Он промолчал, но спустя несколько дней подошел к Полю и спросил: «Хочешь посмотреть мой альбом?» Поль, временами грубоватый, в ответ лишь ухмыльнулся: «Чего я там не видел!» Лео не умел уговаривать. «Ну и что, вмешался я, — можем еще разок посмотреть». Я уже догадался, что за рисунки появились в альбоме. Три-четыре новых эскиза, может, сходство и не было абсолютным, но сомнений не оставалось: то был Поль со своим мячом. «Это пузырь, а это я, — очарованно прошептал он и, повернувшись ко мне, добавил: — пуз-пуз-пуз, я клянусь! — а потом к Лео: — Пуз-пуз-пуз, я клянусь!» Лео с серьезным видом слегка поклонился.

Это движение буквально ослепило меня. В одно мгновение передо мной предстал образ человека из другого мира — мира музеев, галерей и художественных каталогов. Я не способен описать это мимолетное видение, так как почти ничего не знал об этом мире, только несколько раз мне попадались в библиотеке книги об искусстве, да еще наш математик, помешанный на живописи, иногда рассказывал о ней пол-урока. Но в этот мир совершенно естественно вписывался преображенный Лео. Не знаю, где Лео научился кланяться с такой легкостью и достоинством, но уже через минуту он захлопнул альбом, снова превратившись в подростка-переростка с непроницаемым лицом. А мы с Полем были слишком невежественными, чтобы завязать с ним беседу на тему живописи. Лео, впрочем, тоже к этому не стремился, и мы занялись своими делами. Альбом с рисунками пополнил коллекцию странностей близнецов.


Лишь спустя годы, в Париже, во время третьего соединения планет, я по-настоящему осознал, каким талантом обладал Лео. «Ты рисуешь только портреты», — как-то заметил я. Он нервно передернулся. «Почему ты не рисуешь, к примеру, пейзажи?» — настойчиво продолжал я. Его лицо приняло хорошо знакомое мне выражение, означавшее, что он не может или не хочет отвечать. И, как обычно, я ужасно разозлился. «Черт, Лео, ты можешь хоть раз ответить на вопрос, который тебе задают?! По-моему, это не так уж сложно!» Он бросил на меня взгляд, полный немой тоски. «Рафаэль», — только и смог выдавить он из себя. И, как обычно, покачав головой, я сдался. А что еще я мог сделать? Обнять его, прижать крепко к груди, всплакнуть, что там еще! Он с отсутствующим взглядом снова принялся витать в облаках, а я, брюзжа, застрял в болоте. Если бы я был художником, то изобразил бы эту картину так: улетучивающееся облако и дикий кабан в болоте. Дикие кабаны не набрасываются на облака, они нужны им, им нужен дождь, который посылает по своему усмотрению небо, и тогда высохшее болото наполняется спасительной влагой, а сердце дикого кабана тем, что составляет счастье дикого кабана. Будь, что будет, или, как говорили близнецы, whatever[7]!

Их фразы часто заканчивались этим выражением, словно им обязательно нужно было время на раздумье. Сначала я обзывал их Miss и Mr Whatever, а потом сам перенял у них эту удобную, кстати, привычку. И когда кто-то из наших приятелей или знакомых пускался в пустые разглагольствования или же пытался высказать свое мнение на ту или иную тему, мы тут же обменивались понимающими взглядами, и кто-нибудь из нас бормотал «whatever». Да, порой мы были невыносимы!

Ответ я получил на следующий день, когда мы отправились с ним во FNAC[8], чтобы купить диски с фильмами для приболевшей Камиллы. «Портреты, — произнес неожиданно Лео, — легче рисовать, Рафаэль». В то время мое невежество уже не было таким вопиющим, как в школьные годы, а мой внутренний мир, по выражению моего психоаналитика, раскрылся и обогатился. «Ваш внутренний мир раскрылся и очень обогатился за короткий отрезок времени, Рафаэль, гм-гм». И что же это означало? Что я был многим обязан близнецам? Согласен. Что я больше времени уделял нашим культпоходам, чем занятиям в университете? Пожалуй. Я не перетруждал себя учебой, зато с удовольствием ходил с ними на концерты, в музеи, кино, театр, они здорово умели все организовать, выбрать интересное представление, заказать билеты, воспользоваться абонементами своих родителей. «Культура» была их родным домом, прогуливаться по нему было для них так же естественно, как нам с Полем по окрестностям нашего городишки или слушать на сеновале радио. Я даже сопровождал их на дурацкие партсобрания, к которым мы поначалу относились со всей серьезностью, особенно Камилла, но мало-помалу whatever, наш любимый пароль в мир расплывчатости и неопределенности, сделал свое дело, отвадив нас от зараженных политикой мест, и больше мы туда не возвращались. Конец коммунистического периода для Камиллы. К тому же, я много читал, так как раньше, кроме рассказов о Скотте и Амундсене, не дочитал до конца ни одну книгу. Поэтому я возразил Лео:

— Разве рисовать портреты не самое сложное?

— Нет, — замотал он головой.

— Почему?

— Потому что я понимаю лица.

— Как это?

— Все лица вокруг — это я. Я их понимаю.

— А пейзажи?

— Пейзажи — это природа.

— Ну и?

— Я боюсь природы, Рафаэль.

Я остановился посреди тротуара, не в силах сдержать изумления. Как такое возможно? Как можно бояться холмов, тропинок, деревьев, папоротников?

— А я, наоборот, ее люблю.

Мы нерешительно обменялись взглядами. Никогда раньше, оставшись вдвоем, мы не обнажали друг другу души.

— Слушай, — сказал я, — пошли отсюда!

Он согласно кивнул. Будем считать, Камилле сегодня не повезло, купим ей фильмы в другой раз. Мы отправились в Люксембургский сад и, усевшись на первую попавшуюся скамейку, продолжили беседу. Я до сих пор считаю тот полуденный час, проведенный в саду с Лео, одним из самых счастливых моментов в моей жизни. Я забыл о себе, о надоевших лекциях, о матери, постоянно отчитывавшей меня, о темных делишках, творящихся в студии близнецов, об Анне, которую к тому времени я уже повстречал, но еще не познакомил с ними, о будущем. Впервые Камилла ушла на второй план, — ну и пусть ругается, что мы оставили ее без фильма, мне наплевать, мои мысли были не о ней и даже не о сидевшем напротив Лео. Я просто пытался понять, что скрывается за выражением «понимать лица», а он пытался мне растолковать.

За несколько минут он успел назвать с десяток имен художников, о которых я понятия не имел и чем был невероятно поражен. Почти все время я проводил бок о бок с Лео и не догадывался о том, насколько сильна его страсть к рисованию и насколько широк его кругозор. В музеях он обычно держался позади нас. Для меня поход в музей был обычной прогулкой, мне просто нравилось быть рядом с Камиллой, и мы переходили из зала в зал, подшучивая над посетителями.

— А почему ты не любишь рисовать в цвете?;— спросил я.

— Цвет — это лишнее, он мне мешает.

Я долго переваривал услышанное.

— Может, тогда тебе стоит рисовать комиксы? Я видел такие, черно-белые. В них один тип рассказывает историю своего брата, страдающего эпилепсией.

— «Вознесение высшего зла», да, знаю. Хорошие комиксы. Но там герой рассказывает о своей жизни. Я же не вижу свою жизнь, Рафаэль. Я вижу только лица.

Он считал, что каждое лицо несет на себе отпечаток добра и зла, а также все оттенки чувств между ними, а ему нужно было уловить, как распределяются эти силы, уничтожают или дополняют друг друга.

— А в лице Нур ты тоже рассмотрел зло?

— Меня покорило изящество в чертах ее лица, а еще ее бесподобная улыбка, помнишь?

Конечно, я помнил ее улыбку, которая, словно бесенок, появлялась на ее строгом лице, обрамленном косынкой.

— Ты влюблен в нее?

— Я никогда не влюблялся, Рафаэль.

Если бы не серьезный тон, я бы решил, что его заявление — чистое позерство. Я, например, всегда был влюблен; влюбленность — совершенно естественное состояние для молодого человека, единственная сложность заключалась в том, чтобы понять, в кого ты по-настоящему влюблен и отвечают ли тебе взаимностью.

— Тебя это огорчает?

— Огорчает?

— Ну да, то, что ты не можешь влюбиться?

— Не знаю. Просто так происходит.

Мы снова переглянулись. И тут между нами, когда мы сидели на скамейке в этом тихом саду, тишину которого нарушал убаюкивающий гул машин, появился призрак — их детский рентгеновский снимок, на котором запечатлелись следы третьего, и где уже поселилась смерть, свершилось первое преступление. Я хотел сказать: «Послушай, Лео, ты же сам понимаешь, что никакого преступления не было», — но он поднял руку, отмахиваясь от еще не произнесенных слов, и призрак испарился. Мы переглянулись, чувствуя себя необыкновенно близкими, и тяжело вздохнули. В этот момент мы были похожи на двух изнуренных стариков, радующихся, что они могут вместе подышать свежим воздухом, но в то же время я отчетливо слышал стук мячей на расположенных неподалеку теннисных кортах, видел идущих мимо людей, женщин, задерживающих взгляд на Лео. В их глазах я читал восхищение его красотой, и это вызывало во мне смятение.

Когда Лео и Камилла появлялись вместе, они всегда притягивали к себе взгляды, но не только потому, что были похожи, но и потому, что были красивы, и эта красота в квадрате превращала их в своеобразную достопримечательность. А как же выглядел Лео один? Я не могу этого описать, так как его обалденной, необычайной красоте не хватало одного штриха — лица Камиллы.

Неподалеку от нас какой-то малыш выронил свой мячик, который покатился по дорожке и остановился прямо у наших ног. Малыш подбежал к нам и, увидев Лео, замер, с серьезным видом уставившись на него и забыв о мяче. Лео подал ему мячик, но ребенок, взяв его в руки, не уходил. «Давай, беги», — сказал я. «Это твой папа?» — спросил малыш, не отводя взгляда от Лео. «Нет, это мой брат», — ответил Лео, легонько толкнув меня локтем в бок. «Ага, понятно, — протянул малыш, — тогда я пошел, до свидания», и убежал.

Лео расхохотался. Как я любил смех Лео, такой звонкий и необычный. «Ты мог бы рисовать карикатуры для журналов, чтобы заработать», — произнес я, возвращаясь к нашему разговору, словно момент блаженного покоя вместе с Лео пробудил во мне старые рефлексы няньки. Я, как настоящий взрослый, переживал за его будущее! «Whatever», — прозвучал сигнал к окончанию беседы, и мы вернулись домой.

Камилла встретила нас холодно — мы не только не купили ей фильм, но и не могли объяснить почему. «Мы зашли в Люксембургский сад», — невнятно оправдывались мы. «Без меня!» — возмущенно кричало ее лицо, но она не произнесла ни слова. Лео куда-то смылся, и мы остались одни, молча глядя друг другу в глаза. Наверное, мне надо было обнять ее, поцеловать в губы, лоб, щеки, сказать: «Я люблю только тебя, Камилла, люблю всем сердцем, и никакой другой любви у меня не было и никогда не будет», но я не смог, не решился зайти так далеко, мне оставалось только довольствоваться ее гневом и прячущимся за ним страхом.

Моя измученная душа кормилась отбросами, остатками чувств, я смертельно злился за то, что они заставляли меня переживать во время их встреч со своими любовниками, я злился на них за жалость, из-за ко торой они общались со мной. С Лео у меня иногда бывали светлые моменты, как в тот день в Люксембургском саду, но с Камиллой не было передышек. Я ни разу не спал с ней, но я видел ее обнаженное тело, груди, которые лизал другой парень, его ягодицы; я знал ее тело лучше своего, я ласкал его, обхватывал ногами, проникал в него сотни раз, — но всегда через посредника. Я поддерживал ее лицо своим взглядом, собирал ее черты, когда они разлетались в разные стороны, складывал ее улыбки, чтобы их не раздавил тот, другой; я знаю, что она не испытывала наслаждения, что была еще просто девчонкой, что искала не удовольствия, а играла в очень серьезную игру, правил которой не знала, и часто, в последний момент, когда ей все осточертевало, она кричала парню: «Проваливай отсюда!». Как правило, тот быстро исчезал, слишком разгоряченный, чтобы протестовать, но не всегда дело заканчивалось гладко: парень не хотел ее отпускать, требовал свое, но тут уже я сгребал его в охапку. Лео тоже приходил мне на помощь, и у бедняги не оставалось никаких шансов противостоять нам двоим. Он стоял голый, все еще с напряженным членом, повторяя: «Она чокнутая!» Потом он вылетал в коридор, на ходу одеваясь и продолжая кричать: «Она чокнутая, вы тут все чокнутые!» Этим заклинанием он словно оправдывал свое поражение.

Я качал головой в знак согласия — ладно, пусть я буду чокнутый, если ему от этого станет легче. А потом мы втроем, — Лео, Камилла и я, — оказывались на их огромной кровати и Камилла скручивала нам косячок. Нас еще немного пробирала дрожь, так как мы все-таки не были бесчувственными и у каждого из нас были свои страхи. Взволнованные, не слишком гордые собой, мы не разговаривали, пережидая, когда улягутся страсти, а наша кровать превращалась в гнездо, лодку, покачивающуюся на волнах времени. И именно такие минуты спокойствия связывали нас сильнее любых других уз, — кстати, подобные сеансы случались не часто, по крайней мере, вначале.


Первый раз это произошло, когда Лео пришел домой с девчонкой, с которой вместе занимался по вечерам в школе живописи. Разбитная девица не спускала с него глаз, она явно решила охмурить его и не скрывала своих намерений. Камилла, работавшая в своей комнате, услыхала ее смех, тихо встала и приоткрыла дверь. Девица лежала с обнаженной грудью на кровати, а Лео делал наброски в своем альбоме, вдруг она резко привстала, выбила альбом из рук Лео и притянула его к себе. Они обнимались, целовались, пока не заметали стоявшую в дверях Камиллу.

Во всяком случае, так они мне об этом рассказывали. «А потом, — спросил я, — что случилось потом?» В ответ они бросили на меня глубокий, безмятежный взгляд новорожденных, и мне дико захотелось вывести их из себя, ранить какой-нибудь грубой фразой типа: «Так ты трахнул эту девку, отвечай, да или нет?», вернуть к реальности. Главное — не идти у них на поводу. Но этот взгляд. Как я ни пытался, я не мог им сопротивляться.

