекла не опускались, в салоне все тряслось и звенело, и я судорожно искал, за что ухватиться, когда машина подскакивала на ухабах и болталась из стороны в сторону. Однако, как ни удивительно, но это ехало, и я просто прибалдел. Добитая колымага, но все же мчится, да еще на всех порах. Точь-в-точь, как я — перепуганный, положившийся на судьбу. Это такси хорошенько встряхнуло меня, для мозгов — самый подходящий транспорт, и я был готов отправиться на нем через всю Африку, однако водитель решил иначе, высадив меня на желтой пыльной дороге. Там, где проходил конгресс писателей.

Когда я появился, заседание было в самом разгаре. Под огромным навесом сидела публика, а напротив нее пять или шесть писателей плюс ведущая. Публику трудно было назвать многочисленной, но поскольку все тараторили, то стоял невообразимый гул. Между двумя писателями разгорелась творческая перепалка, суть которой, если честно, я так и не смог уловить. Я уже было почувствовал, что на меня привычно накатывает волна беспокойства, как вдруг одна девушка, сидевшая вместе с писателями, неожиданно вмешалась в дискуссию. Очень красивая, с темными волосами, возможно, индианка, мне сложно судить. Она подняла руку и писатели, заметив ее, приостановили спор. Все-таки тактичные люди, подумал я, как вдруг ощутил, что мне скрутило живот.

Что она говорила? Мой разум затуманился. Мне стало стыдно за нее — так не выступают на серьезных заседаниях. То, что она говорила, подошло бы для таких сопляков, как я, но настоящие писатели так не думают, так не говорят. Она сказала: «Все ваши дискуссии, это, конечно, прекрасно, но когда я начинаю писать, мой мозг сверлит лишь одна мысль: смогу ли я написать сто страниц, а вы об этом ни слова! Сто страниц это трудно, это чертовски утомительно!» Нет, мне не стоило беспокоиться за нее, она была настолько забавна, настолько привлекательно забавна, что зал взорвался благожелательным смехом. В эту секунду от неожиданного порыва ветра брезентовое полотнище затрепетало, одна из веревок сбоку развязалась, и тент мягко просел, повиснув прямо над нашими головами, словно перевернутый парашют, который продолжал терзать ветер. Это был незабываемый момент.

Я бы очень хотел, чтобы и со мной такое случилось, чтобы некий знак судьбы обрушился на мою голову, когда я обращусь к своей публике. Не к тому ареопагу из адвокатов, воспитателей, судей, психологов и иже с ними, а к настоящей публике, которая состоит из родственных душ и к которой стремится, пожалуй, каждый человек. Девушку звали Наташа, у нее была труднопроизносимая фамилия, которую я так и не запомнил, хотя, может, и вспомнил бы сейчас, порывшись в своей памяти, если бы так не спешил. Именно в Бамако, в Мали, ну да, я уже говорил, я и приобрел свой первый писательский опыт.

Я стал писателем по доверенности, поскольку тут же оказался на стороне той девушки. Едва она подняла руку, едва окружающие с изумлением уставились на нее, я сам стал Наташей — я был молоденькой писательницей, которая стояла посреди матерых творческих самцов (а я уж точно не принадлежал к их племени) и которая, возможно, впервые выступала перед широкой публикой. И чтобы она ни сказала, это были мои слова, уже отпечатавшиеся в моем сердце. «Сто страниц, это же тяжело, а вы об этом не говорите!» Ей удалось написать свои сто страниц, и эти сто страниц (за которыми следовало еще несколько десятков, но потом, сказала она, книга идет легче, она уже у тебя в руках) даже нашли своего издателя и, кстати, не лишь бы какого. Ну а я тогда был никем, кроме как другом Лео и Камиллы (да и в слове «друг» не было полной уверенности, скорее, я был их нянькой, свидетелем, козлом отпущения, тем, кто рассеивал их страхи), и у меня, не написавшего ни строчки и даже не помышлявшего о том, чтобы когда-нибудь написать хоть страницу, внезапно появилось предчувствие (о, это была неуловимая мысль, засевшая в глубине моего сознания для воскрешения в далеком будущем), что однажды я обязательно напишу эти сто страниц, — я был настолько уверен в этом, словно уже держал их в руках.

Да, писать — утомительный труд, поэтому я еще и не начал, я и без того был утомлен чрезмерно и надолго. Лео и Камилла утомили меня, я остро почувствовал эту усталость там, под колыхавшимся над моей головой полотнищем, которое гладило меня по волосам, и кожа на моей голове натянулась, устремившись навстречу этим ласкам, словно к некому знаку, ниспосланному небом. Лео и Камилла чертовки утомили меня и не только потому, что они были реальными людьми, но и потому, что им предстояло стать героями моих еще ненаписанных ста страниц, — вот какое озарение посетило меня. Кроме усталости от знакомства с ними, такими, какими они были из плоти и крови, я почувствовал другую, предстоящую усталость, пока еще не ясную и до конца не осознанную, от столкновения с ними на страницах моего романа, от стремления выбить их из седла, вывернуть наизнанку, да-да, заполучить их шкуры.


Так вот, однажды они рассказали мне, как забрались под кровать своих родителей, в огромной спальне огромных апартаментов, которые они занимали на вершине одного из небоскребов Нью-Йорка, откуда открывался чудный вид на парк и две большие реки; эти апартаменты я никогда не увижу, поэтому могу описать их так, как сам захочу, ну и, конечно, мне в этом помогут рисунки, которые Лео сделал для меня, а также мои догадки о вкусах их матери, госпожи Ван Брекер, красавицы-голландки, авторитарной и в тоже время очаровательной, надо признать, женщины. Спальня госпожи Ван Брекер и ее мужа Бернара Дефонтена, чье имя она носила, выходила окнами на Ист-Ривер, в то время как со стороны кухни открывался величественный вид на башни-близнецы Международного торгового центра. Спальню украшали две широкие ниши, а кровать размером была больше, чем king size, пояснили мне Лео и Камилла, возможно, двойной queen size[1], что составляло в целом два метра восемьдесят сантиметров в ширину. Таким образом, кровать оказывалась большей по ширине, чем по стандартной длине в два метра, — в этом они были абсолютно уверены, поскольку регулярно использовали ее для измерения своего роста. Они ложились друг за другом в одну линию по ширине кровати, и с ее краев свешивались только голова одного и ступни другого, а их рост в ту пору вряд ли превышал полтора метра; в конце концов, они вспомнили, что размер кровати был калифорнийский king size, но для меня все это было пустым звуком, я знал лишь наши простые односпальные и двуспальные кровати.

Я никогда не бывал в этой стране, где люди спят в кровати королевы или короля, и подозревал, что калифорнийская королевская кровать была еще одним чудом среди прочих чудес, которые встречались в окружении Лео и Камиллы. Ох уж, эти чудеса, как они меня раздражали и раздражали еще сильнее, когда я видел, что эти избалованные одинокие принц и принцесса не обращали на них ни малейшего внимания.

Кстати, надо объяснить метод исчисления, который разработали Лео и Камилла. Если они, к примеру, взвешивались, то взбирались, обнявшись, на пластиковую поверхность весов непременно вдвоем. Если затем у них интересовались результатом взвешивания, то они выдавали тот, который был зафиксирован на весах, и только после настойчивых просьб они с кислой миной соглашались разделить это число на два. И совершенно напрасными были попытки объяснить им, что такое деление не совсем соответствует реальности. Точно так же они измеряли и свой рост, взбираясь друг на друга, чтобы сделать отметки возле ванной комнаты: один из них становился сначала на стул, затем влезал на плечи другого, прикладывал линейку к стене на уровне своей головы и делал легкую отметку на стене. После чего им приходилось замерять голову того, кто стоял внизу, прибавлять это значение к первоначальной величине, стирать первую отметку и наносить на стену новую, обозначавшую окончательную длину их тел (плюс голова, само собой). После чего они отправлялись перепроверять полученный результат на кровати своих родителей.

Госпожа Ван Брекер знала о странностях близнецов, в худшем случае они ее слегка раздражали, но чаще казались забавными и не вызывали особого беспокойства. Ван Брекер-Дефонтены вообще мало о чем беспокоились, и самым почитаемым в их семье было слово «прикольный». Короче говоря, никто не сомневался, что Лео и Камилла прикольные ребятишки. Никто, кроме меня.

Итак, они резвились в спальне господина и госпожи Ван Брекер-Дефонтенов, в очередной раз измеряя себя с помощью родительской кровати, под которую они забрались. Они ползали по ковровому покрытию, шмыгая носом, извивались, крутились в этом относительно просторном, но все же невысоком убежище, влезали друг дружке на спину, чтобы проверить, упирается ли тот, кто сверху, в сетку кровати, затем повторяли эту операцию, но уже ложась животами друг на друга, чтобы определить, какой вид открывается сверху и снизу (у них была страсть к систематизации), как в этот момент в спальню неожиданно вошла их мать. Я верю, что они этого не ожидали. У госпожи Ван Брекер были строгие принципы на этот счет — детям не место в супружеской спальне, во всяком случае, до тех пор, пока они не повзрослеют и ей не потребуется обсудить такие важные и деликатные темы, как, например, замужество одной и карьеру другого. Но пока Лео и Камилла были еще слишком юными и взбалмошными, чтобы вести с ними серьезные разговоры.

Прижавшись друг к другу, они уселись на корточках подальше от края кровати, чтобы ускользнуть от взгляда матери, если той вдруг вздумается наклониться, что, впрочем, она и сделала, сняв сначала туфли, а затем подобрав их, чтобы забросить в шкаф. После чего стащила с себя колготки и, вытянувшись на кровати, слегка повертелась и замерла. Колготки свисали с кровати прямо у них перед глазами, сохраняя форму ноги их матери, и устоять было невозможно, сказали они мне, эта нога то ли из нейлона, то ли из шелка так и напрашивалась, чтобы ее пощекотали. Протянув руки к изгибающемуся контуру призрачной ноги, они едва дотронулись до нее, и тут прозрачная ткань резко дернулась, а сверху послышался сдавленный смешок, словно они пощекотали настоящую ногу матери.

Этого хватило им, чтобы наделить себя сверхъестественными способностями. «Мы могущественны», — заявляли они мне с пафосом, смешанным с наивностью, что меня поражало. Поначалу я лишь пожимал плечами. «Ты не веришь нам, потому что не знаешь, откуда мы черпаем свою колдовскую силу». Да, не знаю и знать не хочу, отмахивался я. Пусть их мать вздохнула или даже засмеялась (она была хохотушкой) в тот момент, когда они щекотали край колготок, расставшихся с настоящими ногами, это было простым совпадением, причем не самым из ряда вон выходящим. Но для Лео и Камиллы речь не могла идти об обычном стечении обстоятельств. Для них все имело свой смысл, у них была своя, абсолютно внутренняя логика, даже уж не знаю, до какой степени внутренняя.

Прямо напротив их мордашек болтались колготки их матери. И поскольку эти колготки дали себя пощекотать, дети по очереди стали тянуть их вниз. Колготки опускались миллиметр за миллиметром, пока наконец не упали, образовав на ковровом покрытии цвета слоновой кости небольшую горку шелка. Конечно, Лео с Камиллой могли бы оставить все, как есть, и выйти сухими из воды, — ведь нет ничего удивительного в том, что колготки, небрежно брошенные на край кровати, падают на пол, — но кучка розоватого шелка искушала, дразнила их, им нужно было во что бы то ни стало завладеть ею, утащить в свое тайное логово, и это насильственное завладение предметом (все-таки вещь не упала сама собой) повлекло за собой цепь невероятных событий, которые продолжаются с ними до сих пор, рикошетом задев и меня, находящегося от них за тысячи километров, по параболе настигнув меня даже в Мали, когда я, слушая речь незнакомой мне молодой писательницы, вдруг смутно осознал, что они, мои настоящие друзья (это было еще до того, как мы расстались), станут и героями тех страниц, которых, по словам Наташи, должно набраться как минимум сто, а затем пойдет легче.

Именно в этих колготках, скрутившихся змеей на мягком пушистом ковре, и были скрыты мои будущие сто страниц.

Они признались, что, когда мать уснула, они утащили колготки под кровать и стали растягивать их в разные стороны, вдыхать еще не улетучившийся ее запах, накручивать их на руки, словно браслеты, напяливать на ноги и обвязывать себя. Они действовали почти беззвучно, движения их были такими плавными и слаженными, что, крутясь под кроватью, они ни разу не столкнулись и не задели друг друга. Время от времени они замирали, услышав легкое сопение своей матери, погрузившейся в глубокий сон, но затем вновь, словно котята или, точнее, львята, принимались резвиться, понимая, хоть и с некоторым раздражением, что колготки придется возвращать на место — ведь они не хотели разоблачения.

Хотя им вряд ли грозило серьезное наказание, слишком мало значили они в глазах родителей, чтобы получить настоящую взбучку, и именно поэтому они опасались разоблачения. Вначале я думал, что именно страх удерживал их под кроватью, но я глубоко заблуждался: Лео с Камиллой никогда не боялись ни одного живого существа; на поворотах своей судьбы они сталкивались лишь со страхом особого рода, который я изредка замечал в их глазах.

Если бы мать заметила их и выгнала со скандалом из спальни, строго наказав, чтобы ноги их там больше не было, или, что еще хуже, обратила все в шутку, усадила с собой на кровать, приласкала и успокоила, что иногда все же случалось, то их маленькое приключение потеряло бы весь свой шарм и блеск, и они снова вернулись бы к рутинному существованию обычных детей, что для них было смерти подобно. А потом произошло нечто важное, о чем они предпочитали помалкивать.