Я был обычным парнем, посредственным студентом, отсталым, провинциальным («Не преувеличивайте, Рафаэль!» — раздраженно ронял мой психоаналитик, ах, как мне нравилось его раздражать!), ничем не примечательным, я не играл в школьной рок-группе, обливаясь потом у микрофона, не вел разгульную жизнь с дружками, у меня был только Поль. Я не следил за событиями в стране и мире, у меня не было особых способностей и амбиций, я просто плыл но течению, а моим единственным даром было умение наслаждаться временем.

Время было для меня живым существом, по плотности которого я осознавал, что живу, — возможно, это чувствуют и другие. Однажды я спросил вас об этом, месье, но вы не ответили, моя история о времени вас не интересовала, наверное, вы думали, что с ее помощью я увиливаю от главного. А главным для вас были существа во плоти, — с грудями, бедрами, членом, — я дал вам не только это, но даже кровь. Но вы никогда не поймете, что происходило между Камиллой, Лео и мною на их большой кровати после этих сеансов, если откажетесь признать неосязаемую субстанцию, глубокую и безграничную, в которой мы утопали и которую я называю Время.


С этой девушкой я столкнулся в доме близнецов. Она спускалась по лестнице, но, увидев меня, остановилась. «Держу пари, что ты и есть знаменитый Рафаэль», — сказала она насмешливым тоном, в котором, однако, проскальзывала заинтересованность. «Ну да, Рафаэль, а в чем дело?» — «Расскажу, если пригласишь меня выпить по стаканчику». И мы пошли выпить по стаканчику. Ее интриговало равнодушие Лео, ей нравились его рисунки, она находила его соблазнительным и была уверена, что ему нравится. «Но я понятия не имею, как себя с ним вести, — сказала она, — он только рисует меня, это, конечно, прекрасно, но все же… Ты думаешь, что это из-за того, что я неправильно веду себя?» Эта девушка была очаровательной, красивой, непосредственной, прямой, она мне очень понравилась. «Ты видела его сестру?» — «Девушка, которая сейчас у Лео, его сестра?» Нет, она не знала Камиллу, не знала, что у него есть сестра-близнец. «А как ты узнала мое имя?» — поинтересовался я. «Разве не ты посоветовал Лео рисовать комиксы или карикатуры для журналов, чтобы зарабатывать на жизнь?»

Ах, вот как, Лео рассказал ей об этом? Я не мог сдержать изумления. Значит, он прислушивался к моим советам, а я и не подозревал. И еще: Лео, маленький принц из богатой семьи был озабочен своим будущим! Я жадно внимал ее словам. «Сначала я думала, что ты их опекун или что-то в этом роде, — продолжала она, — затем, что ты художник, как Рафаэль, ты же знаешь, Лео любит пошутить, а потом до меня дошло, что ты их кузен из провинции, но самое главное — ты очень много значишь для Лео». Она наблюдала за мной, слегка склонив голову, ожидая, что же я ей отвечу «Ты хочешь заняться любовью с Лео?» — неожиданно вырвалось у меня. Растерянность на ее лице сменилась улыбкой: «Конечно!»

Как-то я встретился с Софи, — так звали эту девушку, — в том же кафе, куда мы пошли с ней, когда познакомились. Я не слишком хорошо понимал, что происходит между нами, я был слегка влюблен в нее и думаю, она тоже не была ко мне равнодушна, но нужно было вначале разобраться с ее чувствами к Лео. Я рассказал ей о Камилле, потом предложил: «Пойдем к ним, не бойся, я буду рядом». Мы позвонили близнецам и предупредили, что придем. Войдя в подъезд, мы не стали подниматься на лифте, а пошли по лестнице, как в день нашей первой встречи; у меня было тяжело на сердце, а она выглядела соблазнительной и возбужденной.

«Софи», — тихо произнес я, когда мы оказались перед дверью, мне хотелось взять ее за руку, убежать с ней отсюда, но она, оттолкнув меня, сказала: «Я не боюсь» и решительно нажала на кнопку звонка. Дверь открыл Лео, который, казалось, был рад ее приходу. «Камилла!» — крикнул я, но она уже вышла к нам. В тот день она была не в лучшей форме, бледная, чем-то озабоченная. Девушки смерили друг друга взглядом, точнее говоря, Софи бросила на Камиллу бесстрашный взгляд. «Камилла, я собираюсь переспать с твоим братом», — произнесла она хрипловатым, почти мужским голосом, который так нравился мне. «Здорово! — воскликнула Камилла, — валяйте!»

Здорово, Рафаэль и его прекрасная подружка Камилла дарят вам полную свободу! Рафаэль и его принцесса удаляются под ручку; моя красавица наконец свободна, ее брат ведет битву на поле секса, крепость пала, пояс верности развязан, пусть они срывают цветы любви, а Рафаэль уведет Камиллу, уложит ее на большую кровать, покрытую белоснежной простыней, река глубока, река глубока[9]


Конечно, все произошло совсем не так: Камилла взяла меня за руку, но не для того, чтобы срывать цветы любви. Она усадила меня в широкое, покрытое позолотой кресло, сама села на пол, у моих ног, и холодно заявила Софи: «Делай, что хочешь, но мы остаемся здесь, такие у нас порядки». Она могла быть и грубой, моя нежная Камилла. Однако Софи, храбрая девушка, нисколько не растерялась: «Ну, если Лео согласен…», и Лео, мягко сжав ее плечо, едва слышно прошептал: «По-другому невозможно». — «Мы боимся секса, понимаешь?! — бросила Камилла и неожиданно добавила: — Да ладно, мы можем отвернуться, если хочешь». Она вскочила на ноги и резким движением развернула кресло вместе со мной, потянув за ним и ковер, складки которого крепостной стеной выросли у моих ног.

Пальцы Камиллы, сжимавшие кресло, побелели от напряжения, невероятно, столько силы таилось в ее спортивной фигуре, мне казалось, что под ее руками стонет не кресло, а я. «Не уходи, Рафаэль, не бросай Лео, иначе он никогда не сможет заняться любовью, ты знаешь почему, не бросай меня», — шептала она, прижавшись губами к моей щеке. «Успокойся, Камилла, я никогда не брошу тебя», — и я мягко потянул ее за руку. Она скользнула вдоль кресла и села на складки ковра, положив голову мне на колени, а я склонил свою голову к ней. Мы что-то шептали друг другу, и этот шепот походил на ручеек, который журчал, пенился, а в нем плавали останки погибшего близнеца — фрагмент зубика, прядь волос, — бледные, едва заметные следы на рентгеновском снимке, эктоплазма поднималась в тщетной попытке обрести форму, слова Камиллы были почти не различимы, я в ответ шептал ей какую-то чушь: «Нет, любовь моя, ты не плохая, ты никого не убивала», она прикладывала руку к своей голове, где под костями черепа затаился фрагмент зуба. «Я ничего не чувствую, Камилла, — говорил я. — Я обязательно почувствовал бы, будь он там. Камилла, вы никого не убивали, — я поглаживал ее по волосам: — Доверься мне, Камилла». Я произносил слова, фразы, но все это было невнятным бормотанием, успокаивающим, тягучим, и я точно знаю, что в тот вечер мы не видели и не слышали ничего, что вытворяли Лео и его любовница.

И вот Софи, уже одетая, стоит у двери, а Лео обнимает ее за плечи. «Вот видишь, никто тебя не съел», — сказала Камилла, приподняв голову. «Мы уходим», — произнес Лео. «Пока!» — бросила Софи, и они убежали. Камилла не шелохнулась, оставшись в моих объятиях. «Все хорошо, — шептал я, — ты же видишь, что все хорошо». Впервые она была в моих объятиях, но я не решался приласкать ее, боясь спугнуть свою пташку из волшебного гнездышка, свитого между креслом и высокими складками ковра.

Я сказал «впервые», кажется, я часто говорю так, но что поделаешь, мы были молоды и у нас не было времени на второй или третий раз, на спокойное повторение чего бы то ни было, времени, чтобы разобраться в себе, — у нас ни на что не было времени.

Софи я больше не видел. Она была первой в не такой уж и длинной череде девушек, которых он рисовал, которым дарил ласки и которые взмывали на его воздушном змее ввысь, к его недосягаемой мечте. И любовников у Камиллы было не так уж много, поскольку не каждому парню нравится заниматься любовью со своей добычей под бдительным оком двух других самцов. Пусть эти самцы молча и терпеливо созерцают сцену, но кто поручится, что они вдруг не вскочат и не вонзятся когтями в его спину, отбирая его добычу, к смакованию которой он только приступил, еще не придя в себя от своей победы и сам не до конца веря в нее.

Мои пальцы бегают по клавиатуре, с силой нажимая на клавиши, руки тяжелые и болят, внутри компьютера что-то потрескивает, можно подумать, что он следит за мной, я быстро перевожу курсор на «сохранить», кликаю, — бесполезное действие, которое я совершал уже несколько раз, на какое-то время его успокаивает, мои руки бессильно опускаются, как хочется спать!

«Это так тяжело!» — воскликнула тогда Наташа голосом, от которого меня пробрала дрожь. Она говорила, как студентка, совсем юная студентка, столкнувшаяся со своим первым в жизни сложным заданием и возмущенная невероятно трудной задачей, с которой она, несмотря на свой юный возраст, блестяще справилась. Мы не можем избежать мира взрослых, в котором нам не дают поблажек, теперь нам самим предстоит идти на войну и делать свой выбор. Ах, молодые люди, вы об этом не знали? Ну что ж, теперь вы в курсе!

Конечно, среди парней не принято говорить на подобные темы, парни сразу становятся на сторону знаменитых писателей с холодными лицами, разглагольствующих в жесткой мужской манере по поводу то ли эстетической, то ли политической теории, которая каждому навешивает ярлык. Ах да, они вели дискуссию на тему языка колонизаторов — являетесь ли вы предателем, если пишете на языке колонизаторов? Да, именно такой в тот день была тема круглого стола: на каком языке следует писать в бывших колониальных странах. И она же стала причиной диспута, вспыхнувшего между двумя писателями.

Страсти разгорелись вокруг слова «очарование». Это неожиданно взятое в отдельности слово вспыхнуло ярким пламенем, от которого разлетелись в разные стороны искры дискуссии, спровоцировав словесный пожар под бесцветным небом, в пыльной, раскаленной атмосфере. «Дыши, чувак», — шепнул мне стоявший рядом паренек из лицея в Бамако. У него было красивое лицо с тонкими правильными чертами, а на его черной коже, свежей, словно вынутой из реки гальки, не было ни одной капельки пота. Когда я смотрю телерепортаж или фотографии, сопровождающие статьи о его стране, то внимательно изучаю лица важных деятелей, надеясь однажды увидеть среди них и его. «Дыши, чувак!» Мне так хотелось бы, чтобы он был рядом со мной в этот момент — надежный и мужественный друг, супер-Поль, одним словом.

Апноэ преследует меня, створка в глубине горла закрывается, не шевелись, не дыши, пусть все замрет, смотри, Рафаэль, смотри на то, что происходит на сцене, которую ты рисуешь. Декорации свалены в кучу за кулисами, но то один, то другой аксессуар возникает на сцене по велению твоей своенравной памяти: плетеные разноцветные кресла, еще не повод вытаскивать их на свет божий лишь потому, что они понравились твоей матери, а ну-ка, быстро, верни их обратно за кулисы! И огромный балдахин, свалившийся тебе на разгоряченную голову, и его туда же, за кулисы! Заменим их новыми словами «колонизация», «колонизатор», «очарование», — ах, они еще не появились, так как Рафаэль не понял ни темы дискуссии, ни смысла спора. В то время он был слишком молод, — турист, затерявшийся в чужой стране, но видите, как все обернулось, Рафаэль ничего не забыл. Просто он плохо осознавал, о чем идет речь, и если чуть не упал в обморок, то это не от солнечного удара, а от душевных мук, причиненных ему этими словами, которые никак его не касались, но так бывает: слово — не воробей, вырвется — не поймаешь.

«Тук-тук, — постучалась эта троица в сердечко Рафаэля, — мы хотим кое-то сказать тебе». — «Нет, нет, — ответил Рафаэль, — меня вовсе не интересуют проблемы таитянских или малийских писателей, да и вообще, писателей!» — «Напрасно, напрасно, — продолжали три словечка, — а знаешь ли ты, бедный цыпленочек, цыпленок-велосипедист, что даже в твоем городишке, в самой что ни на есть французской глубинке (понимаешь, о чем речь?), в невзрачном домишке с пристроенным сарайчиком (все еще не понимаешь?), а если мы добавим сюда еще большой красивый дом из гранита (а, дошло наконец?) и улочку между этими домами, которая носит имя Глициний, ты тоже обнаружишь колонизаторов и угнетенных? Да, наш дорогой, простодушный Рафаэль, мы тоже живем там, колонизаторы и угнетенные, и играем в эту игру, меняя костюмы и надевая разные маски, — да-да, дорогой Рафаэль, ты попал под гнет колонизаторов! Кого именно? Твоих близнецов, черт побери! Ты даже сам не заметил, как изменился твой язык, ты говоришь уже по-другому, Рафаэль, ты перестал быть самим собой, превратился в чужую колонию, но не волнуйся, в конце концов, мы просто два обычных, хорошо известных, затасканных слова, но есть еще третье — очарование, — вот оно самое грозное и опасное, очарование-слияние. Вот так, Рафаэль, какая интересная история, ты и представить себе не мог, что работа твоей матери в обществе дружбы Франция-Мали выбросит тебя, как игральный кубик, на клеточку под названием „откровение от Рафаэля“».

«И что же это такое, откровение от Рафаэля?» — спросили вы меня, месье, спокойным и вроде бы безразличным тоном, но, должен признать, без малейшей иронии, ведь вы отличный профессионал, месье, теперь я понимаю это, а тогда я приписывал вам самые дурные помыслы, за каждым вашим замечанием усматривал скрытую атаку, одна ваша фраза, и — опля, я выпускал все шипы. «Так что же это такое, откровение от Рафаэля?»

Колониальные истории выводят меня из себя, теперь мне просто смешно, когда я снова оглядываюсь назад и чувствую, как под знойным небом Мали у меня по спине пробежал холодок! Я вижу, как мой виртуальный двойник поднимает палец: «Я тоже, господа писатели, попал под гнет колонизаторов, я сам, господа писатели, колонизатор». Я вижу изумленные, но благожелательные взгляды писателей, им не привыкать к разного рода подстрекателям. Бледный как мел, на грани обморока, шестнадцатилетний подросток вряд ли доставит им много хлопот, он, скорее, внушает жалость, и вот уже ведущая снова завладевает микрофоном, — инцидент исчерпан, но только не для тебя, Наташа. Ты подмигиваешь мне: «Вот так-то, старина, вначале ты смешиваешь всё в кучу, ты — нигде, а значит — везде, отсюда и странные коллизии, неуместные, противоречивые, но не обращай на это внимания, продолжай искать…»

Откровение от Рафаэля — это, скорее, откровение Рафаэля самому себе, неуверенное и дрожащее, с ускользающими образами, отзвуками и отражениями, бестелесный ментальный силуэт. Оно начало обретать свои черты под натянутым тентом на конгрессе писателей, переходя от того «Я» к этому «Я». Вы-то знаете, месье, что призрачному силуэту все сгодится для того, чтобы покинуть свою личину и выйти на свет божий.

Хрупкая девушка расхохоталась, и я ощутил внутри себя толчок. Груз, давивший мне на сердце, рассыпался под бурлящим потоком твоего хохота, Наташа, орошая меня с головы до ног, словно во время тайного крещения. О, как мне нужен твой смех теперь, когда у меня начались черные дни.

Осень, занавески из муаровой тафты задернуты, порывистый ветер швыряет кашли в окна, по влажному асфальту шуршат шины машин, скрипит лифт, Камилла, обнаженная, лежит на кровати. Ее новый любовник не снял всю одежду, он лежит на ней, она обвила его ногами, рука парня скользит между телами, тянется к низу ее живота, лихорадочно прокладывая себе путь. Как приходится напрягаться этой руке, как неудобно ей в этом положении, как сложно расстегивать застежки, потом молнию, стягивать трусы, какой извилистый у нее путь, приходится отступать, спотыкаться, ни дать ни взять проводник в Гималаях, у которого от усилий сводит спину, спелеолог, ползущий по покрытому влагой своду. Как же тяжко этой руке, как хотелось бы ей оказаться в мягком кармане или отбивать ритм вместе со своими подругами-ножками, но она стала рабой мозга, который заставляет ее извиваться в неудобных положениях, и все ради того, чтобы дождаться апофеоза, который скоро произойдет здесь, в нижних чертогах живота.

Я сижу в большом позолоченном кресле госпожи Ван Брекер, которое поставили подальше в тень, на коленях у меня лежит дневник сеансов близнецов, я погружен в мечтания, навеянные рассказами Лео: Микеланджело с трудом передвигается, опираясь на спину, по возведенному в храме помосту, его лицо всего в нескольких сантиметрах от свода, рука крепко сжимает кисть, капли краски падают на волосы, текут по рукаву, пальцы становятся липкими. Его тело сведено судорогой, все цвета над головой кажутся ему размытыми пятнами, и однако нужно найти в себе скрытые силы и нарисовать на потолке ту картину, которая родилась в его воображении.

А тем временем мой взгляд следит за другой рукой, которая опускается на бледную спину парня. Это рука Лео. Он сидит на краю кровати, облаченный в кимоно, широкие рукава которого похожи на крылья. Альбом с его эскизами раскрыт у него на коленях, но Лео не рисует. Его затуманенный взгляд устремлен в неведомые мне грезы, и только его рука, что бодрствует у ложа Камиллы, выдает его присутствие в полумраке комнаты и его связь с этим миром. Иногда широкий рукав, словно пробудившийся ангел, нерешительно приподнимается, потом вновь опускается, снова взлетает и приземляется. Я не знаю, о чем думает Лео, мне кажется, что его вообще здесь нет, что его рука действует сама по себе, покоряясь мягкости его характера, что ей все равно, что гладить: котенка, плед или другой предмет. А еще я угадываю в этих движениях смутную тоску, поднимающуюся из самых глубин его души и подающую сигнал руке, которая начинает тихонько, но настойчиво барабанить по спине, словно пытаясь предотвратить непоправимое. Однако парень активно орудует над телом Камиллы, его занимает только его желание, и ему нет дела до всех тех сложностей, которые двигают рукой Лео. Но какими бы мягкими и ангельскими ни были прикосновения Лео, они явно не понравились парню, и он, приподнявшись на локте, грубо выругался. Может, мне пора перестать мечтать, вскочить с кресла и крикнуть: «Черт возьми, Лео, оставь его в покое!»

Но я не двигаюсь с места, а Лео перемещается к окну. Усевшись на подоконник, он рисует. Парень вновь улегся на Камиллу, его изгибающаяся спина вот-вот станет дыбом, как меняющая направление волна, я это чувствую своим телом. Коробка с противозачаточными таблетками притягивает мой взгляд, как звезда в вечернем небе. Интересно, Камилла, не забыла принять таблетку?

Моей Камилле становится жарко, ее локоны приклеились ко лбу, от груди, раздавленной чужим телом, остался лишь белый полумесяц, я не хочу встречаться с ней взглядом, не хочу получать сообщения ни от ее глаз, ни от тела, каждый из нас, как канатоходец, идет по тонкому канату, неся над пропастью свою хрупкую мечту, и если один из нас сорвется, мы все втроем рухнем вниз (ладно, четверо, хотя этот случайный парень, в общем-то, не в счет). Для меня не имели значения ни грудь Камиллы, ни ее ноги, ни слишком энергичные и резкие движения ее тела. Она старательно выполняла упражнение, которое, как ей казалось, хорошо знала, возможно, она даже была слегка влюблена в своего дружка, но пока ей не удалось изучить свое тело, и она просто, не испытывая никакого сексуального влечения, ложилась под парня.

О, я хорошо понимал Камиллу, я встретил ее маленькой девочкой на другой планете, и мы вернулись с ней во время, предшествующее нашему рождению. Мы прошлись по местам, где нам было безумно хорошо, мы преображались в зародышей, вымазывались в крови и лимфе, плавали в околоплодной жидкости, а теперь мы отправились в обратный путь, чтобы вернуться к своим сверстникам, однако обратная дорога не похожа на ту, по которой мы шли, и мы часто выбираем не тот поворот, ищем выход из странных тупиков.

Наше время это и время нашей молодости, у нас есть занятия, преподаватели, экзамены, друзья, подружки, родители; мы живем в обычное время, но иногда оно прикрывает глаза и мы оказываемся в этой спальне втроем плюс еще один или одна. Я превратился в литературного негра, который описывает похождения Камиллы и Лео. Вначале это случилось один раз, потом еще и еще. Камилла занималась любовью со своими любовниками в присутствии меня и Лео — я должен был вести дневник наблюдений, а Лео дополнять его рисунками. Я ни разу не произнес: «Я люблю Камиллу» или «Я тебя люблю, Камилла», — но я твердо знал, что она предназначена для меня, что однажды ее тело будем целиком в моей власти, что нечто, высокопарно именуемое любовью, уже пустило свои ростки. Главное — не говорить о ней, не прикасаться к ней, и она обязательно придет. Любовь поджидает нас, и все, что происходит теперь, делается для того, чтобы соединить нас.

Пока нам приходится долго плутать, но и ты, и я знаем, что однажды займемся любовью, и со мной, моя бедная заводная куколка, тебе не придется делать смешных резких движений, — вот что говорил себе некий Рафаэль лет двадцати от роду, когда пребывал в полузаторможенном состоянии в большом позолоченном кресле; но больше всего его беспокоила тонкая струйка слюны, вытекавшая из уголка ее губ, прямо как у засыпающего младенца.

Конечно, я никогда не видел младенцев, во всяком случае, в непосредственной близости, если не считать того раза, когда к родителям Поля на ферму приехала погостить на недельку его старшая сестра с грудным ребенком. Мы не испытывали большой симпатии к презренному, вечно орущему и хныкающему комочку мяса до того самого дня, пока нас не попросили пару часов присмотреть за ним. Нас усадили под старой липой с Полем номер два в его коляске, строго наказав не спускать с него глаз. Скрепя сердце и скрежеща от обиды зубами, мы уселись на стулья и, сложив на груди руки, уставились суровым взглядом на младенца. Он сначала заерзал, потом заплакал, плач перерос в рев, но мы сидели, не шелохнувшись. Потом он засунул указательный палец себе в рот и через этот оборонительный редут, в свою очередь, устремил на нас серьезный взгляд. Минуты бежали, а он молча смотрел на нас, почти не моргая. «А сопляк-то силен», — шепнул мне Поль. Теперь уже нам было сложно оставаться неподвижными — то мускул затекший дрогнет, то падающий лист заденет руку, то мухи привяжутся. «Посмотри, эта муха…» — тихо прошептал я, так как одна из мух прогуливалась по крошечному лобику младенца, спускалась по носу, но тот, словно потеряв всякую чувствительность, продолжал буравить нас взглядом, в то время как мы сдерживались из последних сил, чтобы не вскочить и не начать хлопать руками по всем частям тела. Мы испытывали все большую злобу, и в какой-то момент, когда мухи меня уже совершенно достали, я вдруг заметил, что веки ребенка опустились, а палец выпал изо рта. «Мы его победили!» — торжественно произнес Поль, вскочил со стула и тут же свалился на траву, предательски подкошенный затекшими ногами. Стул с шумом упал, ребенок на секунду приоткрыл веки, его глаза слегка дрогнули, и он предательски закрылся от этого мира и его борьбы в прерванной дреме, а из уголка его губ стекала тонкая струйка слюны — знак отрешенности.

«Кажется, мы переусердствовали», — сказал я Полю. «Это еще почему? Он же спит», — без всяких угрызений совести отозвался дядя. И вот теперь, глядя на Камиллу, я вспоминал того младенца под старой развесистой липой, и мне хотелось лизнуть уголочек губ Камиллы, смешать свою слюну с ее, прижать ее голову к своему сердцу, осыпать ее неумелыми признаниями и невнятными обещаниями, но, как и тогда, я не тронулся с места. Я злился на Поля за то, что он навязал мне битву взглядов с его племянником, а мне хотелось не сидеть до вечера с младенцем, а повозиться с ним, взять на руки, поцеловать, пощекотать, — короче говоря, изучить как следует. Для Поля же, привыкшего возиться с маленькими кроликами, новорожденными бычками, штатами и щенятами, — а какое-то время у него был даже ослик, — грудной ребенок и гроша ломаного не стоил, таким был, по-видимому, вывод, который он сделал из своего глубокого жизненного опыта.


Временами, когда я нахожусь в этой комнате, то спрашиваю себя, чем все это закончится. Я слышу, как моя бабуля с Карьеров с ухмылкой произносит: «Ох, и гадко все это закончится, поверь мне», слышу ее хрипловатый голос: «Ах ты гаденыш!», но я закрываю уши. Если мы удержим нашу мечту, если нам удастся легко перенестись в будущее, то все пойдет, как и прежде: чужак исчезнет, мы снова окажемся втроем на большой кровати, передавая друг другу одну сигарету и одну бутылку воды, я буду расчесывать пальцами волосы Камиллы, а она вскрикнет: «Ой, мне больно!» Тогда я скажу: «Просто они спутались, старушка». Потом она побежит в душ, Лео тоже встанет с кровати, мы распахнем занавески, я заговорю о предстоящем ужине, и все пойдет так, словно этих сеансов никогда не было.

Когда Лео встречался со своими любовницами, мы погружались в ту же мечтательность, уходили в себя и были похожи на безмозглых подопытных лягушек. Камилла скучала, бродила по квартире из комнаты в комнату. «Камилла, так нечестно, зачем ты им мешаешь?» — укорял я ее. В конце концов я купил ей кресло в форме груши, наполненное шариками из полистерола, из которого, если уж сел, не так-то легко выбраться, и подтянул его к своему-позолоченному креслу. «Садись и не дергайся!» — приказал я. Ворча, она опускалась на этот надутый мешок, руки и ноги у нее задирались, но очень быстро кресло расширялось и принимало форму ее тела. Кресло засасывало ее в себя, образуя за ее спиной удобный подголовник, она отбрасывала голову назад, устремив взгляд в потолок, а я перекидывал ноги на подлокотник, чтобы ее кресло не уплыло далеко от меня.

Я видел себя на капитанском мостике большого корабля, а моя рука была тросом, прикрепленным к ее шлюпке. Угловым зрением я замечал, как она засовывает указательный палец себе в рот и из уголка губ появляется капелька слюны, тогда я перемещал свою руку, вернее, трос, не забывайте. Моя рука, нащупав ее руку, осторожно цеплялась за нее. Мой корабль и ее шлюпка скользили по воображаемому морю, такому бездонному, гладкому на поверхности и бурлящему на глубине. Тайные обитатели подводных глубин следовали за нами эскортом, по очереди появляясь и исчезая. Бывало, что над нами, как танкер, вдруг вырастал Лео, а его голос пробуждал нас от спячки: «Вы наконец вылезете оттуда, а то мы в кино опоздаем?!» или «Подъем, ваша очередь готовить ужин», — призывал он вернуться нас к обычной жизни. Он был уже одет, а девушка — Софи или другая — к тому времени уже сбегала.

Камилла вырывала свою руку из моей, зевала, всем своим видом показывая, как ей не хочется просыпаться. Я знал, что она притворялась, поскольку тоже притворялся, но это был миг настоящего блаженства, еще более острого, чем минуту назад, так как мы уже не плыли по завораживающей глади нашего сна, а были настоящими Камиллой и Рафаэлем, которые не во сне, а наяву играли в известную только им игру. «Подъем», — соглашался я, и начинался привычный спор, кто за что отвечает при приготовлении ужина. Мой тайный союз с Камиллой длился недолго близнецы снова объединялись против меня.

Обожавшие всякие подсчеты, они были готовы в любой момент точно сказать, сколько раз каждый из них ходил за покупками, готовил ужин, мыл посуду, они даже помнили такие детали, кто и когда чистил картофель, разгружал посудомоечную машину. «В последний раз я сервировал стол, а это уже шестнадцатый раз за месяц!» Мне приходилось сражаться за то, чтобы они не вписывали себя как одно лицо в свою воображаемую бухгалтерскую книгу, поскольку это вело к резкому сокращению моих заслуг, а когда мы начинали разбираться и пересчитывать все на троих, то мой вклад в приготовление ужинов резко возрастал.