Колготки представляли собой опасность, но в то же время были и спасением или, скорее, путем к спасению. Они дергали колготки в разные стороны, связывали и развязывали, находясь, по их утверждению, в каком-то дурмане, будто кто-то включил пульт, которым управлял ими. Они даже натягивали колготки на головы, как грабители, а потом принимались по очереди душить друг друга: один из них завязывал на шее узел, а другой тянул его на себя из любопытства, смеха ради, чтобы посмотреть, считая вслух, сколько выдержит первый, — так им нравилось все подсчитывать. Но в конце концов им стало не до смеха: ощущения от удушения были малоприятными.

Эти колготки, завязанные вокруг шеи, произвели на них ужасное впечатление. И в этот момент произошло то, что никогда не должно было произойти, но что на всю последующую жизнь определило их поведение. «Ну, в общем, мы переспали», — обронил Лео. «Но вы же были еще детьми», — возмутился я. «Ну, не знаю, — сказала Камилла. — Он вытащил свою штучку, которая была твердой, а я раздвинула ножки, как по телику показывают», — добавила она. Болтайте-болтайте, что вам заблагорассудится, ягнятки мои, подумал я, меня там не было, так что можете придумывать какие угодно басни. Однако это вполне могло случиться, теперь я в это верю. У Камиллы вскоре начались месячные, по-моему, ей тогда стукнуло двенадцать, — да, двенадцать. А на следующий год они во второй раз вернулись к дедушке и бабушке Дефонтенам, в наш городишко Бурнёф, откуда я еще никогда никуда не выбирался.

Затем их мать проснулась, и они стали наблюдать, как она ходит по спальне. Вернее, по их словам, они наблюдали за ее ногами, причем очень пристально, словно выполняли свой долг по отношению к ней, то есть к нижней, видимой части их матери — ее ногам. Они смотрели на ее ступни, кстати, довольно красивые, в меру широкие, плотные, с ровными крепкими пальцами, аккуратно обработанными и покрытыми алым лаком ногтями; единственное, что портило картину, это шишечка на кости одного из больших пальцев, да еще округлые утолщения на коже с внешней стороны мизинцев, — мозоли, сделали они для себя открытие. Они часто слышали, как госпожа Ван Брекер жалуется на эти мерзости, но никогда не видели, что это такое. И теперь им было так любопытно рассматривать мозоли, мелькавшие у них под самым носом, что они тут же забыли о необычном поступке, который только что совершили, а может, просто не могли думать ни о чем другом, кроме ног своей матери. Позднее Лео по памяти сделает красивые наброски этих самых ног, но никогда не покажет их ей, опасаясь, что она поймет, чьи это ноги, и начнет раскручивать клубок, который приведет ее к тому самому дню, когда они лежали под родительской кроватью.

Нет, они не забыли о своем необычном поступке и никогда о нем не забудут, он навсегда войдет в их жизнь, спрячется в тайных глубинах их подсознания, запечатлится в памяти, как и колготки с неуловимым запахом, похожим на запах каштана, уточнит потом Лео, легкие, шелковистые, струящиеся как змейка. «И вы хотите, чтобы я проглотил эти небылицы?» — спросил у них французский психиатр, к которому время от времени посылала их мать. Еще одна из причуд богачей, думал я, ходить к психиатру, словно за прививками. Тогда я не подозревал, что меня тоже однажды отправят к психиатру — это случится уже в Париже, после той роковой истории с Анной. Близнецы не знали слово «небылицы» и, наверное, не хотели значь. Я так и представляю себе, как они пожимают плечами, пока психиатр ждет с нетерпением ответа, но, увы, напрасно. Они пожимали плечами и тогда, когда пересказывали мне разговор с этим хитрым врачом: «И вы хотите, чтобы я проглотил эти небылицы?» Однако, в итоге небылицы настигли меня, их со всего размаху швырнули мне в лицо, и я не только их проглотил, но и до сих пор пережевываю.

Может быть, воспоминание об этом странном поступке было отправлено в глубины их подсознания из-за того, что говорила по телефону госпожа Ван Брекер-Дефонтен невидимому собеседнику, расхаживая взад-вперед по ковровому покрытию цвета слоновой кости, блестяще демонстрируя ораторское искусство после отдыха на широкой калифорнийской кровати. Их мать входила в совет администрации сразу нескольких благотворительных фондов, будучи где-то председателем, где-то вице-председателем или помощником вице-председателя (они говорили по-английски chairman), и тут, конечно, я их перебил, потому что в школе меня учили говорить не man, a woman, если должность председателя занимала женщина. «Пусть будет woman, — сказали они, — нам плевать».

Возможно, мне постоянно хотелось поймать их на какой-нибудь нестыковке, раскрыть хоть какую-то, пусть малейшую ложь, доказать, что и всё остальное: вся их история, и моя, и история Анны, — всё это неправда, и тогда я смог бы вздохнуть полной грудью, выспаться, вновь пойти на занятия и окунуться в мутные воды взрослого мира, но уже со своими собственными плавниками.

Их мать говорила о Бале колыбелей: «Бал колыбелей — это событие международного масштаба, мы же не можем заниматься ерундой, — и зачем, в адрес одной знаменитости, которую ее собеседница на другом конце провода хотела пригласить в качестве почетного гостя: — Но на Бал колыбелей не приглашают лишь бы кого! — воскликнула госпожа Ван Брекер с негодованием, и, наверное, оправданным, поскольку эта знаменитость, французская актриса, запросила за свое участие сумму, намного превышавшую ту, которую организаторы намеревались собрать на аукционе. — Но это же немыслимо, Бал колыбелей — благотворительное мероприятие, до нее что, не доходит?!»

Нотки возмущения в голосе матери звучали в такт ее шагам, пока она прохаживалась возле калифорнийской кровати. В то же время это возмущение казалось им не настоящим, а вполне безобидным и забавным, похожим на легкое дуновение ветерка, волнующее гладь озера, на котором покачивались маленькие колыбельки, где, прижавшись друг к дружке, умиротворенные, убаюканные материнским голосом, лежали они — Лео и Камилла. Колыбельки, расплывчатые и чарующие, кружились в воздушном вальсе, которому они с радостью отдавались, и этот призрачный бал колыбелей ввергал их в настоящую нирвану, когда они, будто полусонные часовые, продолжали наблюдать за невесомым, неосязаемым миром раскрытыми от удивления глазами.

Гадкая малышня, плуты и шпионы, да разве я когда-нибудь остался бы торчать под кроватью своей матери, не проронив ни звука, пока она болтает с подружками, да разве я смог бы забиться, как таракан, в ковровое покрытие, ах, ну да, у нас не ковровое покрытие, у нас линолеум. «А вот и неправда, сказали они, у тебя не линолеум», и я ответил: «Ладно, это ковровое покрытие, но не такое, как у вас, не десять сантиметров толщиной». — «Но, — сказали они, — ты же не видел наше, это было в Нью-Йорке». «Я не видел, — огрызнулся я, — но вы сами это сказали». — «Неправда, мы никогда-этого не говорили», — закричали они, но-настоящему разозлившись, поскольку когда кто-то заводил речь о цифрах, они рассматривали это как покушение на их частную собственность, — никто не смел ссылаться на цифры без их согласия. «Ладно, но какой тогда толщины?» — сдался я, поскольку этот спор мог продолжаться до бесконечности.

Мы плели из слов чертовы косички: одна фраза сверху, одна фраза снизу, утвердительная, отрицательная, отрицательная, снова утвердительная, и с каждым разом все более сложная, чтобы соперник не бросил работу, чтобы как можно крепче привязать Рафаэля к его замечательным близнецам.

«Соперник», — произнес я, уверенный в том, что вы, мой дорогой психоаналитик, тотчас отметите это в своем блокноте, поскольку соперников, плетущих из слов косички, чтобы привязаться друг к другу, вдохновляет любовь, а иначе зачем привязываться друг к другу, опередил я ваш вопрос. Ведь там, где нет любви, там — пустота. Довольны, месье? Моя мать не болтает по телефону о Бале колыбелей, в ее словах нет ничего легкого и воздушного, ее слова, скорее, похожи на огромные булыжники, которые не плавают и не парят. «Ну, раз вы так считаете, — сказал мой психоаналитик. — Вам не кажется, что вы слишком разволновались, Рафаэль?»

Госпожа Ван Брекер повесила трубку, и теперь им захотелось сбежать отсюда. Игра в прятки, колготки, ноги, необычный поступок — для одного дня этого было достаточно. Они уже зевали, с трудом сражаясь со сном, в конце концов, они были просто детьми, и вот наконец их мать удалилась в ванную, а может, на кухню, — все равно, и та, и другая располагались в конце коридора этой огромной квартиры; путь для них был свободен, и они прошмыгнули, словно эльфы, через просторный холл в свою спальню. Конец истории на этот день, впрочем, как и на долгие годы.

«Ты всё это расскажешь», — заявили они. Это было позднее, когда они вбили себе в голову, что я должен написать об их жизни, поскольку они, мол, скоро умрут. Я отвечал: «Но как я смогу это сделать, если никогда не был в Нью-Йорке? Мне нужны детали». Я злился, а они хохотали. «Да от тебя не требуют описывать каждый прожитый час, просто пиши то, что тебе рассказали», а потом Лео предложил нарисовать для меня рисунки, и уже на следующий день я рассматривал спальню, где с края кровати свисали колготки, похожие на змею. Но это все равно не могло мне помочь. «И почему вы решили, что скоро умрете?» — поинтересовался я. Ответ: «Потому что». — «А почему именно я должен писать о вашей жизни?» Ответ: «Сам знаешь». И опять этот их взгляд.

Они были неуловимы. Лео и Камилла — настоящие косули в лесу, приближавшиеся лишь для того, чтобы в любое мгновение дать деру, оставив меня наедине с моими тупыми вопросами, короче говоря, странные друзья, которых следовало или принять, или отвергнуть, и я, конечно же, принял.


Я «принял» их сразу, как только мы встретились, когда им было по шесть, а мне девять лет. Нашей учительницы не было в школе: то ли она заболела, то ли ее послали на стажировку, и директор решил «проветрить» наши ряды, разбросав по другим классам.

Слово «проветрить» произвело на меня тягостное впечатление. Обычно новые слова и все неизведанное, приятно щекочущее своей новизной, легко впитывалось в меня, как это обычно бывает в девятилетием возрасте, но это слово повергло меня в трепет. Я не хотел, чтобы меня отрывали от моего класса, от нашей любимой учительницы, к которой мы так привыкли, мне даже казалось, что на школу надвигается ураган, который закружит меня с такой силой, что я больше никогда не обрету дыхание. Новое слово пугало тем, что было связано с ветром и дыханием, а эта тема, как ни крути, была немаловажной для меня.

Я оказался среди первоклашек, занудных и неуправляемых, однако вскоре директор отвел меня в сторону и объяснил, что у него для меня особое задание, ему нужен «взрослый, которому можно доверять». Нас было семеро «проветренных» в этом классе, интересно, а остальные шестеро тоже получили спецзадание? Я промучился этим вопросом до обеда, так и не решившись об этом спросить. В три часа, когда я уже совсем извелся, в коридоре послышались знакомые шаги — это были шаги директора. Наша новая училка затряслась как осиновый лист. Она рванулась к двери, а все ученики застыли в напряжении. В мгновенно повисшей гробовой тишине мы явно ощущали чье-то присутствие.

Я хочу сказать, что, кроме училки, стоявшей в дверях, и директора, которого мы не видели, но чей голос слышали, там, в коридоре, находился кто-то еще. Мы не могли его видеть, но чувствовали, что он там, что именно он вызвал такой переполох у двери нашего класса. Мы отлично знали правила и ритуалы, которым подчинялась наша школьная жизнь, но это было что-то новенькое: за дверью явно стоял чужак.

Когда директор наконец ушел, дверь класса закрылась, а учительница вновь вернулась к столу, я неожиданно осознал, что стою, затаив дыхание, и, чтобы не задохнуться, так громко и глубоко вдохнул, что ко мне обернулся весь класс: и первоклашки, и «проветренные», и учительница, и те, кого она держала за руки — чужаки.

Их было двое, и мы сразу не поняли: то ли это два мальчика, то ли две девочки, то ли мальчик и девочка. Обо мне все тут же забыли, уставившись на новеньких, и только они продолжали с серьезным видом смотреть на меня. «А разве можно задохнуться от воздуха?» — спросили они у меня позже, по-моему, вечером того же дня. «У меня был приступ апноэ», — ответил я, чтобы поставить их на место и не потерять лица. Слово «апноэ» их заинтересовало, они захотели узнать, что оно означает, для чего нужно, короче, я их заинтересовал и был выбран ими в качестве гида, друга, а также переводчика, поскольку в их французском было много пробелов. Можно было и не искать директора, не успевшего дать мне подробных инструкций, касавшихся тайного задания, я сам все понял, но не испытал особой гордости. Мне также стало ясно, что остальные шестеро представителей четвертого класса не получали никакого задания. Только я, и больше никто.

«Я хочу познакомить вас с Лео и Камиллой Ван Брекер-Дефонтенами», — произнесла наша учительница с необычайной торжественностью, которая шла ей так же, как корове туфли на шпильке, объяснял я позднее своему дружку Полю. Училка от волнения раскраснелась, затем, вновь собравшись с силами, на одном дыхании быстро выпалила: — Это Лео и Камилла, они останутся с нами до конца учебного года, прошу вас помочь им привыкнуть к новой жизни.

— А кто из них мальчик? — крикнул один из малышей, Клод Бланкар, имя которого я никогда не забуду, и возбужденный класс взорвался от хохота.

Учительница до того растерялась, что на нее было жалко смотреть. Она стояла, не зная, что ответить, а на лице новеньких я прочитал сочувствие, от которого у меня перехватило дыхание. В то время как весь класс насмехался над ними, они с жалостью смотрели на учительницу, переживая, что из-за них она оказалась в неловкой ситуации.

— Так кто из них мальчик? — звенел голос Клода Бланкара, а новенькие с невозмутимым видом стояли перед орущим классом, не сдвинувшись ни на шаг, будто не слыша этого рева. Ну, вылитые аристократы, надменно поглядывающие на своих слуг, подумал я в тот момент, а может, и не в тот, а сейчас, когда вспоминаю эту сцену.

Для своего возраста они были довольно крупными, успел отметить я, завороженный этим спектаклем, как новый приступ апноэ накатил на меня. Не знаю, что они прочитали на моем лице, но один их них вдруг сделал шаг вперед и очень четким, хорошо поставленным голосом, произнес: «Я Лео. А ее зовут Камилла». Тот апломб, с которым он представился, уже сам по себе был удивительным, но добило нас, думаю, продолжение. Второй новенький, то есть девчонка, тоже сделала шаг вперед и сказала: «Я Камилла. А его зовут Лео. Мы близнецы». После чего они направились прямо ко мне (для этого им пришлось пройти по всему проходу, так как мы, «проветренные», сидели на галерке) и по очереди протянули мне руку. «Здравствуй, как тебя зовут?» — спросили они с легким акцентом, который мне показался несколько слащавым. Во внезапно повисшей тишине я едва слышно пробормотал: «Рафаэль». — «Мы ничего не поняли, — признались они мне позже, — что-то вроде Рафу», и когда они хотели подколоть меня, то звали Рафу, придумывая самые разнообразные варианты, которыми я мог бы заполнить целую страницу, чтобы быстрее дойти до сотой, правда, Наташа? Ну, а что было дальше, я уже и не помню. Кажется, учительница снова взяла класс в свои руки, а затем пришли техничка и садовник, они принесли столы для новеньких, и вообще, урок уже заканчивался, а новенькие стали не такими уж новенькими.

А мы и не припоминаем ничего такого, — сказали они, кажется, три или пять лет тому назад. В любом случае, это было уже в Париже, когда мы сидели у них дома или, может, в кафе.

«А мы и не припоминаем ничего такого!» Да наполнятся радостью их души! Они желают быть вне истории, вне генеалогии, они хотят быть лишенными порта приписки метеоритами, свалившимися с неба, прибывшими сюда сразу шестнадцатилетними, они не желают быть убийцами, и я не знаю, чего они вообще желают, они, разрушившие мою жизнь.

Первые четыре дня после нашего знакомства они неотступно, словно два ангела-хранителя, ходили за мной: в столовую, на крыльцо школы, в гимнастический зал. Когда они поднимали ко мне свои лица и вопрошающе, безмятежно и доверительно смотрели на меня, я просто обалдевал. Мне хотелось избавиться от них и убежать к своим дружкам, но какая-то неведомая сила удерживала меня на месте. И я не мог сопротивляться этой силе. Может, они больные, мелькала в моей голове и такая мысль. «Ну и липучки же эти придурки», — сказал мне мой лучший друг Поль на следующий день после появления близнецов. Они подняли ко мне головы все с тем же видом, по-видимому, не поняв слово «придурки». «Не лезь к ним», — сказал я Полю. А потом, не знаю, как это получилось, но уже через минуту мы валялись на земле с Полем, сцепившись так, словно между нами долгие годы зрела ненависть, хотя никакой ненависти не было, — нам никогда в жизни не приходилось переживать такого сильного чувства, впрочем, и причин для нее тоже ни разу не находилось, мы росли спокойными, уравновешенными детьми, без особого блеска в глазах, в полном согласии с окружавшим нас миром. Это была не ненависть, а, скорее, предчувствие всех горестей и сложностей, которые нам предстояло узнать, скорого окончания нашего беззаботного детства, предчувствие чего-то огромного и смутного, что бродило еще далеко от наших девяти лет, но уже загадочным образом нашло к нам путь.

Лео и Камилла отступили назад, молча разглядывая нас с ангельским видом. Они вовсе не выглядели испуганными, они смотрели, скорее, как бы это сказать, с равнодушным любопытством. Они украли у меня мою победу. Мне хотелось, чтобы их глаза расширились от ужаса и чтобы после нашей с Полем схватки они бросились ко мне на шею. Мне хотелось выглядеть в их глазах чемпионом. По крайней мере, во время тех, казалось бы, далеких событий, которые, однако, имели место совсем недавно, я, видимо, вообразил себя «взрослым», защищающим двух малышей. Я чувствовал, что выгляжу смешным и глупым.

На уроках они вели себя словно паиньки, слушая с умным видом учительницу, но я знал, чувствовал, что они слушают лишь самих себя, и я мечтал подслушать их мысленные переговоры, подключиться к потоку тончайших ощущений и парящих в воздухе слов. Время от времени я помогал им, наклоняясь то вправо, то влево, поскольку их посадили по обе стороны от меня, я помогал им найти нужную тетрадь или книгу, начертить строчки или подчеркнуть слова в прописях.

Так длилось четыре дня. Все это время Поль не удостоил меня даже взглядом, а затем наша учительница вернулась и я, вновь оказавшись в своем классе, вздохнул наконец с огромным облегчением: я больше не был «проветренным», я снова стал нормальным учеником. Меня до чертиков достали Лео и Камилла. Поль ни словом не обмолвился о них, и мы, как и прежде, стали лучшими друзьями.

А потом случилась эта история с Клодом Бланкаром. Я сразу заметил, что этот малец с мстительным и назойливым характером — это сейчас я так выражаю далекие детские чувства, а в то время я называл его маленьким засранцем — постоянно крутится вокруг них.

Несколько дней он вертелся вокруг них на школьном дворе в отличие от меня, даже не желавшего смотреть в их сторону, поскольку мое задание было выполнено: я помог им сделать первые шаги в новой школе. Если, конечно, существовало такое задание, в чем у меня уже не было большой уверенности. От этой мысли я чувствовал жжение под кожей, меня, казалось, жгло изнутри пламя стыда. Никто, возможно, не поручал мне никакого задания, и директор, по-видимому, ничего не говорил. Это могло означать лишь одно: меня настолько охмурили два сопляка, что я сам выдумал сцену с директором, которой на самом деле и в помине не было. И это, конечно, ужасно. Хотя по сравнению с последующими постыдными событиями, тот случай был совсем безобидным. Однако легкий стыд из далекого детства по-прежнему жжет меня.

То есть они сами, Лео или Камилла (или оба), выделили, выбрали меня из семерых старших учеников. Причем выбрали не из симпатии или потому, что хотели подружиться, а для того, чтобы выйти из щекотливой ситуации, в которой они оказались после крика Клода Бланкара: «А кто из них мальчик?», и обрести подле меня поддержку и защиту.

Это означало, что они прочли на моем лице некий знак слабости или нерешительности, который был столь очевидным для свежего взгляда чужаков… А может, все было гораздо серьезнее. И малыш Бланкар не мог даже представить, каким эхом отзовется его злой вопрос.

Меня больше не интересовали Лео с Камиллой, но их сложно было не замечать. Прежде всего потому, что они ходили всегда парой, то есть вместе, и еще потому, что каждый раз, когда они проходили по школьному двору, от них исходила какая-то волна умиротворения, которая затормаживающе действовала на играющих. Они легко сближались с детьми, без каких-либо сложностей присоединялись к группам учеников, случайным или сбитым в дружную компанию, но, так или иначе, их присутствие неизменно влекло за собой спад активности у ребятни. Дело в том, что Лео с Камиллой «беседовали», и если было занятие, которое нам и в голову не могло прийти, так это беседы. Мы были мало отесанной малышней, и в плане соблюдения приличий нам не хотелось брать пример с взрослых. Другие ученики, смущенные и изумленные их правильной манерой говорить, умением выражать свои мысли, а также легким акцентом, поначалу старались так же вежливо отвечать им, что и становилось причиной регулярного замедления броуновского движения в школьном дворе. Я же ощущал их присутствие периферийным зрением и даже спиной, точно зная, что за ними, словно ищейка, тащится Клод Бланкар.

И вот однажды они направились ко мне, свободно пересекая невидимую границу, отделявшую от первоклашек зону, где тусовались старшие. У меня аж дух захватило от их смелости, а мое сердце забилось от волнения, возможно, я сам ждал, чтобы они подошли ко мне. И вот они в самом деле подходят ко мне и говорят: «Мы бы хотели с тобой встретиться». — «Где?» — «В лабиринте». — «Когда?» — «После урока». — «Какого?» — «Последнего». На невидимой линии медианы школьного двора замер Клод Бланкар. Он делал вид, что смотрит в другую сторону, но все его внимание было обращено на нас. Я настолько был уверен в этом, что будь у этого внимания в руках лук, острие стрелы было бы направлено точно в наши рты. Лео и Камилла уже ушли. «Ты пойдешь?» — спросил Поль. В ответ я лишь пожал плечами. Эти сопляки, Лео и Камилла, не были достойны того, чтобы мы говорили о них.

Когда прозвенел звонок, извещавший об окончании уроков, я направился к кустарнику.

Поначалу за ним никто не ухаживал, и кусты у стены росли сами по себе. Затем за дело взялся школьный садовник, который постриг их так искусно, что внутри образовался своеобразный маленький лабиринт, где, слегка нагнувшись, можно было укрыться от взора воспитателей. Здесь находился наш Двор чудес, наш черный рынок, наша фондовая биржа. Посещение лабиринта означало принадлежность к маргинальным слоям нашего школьного общества. Лео и Камилла уже ждали меня, а рядом, с побледневшим лицом, стоял Клод Бланкар.

«Ну, что там у вас?» — холодно спросил я. «Ничего, просто хотим, чтобы ты посмотрел», — ответили они. «А он что здесь делает?» — продолжал я. «Я ни о чем не просил!» — тут же крикнул Бланкар. А Лео и Камилла в это время уже стаскивали с себя свитеры, затем они наклонились, чтобы снять туфли, после чего одним движением сбросили с себя брюки и трусики. Они замерли обнаженными лишь на мгновение и, когда, через секунду, стояли уже в одежде, сетчатка моих глаз еще хранила след их белых тел, бледневших на темном фоне школьного кустарника. Две гонкие уклейки, выброшенные на зеленую траву. Когда у меня из горла вырвалось: «Вы что, больные?!», их уже не было, и мой вопрос был адресован только Клоду Бланкару. «Это не я, это не я», — лепетал сопляк. «Заткнись, или ты у меня сейчас тоже голышом поскачешь!» Я сгорал от желания отдубасить его по полной, настолько двойняшки вывели меня из себя. Он лишь пробурчал в ответ: «Мог бы и не приходить». По его голосу я догадался, что ему очень хочется, чтобы я встал на его сторону. Со стороны двора раздавались удары по мячу, но не те, когда мальчишки в конце футбольного матча бьют мячом по старому каштану, когда тишина прерывается взрывом радости или выдохом разочарования, нет, это был равномерный стук мяча о землю: Поль ждал меня.

— Послушай, Бланкар, я выйду первым, поиграю с Полем, и только после этого ты высунешь свой нос. Сделай так, чтобы тебя не видели со мной, усек?

Он принял мою тираду за примирение, в принципе, так оно и было, уселся на траву, а я вышел из зеленого лабиринта.

У ворог школы стояло лишь несколько припозднившихся родителей, Лео и Камилла уже ушли. «Ну что там?» — лениво обронил Поль. «Ерунда», — пробормотал я. Он кивнул головой, мол, «мне по барабану», и мы молча отправились домой с рюкзаками за спиной — Поль, привычно набивая мяч по асфальту, а я, задумчиво проводя на ходу рукой по каменному забору.


Клод Бланкар после окончания коллежа уехал продолжать учебу в Вогезы, где его пристроили в лицей со спортивным уклоном. Мы встретились с ним случайно три года спустя, во время каникул. Дело было в «Каннибале», одном из кафе Бурнёфа (нашего городка), которое по вечерам превращалось в главный ночной клуб города. Мы почти никогда не разговаривали с ним после того злополучного случая, и я не вспоминал о нем, хотя, конечно, так и не смог выбросить его из головы. Однажды мы сидели с Полем, попивая пиво, когда на меня накатили давние ощущения: лихорадочное жжение под кожей, натянутая тетива лука с направленной на меня стрелой. Мой взгляд остановился на парне, стоявшем в другом конце зала. «Слушай, это же Клод Бланкар», — сказал Поль. Тут его подхватила девчонка, которая крутилась неподалеку, по-моему, Элодия, и он убежал с ней. Когда я снова обернулся в сторону Бланкара, тот уже направлялся ко мне. «Как дела?» — произнесли мы в один голос.

У него все путем, он рад, что вырвался из этой дыры, новый лицей ему нравится, его подружка тоже там учится и занимается спортом. «У меня тоже все нормально, — сказал я, — учусь в Париже, а ты на все каникулы сюда приехал?» «Не знаю пока, — ответил он, — может, подработаю немного в бассейне, у меня же диплом есть». «Да уж, ты всегда увлекался спортом», — сказал я. Он лишь улыбнулся в ответ. Эх, если бы он знал, лицеист-спортсмен хренов, что теперь я запросто могу стереть с его лица белозубую улыбочку одним хорошим ударом меча кендо! Интересно, вспоминал он о нашем детском приключении в зеленом лабиринте? Трудно сказать, что же касается меня, то я только об этом и думал.