Они могли быть поразительно бесчестными. «Мы же изначально были одним существом», — выдвигали они очередной аргумент. «Неправда, — возражал я, — вы не однояйцевые близнецы», а они в ответ: «Да что ты знаешь об этом, разве ты не видел, как мы похожи?» И они вновь ссылались на медицинское заключение, спрятанное в темном конверте «Mount Sinai Hospital», где было написано, что, принимая во внимание особые, характерные признаки, их можно считать, в принципе, настоящими близнецами. «Помнишь, мы тебе читали». — «Ну, не знаю, — говорил я, — это же было на английском». — «Хочешь, мы тебе переведем?» Нет уж, увольте, никакого желания видеть, как они снова разыграют траурную церемонию с конвертом, от которой кровь стынет в жилах.

«Ну и что из этого?» — не сдавался я. «А то, что ты — одно существо и мы — одно существо, в каждом из нас половина сил каждого, значит, мы и выполняем половину работы одного существа, то есть одну треть от всего объема работы для каждого из нас двоих, ты же учил дроби в школе?» И весь этот спор затевался из-за того, кто уберет ложку со стола или расставит тарелки. Кстати, госпожа Ван Брекер наняла им домработницу, которая убирала квартиру несколько раз в неделю, а ужинали мы чаще всего в ресторанах или заказывали на дом пиццу. Но для близнецов был важен принцип.

«Видишь, как мы похожи друг на друга!» Лучше бы они этого не говорили! Я тут же вспыхивал от возмущения: «А вот и нет, вы совсем не похожи!» Но они не хотели сдаваться так просто и становились передо мной. «Посмотри на наши носы», — говорила Камилла. «И на линии головы», — вторил ей Лео. И мы скрупулезно изучали каждую черточку их лиц, записывая результаты на бумаге. У Лео при этом обычно был серьезный вид, а Камилла кривлялась, путала данные. «Главное — цельность образа», — говорила она, и мне приходилось искать эту «цельность», которая их объединяла и которую я тотчас бы разорвал, если бы до нее можно было дотронуться.

Их упрямство приводило меня в бешенство. Они отрывались от земли с невероятной легкостью, взлетали ввысь, словно два надутых гелием воздушных шарика, парили в атмосфере, где молекулы меняли свои свойства столь же быстро, как и менялось настроение близнецов, а я, прижатый к земле, выгибал шею, чтобы отражать их уколы щитом из аргументов среднестатистического землянина. И ничего не мог поделать. Я, наверное, должен был хлопнуть дверью и оставить их там — пусть сдуются и рухнут в свою неубранную комнату с неприготовленным ужином и невымытой посудой, и пусть выкручиваются, как хотят! Между собой они ссориться не будут, это мои аргументы подпитывали их страсть к искаженным логическим выводам.


Я не мог хлопнуть дверью, ибо что меня ждало за ней? Лестница, улица, незнакомые прохожие, моя комнатушка площадью десять квадратных метров в доме у метро «Мэри де Лила», факультет и домашние задания, звонки матери, интересовавшейся, какую отметку я получил за эти так и не выполненные задания, новости и телевизионные истории с еще более закрученными, чем наш, сюжетами, в них было много зла и боли, против которых я был бессилен. Снаружи, за дверью квартиры близнецов, была лишь пустота, холодная и бесплодная, в которой я чувствовал себя затерявшимся среди людей привидением.


«У нас не было столько места, как у тебя, до нашего рождения, следовательно, у нас более слабый организм», — заявляли они. «Да-да, — заводился я, — а то я забыл, сколько вы весите вдвоем, и какой у вас двойной рост! А твои мускулы, Камилла, позволь пощупать твои бицепсы — ого, да тебе только грузчиком работать!» И тут начинались поиски сантиметра, чтобы срочно измерить мускулы, для чего вытаскивались все ящики, переворачивались вверх дном шкафы, мы ползали на четвереньках, поднимая пыль, заглядывая под диваны и кровати, чихали, и, не найдя сантиметра, брали шнур от занавески и школьную линейку. «Маке а muscle[10], Рафаэль», — командовала Камилла, и я, как идиот, надувал бицепсы, Лео обмерял их, после чего вспыхивал очередной спор о массе и толщине мускулов, их форме и мощи.

О, сколько раз я замерял руки и бедра Камиллы, дотрагивался до твердых и в то же время нежных бугорков, ощущал, как напрягается кожа на ее мускулах, любовался великолепными изгибами ее тела. Знаете, что до сих пор может вызвать у меня эрекцию прямо в кафе, в автобусе, неважно где? Не очертания женской груди под тонким, облегающим свитером, не плавные покачивания аппетитных округлостей, спрятанных под юбкой, а напряжение вот таких бугорков, когда тонкая рука тянется за сумкой в магазине или хватается за поручень в метро. И если вдруг это оказывается рука парня, к тому же, с утонченными чертами лица и гладкой кожей, я сразу теряюсь, потому что у меня возникает эрекция, и зачастую парень догадывается о моем возбуждении, а я не могу скрыть разочарования, так как это лицо не Камиллы. Невыносимого разочарования. Вот почему я переключился на толстушек-коротышек вроде Элодии, — помните Элодию, подружку Поля? Упругое, слегка в ямочках тело, прямая линия от плеча до локтя, от паха до колена, ничто не твердеет и не округляется под кожей, ни малейшего бугорка, никаких признаков внутренней жизни мускулов, полное отсутствие рвущейся наружу энергии. «Мда-мда», — кивали вы головой, месье.

Да пошли вы со своим «мда-мда»! Я прекрасно знаю, уверен, что однажды наступит день, когда я полюблю. Но я не испытываю никакого умиления перед будущим Рафаэлем, в памяти которого моя милая Камилла останется жалким детским воспоминанием. Я не испытываю ни малейшего желания знакомиться с этим гипотетическим Рафаэлем, так как знаю, что он предаст меня, как предали меня вы (да, месье Мда-Мда, я видел ваш опус, вашу диссертацию на тему фантазий близнецов или что-то в этом роде), как предал меня Ксавье, как предали близнецы, как предал я Анну.


Анна не была ни толстой, ни мускулистой, а, скорее, хрупкой и уязвимой. Помню, я чисто автоматически сжал ее руку, чтобы оценить ее мускулы, как мы делали это с Камиллой и Лео, и там, где я нажал пальцем, появился огромный синяк. «Это из-за меня?» — изумленно спросил я, не веря своим глазам, а она лишь протянула мне руки: «Сожми их еще». Я воззвал к ее крови под кожей, и кровь отозвалась, поспешив мне навстречу; девушка хотела отдаться во власть того, кто возьмет на себя заботу о ней, и я невольно ретировался: «Извини, буду впредь внимательнее», однако не проявил к ней внимания, во всяком случае, того, в котором она нуждалась.

С Анной мы никогда не спорили, не засыпали друг друга аргументами, в которых можно было запутаться. Она со страхом наблюдала за нашими ссорами с близнецами, не взрываясь от возмущения, как другие наши знакомые: «Да вы идиоты!» или «Вы спятили!» Камиллу и Лео можно было сравнить с упрямыми быками, а Анна была бабочкой, но никто из нас не умел обращаться с бабочками.


Я встретил ее в спортзале, где занимался кендо ее дружок, высокий неразговорчивый парень, один из лучших фехтовальщиков. Она всегда ждала его на ступеньках. Однажды я заметил, что высокий парень больше не приходит на тренировки. «Он что, бросил кендо?» — спросил я у ребят, когда мы переодевались в раздевалке. «Нет, он уехал в Японию». — «А девчонка?» — «Какая девчонка?» — «Та, что сидит на ступеньках, она продолжает сюда ходить». — «Ах, эта!» — только и сказали они, пожимая плечами. Обычно я, нацепив на себя амуницию и выйдя на площадку, сразу начинал искать ее глазами. Я приветствовал духов, ками, но не удостаивал их, так сказать, взглядом. И, вполне возможно, что они затаили на меня обиду и возжелали отомстить той, которая похищала у них мое внимание. Иногда мне кажется, что ее присутствие в этом месте было большой ошибкой, опасной выходкой, что я должен был это предчувствовать, что надо было умолять ее никогда больше сюда не приходить, что надо было ходить с ней в бассейн, гулять в парке, где угодно, только не посреди этого леса мечей, ищущих свою жертву.

Иногда она приходила с опозданием, но все-таки приходила, садилась на одно и то же место и, обхватив руками колени, замирала. Мне было страшно любопытно, кто же ее теперь интересует, когда ее друг уехал в Японию. Однажды вечером она не пришла на тренировку, и я вдруг почувствовал, что скучаю по ней. Мысленно я называл ее девушкой со ступенек. «Зачем она ходит сюда?» — завел как-то я разговор в раздевалке. «Это ты у нее спроси», — отозвался один тип, которого я недолюбливал и который, кажется, работал менеджером в телефонной компании. «На твоем месте я бы не лез к ней», — сказал другой, неплохой малый, он, насколько я понял, работал на полставки зубным врачом. После тренировок они иногда устраивали ужины, но я, как правило, не оставался с ними, — все они уже работали, получали более-менее стабильную зарплату, я же был бедным студентом. «Она хорошенькая», — осторожно обронил я. Но мне никто ничего не ответил.

Никто не горел желанием болтать об этой девушке, скорее всего, из уважения к уехавшему в Японию парню, а не из почтения к ней. На тренировки в спортзал обычно приходили только члены клуба, либо сопровождавшие их лица, у нас не было принято заявляться просто так, чтобы посидеть на ступеньках. Принято или нет, но девушка приходила. Она ни с кем не разговаривала, а когда мы выходили после тренировки, ее на ступеньках уже не было. Ждала ли она возвращения своего дружка из Японии? Цеплялась ли за призрачный образ, без которого не мыслила своей жизни? Наши лица были спрятаны под мен, то есть шлемами, мы все были приблизительно одного телосложения, нас трудно было различить. Ее звали Анна, вот и все, что мне удалось узнать о ней, и, похоже, никто больше ничего и не знал. Тогда что же означала фраза, оброненная дантистом: «На твоем месте я бы не лез к ней».

Может, у этой девушки был какой-то тайный изъян, и высокий здоровяк (он занимался изготовлением рамок для картин), был вынужден бежать от нее в Японию? «Он что, не смог удержать ее в рамках?» — пошутил я, но слегка, чтобы они не обиделись за своего товарища. Ответ: насколько известно, нет. Он уехал, чтобы глубже изучить японский язык, исследовать японские манга, фотографировать японские сады и скоростные поезда, а также заниматься кендо с японцами. И разговор переключился на изготовителя рамок и его увлечение Японией. Получается, что Анна была лишь его тенью, узором на его кепке, бабочкой, опустившейся на рукав его рубашки.

«Но все-таки она хорошенькая», — перевел я опять тему. Они согласились, что да, мол, хорошенькая, иначе изготовитель рамок не запал бы на нее, ха-ха-ха, но она все же не совсем похожа на японку, ха-ха-ха. Этот изготовитель рамок, самозабвенно увлекавшийся всем японским, произвел на них впечатление, и все мысли, посещавшие их во время ужинов после тренировок (а я знаю, что этих мыслей у них было не слишком много из-за физической усталости и выпитого пива, так как я пару раз все-таки участвовал в их ужинах), были заняты этим замечательным типом, стоявшим на голову выше них. Они и думать не думали о скромной хрупкой девушке, не занимавшейся кендо, не имевшей ни меча, ни специальной формы.

Мне, надо признаться, нравилась эта компания. Здесь собрались спокойные ребята, которые не выпендривались и не впутывались ни в какие истории. Я мог завести среди них приятелей, может, даже друзей. Они напоминали мне Поля, но у меня уже был свой Поль, и вся моя жизнь была связана с ним, моим городком, нашим детством и нашими прогулками. Я не мог представить себе, что смогу шагать рядом с кем-либо из этой компании, для начала я должен был вычислить самого подходящего, отделить его от группы, перетащить на свою сторону и только затем проверить, способны ли мы идти в одной упряжке. Однако это требовало слишком больших усилий, а у меня не было ни мужества, ни желания, ни, что самое главное, потребности в таком трудоемком занятии. Я часто ездил к себе домой, чтобы навестить мать, и почти всегда там был Поль, приезжавший на выходные к своим родителям из Лиона, где он учился на агронома.

Обычное дело для студентов из провинции: они садятся на поезд и едут на выходные домой, к родителям. Даже Лео и Камилла приезжали иногда навестить бабушку и дедушку, хотя большую часть времени проводили у моей матери. Можно было подумать, что для них «приехать домой» означало болтаться часами в убогом домишке с сарайчиком, в неухоженном дворике, нежели проводить время в великолепном доме муниципального советника и его супруги. Надо признаться, меня это чертовски раздражало. У меня-то была одна мама (не считая бабули с Карьеров, но ее они не навещали), которую я не желал делить с ними. Интересно, присаживались ли они, как тогда, на наш старый продавленный диванчик, чтобы зарыться с головой в ее огромной мягкой груди? Эта картина преследовала меня, мне казалось, они знают больше, чем я, о личной жизни Люси. Шушукается ли она по-прежнему со стариками Дефонтенами, спрашивая у них совета, встречается ли все еще с коллегой из общества дружбы Франция-Мали, болтает ли с близнецами обо мне, пытаясь выудить у них информацию о моих успехах в учебе? И самое главное — посвятили ли они Люси в секрет наших «необычных сеансов»?

Было в отношениях между моей матерью и близнецами нечто такое, чего я не должен был, как мне подсказывало сердце, касаться, нечто, идущее от магии, старых забытых фантазий, радостно покидающих свои старые колыбельки. Как здорово взлетать и парить в невидимом воздушном танце над человеческими существами, приникая к ним время от времени, чтобы согреться чужим теплом! Но все же не слишком увлекаясь, дабы не быть изгнанными людьми, хотя, что они могут против невидимых и осторожных призраков?

Впрочем, у меня хватало своих призраков, просто мои были более активными и злыми и им незачем было затевать драку с милыми и скромными очаровашками, посещавшими душу моей матери. Когда я не мог избавиться от этих мыслей, то становился напротив зеркала и медитировал, без конца повторяя одну и ту же фразу: «Я сын ее плоти, а близнецы — дети ее сердца». И пусть утверждение было ложным, меня это нисколько не волновало, важен был ритм, слова, звучание, — так пишут сказки, так поется в песнях. Эта фраза-выручалочка была для моего разума губкой, которая впитывала в себя гнев и досаду.