Шестилетние Лео и Камилла — две маленькие уклейки, ослепительно белые на фоне темного кустарника, два хрупких застывших тела, прямых, без малейших изгибов, совершенно одинаковых, за исключением малюсенькой запятой у одного и ровной, такой же малюсенькой засечки выше бедер у другой. Бланкар наконец получил долгожданный ответ на терзавший ею вопрос. Отныне он точно знал, что эти два схожих тела принадлежат мальчику и девочке, и ему, в принципе, уже не надо было подлавливать их в школьном дворе и кричать: «А кто из вас мальчик?» — или с издевкой произносить: «А кто из вас девочка?», но он все-таки продолжал это делать. В принципе, ему было все равно, кто кем из них был, поскольку ни Лео, ни Камилла не играли в футбол, и не было такой дилеммы — принимать или не принимать их в те импровизированные команды, что на каждой переменке формировались заново. Что его мучило, терзало, смущало — так это их схожесть. То, что человек может быть одним и двумя одновременно, разрушало пока еще не осознанные, но уже принятые устои его существования. Вокруг нас никогда не было близнецов, они не попадались нам ни в школе, ни на улицах. Да и братья и сестры мало у кого из нас были. В нашем департаменте численность населения падала. А мы, мальчишки, особо не бегали за девчонками. Бланкар ощущал себя единственным и неповторимым. В общем, мальчишкой.

Но мальчишка, который может раздваиваться, хуже того, быть одновременно девчонкой, превращал мир Бланкара в хаос. Когда учительница делала перекличку, он впивался в нее взглядом, пытаясь уловить малейшее изменение в ее голосе или мимике в тот момент, когда подходила очередь Ван Брекер-Дефонтенов. Казалось, он ожидал от нее реакцию, похожую на потрясение инквизитора, вынужденного согласиться с теорией Галилея, или на изумление последователя Дарвина, обнаружившего появление нового вида животного, но так как ничего не происходило, то лицо Бланкара недовольно морщилось и на переменке он вновь подскакивал к Лео и Камилле все с тем же смущением и беспокойным блеском в глазах, который я заметил в тот самый первый день, когда он выкрикнул свой знаменитый вопрос: «А кто из вас мальчик?», — и он задавал его снова и снова.

И мне вдруг подумалось, что в этом вопросе никогда не было никакой злобы, что он не пытался принизить близнецов, не выпендривался перед ними, не провоцировал их ни в тот раз, ни позже, в школьном дворе или кустарнике. Эта фраза просто вырвалась у него, как вырывается невольно у человека крик боли, отчаяния или изумления.

Я с удовольствием подрался бы с ним, как подрался с Полем, когда он обозвал Лео и Камиллу придурками, и мне, наверное, полегчало бы, но моя ненависть была направлена против того Клода Бланкара, шестилетнего худенького щенка-первоклашки, у которого не было ничего общего с Клодом Бланкаром, который сидел напротив меня в «Каннибале» — девятнадцатилетним коренастым юношей со слегка стеснительной улыбкой на лице. Я прикуривал уже третью сигарету, он, само собой, не курил. Я уже начал понемногу успокаиваться, когда он внезапно спросил:

— О близнецах что-нибудь слышал?

— Они в Париже.

— Вот как? А я думал, что в Нью-Йорке.

— Нет, в Нью-Йорке они жили до переезда сюда, потом уехали в Гонконг, а теперь живут в Париже.

Он лишь вздохнул в ответ. Нью-Йорк, Гонконг, Париж — все это было за границами его вселенной. Близнецы вернулись на свою орбиту, с которой им никогда не следовало сходить, пронеслись над нашим городком как метеорит, а ведь известно, что случается во время такой природной катастрофы: метеорит может долететь до нашей планеты и врезаться в какую-нибудь Сибирь или Камчатку, разлетевшись на мелкие кусочки, которые потом даже не соберешь, или же пронестись мимо Земли словно огнедышащий дракон, дабы навсегда исчезнуть в пугающей черноте космоса. Метеориты и кометы нас не касаются, Клод Бланкар вряд ли будет еще говорить о Лео и Камилле. Он ничего не знал и об Анне — ее жизнь тоже протекала на другой, далекой планете. Или все-таки знал? Может, он уселся за мой стол из чистого любопытства? Он, похоже, не торопился уходить, незаданные вопросы, казалось, висели на его тубах, готовые сорваться в любой момент. У меня вдруг перехватило дыхание, и я глубоко, с шумом, вдохнул воздух.

— Все еще страдаешь от апноэ? — спросил он.

Сволочь! Все-таки заметил. Я кивнул на пачку сигарет, и мы завязали неизбежную дискуссию о том, что вредно для здоровья и спорта, что надо бросать, от чего следует воздержаться, что человеку нужны стимуляторы, так уж лучше обычная сигарета, чем косячок, но, так или иначе, это очень дурная привычка, ну, вы и сами, господин доктор, всё прекрасно знаете, — обычные темы наших с вами бесед, разница лишь в том, что перед вами я, а не Бланкар.

Я говорил и говорил без умолку, чтобы не дать приблизиться к нам призраку Анны, которая, казалось, бродила вокруг нас. И я старался ей помешать подобраться к сидевшему напротив меня Клоду Бланкару, зная, как подбиралась она к незнакомым парням, вся такая воздушная, недостижимая и отсутствующая, и как искала в них точку опоры, за которую мог зацепиться ее мир грез и терзаний, но даже когда ей это удавалось, она оставалась такой же воздушной, недостижимой и отсутствующей, — настолько воздушной, что легко отделялась от людей, и никто не пытался ее удержать. По-видимому, это просто было в ее природе — скользить по жизни рядом с вами, пока не наступал день, когда она взмывала ввысь, чтобы парить без руля и ветрил до тех пор, пока другой парень не подцепит ее на час или месяц. Нам с близнецами Анна казалась естественной — ни доброй, ни злой, шелковой, словно шарф, который ты с удовольствием носишь и о котором легко забываешь, но сама она хотела жить, ей хотелось сбросить с себя воздушную прозрачность, и я это сразу почувствовал. Мне удалось быстро раскусить ее, я же дока по части тайн, мне нравится проникать в души, я доволен, когда люди открывают свои сердца и открываются миру Анна хотела жить, но не смогла воспользоваться обстоятельствами. На меня вновь накатило апноэ.

— Слушай, — опять неожиданно перескочил на другую тему Клод Бланкар, — знаешь, ведь это был не я.

— Ты о чем?

— Да о близнецах. Это всё они, они хотели во что бы то ни стало показаться мне без шмоток, ну помнишь, в школьном лабиринте. Не знаю почему.

— Забудь, — обронил я.

— Ты не злишься?

— Столько воды утекло, старина!

— Да, забавно. Знаешь что?

— Ну?

— Моя подружка — близняшка, то есть я хочу сказать, что у нее есть сестра-близняшка.

Судя по его заблестевшим глазам, он не закончил еще откровенничать.

— Забавно то, что они не настоящие близнецы. Не однояйцевые, понимаешь? Это довольно редко встречается. Одна — брюнетка, другая — блондинка, моя — брюнетка.

Я чуть не упал под стол со смеху. «Однояйцевые», он произнес это слово очень быстро, стараясь никоим образом не выделять его, не поднимать над частоколом других слов в своей фразе, показать, насколько свободно он чувствует себя в новом мире, где обитают девушки, отмеченные подобной печатью судьбы, однако, несмотря на его потуги, это слово вырвалось на волю, — было очевидно, что он ослеплен его звучанием, с таким же очарованием он мог бы назвать этих девушек «принцессами».

И спустя минуту, прощаясь, он добавил:

— Вот так совпадение, правда?

Произойди эта встреча в прошлом году, я с важным видом невзначай обронил бы с коварностью змеи: «Не думаю, что это совпадение». Но сейчас я подумал: «Ступай с миром, Клод Бланкар, пока близнецы не проглотили тебя с потрохами. Ты просто узрел их на мгновение обнаженными, всего лишь раз, когда был несмышленым мальчишкой, они не обожгли тебе глаза, не превратили в безмолвную статую, тебе несказанно повезло, ступай с миром и будь счастлив с твоей поддельной близняшкой. Я принимал тебя за злого мальчишку, а ты был просто невинным ребенком, и как мне хотелось бы быть на твоем месте».

— Да здравствует спорт! — сказал я Полю, когда он вернулся за наш столик. — Да здравствует спорт!

Я не рассказал ему, о чем мы болтали с Клодом Бланкаром. Истории с близнецами и близняшками выходят за рамки наших отношений, я оставляю их для наших с вами будущих сеансов, мой господин психоаналитик. Разве не вы меня учили, что «человек не обязан говорить обо всем личном» или, к примеру, «чтобы оставаться друзьями, необязательно быть откровенными»?

— Ну что? — поинтересовался Поль, кивнув в сторону Клода Бланкара, выходившего из кафе со своими дружками.

— Ничего, — отозвался я.

Самое главное — у меня есть Поль, мой лучший друг.


Поль всегда был рядом, он был частью меня, нашего городка с его стенами, улицами и переулками, и в то же время он никогда не входил в ту частичку меня, где бродили, сталкиваясь друг с другом, Лео с Камиллой, Анна и все те, кого они привлекли за собой. Он, конечно, был в курсе, но всегда оставался вне этого круга, так уж повелось.

Каждый вечер мы возвращались из школы вместе. Мы были однолетками, он — чуть ниже меня, я — чуть выше его, он не был особо разговорчивым, я — тоже, ему очень нравился футбол, мне — не слишком. На всех школьных фотографиях мы всегда рядом. Когда я приезжаю сюда, в Бурнёф, на каникулы, то в первый же день отправляюсь к нему, либо на квартиру его сестры в городе, либо на ферму его родителей. Видео-игры, CD, DVD — он получал почти все, что хотел, я же почти ничего. У каждого из нас был мобильник, но мы обычно не звонили друг другу. Не знаю как, почему, мы стали друзьями. Я частенько витаю в облаках, и меня можно назвать, скорее, разболтанным, чем собранным парнем, а Поль всегда прочно стоит на ногах. Он широк в плечах и очень мускулист. У меня вообще-то тоже есть бицепсы, но не столь заметные, как у него. Когда он шагает по улице, то идет вразвалочку, степенно покачиваясь из стороны в сторону, словно несет на плечах невидимый груз, который при каждом шаге тянет его вниз, а я в эту минуту уже успеваю споткнуться о бордюр или набить себе шишку, потому что слишком поздно замечаю препятствие на своем пути. Я все это рассказываю, чтобы точнее объяснить природу нашей дружбы. Когда мы шли по улице, то постоянно боками задевали друг на друга, что меня нисколько не нервировало, хотя с любым другим человеком я этого не вытерпел бы. Мы, каждый по-своему, были неуравновешенными, но прекрасно уравновешивали друг друга, вот и все.

Изо дня в день, иногда целыми часами, я шагал с Полем бок о бок, и так длилось на протяжении многих лет в этом суть наших отношений. Мы исходили наш город вдоль и поперек, мы шли в школу, из школы, провожали друг друга до дома, двигались прямо, делали крюк, направлялись к какой-нибудь цели или бродили бесцельно, чтобы просто шагать вместе. Еще маленьким Поль всегда выносил на улицу футбольный мяч, и я прекрасно играл с его мячом, меня никогда не выводило из себя его бесконечное постукивание — топ-топ, — которое, однако, по-своему раздражало Поля. Но мне легко удавалось уловить его раздражение или словить чертов мяч, когда он выскальзывал у него из рук. Мы звали его пузырь, затем пуз и давали детские клятвы, положив руки на мяч и приговаривая: «пуз-пуз-пуз, я клянусь». Позже, когда мы подросли, мяч исчез, а «пуз» остался — пароль нашей дружбы. В старших классах мы часто гуляли за городом, в лесах Пьер-Леве или Куртиль, бродили по дороге на Пюи или по Галльской тропе, и еще по дорожке, что тянулась вдоль реки. Мы с Полем были в одной упряжке — и этим все сказано.

Может, именно так все обстояло и у Лео с Камиллой. Меня часто посещай мысль, что в их отношениях не было ничего особенного по сравнению с нашей с Полем дружбой — просто привычка, растянувшаяся на долгие годы. Мне также временами казалось, что их упряжка была еще банальнее, чем та, которую образовывали мы с Полем, поскольку у них и выбора-то не было: упряжка ждала их уже с самого рождения, нам же с Полем пришлось в один судьбоносный день сделать свой выбор.

Так успокаивал я сам себя. Лео и Камилла по-настоящему внушали мне страх, и я не понимал, почему боюсь какой-то малышни? Они были очень милы, совершенно не агрессивны, но я их боялся. И, само собой, не мог представить их в упряжке. Они были похожими, но в то же время каждый был и самим собой, и другим. Каждый раз, встречая их после долгого расставания, я заново испытывал одно и то же потрясение. Каждый из них был по-настоящему одинок, но вместе они представляли компанию. Это было поразительно. Они ужасно поразили меня с самого первого дня. Я никогда не видел, чтобы ребенок был настолько одинок, на них жалко было смотреть, еще никто и никогда не волновал меня так сильно, как эти двое.

Я был единственным сыном в семье, двоюродных братьев и сестер у меня тоже не было, у друзей моей матери не было детей моего возраста, и я просидел дома один-одинешенек до первого класса и встречи с Полем, моим будущим другом. Но я не отдавал себе отчета в том, что одинок. Одиночество казалось мне обычным, заурядным состоянием, в которое погружала меня рутина повседневности. И появление Поля в моей жизни ничего особо не изменило. Его тоже можно было считать единственным сыном в семье (его сестра, гораздо старше него, давно жила отдельно от родителей), он так же, как и я, привык коротать в одиночестве вечера, ночи, воскресенья и чувствовать себя одиноким в школьном дворе, во время переменок, или на ферме, в обществе своих родителей.

С Лео и Камиллой я познал одиночество совсем иного рода, и теперь, когда мы расстались и нам запрещено общаться, я думаю и иногда допускаю, что они так сильно вцепились в меня своими четырьмя ручонками не для того, чтобы погубить, как мне казалось в минуты отчаяния, а для того, чтобы на земле появился их третий собрат, на которого они возлагали определенную миссию. Но это было совсем не то, о чем я думал, когда мне было девять, а им по шесть лет. Я должен был избавить их от чувства одиночества, и я выполнил эту миссию, — не так ли? — никто не может оспорить этого факта, это поняли, пусть и не сразу, даже представители моего ареопага, знатоки страдающих молодых душ.

Я провел лишь четыре дня в их классе и мог бы спокойно забыть о них, — они были с первоклашками, я — со старшими ребятами, пропасть между нами по тем временам была огромная, — но вольно или невольно я все же думал о них, раз однажды вечером, спустя две или три недели после их появления, сообщил своей матери: «У нас двое новеньких в школе». Я, вообще-то, и ответа не ожидал, даже не был уверен, что произнес эти слова вслух, это, скорее, были мои мысли, которые переливались через край, однако, к моему удивлению, моя мать поддержала разговор: «Ты имеешь в виду маленьких Дефонтенов?». Меня тут же атаковало апноэ: «Ты их знаешь?» — «Конечно, это внуки Маргариты и Люсьена Дефонтенов».

Дефонтены? Наши старые соседи по улице? Мое потрясение было безграничным, я даже представить себе не мог, что Лео и Камилла могут иметь какую-то связь с нашей повседневной жизнью, а может, я находился под чарующим гипнозом их другой фамилии — Ван Брекер.

Мать ласково сказала: «Давай, дыши, мой зайчик». Что я и сделал, мне не хотелось, чтобы она бежала за респиратором и всей этой медицинской ерундой. «Все хорошо, мама». Я сидел, молча переваривая новость, но что-то было не так. «Ешь», — сказала мать, и я стал глотать свое пюре, хотя на самом деле я осторожно, словно лекарство, по капельке, глотал свежую информацию, пока у меня не созрел следующий вопрос: «А что они здесь делают?» — «Кто?» — отозвалась мать. — «Ну, близнецы, что они здесь делают?» И я узнал со слов матери всю эту длинную историю.

Моя мать знала Дефонтенов задолго до моего рождения. Они очень помогли ей в жизни. В начальной школе она училась в одном классе с их сыном Бернаром, домашние задания они делали всегда вместе, в гостиной Дефонтенов, где стоял стол, специально выделенный для этих целей. «Но в жизни он достиг гораздо большего, чем я, — добавила моя мать, — он стал то ли президентом, то ли генеральным директором крупной фармацевтической компании, женившись на дочери Ван Брекера. Тебе это имя ничего не говорит, но ты и представить себе не можешь, какой огромный капитал принадлежит этой семье. У жены Дефонтена уже было трое детей от первого брака, а потом у них родились близнецы, и, насколько мне известно, роды протекали не очень гладко, у деток была родовая травма или что-то в этом роде. Они с Бернаром без конца переезжали с места на место, ну, с Бернаром, сыном Дефонтенов, отцом близнецов, если ты следишь за моей мыслью. На сей раз они отправились в Австралию, забрав с собой старших детей, а младших оставили на год у бабушки с дедушкой. Бедные дети совершенно потеряны, — постоянная смена стран, языков, — вот родители и подумали, что здесь им будет спокойнее, и потом, бабушка и дедушка тоже этого хотели, их можно понять, они почти никогда не видят своего сына Бернара, но у этих детей явно есть проблемы».

— По их виду не скажешь, — сказал я.

— Не знаю, — отозвалась моя мать, — я не хочу задавать слишком много вопросов.

Что означало также: «Ничего ты больше не услышишь, доедай свое пюре».

В любом случае, я узнал, что хотел. И жутко устал. Когда я слушаю свою мать, то нахожусь под впечатлением не только ее слов, но и ее тона, манеры разговора. И за ее рассказами о других я каждый раз слышу ее собственную историю, а значит, отчасти и мою. Эта история похожа на огромное невидимое тело, которое покачивается и сжимается под звуками произнесенных слов; иногда оно поднимается во весь рост, возвышаясь надо мной, иногда падает ниц, складываясь в поклоне, и, поскольку я ее сын, ее единственный сын, то чувствую каждое движение огромного невидимки, спрятанного за словами, — вам понятна моя мысль?

И пока она говорила, нанизывая фразу за фразой, а я боролся с апноэ и доедал пюре, за ее рассказом маячило огромное тело, которое подпрыгивало, отступало, дрожало. Однако слишком долго объяснять все это: ее отношения с Маргаритой и Люсьеном Дефонтенами, их сыном Бернаром, женой их сына Бернара и со всем нашим городком, и почему она рассказывала поначалу так много, а потом вдруг не захотела больше ничего говорить. Все это меня утомляет, как утомил и ее рассказ о Дефонтенах тогда, на кухне, две или три недели спустя после появления в нашей школе Лео и Камиллы, и вот почему я вспоминаю о тебе, Наташа, о том, как тогда в Мали, под трепещущим на ветру тентом, ты огорошила своих коллег, ибо написать сто страниц… …это очень изнурительный труд. Более изнурительный, чем потеть часами в костюме для кендо, скрещивая мечи с авейронским учителем, а иногда с великим японским учителем, и более тяжкий, чем таскать часами ведра с краской господина Хосе, хозяина квартиры, где я жил и у которого работал, нанося краску слой за слоем, словно масло на хлеб, на стены и потолок, и более изматывающий, чем маяться часами на вашем диване, месье, и спрашивать себя, что означают ваши загадочные фразы и какой скорпион прячется за ними, и стоит ли оставлять загнивать жалящие фразочки с их уродливыми мордами и ядовитыми хвостами или же одним махом все проглотить.

И, и, и… знаю, у меня апноэ, и когда я пишу, то задыхаюсь точно так же и по той же причине: мне страшно, что от меня ускользнут события и люди, что мир изменится или переместится в другое место, пока я выпускаю из легких использованный воздух и вдыхаю новый из своего окружения. И поэтому дыхание у меня шумное, оно громким эхом раздается внутри меня, а мир вокруг становится безмолвным. И с писательством происходит то же самое: я нанизываю всё на один стержень, чтобы ничего не упустить, ибо, ставя точку, я заканчиваю с этой фразой, а между концом одной фразы и началом следующей есть разрыв, который может или стать перекидным мостиком, или оказаться пропастью. Правда, это тоже у меня потихоньку меняется, вы уже, наверное, заметили, что я перехожу на красную строку, делая параграфы.

Понятно, ответите вы, вас страшит пропасть между двумя фразами, а не пропасть между двумя параграфами, хотя, исходя из логики, во втором случае опасность должна казаться гораздо большей.

Ах, но я уже не к вам обращаюсь, господин мой бывший психоаналитик. В моем личном ареопаге есть большой выбор собеседников, и отныне я сам выбираю, к кому и когда обращаться. Итак, сейчас я обращаюсь к Ксавье, молодому воспитателю, «такой милашка», шепнула мне Камилла с натянутой улыбкой на дрожащих губах, когда мы выходили из Дворца правосудия после первого судебного заседания. Может, и «милашка», но, вообще-то, я не должен был с ним пересечься, потому что был уже совершеннолетним, а он занимался с несовершеннолетними. «Меня зовут Ксавье, — представился он, — я виделся с Лео и Камиллой и посчитал своим долгом навестить и вас, если вы не против». Я нисколько не был против, мне нравился этот Ксавье, и потом, его же послала ко мне Камилла. «Я хочу сообщить вам, что веду кружок молодых писателей, вот адрес, ваши друзья сказали мне, что вы любите писать». Вот маленькие дряни, они же прекрасно знают, что я не люблю писать, а этот тип теперь будет настаивать!

Я не пошел специально в ваш кружок, господин воспитатель, но, тем не менее, там оказался, и у меня есть серьезное желание свести с вами счеты, но пока довольно того, чтобы объяснить вам вещи, касающиеся апноэ и параграфа. Ну так вот, Ксавье, переход на строку нового параграфа — это новый отсчет, сигнал к новому подъему энергии, с одним делом покончено, можно переходить к другому, это объективный взгляд, четкое видение, мотор! В то время как внутри параграфа ты действительно находишься внутри — там все размыто, подвижно, со всех сторон наседают метафоры и сравнения, то приклеиваясь к фразам, то отклеиваясь от них. Внутри одного параграфа надо держаться очень крепко. Имейте это в виду во время занятий в вашем писательском кружке, Ксавье-милашка, Ксавье-предатель.

После ужина «спор-пюре-апноэ», проведенного с матерью на нашей кухне, я позвонил по мобильнику Полю. Он в это время делал домашнее задание в большой гостиной своего фермерского дома. «Погоди, я поднимусь на сеновал». Я слышал в трубке, как он пересекает двор вместе с собакой, которая о чем-то рассказывает ему на своем собачьем языке, а он ей что-то отвечает, затем я услышал, как он поднимается по лестнице, скрип-скрип, — затем залаял пес, — уау-уау, — затем послышалось шух-шух, должно быть, шуршало сено у него под ногами, и неожиданно я очень четко услышал его голос: «Пошел вон!» — он все еще общался с собакой. «Ты на месте?» — «Да, но он не хочет уходить». — «Ну, тогда не болтай с ним», — во мне говорила ревность к невидимому псу. «Да, но в таком случае мне придется и с тобой не болтать», — «Ладно, отключаемся на минуту, потом перезвонишь, когда он смоется», — «На мобильник?» «Нет, на наш мяч, идиот!»

Однако он не мог перезвонить на мобильник. В то время, когда нам было по девять, их еще не было, а вот пес по-прежнему живет на ферме, но это не тот, а другой, и он не так сильно привязан к Полю, как предыдущий. Время между мною и Полем — величина настолько постоянная, что моменты, из которых оно состоит, вполне заменяемы, и я легко переношу мобильник из наших дней в те времена, а старого пса — в сегодняшние события. Как только нужно было посекретничать, мы забирались на сеновал, который, так уж повелось, был самым укромным местом на ферме его родителей, и мы могли там спокойно спрятаться подальше от людских глаз. Были и другие развлечения: длинная лестница с неровными перекладинами, ложе из сена, которое кололо нас даже через джинсы, и широкий вид на двор и поля с южной стороны, а еще я с садистским удовольствием любил наблюдать за псом, жалобно скулившим внизу.

«Итак, — сказал я Полю, кажется, на следующий день, а может быть, в следующее воскресенье после разговора с матерью: — Лео и Камилла — внуки Дефонтенов». Он прекрасно знал, кто такие Дефонтены, благодаря своему отцу, который был знаком со всем городом. «Ах, вот как, почему?» Может, со стороны казалось, что Поль говорил невпопад, но на самом деле он разговаривал просто и откровенно. Его вопросы устремлялись не к узким коридорам ответа, а к открытым пространствам, как наш сеновал, где я мог лазать в разные стороны или просто сидеть на коленках. Я мог бы услышать в его вопросе: «Почему ты мне говоришь об этом?» или «Почему они живут у бабушки и дедушки?», или же «Почему твоя мать рассказала тебе о них?» И это «почему» Поля было бы просто словом, не требовавшим объяснений, но означавшим, что рядом со мной друг и мне достаточно пробормотать в ответ «не знаю», чтобы поддержать разговор.

Я сказал: «Не знаю», затем: «Мне кажется, что со мной должно что-то случиться». И Поль в ответ: «Приходи тогда к нам». И еще я сказал: «Моя мать наверняка захочет с ними поговорить».


Так оно и вышло. Через несколько дней после своего долгого рассказа о семье Дефонтенов моя мать пришла забрать меня из школы. Обычно из-за своей работы она никогда за мной не приходила. На этот раз она поджидала нас у ворот школы с Дефонтенами. Мы с Полем заметили их, когда били в стену мячом, и переглянулись. Поль подхватил мяч, и мы направились к ним, еле волоча ноги. «Милый, господин и госпожа Дефонтены хотят сделать тебе предложение», радостно зазвенел голос моей матери. Мы снова обменялись взглядами с Полем. Все ясно, звонкий голос моей матери означал лишь одно: я ни в коем случае не могу и не должен отказываться от предложения господина и госпожи Дефонтенов, каким бы оно ни оказалось, и предложение это, пожалуй, обещало быть необычным, раз уж моя мать перешла на такой яркий вокал.

Моя мать, как правило, говорит громко и сочно, но голос ее звенит, скорее, не как серебряный колокольчик, а оловянный, и напоминает глухой стук банки из-под горчицы, нежели звон хрустальных бокалов. Таким, по крайней мере, воспринимают ее голос мои уши, и меня это вполне устраивает, так как я очень люблю свою маму, можете не сомневаться.

Итак, старики Дефонтены, которые по понедельникам посещали массажиста, хотели, чтобы в эти дни я отводил их внуков из школы домой. Они еще что-то там объясняли, но главное было в том, что мне нужно было просидеть в их доме часа два, пока они не вернутся после своих процедур. Малыши не должны оставаться одни, я им очень понравился, и они рассказали им обо мне. Кстати, Поль тоже, если захочет, может приходить со мной, господин Дефонтен будет провожать его до автобуса или даже отвозить на ферму. «По понедельникам я ночую в городе, у сестры», — отозвался Поль. Я какое-то время смотрел на всех с открытым ртом, не понимая толком, о каких «малышах» идет речь. Лео и Камилла с первого дня казались мне взрослыми, ненормально взрослыми, в моем восприятии они были гораздо старше меня, и этот возрастной парадокс иногда меня пугал. Поль тут же добавил: «Спасибо, не надо». Что до меня, то сделка состоялась, мама сказала «да» от моего имени, не дождавшись даже, когда спросят моего согласия, и теперь Лео с Камиллой, а также бабушка и дедушка смотрели на меня своими прозрачными глазами.