Я очень гордился своим открытием. В первой части изречения ощущался библейский слог, придававший ему нужную торжественность и важность, расширявший горизонты моего существования. «Плоть» не то словечко, которым каждый день обмениваешься с приятелями, «плоть» уместнее звучало под сводами храма: плоть от плоти, плод чрева твоего. Я услышал эти слова во время крещения — единственной церковной церемонии, на которую меня когда-либо приглашали. Она проходила в небольшой церквушке неподалеку от фермы Поля. Я стоял на неровных каменных плитах, окруженный покрытыми плесенью стенами, и вдруг под сводами раздались эти слова, поразившие меня прямо в сердце. Мыслимо ли, что такой обычный человек, как батюшка Бриссе, с которым мы сталкивались несколько раз в неделю, в сером, затертом до дыр костюме, расплывавшийся при встрече в глуповатой улыбке, словно навечно приклеенной к его бесцветному лицу, мог произносить такие ошеломляющие речи, да так, что ты сразу забывал и об его размеренной походке, и потешной жестикуляции, и чувствовал, как в глубине твоей, вот-вот, плоти, зарождалась дрожь, и понимал, что дрожишь вовсе не от холода, царящего в этой ветхой церквушке?

Плоть от плоти, плод чрева твоего… «Ты раньше о таких вещах слыхал?» — поинтересовался я у Поля. «А как же, это из Библии, Раф», — ответил он с легким недоумением в голосе и выдал длинную цитату, стреляя словами, как из пулемета, а я стоял, развесив уши от изумления, в душе терзаемый завистью к другу (и чтобы скрыть эту зависть, включал, как говорится, дурака). «Ты что, выучил это наизусть?» — «Это, старик, не стихотворение, а молитва». Я вдруг открыл для себя, что Поль знает о многих неведомых мне вещах, о которых никогда раньше не рассказывал.

Молитвам его обучила бабка. Он не знал, верит ли она по-настоящему в Бога, но в ее спальне над кроватью висело распятие, а перед Пасхой она носила освящать в церковь веточки вербы. «Таких людей, как она, кто ходит в церковь, но недолюбливает священников, полным-полно», — сказал он. Но батюшку Бриссе любили все, и, благодаря ему и бабке, состоялся тот обряд крещения. Мама моя не пошла, но меня отпустила. Крестили племянника Поля — Поля номер два, того самого, с которым мы чуть позднее схлестнемся под старой липой в битве непроницаемых взглядов, принудив его сложить оружие, приспустить знамена, опустить свои веки и бросить на прощание взгляд, полный обиды и непонимания.

Прости, Поль номер два, мы вели себя так, потому что думали, что обязаны научить тебя жизни, научить жизни сопливую мелюзгу, которая считала, что может орать сутками напролет и похищать внимание наших матерей, прости, невинная душа, но ты, надо признать, оказался храбрецом. Я хочу преклонить перед тобой колени, чтобы попросить прощения за все то, за что никогда не попрошу прощения у двух гаденышей, которые раз в месяц на выходных похищали у меня мать; я посвящаю тебе мою фразу-выручалочку, чтобы иметь удовольствие услышать ее еще раз: «Рафаэль — сын ее плоти, а близнецы — дети ее сердца». И, пропев первую часть моего гимна в воображаемом храме, который, несмотря на величественность, очень походил на старую церквушку в деревне Поля, услышав, как слова разносятся под сводами, внушая почтение своей таинственностью и сея смущение в сердцах из-за лукавого образа (плоть), я переходил ко второй части. И тут с почтением было покончено! Мы окунались с моей фразочкой-выручалочкой в пошлость, которой было полно в женских журналах, в затертые донельзя штампы: дети ее сердца, сердце матери, мать слушает сердцем и так далее. Я был рад ткнуть близнецов мордами в это месиво — так им и надо, они не имеют права забирать у меня грудь моей матери, пусть топают к своей мамаше, у которой груди почти нет, зато деньжищ полно.

И не стоит думать, что две части моей фразы диссонировали друг с другом и резали слух. Наоборот, их несхожесть как раз и создавала удивительную гармонию, трогавшую меня до глубины души, ведя прямиком к катарсису, и, если хорошо подумать, Наташа, то это, собственно, и была моя первая фраза писателя. «Да ну, — говорила ты, — а ты можешь объяснить, Рафаэль, что такое фраза писателя, мне жутко интересно». Сию минуту, Наташа, твой покорный слуга сейчас все объяснит. Понимаешь, это такая фраза, которая приходит сама по себе, она просто начинает звучать у тебя в голове, и ты сам удивляешься ее ритму, потому что в нем заключен смысл более широкий, чем ты сам способен постичь. Согласна с таким объяснением, Наташа?

Нет, нет, не возвращайся к своим коллегам в Бамако, я теряюсь в их присутствии, ты же знаешь, у них есть паспорта великой страны под названием Литература, ты и сама вот-вот получишь такой, ну а я всего лишь мальчишка, волею судьбы затесавшийся среди зрителей. Удели мне немного внимания, Наташа, я задам тебе всего один вопрос: тебе знакомо чувство, когда слова цепочкой сами выстраиваются в предложение, которое начинает странно дрожать, будто готовое в любое мгновение воспарить?

И Наташа, моя писательница, поднимает голову под полощущимся тентом, терзаемым знойным ветром, который встряхивает мою память и разбрасывает жемчужины твоего заливистого смеха. Наташа, пожалуйста! Если бы ты знала, насколько я одинок, смешон и дурен, какой я пропащий человек! У меня есть ты, но ты всего лишь образ. «Ну что ж, ты, должно быть, неплохой садовник по выращиванию образов! Ты посадил образ в своем разуме, ухаживал за ним, поливал, и он по-прежнему плодоносит, даря тебе смех и общение, ты хорошо устроился! Эй, молодой человек, — говорит мне Наташа, — что случилось, тебе нехорошо?»

Кроны манговых деревьев не спасают от жары, пыль, смешиваясь с раскаленным воздухом, поднимается серым облаком над землей, вода закончилась, горло пересыхает, голоса затихают, разноцветные кресла бледнеют, ни малейшего дуновения ветра, рот ловит воздух, дыхание замерло до самого горизонта, а огромный тент тем временем медленно, но неумолимо опускается на нас, его края закручиваются, — это саван.

Кошмар. Я просыпаюсь от того, что мою грудь свело судорогой, я хотел умереть в своем сне, мне нужно несколько секунд, чтобы понять, откуда взялось это недомогание, наконец я открываю рот и жадно глотаю воздух. Нужно вернуться в мой мир, отдаться ему, окунуться в круговорот людских потоков. Я знаю, откуда взялся этот кошмар, я начал говорить об Анне. Моей маленькой Анне, девушке со ступенек. Ее плотно сжатых коленках, обхваченном ладонями лице, волосах, которые она постоянно отбрасывала назад. Она шевелилась лишь для того, чтобы спрятать непослушную прядь за воротник пальто, впрочем, очень скоро волосы вновь выскальзывали из своего убежища, застилая ей глаза.

Я следил за ней краем глаза через решетку шлема, поджидая момент, когда увижу ее лицо, и в результате пропустил атаку противника. Удар был настолько сильным, что, зацепившись на мгновение за свою хакама[11], я рухнул как подкошенный на пол. Затем встал на колени, в голове у меня шумело, и я плохо слышал извинения соперника. Соленые капли стекали у меня со лба, обжигали глаза, мне казалось, я весь истекаю кровью, но я не хотел выпускать свой меч, так как чувствовал странную радость, словно кровь и боль как крепостная степа отгородили меня от мира. Я был хорошо защищен, какие-то приглушенные голоса пытались взять приступом мою крепость, но я вернулся в свое царство, где был королем, мертвым королем, я пребывал в состоянии экзальтации и не упускал из виду девушку на ступеньках, прятавшую свое лицо за копной густых волос. Превозмогая боль, я подошел к ней, чтобы преподнести в дар свой меч, но когда с трудом открыл один глаз и посмотрел через прорези в шлеме на ступеньки, то никого не увидел. Рядом со мной стоял наш учитель. Он попросил, чтобы меня отнесли в раздевалку.

Ударивший меня дантист помог мне освободиться от экипировки. Он был приятным парнем и несколько лет изучал хирургию, прежде чем переключиться на стоматологию. Он рассказал мне об этом, когда сантиметр за сантиметром осматривал мою опухшую лодыжку. «Думаю, я тебе и плечо неслабо зацепил», — произнес он расстроенным голосом. «Ничего подобного, — бормотал я, все еще находясь в состоянии экзальтации, — смотри, я могу двигать и так, и так, — я начал слегка размахивать рукой: — По-моему, ты правильно сделал, что бросил хирургию!» Я был полон любви к этому парню, и хотя каждый взмах отдавался в руке чудовищной болью, мне хотелось успокоить его, так как ощущение вины причиняет, наверное, еще больше страданий. Уж я-то знаю, я дока по части вины, я на чувстве вины собаку съел, но мой дантист, бывший студент-хирург, был погружен не в чувство вины, а в тщательное исследование моих суставов и гематом.

«Ну что ж, ничего не сломано, но у тебя ушиб мягких тканей и, скорее всего, растянуто сухожилие, вот здесь, чувствуешь? Что касается лодыжки, то это серьезно. Тебе нужен полный покой, старина, по крайней мере, недели на две. Я подвезу тебя на машине». Но я не хотел, чтобы меня подвозили. У меня в голове крутилась смутная, но совершенно непоколебимая мысль: мне нужно уйти раньше всех, пока не вернулся наш тренер, чтобы узнать о моем самочувствии. Что мне и удалось сделать спустя несколько минут. «Вот видишь, я могу нормально идти», — сказал я. Дантист согласился меня отпустить при условии, что заберет мою сумку со всей амуницией и привезет ее, когда я скажу.

Все эти детали навечно запечатлелись в моей памяти, окруженные чудным сиянием, будто сцена была освещена мощным софитом, ослеплявшим всех персонажей, чьи силуэты ярко выделялись на глубоком черном фоне; там еще было что-то похожее на звукоусилитель, и персонажи разговаривали, как античные маски, повторяя реплики, доносившиеся из замаскированного оборудования, и делая жесты, которыми, как шестеренками, управляли из невидимого машинного отделения. Всё это было причиной моей экзальтации. Я чувствовал, что должно произойти нечто важное, что я стою на судьбоносном перекрестке, что наконец узнаю, что приготовила мне судьба и ничего не смогу изменить.

Анна ждала меня на улице.

Она стояла у рекламного щита и, заметив меня, шагнула навстречу, а потом в нерешительности остановилась. Я направился, хромая, в ее сторону, и она скользнула ко мне, подставив свое хрупкое плечо. Я обнял ее, и мы молча зашагали по улице.


«Другими словами, вы ее сняли» или «Значит, она вас сняла», — сказал то ли судья, то ли адвокат, то ли кто-то другой из тех взрослых, которые пытались загнать меня в капкан. Ах, с какой готовностью эти лицемеры, сбившись в одну шайку-лейку, наклеивают ярлыки! Но я не «снимал» Анну. Невозможно поставить меня в один ряд с изощренными ловеласами, заманивающими в свои сети женщин. Я не охотился за девушками. Однако просто сказать: «Нет, я не снимал Анну» — означало пойти против фактов, очевидных для этих людей, и только навредить себе.

Я произнес: «Вы не можете понять этого» и попал в точку, именно такого ответа и ждала общественность от молодого человека, чье взросление, как у многих моих сверстников, затянулось. «Вы не можете понять этого!» Отличный ход, Рафаэль, прекрасный ответ, хоть раз в жизни ты никого не предал, — ни Анну, ни себя, — кроме того, ты произвел приятное впечатление, пусть мимолетное, на взрослых, от которых зависит твоя судьба.

Однако все те, кто сочувственно кивал головой после того, как я выпалил: «Вы не можете понять этого!», были далеки от понимания. Чтобы понять этим людям состояние парня, неоднократно описанное специалистами по юношеской психологии, требовалось время. Мне понадобилась бы куча времени для того, чтобы объяснить, побороть свой скептицизм, выстроить свою защиту. Они всё извращали, ложно истолковывая каждое мое слово. Мне понадобилось три года, чтобы исписать множество страниц, прежде чем приступить к изложению нашей истории. Судья: «Вы ее сняли (Анну)?» — Подсудимый: «Вы, ваша честь, получите ответ через три года, а вам, госпожа секретарь суда, придется написать как минимум сто страниц». Ну мыслимо ли такое?!


Когда я вышел из клуба, Анна ждала меня у входа, мы шагнули навстречу друг к другу, она нырнула под мое здоровое плечо, я обнял ее, и мы медленно пошли по улице.

Представьте себе детскую комнату, пол которой усеян деталями от конструктора: вот очень высокая деталька (это я, Рафаэль), а вот — намного меньше (это Анна), и соединить их можно только одним способом: вставив маленькую детальку в большую. Я был счастлив оттого, что ко мне возвратилось детство, разостлавшее перед нами невинный коврик для игр, и что нам с первой попытки удалось соединить в конструкцию две детали. Больше того, моя рука покоилась на ее плече, но этот жест не был ни попыткой соблазнения, ни знаком обладания, ни расчетом ловеласа, так как вторая рука у меня жутко болела, голова кружилась, из-за растянутой лодыжки мне нужно было на что-то опираться, чтобы не потерять равновесие, — и всё из-за пропущенного удара, из-за того, что я следил взглядом за девушкой на ступеньках, надеясь различить ее профиль, спрятанный за копной волос. Уф… Дыши, чувак…

Моя рука легла ей на плечо не по собственной воле — кто-то словно запустил механизм, делавший меня счастливым, но на сей раз это был не детский коврик для игр. Я пребывал в какой-то одурманивающей эйфории (хоть и немного похожей, но все-таки совершенно отличной от той, что дает запах травки), как человек, потерявший всякую бдительность и упавший ниц при виде незнакомого космического объекта. Наверное, это и есть любовь с первого взгляда?

Все мое внимание было подчинено новым ощущениям: я шагал бок о бок с человеком, который не был Полем. Близнецы с самого рождения образовывали свою собственную упряжку и не подходили для подобных прогулок, как и все прочие — приятели или подружки по университету.