Чуть позже, когда мы с Полем остались одни, он сказал: «Они должны тебе платить», я пожал плечами, и он продолжил: «Ну да, ты же теперь беби-ситтер». Я ответил: «Моя мать откажется», тогда он то ли всерьез, то ли в шутку произнес: «Ты даже сможешь накопить на компьютер». «Да брось ты…»

Эту тему мы с Полем обсуждали еще долго. Он говорил, что «любой труд заслуживает оплаты». Это выражение странно звучало в его устах, но я тут же вспомнил первоисточник, поскольку часто слышал эти слова от его отца, когда тот приезжал с поля на тракторе или возвращался из хлева после отёла своих буренок, присаживался за стол, чтобы съесть хлеба с сыром и запить его стаканом вина, разбавленного водой: «Любой труд заслуживает оплаты, детки». «А какая у нас будет зарплата после школы?» «В школе вы тоже зарабатываете, но пока только знания, а позже, после школы, у вас будет настоящая зарплата!»

Мне пришлось обратиться к маме, чтобы получить разъяснения по поводу этого гуманного утверждения, и я выслушал целую лекцию на тему заработной платы и предпринимательства, наемных сотрудников и предпринимателей, кстати, отец Поля был не наемным работником, а предпринимателем. «Он не предприниматель, а фермер», — возмутился я в ответ. «Можно и так сказать, но зарплату он не получает». «А мы получаем зарплату?» «Да, мы получаем зарплату», — с гордостью заявила моя мать. «Но отец Поля богаче нас». Однако ее не так легко было сбить с толку: «Его деньги на самом деле не его, а принадлежат банку». — «Но у него есть трактор!» — «Его трактор тоже принадлежит банку». Последнее замечание нанесло мне удар и открыло ужасающую перспективу: «А футбольный мяч Поля тоже принадлежит банку?» Мама, видя, что довела меня до слез, успокоила: «Нет, мячик принадлежит Полю». Она обняла меня и ласково потрепала по волосам. «Не волнуйся, я сделаю так, что у тебя тоже будет зарплата, хорошая зарплата, даже если твой отец уже не может нам помочь, не бойся, мой цыпленок».

Я быстро успокоился, убаюканный ее мягким голосом и добрыми ласковыми руками, но где-то внутри меня подспудно росло сопротивление, которое вылилось в мое первое самостоятельное решение: я не хотел «зарплаты», — ни такой, как у отца Поля после долгих часов, проведенных в полях или коровьем хлеву, ни такой, как у моей матери, занимавшейся хозяйственными делами в мэрии, из которой в конце каждого месяца ей приходил почтовый перевод, и она, будучи каждый раз недовольной указанной в нем суммой, долго что-то прибавляла и отнимала на калькуляторе, то хмурясь, то мечтательно улыбаясь, а я весь вечер чувствовал себя одиноким.

А тут еще Поль заговорил о зарплате! Он упрямо твердил, что я должен принять деньги Дефонтенов, но я чувствовал просто патологическую невозможность такого поступка. «Они не настолько уж и богаче нас», — сопротивлялся я. «Да ты смеешься, — возражал Поль, — они получили не одно наследство, а сынок их просто набит баблом по самые уши. Ты знаешь, как сюда добирается мамочка близнецов?» Нет, я не знал. «На поезде, что ли?» «Ну, ты скажешь, на поезде, она приезжает на служебной машине с личным шофером, а машина — вот такая огромная». И откуда он все знает? «Ну, мы все-таки тоже не лыком шиты», — с хитроватой улыбкой отвечал он, и я в который раз убеждался, насколько он похож на своего отца. Я был потрясен. А Поль вываливал на меня другие аргументы: что моя мама и так всю жизнь вкалывала на Дефонтенов (она занималась уборкой в их доме в те времена, когда они еще преподавали в коллеже), что я смогу купить себе велик или пару футбольных кроссовок, что не стану же я рабом двух избалованных сопляков, и вот это последнее замечание неожиданно просветлило меня, и я понял, в чем суть разногласий между Полем и мною, и где может возникнуть единственно возможный барьер между нами.

Этим барьером были Лео и Камилла. Я находился вместе с ними внутри, а Поль оставался снаружи. И ему никогда не следовало переступать через него, если мы хотели остаться на всю жизнь друзьями. В голове у меня роились не решавшиеся вылететь фразы: «Лео и Камилла не продаются, а я не собираюсь их покупать», «Лео и Камилла это не зарплата», перед глазами мелькали смутные образы и картинки, которые сложно было выразить словами и которые, в сущности, были вариациями той памятной драки с Полем, когда он обозвал близнецов «придурками», а я швырнул его на землю и молотил кулаками с яростью крестоносца, защищавшего сокровища Святой земли! Но я вовремя спохватился. «Близнецы — это мое личное дело», — отрезал я, и Поль все понял.

Вот как получилось, что по понедельникам я проводил время в компании Лео и Камиллы, в доме их бабушки и дедушки, находившегося на улице, которая шла за нашей или перед нашей, все зависит от того, как идти — от пригорода или от центра. В первый раз со мной пошел и Поль, получивший на то разрешение Дефонтенов, хотя он обычно чувствовал себя не в своей тарелке, когда оказывался в чужом доме. Он заходил только ко мне, возможно, потому, что я жил один с матерью, а может, потому, что принимал все, что было связано со мною. В тот день мы молчали почти всю дорогу от школы до дома Дефонтенов. Поль держал под мышкой мяч, и поначалу мы шагали с ним бок о бок, как обычно, но тротуар был узким, и я все время беспокоился за малышей, так как чувствовал себя обремененным важной миссией. Малейший шум проезжавших мимо автомобилей приводил меня в трепет, и впервые присутствие Поля рядом со мной раздражало меня, мешая сосредоточиться на двух мальцах, топавших перед нами.

«Да ладно, — сказал Поль, не собьет же их машина», на что я ему ответил: «Возьми одного за руку, а я другого».

Мы так и сделали: я взял за руку Камиллу, а Поль, как-то странно посмотрев на меня, взял за руку Лео. Близнецы с невозмутимым видом следили за перестановками в то время они особо не спорили, что меня даже смущало. Мы больше привыкли к суровому обращению и, хотя сами не были возмутителями спокойствия, наверное, обрадовались бы их непокорности. На словах — бунтовщики, а на деле — покорные овцы, — таким было наше негласное кредо, таким, по сути, был наш конформизм. Что касается Лео с Камиллой, то здесь все было наоборот, но я этого долго не замечал.

Мне страшно хотелось, чтобы малыши вырвались из наших рук и пустились наутек, а мы бросились бы их догонять, однако они спокойно шагали по тротуару и рука Камиллы лежала в моей руке, словно желторотый птенец, который затаился в гнезде, не решаясь взмахнуть неокрепшими крылышками, и именно в этот момент я почувствовал, что в отношениях между близнецами что-то не то, а может, не то было между ними и мною. Я затаил дыхание, рука Камиллы будто целиком растворилась в моей, однако она не была безжизненной, ее рука казалась чрезвычайно легкой и в то же время напряженной, в этой руке ощущалась какая-то сила, которая словно передавала мне сообщение: «Тебе придется подождать, но однажды ты увидишь…» И это была не угроза, — маленькая ручка Камиллы не была зловещим лезвием, направленным против меня, а, скорее, весенним бутоном, который просто ждет своего часа, слепо уверенный в его неизбежности. «Однажды ты увидишь…» Неужели я все же дождусь того дня, когда «увижу», и задышу по-настоящему, задышу так, как дышит молодой здоровый парень, крепкий и в хорошей физической форме?

Я собирался вдохнуть полной грудью, когда эта ручка затрепетала в моей ладони, передавая мне другое сообщение, такое простое и вполне ожидаемое: «Ты мне надоел, отстань». Меня охватил такой приступ апноэ, что я чуть не задохнулся и резко отпустил руку Камиллы. Поль тут же выпустил Лео. Близнецы вновь стали в пару, а мы с Полем пошли за ними следом. «Ну и придурками же мы выглядим», — процедил он сквозь зубы.

Я не помню, ни какая тогда стояла погода, ни по каким улицам мы шли, ни каких людей встречали. Впрочем, в этом нет ничего удивительного — вряд ли в памяти взрослого человека отложится ничем особо не примечательный день из далекого детства, если не считать, конечно, что в этот день он провожал двух малышей до их дома. Однако я хорошо помню другое: в моем сердце до сих пор живет воспоминание о странном беспокойстве, скорее, за конфигурацию нашей группы, нежели за безопасность малышей. Поль больше не был Полем, я перестал быть самим собой, и близнецы по имени Лео и Камилла тоже испарились, оставалась лишь новая конфигурация, которой я не мог придумать название. Кто с кем должен был идти, как соотносились углы, где проходила диагональ, какой периметр нужно было соблюдать, но, самое главное, все же — кто с кем. Именно таким был вопрос, дремавший, словно нераспустившийся бутон, в малюсенькой ладошке Камиллы, и именно в тот день, клянусь, я почувствовал это.

Близнецы бросились бежать, лишь когда впереди замаячил дом Дефонтенов. Они открыли калитку, нашли ключи под лавровым деревом и тут же исчезли в глубине дома. «Ты их различаешь?» — спросил у меня Поль. «Что ты имеешь в виду?» — «Ты все понял, не прикидывайся идиотом», — буркнул Поль. «Ты держал за руку Лео», — сказал я, и он перестал лезть ко мне с вопросами. Самое важное отличие между нами: я четко различал близнецов, и мы с Полем оба понимали, что именно это и разделяет нас.

Дом Дефонтенов представлял собой большое квадратное здание с гранитными стенами и балконом с чугунной решеткой. На первом этаже на нас смотрело огромное окно со шторами цвета бронзы, которые своим двойным изгибом словно склонились перед нами в почтительном поклоне. Поль на мгновение замер напротив окна, будто ожидая, что шторы вот-вот приподнимутся и из-за них выскочат церемониймейстеры, расшаркиваясь в реверансах.

Но тут близнецы открыли нам дверь, и мы вошли внутрь. Я уже бывал в этом доме и не находил его каким-то особенным, он просто был больше и мебели здесь было больше, чем в нашем доме, то есть в доме моей матери. Однако, глядя, как Поль с опаской озирается по сторонам, я тоже вдруг оробел. Дефонтены приготовили для нас полдник — на столе мы увидели нарезанный хлеб и банку с чаем. Близнецы умели заваривать чай, но не имели права включать газовую плиту. Я следовал их инструкциям, не проронив ни звука, не очень-то уверенный, что моя мама обрадовалась бы, застань меня со спичками в руках перед газовой плитой. Поль как истукан застыл в углу кухни, так и не расставшись с мячом.

Чайная церемония стала ему поперек горла. Сначала близнецы принялись объяснять, что у бабушки с дедушкой для них есть специальные чашки с рисунками Беатрикс Поттер. «И что это за рисунки?» «Ну, ты же их знаешь, кролики Питер, Мопси, Флопси и Ватный Хвостик». «Ах, ну да, кролики!» — произнес Поль, скрывая за сарказмом свое невежество. Но дедушка и бабушка пьют только кофе. И что из этого? Поэтому близнецы вынуждены пить из чайных чашек Хэвиленд, а это проблема, так как чашки такие ценные, что не дай бог разбить хоть одну, но бабушка пообещала, что купит для них мазаграны.

— Это что такое, мазаграны? — спросил Поль.

— Это что такое, Хэвиленд? — спросил я.

— Мы пьем чай, потому что до этого жили в Китае, — объяснила Камилла.

— И еще в Англии, — добавил Лео, — но если хочешь, можешь взять кока-колу в холодильнике, нам нельзя ее пить.

— А почему нельзя?

— Потому что там много сахара.

— Но мы все равно ее пьем, — в один голос заявили они.

— Ты должен мыть чашки и всю эту посуду? — поинтересовался у меня Поль.

Я не знал. Мы оставили все, как было, и перешли в гостиную, чтобы посмотреть телевизор. Поль по-прежнему не находил себе места. В гостиной было полно фотографий в красивых причудливых рамках, они стояли на этажерках, пианино, на подоконниках. У меня не хватало смелости рассмотреть их, моя мама сочла бы это в высшей степени нескромным. «Главное в моей работе — скромность, — приговаривала она в те времена, когда работала домработницей, — хозяева не будут сердиться, если ты где-то пыль забыл вытереть, но им не понравится, если будешь лезть в их дела, и их, в общем-то, понять можно». Мать Поля никогда не подрабатывала у чужих людей. Поэтому Поль спокойно встал и принялся внимательно, одну за другой, рассматривать фотографии.

— Иди глянь.

— Не могу.

— Да их уже нет, давай.

Близнецы, действительно, куда-то исчезли, наверное, отправились в свою комнату. Итак, фотографии.

На одной была пара в свадебном наряде: он — в темном фраке с заостренными фалдами, она… ….с огромной шляпой на голове, на другом снимке пара была окружена детьми, рядом со взрослыми стояли двое мальчишек с галстуками-бабочками и девочка в длиннющем, до пят, платье.

— Это же не Лео с Камиллой, — произнес, нахмурив брови, Поль.

Я пояснил ему, что это, должно быть, их братья и сестра, но Поль никак не мог взять в толк, как эти трое могли присутствовать на свадьбе своих родителей, ведь они должны были появиться на свет гораздо позже, и я рассказал ему, что госпожа Дефонтен уже была до этого замужем, а дети эти — от ее первого брака.

— А, так она вдова, — с облегчением заявил Поль, словно теперь все стало на свои места.

А во мне нарастало раздражение, потому что моя мать была тоже вдовой, и это чудное слово, до сих пор ни разу не произнесенное нами, разделило меня и его, у которого были оба родителя, и отбросило меня к людям на фотографиях, к которым я не хотел присоединяться.