Анна, похоже, никуда не спешила, и мы неторопливо шагали в полном молчании, а мой разум жадно ловил новые ощущения, сравнивая их с теми, которые я получал во время прогулок в компании с моим старым другом. Мне никогда не забыть чувство надежности, которое я испытывал в его присутствии, его покачивающуюся ровную походку, я же то обгонял его, то отходил в сторону, и нам все время приходилось приноравливаться друг к другу, но, может, именно это и скрепляло нашу дружбу. У моей новой партнерши была очень легкая походка, и хотя я опирался на ее плечо, мне казалось, что ее тело наполнено воздухом. Можно было подумать, что я шел один. Иногда я даже поворачивал голову, чтобы убедиться, что моя девушка со ступенек все еще тут.

Голова у меня кружилась все сильнее, и мы зашли в кафе, но она села не напротив, а на диванчик рядом со мной, так близко, что я снова не смог рассмотреть ее лица, спрятанного под крылом длинных волос. Когда она отбрасывала их назад, я крутил, превозмогая боль, шеей, чтобы рассмотреть ее черты, но каждый раз видел лишь ее размытый, сразу же исчезающий профиль. Она сидела рядом, но не прижималась ко мне, между нами словно пролегала пунктирная линия, и только изредка ее ладонь, словно лапка воробушка, опускалась на мою руку.

«А ты не улетишь?» — спросил я. Она в ответ рассмеялась, значит, все же умела смеяться. И я всем сердцем захотел стать жердочкой, на которую могла бы приземлиться потерянная пташка. Ее родители погибли в авиакатастрофе в небе Аргентины. Я ничего не слышал об этом в новостях, но, может, потому, что они летели на небольшом частном самолете? Она рассказала, что ее отец был дипломатом, а мать ради мужа отказалась от карьеры актрисы, они были безумно влюблены друг в друга, погибни один — другой неминуемо покончил бы с собой, но случилось так, что они расстались с жизнью в одно мгновение. Ни братьев и сестер, ни бабушки с дедушкой у нее не было, она осталась совсем одна и надеялась на скорое разрешение вопроса о наследстве, который осложнялся местом и обстоятельствами гибели ее родителей, а пока она училась на факультете психологии и подрабатывала на полставки. Где? Она часто меняет место работы, не стоит об этом даже говорить, ничего интересного. Все это я узнавал обрывками, кое о чем догадывался сам, когда мы бесцельно бродили по парижским улицам после моих тренировок, на которые она отныне приходила ради меня и ожидала на ступеньках, не сбегая, как прежде.

Мои приятели по кендо никак не отреагировали на мое сближение с Анной. Правда, с тех пор прошло две недели, пока заживали мои рука и лодыжка. Мое возвращение было встречено поздравлениями и шутками, а девушка со ступенек ушла в тень, ей не было места в кругу мужественных бойцов, только дантист, возвращая мне сумку, едва слышно шепнул на ухо: «Полагаю, она тебе рассказала?» — «Разумеется», — не задумываясь, отозвался я. Хотя на самом деле не понял, что он имел ввиду: смерть ее родителей или внезапный отъезд жениха? Как бы там ни было, я не желал говорить о ней в мужской раздевалке пусть и с симпатичными ребятами, так как еще с тех пор, как мы с Полем играли в футбол, я испытывал недоверие к мужским раздевалкам. Правда, здесь, в спортзале, я чувствовал себя гораздо комфортнее, чем на школьном стадионе, к тому же, после отъезда здоровяка (ему дали кличку Фред-сан), о чьей славе постепенно забывали, члены нашего клуба негласно считали меня самым сильным противником.

Как она познакомилась с Фредом? Через дантиста. А как она познакомилась с дантистом? Когда пришла к нему на прием. А дальше? А дальше она рассказала ему, что ищет работу, и дантист организовал ей встречу с одним менеджером в телефонной компании. А потом? Ей не удалось получить работу, но менеджер познакомил ее с высоким сильным парнем, помешанным на всем японском, а поскольку она немного говорила по-японски, благодаря профессии своего отца, то у них обнаружились общие интересы. А теперь отец погиб, жених ее бросил, а японский язык она совершенно забыла.

Я стал меньше встречаться с Лео и Камиллой и чаще ходить на тренировки. Когда я приходил в спортзал, Анна уже сидела на ступеньках, а потом мы уходили вместе, долго гуляли по улицам, останавливались в кафе. Мы не назначали свиданий — спортзал был нашей точкой пересечения, наши встречи были, можно сказать, случайны. Мне казалось, что пока она остается просто девушкой со ступенек, с нами ничего не может произойти. Ребята из клуба по-прежнему не высказывались на ее счет. Может, они все по очереди были ее любовниками? Я запросто допускал это, однако подобная мысль ничуть не шокировала меня, я не ревновал, просто испытывал неловкость. Ее я ни о чем не спрашивал. Она говорила очень мало, нерешительно, но иногда ее будто прорывало и она начинала что-то быстро рассказывать, впрочем, я не вникал в содержание ее речей, интуитивно чувствуя, что истина в них вряд ли будет.

Однажды, когда она снова заговорила о том, как любили друг друга ее родители, меня вдруг поразила уже во второй раз произнесенная ею фраза: «Если бы один из них умер, другой непременно покончил бы жизнь самоубийством». — «Почему ты в этом так уверена?» — резко спросил я. Она слегка опешила, словно я вывел ей из глубокой задумчивости. «Они сами так говорили», — наконец произнесла она. «А они не думали, что с тобой потом будет?» — «Со мной?» «Ну да, с тобой?» Она снова задумалась и отвела взгляд. И вдруг у меня в голове мелькнула мысль, что она мало что значила для своих родителей. Вот и все, что я об этом подумал.

Больше всего меня привлекал ее мелодичный голос, пробуждавший во мне целое созвездие образов: разноцветные воздушные шарики, взлетающие и исчезающие высоко в небе, звенящий детский смех на пляже, за которым внезапно наступает полная тишина, сильный вихрь, обрушивающийся на словно выросшую из-под земли гору. Она рассказывала мне, что мать обучила ее классическому танцу, что у нее целая коллекция балетных пачек, которые она обязательно покажет мне, когда уладит все дела с наследством. Где покажет? У нее дома, на авеню Фош. У нее очень просторная квартира, она станцует для меня, если я захочу. Но нужно относится к ней со снисхождением, она слегка потеряла сноровку, потому что давно не занималась из-за занятий в университете и постоянных подработок. Ей еще повезло, что консьержка готовит ей по вечерам ужин. Но она ни на что не жалуется, добавляла она, все вокруг так добры к ней. «А кендо не кажется тебе слишком грубым видом спорта?» — спросил я. — «О нет, он прекрасен».

В принципе, я немного вытянул из нее. И то, приложив немало усилий. Чаще всего, своим звенящим голоском она роняла: «Все вокруг так добры ко мне» или «Люди так несчастны!» Это было уже на улице, где она замирала перед каждым попрошайкой, а я с трудом оттаскивал ее. «Ну хватит, у тебя же нет денег!» Тогда ее глаза увлажнялись: «Люди так несчастны, Рафаэль!», а я думал о госпоже Ван Брекер и ее благотворительных балах, о близнецах, особенно о Камилле, рассуждающей на высокие темы и не замечающей, что творится у нее под носом. У меня не было времени подумать о своих чувствах к Анне, да, она меня сильно привлекала, но я, право, не знаю, был ли в нее влюблен.

«Как это?! — возмущалась госпожа судья: — Хватит хитрить, человек или влюблен, или нет, обычно он прекрасно отдает себе в этом отчет». Нет, не отдает, вы путаете это с внутренним убеждением членов суда присяжных, мадам. У меня не было внутреннего убеждения, я просто ходил на тренировки, и каждый раз, выходя в зал, чувствовал, как у меня щемит сердце: будет ли она снова сидеть на ступеньках? Она сидела там, вот и все, что мне было нужно.

Анна… Ее слова летали вокруг нее, как кружевные ленты, которые она ловила своими тонкими руками, заворачивалась в них, и которые при первом дуновении ветерка поднимались, распрямлялись, разрывались, разлетались, невесомые и прекрасные в своем полете. Вот что сказал я вам, госпожа судья, а вы, приподняв очки, бросили на меня долгий, пристальный взгляд. Заметь я в ваших глазах хоть тень насмешки, клянусь, бросился бы на вас со своего места и колошматил бы до тех пор, пока меня не оттащили бы охранники. Но я уверен, что хоть на одно мгновение вы увидели погибшую девушку такой, какой увидел ее я, и не стали допытываться, почему я верил в то или это и не пытался разузнать больше о ее жизни, пресечь ложь, — да, признаю, вы не употребили слово «ложь», которое приводило меня в бешенство.

Все было возможно, потому что такой была Анна.

Потому что такой была Анна… «И потому что таким были вы», — произнесли вы, мадам. И теперь уже я бросил на вас долгий взгляд, а в это время мой адвокат говорил: «Но Рафаэль теперь не такой, госпожа судья, он очень сильно изменился за последнее время, он стал совершенно другим». И все же вы были правы, мадам! Я понимал девушек, их внешность значила для меня не так уж много, я был астрономом, изучавшим сердца, я был хитрее всех остальных, я не слыл грубым мачо, как большинство парней из спортклуба, которые, возможно, переспали с Анной, но не причинили ей никакой боли, а я, такой умный и хитрый, друг девушки со ступенек, единственный, кто мог понять ее и кто даже не переспал с ней, принес ей самое страшное зло, какое только возможно. Все, хватит!


Сельскохозяйственная выставка. Поль сообщил мне, что приедет на два дня в Париж. А у меня в комнате не было даже места, где кошку разместить, не то, что человека приютить, впрочем, хозяева квартиры все равно бы не разрешили. Я подумал о близнецах и еще о дантисте, но оба варианта мне не понравились. Потом оказалось, что Поль приезжает вместе с отцом и они остановятся в отеле. Я вздохнул с огромным облегчением и договорился встретиться с ним на выставке. Мы сразу же почувствовали себя, как во время наших прогулок мы пробирались сквозь толпу, толкая друг друга, но не сильнее, чем когда вели мяч.

Для начала мы отправились к главному стенду, где были выставлены разные породы коров. Меня поразило, какие они огромные и покорные. «Раньше, — признался я Полю, — для меня было загадкой, как можно любить толстушек, но теперь я понимаю!» Поль рассмеялся: «Может, когда-нибудь ты и влюбишься в одну такую толстуху!» Я тоже рассмеялся, радуясь, что снова встретился с Полем. За безобидными фразами вспоминалась вся наша жизнь: Элодия, веселая и болтливая толстушка, которую он однажды уступил мне и с которой еще какое-то время встречался; Каролина, сестра Элодии; Натали Лесаж, дочка подруги моей матери; мадемуазель Дельсар, наша учительница в четвертом классе, которую мы очень любили и которая отсутствовала на той неделе, когда близнецы впервые пришли в нашу школу; здесь был и высокий силуэт Камиллы, и прекрасное лицо Нур, их секретные разговорчики, вызывавшие у нас растерянность и ревность; и старшая сестра Поля, кормившая своего ребеночка под старой липой, не говоря уже о наших проделках, когда мы с чердака дразнили привязанной к палке тряпкой собаку, лаявшую от злости внизу, у лестницы; или когда, однажды, выйдя из орешника, мы оказались на пастбище, где паслись коровы, и тоже стали размахивать палкой, чтобы посмотреть на их реакцию, но так и не смогли оторвать от любимого занятия щипать траву.

Мы долго смотрели на конкуренток, охваченные воспоминаниями и без конца перебивая друг друга: «А помнишь, как ты свалился с велика и расквасил себе лицо, и всё из-за Элодии?», «А помнишь, как ты бредил в постели и звал сирену?» Мы, пожалуй, впервые осознали, что у нас есть прошлое, а в этом прошлом общее детство и отрочество. Одни и те же лица стояли у нас перед глазами, один и тот же пес лаял у лестницы, одни и те же девушки оборачивались нам вслед, одни и те же улицы хранили одни и те же секреты, но в то же время, наблюдая за этими буренками с гладкой блестящей шерстью и невероятно разбухшим от молока выменем, в окружении толпы, мы предчувствовали, что никогда больше не будем близки так, как в детстве, и что наши жизненные пути начинают расходиться.

Поль ничего не знал о любовных сеансах близнецов, о моей запущенной учебе, хронической нехватке денег и долгах, о смятении моей души, а я, в свою очередь, не знал, с кем он теперь дружит, в кого влюблен, какие у него дальнейшие планы. Мы никогда не пользовались мобильниками для разговоров, только собираясь приехать на выходные или каникулы в наш городок, мы сообщали друг другу время прибытия, а в остальном ограничивались короткими фразами: «Как дела?» — «Нормально». — «Тогда пуз-пуз». — «Пуз-пуз, старина». Но мало-помалу и «пуз-пуз» исчез из наших коротких разговоров, а когда мы приезжали домой, то почти не находили времени для общения, так как нужно было навестить его родителей, сестру, племянника, наших соседей, мою мать, бабулю, Дефонтенов. Иногда у нас только и оставалось время, чтобы проводить друг друга до дома, и мы стеснялись говорить о серьезных вещах, откровенничать, тем более что раньше мы этим не занимались, так как всегда были вместе.

И потом, за несколько часов, проведенных в Бурнёфе, нас начинало уже тошнить от шаблонных фраз, поэтому мы довольствовались молчаливыми прогулками, а при расставании просто говорили: «До скорого, старина» — и обменивались рукопожатием или похлопыванием по плечу. Мы с Полем всегда были разного роста, я выше, он — ниже, но, видимо, эта разница лишь увеличилась, поскольку наши взгляды уже не пересекались с той же скоростью, что и в детстве. У него была коренастая фигура, у меня она стала такой только теперь, и поэтому наши похлопывания по плечу вызывали уже другие ощущения.

Когда вечером в воскресенье подходило время прощаться, настроение у меня резко падало. Поль почти никогда не ездил в Париж, в детстве этот город казался нам чужим, незнакомым, и Поль до сих пор относился к нему с опаской, я догадывался о его чувствах, но мыслями уже был не с ним, а там. Может, я все усложняю, но эти минута прощания погружали меня в глубокую грусть, вот и все.