Эти люди во фраках с заостренными фалдами, в огромных шляпах, с галстуками-бабочками, в длинных платьях отдаляли меня от Поля. Все это невозможно было вообразить на ферме, в школьном дворе, на лестнице, ведущей на сеновал, или в кухне, где отец Поля грыз свою горбушку с сыром, запивая домашним вином. Однако я заблуждался: на ферме частенько смотрели телевизор, и зрелище, представшее на фотографиях, где люди, одетые, как богатые на празднике для богатых, были ему более знакомы, нежели мне.

«А это тоже они?» — «Кто?» — «Братья и сестра?» — «Думаю, да». — «Они старше, — сказал Поль и добавил: — Они старше нас», и это произвело на меня любопытное впечатление. В том, что у Лео с Камиллой была мать, которая носила огромную шляпу ручной работы, и отец, одевавшийся, словно важный государственный деятель, не было ничего странного, но то, что у них были двое старших братьев и сестра, неприятно поразило меня. «Ты ревнуешь», — сказал Поль. «К кому?» — «Ну, вот к этим». — «И с какой стати я должен ревновать?» — «Потому что они старше тебя, и потом их трое, а нас только двое». Эти слова Поля тоже поразили меня. Я никогда не задумывался о нашей с Полем дружбе, он просто был моим другом. Мы никогда не всматривались друг в друга, потому что почти всегда были рядом и оказывались лицом к лицу, лишь играя в футбол, а в этот момент было не до обоюдного разглядывания. Мы и болтали-то мало между собой, я ни о чем особо его не расспрашивал, он просто был моим другом, неотъемлемой частью пейзажа, который окружал меня и на который я почти не обращал внимания. И вдруг оказывается, что у него есть обо мне свое мнение. Для меня это было удивительным и новым открытием. Получалось, что он отличает меня от себя и, следовательно, я сам отличаюсь от себя, и отныне между нами будут новые лица — новый Поль, которого я заново открывал для себя, и новый я, такой, каким он видел меня.

Иногда я думаю, что эта мания, это странное наваждение все считать и пересчитывать, перешла ко мне от Лео с Камиллой. Мы с Полем жили в простом цельном мире, а с близнецами познали бесконечную сложность раздвоений.

В детской мы их не нашли и отправились на экскурсию по дому. Впереди шел Поль, позабывший в кои-то века о своем любимом мячике. Он тщательным образом осматривал все на своем пути, разглядывал каждый предмет с серьезным и сосредоточенным видом настоящего торгаша, который, хмуря брови, оценивает каждую вещь у своего конкурента. Я плелся следом, испытывая настоящее мучение от новой необычной конфигурации. Мы привыкли ходить бок о бок по широким деревенским дорогам, на ферме, в школьном дворе, на улице, ведущей к дому моей матери, да и у меня дома мы сразу садились за стол на кухне или на единственный диванчик в гостиной, или же на кровать в моей спальне. В доме Дефонтенов, гораздо более просторном, чем я думал, мы шли друг за другом по узким коридорам, от комнаты к комнате, пробираясь через мебельный лабиринт, в котором Поль с недовольным видом искал хоть какой-нибудь знак, подтверждающий его недоверие к этому миру, и где я, охваченный беспокойством, впервые после смерти своего отца, остро почувствовав опасность надвигающейся угрозы, искал Лео и Камиллу.

— Ты что, никогда в гости к людям не ходил? — грубо бросил я в затылок Полю.

— Здесь живут люди, которых я не знаю, — огрызнулся он.

Мне очень хотелось закричать, позвать близнецов: «Лео, Камилла, где вы?!», но что-то внутри удерживало меня. Возможно, это был страх, что они не отзовутся, что придется броситься на их поиски, позвать на помощь соседей, позвонить в службу спасения, переполошить всю улицу и весь город, оказаться вовлеченным в засасывающий меня вихрь, в котором я точно потеряю дыхание, как в тот вечер, когда мой отец упал с крыши дома. Я боялся, что мой голос сорвется на писклявые нотки, над которыми будет потешаться Поль. Но он, похоже, вовсе не был озабочен исчезновением близнецов.

Мы вернулись в детскую, и я заглянул под одну кровать, затем под другую. Как я и думал, они лежали там, каждый под своей. «Мы иногда прячемся под кроватями», — сказали они, словно констатируя некое метеорологическое явление. Потом они вылезли из-под кроватей и забрались на них, каждый на свою. «Иногда мы спим отдельно», — произнес Лео. «А иногда на одной кровати», — добавила Камилла. И они уставились на нас своими прозрачными глазами. Им было по шесть лет, но я чувствовал, что они устроили нам какую-то ловушку и теперь спокойно, с равнодушным любопытством ждут, когда же мы попадемся в расставленные сети. «Ваши игры не очень-то смешные», — заметил Поль. Близнецы переглянулись с растерянным видом.

А я, еще мгновение назад готовый наброситься на них с кулаками, чтобы отлупить за то глупое беспокойство, которое они заставили меня пережить, испытывал сейчас неловкое сочувствие к их незатейливым шалостям. Мне хотелось взять их на руки, как тех котят, что однажды принесла моя мать, погладить их, успокоить теми ласковыми словечками, в которых звуки важнее смысла. Но их было двое, и было бы слишком нелепо бегать от одной кровати к другой! Я знал, что эти маленькие негодяи ускользнут от меня, перепрыгивая с кровати на кровать, четко координируя свои действия, что их прыжки по комнате заставят меня стоять как истукану на месте, словно привязанному толстыми веревками.

Я сказал, что каждый находился на своей кровати, «каждый на своей». Так я вначале подумал, чисто автоматически. Мы думаем, как шагаем: не рассуждая, ставим ногу на землю, уверенные в том, что она будет служить нам опорой, как и секунду назад, просто потому что так было всегда. Но с Лео и Камиллой все было по-другому. «Вы знаете, кто на чьей кровати сидит?» — спросили они все тем же рассудительным тоном, которым хозяева ведут беседу с гостями на званом вечере. «О чем это вы?» — фыркнул Поль. Малыши повторили вопрос. Они никогда ничего не объясняли, никогда не спешили на помощь своему собеседнику, оставаясь в собственном мирке, и если кто-то желает в чем-то разобраться, то пусть сам выкручивается!

В принципе, это не слишком отличалось от манер окружавших нас людей. За исключением наших школьных учительниц, никто, собственно, и не прилагал усилий, чтобы давать нам по жизни какие-то объяснения: ни моя мать, ни родители Поля, ни сам Поль, ни я, ни наши одноклассники. Мы говорили лишь о вещах, которые железно, на все сто, были нашими: о тяжелых дождевых тучах, нависших над городом, о стадах, пасущихся на лугах, о наших прогулках по одним и тем же улицам. Никто и не ждал ответов от нас, детей, и мы тоже ни от кого не ждали ответа, каждый выкручивался, как мог, — принимайте то, что я сказал, как сказанное, и, самое главное, не лезьте ко мне, чтобы узнать, как все это варится в моей голове. Такой была наша размеренная жизнь, таким был порядок вещей. Однако с Лео и Камиллой все было по-иному: они бросали, уставившись на вас своими прозрачными глазами, короткие жесткие фразы, которые, словно заколдованные гладкие шарики, катились к вашим ногам, а вы поднимали их и слепо шли за близнецами.

Вот что я ощущал — у меня было время обдумать это во время бесконечных сеансов со своим психоаналитиком. Но, несмотря на мои старания, вы, дамы и господа из моего ареопага Дворца правосудия, так и не поняли этого! Почему я поддался, почему не оставил их, почему не прошел мимо? В том-то и дело, что это было невозможно! Потому что с их стороны это было настоящим колдовством, а может быть, и с моей. Да, вам не понравилось слово «колдовство», которое вырвалось из меня за неимением другого и еще сильнее затянуло в юридическую трясину. «Не пытайтесь обелить свое прошлое», — заявила судья, подразумевая: «Вам не удастся этот трюк с темными силами, у нас сейчас не средневековье». Что же касается адвоката Бернара Дефонтена, то он тут же выдал тираду об архаичных верованиях, распространенных в нашем отсталом крае, цитируя подходящих авторов и вопрошая: «Неужели этот глупец вообразил, будто тут собрались цыганки и глотатели огня?» Однако выпад юриста достиг обратного результата. Его глупая речь никому не понравилась, и мой адвокат с легким сердцем бросился в атаку, обвинив его в попрании достоинства простых жителей, и хотя его выступление было таким же дурацким, но все-таки более красивым и благозвучным.

Наша история не должна была привести нас сюда, в отвратительный зал Дворца правосудия, где любые слова, даже мои, едва слетев с языка, тут же набухали, превращаясь в огромную жирную массу, которая приплясывала, гримасничая передо мной, в то время как я ждал юрких ящерок, скользящих между травинками. «Как-то странно здесь говорят», — сказал мне Поль, которому лишь однажды пришлось слушать подобные речи.


«Вы знаете, кто на чьей кровати?» — нежным голосом пропели эти хитрецы. А Поль недоуменно ответил: «О чем это вы?» И тут мне следовало сказать: «Давай свалим отсюда» — и, оставив маленьких засранцев, отправиться с Полем в сад попинать мячик, как сделал бы на моем месте любой девятилетний мальчишка, как и мне самому очень хотелось поступить, но в прозрачном взгляде близнецов, который гипнотизировал меня, я видел очертания паренька, которому исполнилось тринадцать, затем шестнадцать и, наконец, девятнадцать лет, и который уже жил во мне. Вот к этому молодому человеку они меня и тянули; разумеется, я об этом и ведать не ведал, да и они тоже, бедные мальцы, им же только по шесть лет было, — что они могли знать, желать? Ничего, но зато какой взгляд, откуда он у них взялся, способны ли они теперь по-прежнему так смотреть, — вряд ли, не думаю. Когда я виделся с ними в последний раз, их взгляд, это зеркало с четырьмя камерами сгорания, уже больше не сиял, он потух навсегда.

У меня все же было оружие против них, я тоже обладал некоторой властью над близнецами: я понимал, что они хотели сказать еще до того, как они успевали это произнести. Можно было подумать, что какая-то часть меня знала их еще до того, как их клетки разделились, что это часть была их близнецом, раз уж об этом идет речь. В той истории с кроватью я прекрасно видел, к чему они клонят. «Лежит ли Лео на кровати Лео, а Камилла на кровати Камиллы или наоборот, вот они о чем», — пробормотал я. Поль тут же невольно завертел головой направо, налево, а близнецы спокойно наблюдали за ним. Но через секунду он уже пришел в себя. «Вот еще выдумки!» Кстати, я тоже не знал точного ответа на вопрос. Кровати были совершенно одинаковые — настоящие близнецы, как и их владельцы. Но вопрос они задали не мне, чем я втайне гордился и за что испытывал к ним смутную благодарность: они не стали подвергать меня проверке, поскольку сходу сунули к себе в карман, хотя это неправда, неправда!

Эта парочка, кружась в быстром танце, каждую минуту меняла направление, превращая вас в свою игрушку: еще мгновение назад вы находились внутри их круга и вот вы уже в стороне. Они двигались слишком быстро, чтобы их могли догнать; они двигались, опираясь на древние знания, словно маленькие примитивные зверьки, вдыхающие следы, невидимые окружающим, — и что мы могли с этим поделать?

Неожиданно странная игра, в которую они хотели нас вовлечь, прервалась так же загадочно, как и началась. Камилла спустила ноги с кровати. «Бабушка и дедушка сначала застелили кроватки розовым и голубым бельем, но нам это не понравилось, и родителям тоже это показалось глупым, тогда бабушка и дедушка застелили обе кровати белым бельем, но родителям это тоже не понравилось, они говорят, что для нас нужно выбирать разные цвета, тогда бабушка и дедушка сказали, что, знай они это, то оставили бы розовое и голубое белье, так, по крайней мере, было бы понятно, где девочка, а где мальчик, но мы-то хорошо знаем, кто из нас девочка, а кто мальчик, для этого нам не нужно белье разных цветов, поэтому белый нам вполне подходит, а вам оно нравится?»

Мы слушали детский лепет Камиллы, разинув рты от удивления. В то время я верил всему, что они говорили, хотя они не всегда говорили правду, или нет, не так, они говорили свою правду, которая необязательно совпадала с правдой окружающего их мира. Вполне возможно, что старики Дефонтены никогда не спорили по поводу голубого и розового белья, они прекрасно отличали Лео от Камиллы, я тоже легко отличал Камиллу от Лео, да и Поль тоже, если внимательно присматривался. В принципе, и их учительница тоже научилась это делать, пусть и не сразу, а через несколько недель после их появления в школе.

Скорее, это они хотели, чтобы их не отличали друг от друга, они сами не желали быть разными и отчаянно цеплялись за свою природную схожесть. Зная, что похожи, они меньше страшились этого мира. Клод Бланкар нанес им серьезную душевную травму, когда заставил обнажиться и тем самым снять покров с отличительного знака каждого, который, по их мнению, был знаком смерти.

Они не хотели идти вперед, в будущее, но не могли и вернуться назад, в чрево своей матери, — символически, я имею в виду, — потому что там таилось нечто, пугавшее их еще сильнее, и мне, им и их близким понадобились годы, чтобы понять, что это было. Так я размышляю, когда затухает мой гнев. Но почему они так настырно, с таким упорством и решимостью втягивали меня в свою жизнь, пуская в ход все свои чары? Впрочем, и это тоже неважно — их жизнь не представляет для меня большого интереса или, точнее, мало интересовала бы меня, если бы не вопрос: почему я дал втянуть себя? И еще: нужны ли для решения этой загадки сто страниц, которые я пытаюсь осилить?

Первый вопрос держал меня в напряжении почти все мое детство и, думаю, отрочество тоже; второй свалился мне на голову, словно кусок лепнины с фасада здания, в конце того самого отрочества, а вот третий, теперь я догадываюсь об этом, это вопрос моего будущего, если таковому суждено быть, и поэтому мне надо бороться с апноэ, и, и, и, с апноэ, которое охватывает меня, едва я вспоминаю об этих ста страницах, без которых не могу продвигаться вперед и которые в то же самое время могут меня задушить. Это все равно, как бежать через заминированный мост, понимаете, мост — это опасность, но он же и спасение. Мне так кажется.

Кроватки. Детские кроватки Лео и Камиллы. Казалось бы, какое значение они имели? Не так давно, по телевидению, я наблюдал страшную картину: руины домов, груды камней, пыль, и среди бетонных плит на арматуре висит детская кроватка. Это было в Ираке или Палестине, не успел запомнить, но это точно было не землетрясение, а война, и я смотрел на эту кроватку, думая о своих ста страницах, представляя, что в них залетела бомба или снаряд, похоронив под бумажными обрывками Лео, Камиллу и меня — детей без прошлого, без судьбы, даже не на тропе войны, а на заброшенной тропинке, проходящей вдали от великих путей Истории.

Поэтому восклицание Наташи, так развеселившее меня, несло в себе гораздо более глубокий смысл, чем я думал вначале. Оно было далеко от терзаний школьницы, на бедную голову которой свалилось слишком сложное домашнее задание. И она будто вновь стоит передо мною, тоненькая, как тростиночка, в своем переливающемся на солнце сари, — впрочем, может, это было вовсе не сари, — с черными волосами, в которых красиво блестят разноцветные ленточки, — хотя, возможно, и ленточек не было, — на самом деле я вижу перед собою яркое пятно, сияющее в танцующем смехе, в окружении серьезных физиономий. У меня не было программы конгресса, я не знал ее фамилии, но в ее уверенном напористом выступлении ощущалась мощь зрелого, состоявшегося писателя. Я чувствовал это всеми фибрами души, которую не смог так сильно затронуть ни один из учителей нашей школы. А сначала я ведь подумал, что Наташа несмышленая девчонка, дочь одного из писателей, что заседали в президиуме, но когда она вскочила со своего места, чтобы произнести пламенную речь, и все повернулись в ее сторону, тут я и понял, что она одна из приглашенных, и мое сердце бешено забилось. А она всё говорила и говорила, но я толком ничего не запомнил из-за охватившей меня дурацкой дрожи. К счастью, другие участники конгресса не демонстрировали ни враждебности, ни высокомерия по отношению к ней, а выглядели лишь слегка удивленными, и, глядя на их благожелательные лица, я мало-помалу успокаивался. Совсем недавно был опубликован ее первый роман, и она говорила о своих сомнениях, страхах, преследующих молодых писателей, а у меня снова начался приступ апноэ, но это было невероятно, там, в Мали, она говорила обо мне, эта незнакомая иностранка говорила обо мне, и я не испытывал ни малейшего желания приходить в себя, я был весь внимание.

Если бы я смог обрести дыхание, я, конечно, запомнил бы каждое ее слово и, возможно, даже подошел бы к ней познакомиться, так как во встрече писателей под ярким трепещущим тентом не было ничего официозного. Вокруг шныряли мальчишки, торговавшие сигаретами, минеральной водой и разными безделушками, время от времени они, позабыв о своем бизнесе, принимались резвиться, носиться друг за другом, но никто не делал им замечаний. Случайные прохожие задерживали шаги, прислонившись к стоявшему неподалеку манговому дереву, слушали участников литературных прений. Публика в целом была внимательная, но все время менялась, большинство кресел пустовало, а кресла эти, изготовленные из переплетенных пластиковых шнуров ярких цветов, были, кстати, весьма красивые и больше подходили для пляжа; все обливались потом, изнывая от жуткой жары, которая была для меня в новинку. Я чувствовал, как расплываются лица и голоса во влажном жарком мареве.

Однако плохо мне стало не из-за жары, а из-за приступа апноэ, который уж слишком затянулся, но именно благодаря тому короткому недомоганию во мне живет надежда, что Наташа узнает меня, если вдруг нам суждено будет случайно встретиться. Рядом со мной стояли лицеисты — мальчишки и девчонки примерно моего возраста, которые без лишнего шума приняли меня, выражаясь поэтическим языком, в свои объятия, усадили на стул, принесли откуда-то баночку холодной кока-колы, стали хлопать по плечу, оглядываясь на сидевших неподалеку писателей, опасаясь потревожить августейшее собрание. Но у меня никак не получалось сделать даже глоток, тогда один из пареньков легким басом шепнул мне на ухо: «Дыши, чувак, дыши», и я тут же подчинился, ответив громким продолжительным свистом, на который обернулся весь зал, точь-в-точь, как в тот день, когда к нам в класс впервые вошли Лео и Камилла.

И Наташа, должно быть, тоже выделила меня среди собравшихся, как и Лео с Камиллой выбрали меня тогда среди других детей.

Вечером в отеле я рассказал матери о манговом дереве, резвых ребятишках, симпатичных лицеистах, огромном тенте и красивых цветных плетеных креслах. Мама сразу же загорелась желанием купить два одинаковых кресла и привезти их с собой как сувенир. «Они же, наверное, складываются, — предположила она и добавила: — Не правда ли, они будут прекрасно смотреться в саду?» — «В каком еще саду?» — удивился я. «Ну как же, у нас есть сад!» — «Да они не поместятся там», — твердил я, раздраженный при мысли о том, что чудесные кресла окажутся в нашем жалком палисаднике с пластмассовым мусорным ведром у входа, стоящим в углу велосипедом и брошенными рядом кроссовками. И мы, слово за слово, словно вернулись в наш городок, к нашим обычным спорам, Правда, на этот раз непродолжительным, благодаря выдержке моей матери. Наше путешествие с того дня так и продолжалось: одной ногой, если можно так выразиться, мы стояли в Мали, а другой — в нашем домишке; и не ходите от меня подробностей о путешествии, дни текли однообразно, на обед нам подавали цыпленка-велосипедиста (жесткого и острого), мать ходила на заседания своей ассоциации, а я слонялся по пыльным улицам города, втайне надеясь столкнуться с лицеистами, оказавшими мне помощь, у которых я даже не подумал спросить адреса. В общем, я проявил себя как тупоголовый подросток, у которого в голове среди летаргических нейронов циркулировали лишь Лео с Камиллой.


Итак, Камилла сидела на своей кроватке и без умолку болтала. Временами она делала ошибки, забавно коверкая слова или путаясь в спряжении глаголов, отчего у Поля каждый раз морщилось лицо, словно его кусал злющий слепень, хотя дело было не в ее грамматических ошибках. Он сам был далеко не асом во французском языке, и если его отец обладал настоящим талантом оратора, который он с огромным успехом демонстрировал на заседаниях профсоюза сельхозпроизводителей или в мэрии, то его мать и бабушка не утруждались следить за речью. Их фразы ничем не отличались от одежды, которую они носили: в будние дни они надевали первое, что попадалось под руку, при этом низ и верх никак не сочетались между собой, а по большим праздникам облачались в идеально выстиранные и выглаженные кофты и юбки, поэтому малейшее отклонение от грамматики выглядело, образно говоря, так, словно они посадили на свою одежду огромное пятно. В школе мы говорили так, как нас учили, а другие люди говорили так, как говорили, не задаваясь вопросом, как лучше выразить свои мысли.

Но Лео и Камилла! Ошибки, которые они допускали, были совершенно непохожи на те, что мы слышали вокруг. Не говоря об иностранных словечках, которые то и дело проскальзывали в их речи и казались нам китайской грамотой, а может, это и в самом деле были китайские слова, так как они уже жили то ли в Шанхае, то ли в Гонконге.

Что же касается вопроса о постельном белье, то ни у Поля, ни у меня не было мнения на этот счет. Этот вопрос и так был для нас очень странным. Мы были воинами, правда, вполне миролюбивыми, привычными, скорее, к битвам на школьных переменках, нежели к беседам о тряпках и нюансах интерьера, разговоры на эту тему выходили за рамки принятых в наших кругах понятиях о достоинстве и чести.

«Ну, так как вам оно?» — повторила Камилла. «Да ничего, сойдет», — нехотя произнес Поль. «Я тоже так думаю», — подхватил я. Она подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. У меня возникло такое чувство, что меня прожигают насквозь, но что она хотела увидеть внутри меня?

У нас в городе люди никогда не смотрели друг другу прямо в глаза, так, как смотрели она и ее чертов брат, хотя, нет, его взгляд я сегодня не помню. А вот она… Она проделала дыру в моих глазах и терпеливо ждала, что же оттуда появится. Я чувствовал в себе эту дыру, но в то же время знал, что ничего не появится. Вот так всё и началось и продолжалось всё то время, что мы провели вместе, — в общей сложности, не так уж и много: один год, когда им было по шесть-семь лет, затем еще один год, когда им было по двенадцать-тринадцать, потом еще два года, когда они были в возрасте шестнадцати-семнадцати лет, и вот тогда появилась Анна и всё ужасно запуталось. И только теперь всё то, что было на дне дыры, которую прожгла во мне Камилла, начинает подниматься на поверхность, но теперь уже слишком поздно и для нее, и для меня.

Даже наш дневник, тот дневник, что беспристрастно фиксировал любовные сеансы близнецов, был отнят у меня, и мне остается лишь цепляться за слова Наташи, вспоминать ее веселый голос с нотками возмущения и огромный тент, опускающийся на мою голову, «сто страниц, это же тяжело, а вы об этом ни слова!» Я думаю, что когда одолею эти сто страниц, то восстановлю нашу правду: мою, Лео и Камиллы, Анны, — а теперь у меня в голове только одна мысль: не упустить своего шанса, который подарили мне тент, коснувшийся моей головы, и слова Наташи.

Близнецы показали нам свои прежние дневники. Они прилежно зачитывали свои записи, сделанные как по-английски, так и по-французски. «Какие-то странные у вас буквы», — заметил Поль. «Это block letters, прописные буквы, а вы привыкли писать курсивом», — в один голос отозвались они. Мы кивнули, хотя на самом деле ничего не поняли. Еще они показали нам свои альбомы, в одном из которых был приклеен ярко-красный листочек какого-то дерева. «Это лист меплетри»[2], — пояснили они, и мы вновь не решились лезть к ним с расспросами. Загадочное слово «меплетри», звучавшее неуместно здесь, в нашем городке, будто прилетело из далеких стран, где прожили свое короткое детство близнецы в окружении экзотических, почти сказочных деревьев.

Поль заинтересовался фотографиями, он хотел знать, как зовут их братьев и сестру. «Это Джон, это Тиция, а это Корнелиус». — «Странные имена», — хмыкнул Поль. «А нам плевать», — сказали они. «И ничего не странные, — вмешался я, — это голландские имена». — «Ну да, но нам плевать», — упрямо твердили они, а потом, клац, захлопнули альбомы и дневники. «Но все же это ваши братья и сестра», — настаивал Поль. «Они устали», — произнес я.

Лео и Камилла часто вдруг начинали валиться от усталости. Тогда их личики бледнели, черты лица расплывались, зрачки застывали. В такие мгновения они внушали мне настоящий ужас, мне казалось, что они вот-вот умрут. «Ну ладно, пусть отдыхают, что ли», — сказал Поль, и мы вышли с ним в сад побросать мячик, однако мне было не до игры, сердце мое щемило. «А вдруг они умрут?» — вырвалось у меня, и мы со всех ног бросились в дом, чтобы проверить, живы ли они. Они лежали на одной кровати, свернувшись калачиком, и спокойно сопели во сне. Мы присели на пол и долго смотрели на спящих близнецов. «Ладно, я пошел», — прошептал Поль, я проводил его до ворот, но на сердце у меня лежал тяжелый камень. Мы стояли и все никак не могли распрощаться. «Куда пойдешь?» — спросил я. «К сестре». — «А если ее не будет дома?» — «Ну, тогда подожду». Но он все не уходил. «Ты иди, ничего страшного, я как-нибудь разберусь», — произнес я. «Да, но что хорошего — торчать у ее дома?» Мы посмотрели на часы. «Не так уже долго осталось ждать», — сказал я. «Тогда я еще поиграю с тобой». И я тут же согласился: «Конечно». Когда мы вернулись в дом, малыши уже проснулись и смотрели мультики по телевизору, мы тоже посмотрели с ними мультики. «А вы и не заметили, что мы ушли», — вдруг сказал Поль. Они отвернулись от телика и бросили на нас взгляд, грустный-прегрустный, но Поль не замечал эту грусть, он лишь покачал головой, и мы снова уставились в телевизор, и все было хорошо, затем пришли старики Дефонтены, и господин Дефонтен отвез Поля к сестре, а может, к родителям на ферму, точно не помню.

Я продолжал служить беби-ситтером у Дефонтенов, как было договорено. Поль больше не приходил, и, честно говоря, для меня это стало большим облегчением, так мне было гораздо легче с малышами, их странные выходки меня не смущали. Я понимал эти выходки, хотя и не мог объяснить, но они были красноречивее любых слов, которые я слышал до сих пор, а минута, проведенные с близнецами, отличались от череды дней, похожих друг на друга как две капли воды. Их мир был совершенно нереальным, но я чувствовал себя как дома в этой нереальности, точнее говоря, это чувствовало мое другое, никому не знакомое я. Однажды я как-то обронил в разговоре с близнецами: «Я мог бы стать вашим братом». — «Как Джон и Корнелиус?» — отозвались они после долгого раздумья, но мне не хотелось иметь ничего общего с этими незнакомцами. «Нет, не сводным братом, а настоящим», — сказал я, уже сожалея, что подбросил им такую идею. Они ответили не сразу, а только через день или два: «Ты слишком старый». — «В смысле?» — «Чтобы быть им». — «Кем им?» Я уже ничего не понимал.

Загрузка...