Я считаю расставания губительными для любви и дружбы. Лео и Камилла слишком часто надолго покидали меня, а затем и Поль, который был для меня символом постоянства, как смена времен года, как столетние плиты домов, как цвет воздуха, тоже оказался втянутым в этот танец отъездов, приездов, встреч и расставаний, — мое сердце зачахло. «Как вы можете говорить такое, молодой человек? Жизнь ваша только начинается, а у вас уже сердце зачахло!» Госпожа судья выглядела возмущенной, но, несмотря на суровость и резкость, я видел, что она мне сочувствует. Мой адвокат утверждал, что мне с ней повезло, поскольку она была «редкой судьей, пытающейся понять, что стоит за поступками». Итак, судья. Мы переглянулись, и мне показалось, что я увидел фотографию супружеской пары с двумя детьми на лужайке. Женщина — это была она, судья, — мило улыбалась, но я интуитивно почувствовал, что муж ее бросил, а дети выросли и разъехались. Наши взгляды встретились на секунду, и я чуть не влюбился в эту женщину.

«Ах, Рафаэль, Рафаэль!» — вздохнул мой психоаналитик. Знаю, знаю, я был неопытным пареньком, считавшим себя способным читать в глазах людей, способным проникать к ним в самую душу, не переживайте, я прекрасно усвоил урок, отныне каждый сам за себя: помоги себе сам, а Бог поможет другим.

«Временно зачахло», — быстро поправил себя я, чтобы приободрить ее, чтобы она поверила, что еще сможет полюбить или ее смогут полюбить, потому что даже я со своим опустошенным и зачахшим сердцем мог представить ее улыбающейся в лучах солнца, привлекательной и окруженной любовью. Я представлял себе блестящие красные шары, сплетенные в букет и летящие над головами присутствующих, и попытался отделить один из них, чтобы он исполнил свой танец среди нас, в этом жутком, похожем на морг, зале, где все любимые мною люди выстроились у стены, изуродованные, похожие на мертвецов, и где я сам чувствовал себя мертвецом. Я цеплялся за это видение, за этот красный шарик, и когда слезы уже наворачивались мне на глаза, я отпускал его в воображаемое небо и заставлял себя следить за ним взглядом. Это было не такое уж и плохое упражнение для ума, поскольку я не хотел возвращаться к картинкам из прошлого, которые все, как одна, вели меня к Лео с Камиллой, а потом к Анне. И думаю, мне улыбнулась удача, потому что вы, госпожа судья, заметили парня, цепляющегося за ниточку красного шарика в форме сердечка. Я верю в такие мимолетные видения, которые одновременно посещают нескольких людей.


На сельскохозяйственной выставке Поль больше интересовался не племенными коровами, а новыми удобрениями, биологическим земледелием, возобновляемыми энергоресурсами, биоэтанолом и сложноэфирными соединениями, законами и положениями Евросоюза, задавал вопросы, вступал в дискуссии, собирал брошюры, аккуратно складывая их в свой кейс. Это было невероятно. Мой Поль, мой друг Поль, знал, что ускоряет рост моркови, мог назвать точный состав гамбургера, был знаком с производителями риса в Таиланде и кукурузы в Соединенных Штатах, мог виртуально накормить всех жителей планеты продуктами, не вызывающими язву желудка. Без него я до сих пор жил бы в лесу, собирая ягоды и грибы, или, учитывая мое невежество, давно умер, или превратился в скелет, или лежал в бреду под действием неизвестных алкалоидов. Мне стало стыдно за свои антропоморфические рассуждения перед коровами с красивыми ляжками. Окажись я вдруг на лугу умирающим от жажды, то не сумел бы подоить ни одну из них, не зная, как подступиться к вызывающему отвращение вымени. Задумывался ли я когда-нибудь, что молоко, которое я пил бутылками, чтобы набраться силы и, ловко орудуя мечом, привести в восхищение девушку со ступенек, вытекало из вымени, и что требовалось множество таких серьезных и умных парней, как мой Поль, чтобы разработать способ, как не дать размножаться бактериям при нарушении правил гигиены?

Я жил как паразит, как трутень, который кормится плодами чужого труда, предлагая взамен лишь туманные грезы. «О чем задумался?» — спросил меня Поль. И что-то замкнуло в моих нейронах и синапсах, где червь раздумий годами неспешно прогрызал себе тоннели, поскольку ответ мой был, мягко говоря, неожиданным: «О Бале колыбелей». О, господи, о Бале колыбелей! Я повернул голову, чтобы глянуть на чудака, произнесшего в этом гвалте сельскохозяйственной выставки столь неуместные слова, испытывая острое желание врезать ему по глупой башке, повалить на землю, по возможности, в навозную кучу, и в ту же секунду осознал, что этим козлом, увы, был я, все тот же Рафаэль, который приклеился ко мне словно банный лист, и я увидел также того, кто вызвал сбой в его мыслях, мчащихся по тоннелям и канавкам воспаленного мозга.

То был известный министр, который шел по центральному проходу в окружении фотографов и журналистов, и я стал объяснять Полю, что все нормально, что я просто стал жертвой ассоциаций — коварной болезни, вызывающей иногда умопомрачение, к счастью, кратковременное и без особых последствий (в данном случае цепочка была такой: министр, власть, деньги, благотворительная деятельность и так далее), — в общем, я так старался оправдаться, пытаясь, как в кроссвордах, найти нужное слово, которое соединило бы все мои невнятные объяснения, как вдруг заметил, что Поль меня не слушает.

Он отошел в сторону, уступив место кортежу, но в то же время выдвинувшись чуть вперед, чтобы лучше рассмотреть министра, а может, чтобы тот заметил его. И тут на лице Поля, моего Поля, появилось совершенно незнакомое мне выражение, которого, клянусь своей жизнью, я не видел никогда, а ведь никто не знал его лучше меня. Я был его другом детства, это с ним я проводил время на сеновале, бродил по тропинкам в лесу, бегал за девчонками, гулял взад-вперед по улицам городка, о котором знал, может, один процент жителей земли… Стоп, дыши, чувак… Это выражение, возникшее на его лице в какую-то долю секунды, обладало такой притягательной и неотразимой жизненной силой, что министр, пожимавший руки каким-то важным людям, вдруг направился к этому незнакомцу, моему Полю, вытянул вперед руку и, словно отбросив последние колебания, широко улыбнулся — так проявляется решительность государственных деятелей. Его окружение вначале замешкалось, но быстро бросило ломать голову над тем, кто же этот приветливый коренастый парень, и выстроилось дугой рядом с министром, который уже пожимал руку Полю, а Поль пожимал руку министру, уверенно произнося: «Поль Мишо, студент-агроном», и министр отвечал: «Ах, вот как, прекрасно, в каком университете учитесь?» — «В Лионском, господин министр». — «Прекрасно, прекрасно». Их ослепили вспышки фотоаппаратов, а когда толпа рассеялась, кортеж был уже далеко. Поль переложил в правую руку свой кейс, который держал в левой во время обмена рукопожатиями, и, повернувшись ко мне, произнес: «Так они все-таки сходили на бал?»

«Ты знаком с министром?» — растерянно пробормотал я, пораженный быстротой и естественностью проведенной только что операции, хотя не было ничего особенного в том, если бы он его знал, так как министры иногда посещают университеты и принимают студенческие делегации. «Нет, конечно, — спокойно ответил Поль, — но такое знакомство всегда может пригодиться». Может пригодиться? Ну что ж, прекрасно! Поль немного помолчал и, глядя мимо меня, продолжил тем же равнодушным тоном: «Если это может пригодиться мне, то пусть пригодится и другим». Он часто, когда говорил о чем-то таком, что не касалось обычной жизни, к примеру, морали, допускал смысловые ошибки, но я понял, что им движет не эгоистичный расчет, что под другими он подразумевает не приятелей, затевающих какое-то мошенничество, а весь мир целиком, всех несчастных, голодных, или, возможно, он имел в виду имущественное неравенство, баснословные прибыли супермаркетов, против которых как раз в тот момент выступали французские фермеры, и что, вероятно, подвигло министра пожать руку простому парню.

Но главное, я почувствовал, что Поль возвращается ко мне, подсознательно передавая послание: «Я всегда буду твоим другом, Рафаэль, даже если жизнь разведет нас в разные стороны, я никогда не отрекусь от тебя, возможно, даже сделаю что-то такое, что тебя удивит и заставит потом гордиться мною». Когда я перехватил это дружеское послание, воздух ворвался в мои легкие и я почувствовал себя так, словно у меня прошел приступ апноэ. Я дышал легко и свободно всем своим существом, меня переполняли любовь и огромное чувство облегчения. Я прижался к плечу своего заново обретенного друга, Поль перебросил кейс в другую руку, и все стало так, как и прежде. Мы гуляли по выставке, где стало намного свободнее после того, как министр и его свита удалились пожимать другие руки, мы шагали в том же рваном ритме, помогавшем нам находить равновесие, у нас не было никакой цели, нам просто хотелось быть вместе.

И вдруг я подумал, что тоже могу кое-что показать Полю — то, что связывало меня с мужским братством и мужественностью, — познакомить с организацией, охватившей своей сетью всю планету, а также с великим человеком, японским наставником, который как раз на этой неделе приехал в наш клуб и который был намного известнее простого министра. Я прекрасно осознавал, какой огромный подарок сделаю старому другу, открывшему для меня столько нового на сельскохозяйственной выставке.

«Хочешь пойти сегодня вечером со мной на кендо?» — «Можно было бы и сходить, — ответил Поль и спросил: — А что, вообще-то, это такое?» И я стал рассказывать ему все, что знал о кендо, о происхождении этой старинной борьбы, ее правилах, этике, а также о ребятах, с которыми вместе занимался, о дантисте, менеджере из телефонной компании, здоровяке, бросившем все и уехавшим в Японию; и по мере своего рассказа я неожиданно для себя обнаруживал, что у моих приятелей, в общем-то, полно хороших качеств, и мне уже казалось, что я довольно часто присоединялся к их посиделкам после тренировок, о которых тоже рассказал Полю и которые теперь находил очень интересными.

Я не был полным ничтожеством, мои приятели были старше меня, они уже работали, жили настоящей взрослой жизнью, и я видел, что мой рассказ производит впечатление на Поля, может, он даже немного мне позавидовал, так как после окончания школы бросил заниматься спортом. «У нас на факультете есть футбольная команда, — сказал он, — но довольно слабенькая, мы играем, чтобы расслабиться». Он не приставал ко мне с расспросами об учебе, и я был признателен ему за это. «Если Раф об этом не говорит, значит, на то есть причины», — представлял я ход его мыслей, ведь на таком молчании и была построена наша дружба. Даже в самых двусмысленных ситуациях, как в случае с Элодией, когда он сидел на краю тротуара, обхватив голову руками, с окровавленным коленом, он все-таки не спросил, чем я с ней занимался, хотя она была его подружкой, его первой женщиной. Точно так же я не спросил его, почему он решил прокатиться, оставив нас дома наедине, как его угораздило упасть с велика, и почему он теперь сидит на земле, уставившись на колесо, и никого не зовет на помощь. Я помог ему подняться, и мы вместе зашагали к моему дому, я рассуждал о том, как починить велосипед, а он согласно кивал, не обращая внимания на стекавшую в носок тонкую струйку крови.

И тем вечером, когда мы шли после выставки и время от времени подфутболивали, словно мяч, валявшийся под ногами рекламный проспект, которыми были усыпаны все близлежащие улицы, мне казалось, что это все та же улица нашего детства, только растянувшаяся в длину до самого Парижа. А еще мне казалось, что я, занятый всем чем угодно, давно позабыл, что такое быть естественным и счастливым.

Когда Поль шагал со мной рядом, ко мне возвращалось то состояние беззаботности, которое я испытывал в детстве. Я был уверен в настоящем и в ближайшем будущем, которые были привязаны друг к другу, как вагоны поезда. Я больше не вспоминал, какое незнакомое стало у него лицо, когда он отошел от меня, чтобы пропустить кортеж и приблизиться к министру, и каким четким голосом произнес: «Поль Мишо, студент-агроном» и «В Лионском, господин министр».

Я сказал ему адрес клуба, время начала тренировки, объяснил, как проехать на метро, после чего он, пообещав не опаздывать, отправился на встречу к своему отцу.

Я не подумал о девушке со ступенек, которая, как всегда, должна была тоже прийти туда. А нужно было. Даже когда я о ней забывал, она все равно была где-то рядом, как бабочка, шуршащая крыльями.


Ты, вероятно, не знаешь, Наташа с острова Реюньон, но в окрестностях моего городка бабочки почти полностью исчезли из-за злоупотребления пестицидами. Они исчезли точно так же, как васильки на лугах и маки на склонах тропинок, и когда нам в школе показывали коллекции бабочек, собранные предыдущими поколениями, то эти бабочки казались нам такими же экзотическими существами, как колибри и орангутанги.

Однако в любой, самой страшной катастрофе всегда находятся выжившие счастливчики. Бывало, летом мы видели, как в воздухе появляется маленькая желтая бабочка и, махая крылышками, садится то на дикий ячмень, растущий на склонах фермы, то на какое-нибудь растение в огороде, — в общем, на все, что растет в деревне и на что я обычно не обращал внимания. И, может, никогда бы не понял, отчего дрожат стебельки и венчики, если бы не прабабушка Поля, любившая, несмотря на почтенный возраст, повозиться в огороде. «Смотрите, смотрите же!» — однажды воскликнула она срывающимся от волнения голосом. «Что, что случилось?» — удивленные и слегка испуганные, закричали мы. «Бабочка, черт подери!» Не знаю, отчего так всколыхнулась ее душа, может, увидев желтую бабочку, она вспомнила свою далекую молодость и поэтому горестно застенала: «Сволочи, всё загубили своими изобретениями!» Затем она принялась восторженно воспоминать: «Вы и представить не можете, деточки, какие раньше летали бабочки — огромные, с ладонь, а какие яркие, разноцветные, — таких красивых Бог уже не сотворит!»

От волнения ее ладонь сильно дрожала, старушка явно искала поддержки у своей дочери, бабушки Поля, прислушивавшейся к нашему разговору. «Бабуля правду говорит», — подтвердила она, и бабуля, довольная, что ее слушают и не противоречат, заявила властным тоном, как когда-то, в те времена, когда была настоящей хозяйкой в доме: «И правильно поступает наш боженька, что оставляет при себе яркие краски, люди не заслужили их, это уж точно, со своими проклятыми изобретениями!» А тем временем бабочка, перелетавшая с цветка на цветок, то складывала, то расправляла как веер свои нежные крылышки, и вдруг прямо у нас на глазах исчезла, словно то была и не бабочка вовсе, а простой отблеск солнечного света.

Обычная желтая бабочка, понимаешь, Наташа, но аккуратно уложенная в гумусной яме моей памяти, чтобы в один прекрасный день удобрить мои метафоры. Что, ищешь сравнение, Рафаэль, так как тебе трудно нарисовать образ девушки? Вот, смотрите, забытая маленькая бабочка расправляет свои нежные крылышки и порхает в потоке сознания, чтобы в конце концов оказаться в литературных сетях. Ну же, Наташа, засмейся, я хочу услышать твой задорный смех! Правда в том, что мне не удалось толком «рассмотреть» внезапно появившуюся рядом со мной девушку, которую я знал всего несколько недель и которая в итоге сломала мне жизнь. Я долго блуждал в потемках, месье, блуждал до тех пор, пока не рассказал вам о детском воспоминании, которое без всякой причины всплыло в моей памяти, и теперь, вздохнув с облегчением, могу продолжить рассказ о ней.


Анна, правда, не была блондинкой и носила одежду не ярко-желтых, а, скорее, приглушенных тонов, но как ей шло сравнение с бабочкой!

Вот только я совсем не подумал о ней, когда приглашал Поля в спортзал. Пока я давал ему необходимые разъяснения, где и когда мы встретимся, в моем сознании бабочка Анна сидела со сложенными крылышками на ступеньках, готовая в любую минуту расправить их и взлететь. И, может быть, я пересмотрел бы свои планы на вечер, не произнеси неожиданно Поль: «Так они все же сходили на бал?»

Черт побери! «Что ты хочешь этим сказать?»

Значит, все это время, пока я рассказывал ему о кендо, описывал, как театральный художник, интерьер со всеми деталями: мечами, костюмами, шлемами, такими же великолепными, как экспонаты на стендах в музее, — все это время, что я расставлял на сцене героев, хвалил их силу и скорость, повторял их самые удачные высказывания, упоминал, словно мимоходом, их профессии, марки автомобилей, страны, которые они посетили, в общем, всё, что делало таким притягательным мир взрослых, — а в завершение собирался преподнести сюрприз — живую легенду, нашего японского учителя, Поль, хоть и слушавший меня, ни на мгновение не забывал о своем вопросе. Ни рукопожатие министра, ни моя великолепная сценография не смогли отвлечь его.

«Ну, насмешил!» — воскликнул я. «Почему?» — «Ни с того ни с сего ты вдруг вспоминаешь о Лео с Камиллой!» — «Но ты же сам заговорил о Бале колыбелей!» — «Ну и что?» — «Ничего!» И вдруг я осознал, что его фраза: «так они все же сходили на бал?» — была, скорее, не вопросом, а утверждением, простым замечанием, равноценным кивку головой — «ах, вот как», вежливой реакцией, показывающей, что вы слушаете собеседника.

«Да это же было два года назад!» — сказал я. «Знаю, — ответил Поль, — но они туда вернулись». — «Куда туда?» — «На Бал колыбелей, они были приглашены со своими родителями». — «Как ты это узнал?» — «Через Интернет, старик, я сделал копии фотографий, сегодня вечером принесу, пока, до скорого». И он направился к метро, покачивая из стороны в сторону широкими плечами (каким до боли знакомым мне было это покачивание!), и в такт его шагам (а вот это уже было что-то новое) покачивалась рука, сжимавшая кейс.

Мои ноги приросли к земле, эйфория испарилась, а я ощутил приближение неминуемой катастрофы. Я не мог оторвать взгляда от кейса, такого непривычного в руке старого друга. В моем окружении не было принято носить их. Его кейс должен быть круглым, как мяч, а не черным и угловатым. Поль, милый Поль, подбрось его вверх, не волнуйся, я словлю его, сделай это, умоляю тебя, или все полетит к черту. Поль, уже входивший в метро, вдруг повернулся и крикнул мне, размахивая кейсом: «Пуз-пуз-пуз, я клянусь, Раф!» — «Пуз-пуз-пуз, я клянусь, Пауло!» — закричал я в ответ, и он скрылся в толпе.

Вместо того чтобы пойти на лекции, я отправился домой, лег на кровать и уставился в потолок. Мой мобильник, который я бросил на пол, не переставал пищать. Наконец я поднял его и посмотрел список звонивших: Лео, Камилла, Лео, Камилла, Паола (девчонка с факультета, одолжившая мне конспекты, которые я должен был ей вернуть, да, забыл сказать, что она была в то время объектом моей очередной влюбленности), мама, затем номер, который я не сразу узнал, ах да, старики Дефонтены, снова моя мать и Камилла. Предчувствие неизбежной опасности еще больше усилилось — мне столько за весь месяц не звонили. Я отключил мобильник. Всё, теперь отрезан от мира! Дышать стало легче, и я заснул.

Когда я пришел с опозданием в клуб, Поль уже сидел на ступеньках. Рядом с Анной. Они болтали, словно старые друзья. Поль разложил на своем кейсе фотографии, и Анна, чтобы лучше рассмотреть их, собрала свои волосы в пучок, завязав их резинкой на затылке.

Все это я заметил в одну секунду через прорези шлема, но я не стал приветствовать их, а сразу приступил к тренировке. Затем пробил час сражения. Я ощутил небывалый прилив сил, я был черным рыцарем, перед которым никто не мог устоять. Я сделал подряд несколько ги геико, издал боевой клич, ударил ногой, ударил мечом, я был недосягаем, мои противники падали один за другим. Да здравствует турнир, гремите, трубы, распускайтесь, знамена! Я ввалился в раздевалку и проревел: «Кто пустил сюда Поля?» Глупости, посетители могли ходить всюду, где им вздумается. Я прочел удивление на лицах парней: «Кто это?» — «Он сказал, что у вас назначена встреча, — извиняющимся тоном произнес дантист, — я решил показать ему зал, а что, не надо было?» — «Это мой лучший друг», — заявил я, словно это все объясняло. «У тебя есть лучший друг?» — удивился менеджер из телефонной компании, а дантист подхватил: «Ну что ж, тебе повезло», а потом кто-то добавил: «Классный парень». Неужели, эти ребята из клуба Budo XI говорили о моем Поле?

Успокойся, Рафаэль, успокой свое сердце, которое бьется без всякой причины. Я аккуратно сложил перчатки, шлем, доспехи в сумку, затем снял предметы одежды — тенуги, таре, кеигоки, хакама, — сложив их с той же тщательностью, оставался еще синай, мой меч, который я вложил в ножны, после чего, стащив с себя трусы, отправился в душ. Дантист был уже там, он захотел осмотреть мою лодыжку, пожелтевшую гематому на руке, фиолетовый синяк на плече, он попросил меня подвигать рукой, мягко нажимая на ткани. Другие ребята тоже подошли, чтобы посмотреть на мои раны, и я вертелся как уж под душем, пока они ощупывали меня. Я гордился своими плечами, бедрами, пенисом, ранами, я чувствовал себя Ахиллом на поле после битвы.

Ведь Ахилл был, в сущности, таким же простым парнем, как и мы, набивал я цену себе и всей нашей компании, стоя под обжигающими струями душа; да, он был таким же парнем, как и мы, с телом культуриста, находящимся в центре интриг, которые плели вокруг него женщины, корешки, взрослые, и у него наверняка бывало гадкое настроение, сдавали нервы, наверняка его посещало отчаяние, когда он томился днями и ночами под крепостными стенами Трои. О войне с Троей нам читали лекции в университете, и когда я присутствовал на занятиях, меня не покидало чувство обиды и сожаления. Почему о нас, молодых воинах, сражающихся за знания в университете и за место в вагоне метро, никто не слагает мифов? Да, среди наших преподавателей есть много Агамемнонов, но — какая жалость, какая несправедливость! — нет даже тени Гомера, чтобы воспеть наши подвиги.

Я был самым высоким в группе и теперь, пока мои приятели раздевались, чтобы пойти в душ, мог хорошо их рассмотреть. Нерегулярное питание, напряженные спортивные тренировки, постоянная беготня и бессонные ночи незаметно изменили мою фигуру. «Слушай, старина, ты, может, и не идеально сложен, но в чертовски отличной форме!» — бросил мне дантист, славный парень, всегда готовый восторгаться успехами других. Остальные ребята оправдывали недостатки своих фигур работой, служебными обязанностями, из-за которых им приходилось переедать и выпивать лишнее. «Так он же студент!» — возразил менеджер из телефонной компании, мучавшийся по поводу своего животика.

Я наслаждался душем, с почтением намыливая свой член, длинный и тяжелый, который слегка приподнимался под тугими струями воды, словно отдавая мне честь, и почти забыл о Поле и Анне, обо всех сообщениях, присланных мне на мобильник. Я думал о себе, обо всех женских прелестях, которые созерцал и которым подчинялся, я думал о Камилле и о том, что недостаточно любил себя, что должен любить себя сильнее, чтобы она полюбила меня. Она видела мой член, и я видел все ее прелести, мы видели друг друга голыми десятки раз, и я говорил себе, что больше не буду ее приятелем, простым наблюдателем и защитником, другом детства, выдуманным братиком, третьим близнецом, всё, с этим покончено. Я вышел последним из раздевалки и только тогда вспомнил о старом друге и девушке со ступенек.


Они сидели в кафе напротив клуба, точнее говоря, Поль уже стоял, собираясь уходить, а его кейс лежал открытым на столе. Через окно я видел, как он вытаскивает мобильник, что-то говорит, но, по всей видимости, в пустоту голосового ящика (моего, разумеется). Когда он закрыл кейс, Анна тоже встала, а я бросился, сам не зная почему, за грузовичок, припаркованный у кафе. Они вернулись в клуб, чтобы проверить, там ли я, затем снова вышли на улицу, и Поль еще долго внимательно смотрел по сторонам.

Он повернулся к Анне, чтобы, я был уверен, попрощаться, но что-то произошло, так как они вместе пошли по улице. Анна, казалось, не шла, а летела, привязанная к нему невидимой ниточкой. Анна, моя маленькая Анна, настолько легкая, что малейший порыв ветра мог унести ее, а она была готова ухватиться за первую подставленную руку и, не раздумывая, полететь рядом. Не бойся, моя маленькая Анна, Поль не грубый мужлан, он — мой друг и не причинит тебе ничего плохого. Я смотрел, как они удаляются, не понимая, куда же они идут, хотя мне нужно было побежать за ними вдогонку и остановить их. Поль еще раз оглянулся в последний раз, в мою, как мне показалось, сторону, — пуз-пуз-пуз, я клянусь, Паоло, — и нервный безумный хохот вырвался у меня из горла.

Я вернулся к своему дому, но меня там никто не ждал, и я стал просматривать сообщения. Паола требовала назад свой конспект и подробно рассказывала о фильме, на который ей хотелось бы сходить со мной, все остальные были на одну и ту же тему: старики Дефонтены тоже «выбрались» в Париж на сельскохозяйственную выставку, они собирались поужинать с Лео и Камиллой и назначали встречу в ресторане на Эйфелевой башне. «Будет здорово, если ты придешь, Дефонтены очень хотели с тобой поговорить», — сообщала моя мать. «Где ты пропал?» — спрашивали Лео с Камиллой. Хотя ужин на Эйфелевой башне был, по-видимому, в самом разгаре, Камилла писала: «Звонил Поль, встречаемся у нас в студии после ужина». И еще было сообщение от Поля: «Рафаэль?» Только мое имя и знак вопроса — знак озабоченности, полной братского участия. Я чувствовал себя измотанным и опустошенным, мне нужно было собраться с мыслями, заглянуть в себя.


Время, время моего тела и разума, словно приклеенное ко мне, медленно разворачивалось. Я разделся догола и долго изучал себя в зеркале хозяйского шкафа, поворачиваясь в разные стороны, чтобы лучше рассмотреть свое тело, затем сделал несколько гимнастических упражнений и приступил к методичной мастурбации, после чего все закрыл, ну, как захлопывают ящик, то есть снова оделся и занялся ничегонеделанием, позволяя времени моей жизни творить свое дело внутри этого ящика, в то время как мой успокоившийся разум решил ни во что не вмешиваться.

Я хотел бы, чтобы меня накормили через трубочку, но при этом я продолжал бы лежать и никого не видел бы. Увы, телепатия не всегда приносит ожидаемый результат, так как в дверь постучалась моя хозяйка. В руках у нее была небольшая кастрюлька. «Представляете, господин Рафаэль, у меня получился замечательный кус-кус», — произнесла она восторженным тоном, сама пораженная своим кулинарным подвигом, потому что обычно готовила только рыбу, и я хорошо изучил запах трески с капустой. «Спасибо, госпожа Мария», — вежливо ответил я, согласный принять кастрюльку, но только не повариху. «Вы, случайно, не заболели?» — с обеспокоенным видом спросила она. «Вовсе нет, — заверил я, — обещаю вам, что все съем». Она еще немного поболтала и в конце заключила: «Время знает, что делает». Я убежденно подтвердил: «Да, знает», — у нас было полное согласие по данному пункту с госпожой Марией.

Я испытывал теплые чувства к этой маленькой аккуратной женщине, постоянно носившей белые блузки и темно-синие юбки. Она была португалкой, и после долгих лет работы «на других» они с мужем смогли удачно купить в районе Мэри де Лила трехкомнатную квартирку, в которой одну из комнат с отдельным входом оставили для дочери, а когда та вышла замуж, стали сдавать. Они впервые сдавали квартиру, а я впервые снимал жилье, и у нас был, так называемый, медовой месяц. Каждый раз, когда я отдавал им деньги за комнату, они испытывали неловкость, словно это было каким-то недоразумением, мне, кстати, тоже было неловко, потому что я знал, что плачу очень мало, а им казалось, что они берут слишком много. Эту комнату нашла мне моя мать с помощью своих связей в мэрии. Госпоже Марии было известно, что моя мать тоже когда-то работала «на других», и, вероятно, по этой причине или какой-то другой, но она вела себя очень тактично со мной, а я платил ей тем же.

Загрузка...