Нет, не физически, по крайней мере, пока нет. Его мощная, плотно сбитая фигура не могла сравниться с моим худым угловатым телом, а тяжелые и в то же время острые черты лица никоим образом не походили на мои (голова чужака, говорила моя бабуля с Карьеров, напуская на себя умный вид, когда хотела поддеть меня), однако в том состоянии смутного напряжения, в котором я пребывал, я чувствовал, что схожая мощная стать дремлет в моих мускулах, и в голове у меня вдруг пронесся образ моряка Попая. Не дрейфь, старина, качай бицепсы, ты еще им себя покажешь! Но самое главное, мне показалось, что я нырнул на мгновение, на очень короткое мгновение, в душу отца Лео и Камиллы, проплыл по ее извилистому течению, и этого хватило, чтобы меня накрыла волна беспредельного восхищения, смешанного с чувством глубокой растерянности. Всё это длилось одно мгновение, а сколько строк нужно исписать, чтобы выразить эти чувства, сколько потратить часов, чтобы вернуть тот миг, и стоит ли искать истину, кому довериться?
Только себе, разумеется, но я еще так молод и впервые чувствую себя чудовищно одиноким; я хочу заскулить, как щенок, и в то же время рвануть галопом, как молодой жеребец, или немедленно послать всё к черту, ибо мои нервы не выдерживают; я хочу вернуться в свои мечты, довериться времени, лежать на мягкой подушке и унестись далеко-далеко. О, как я завидую первобытным людям! Ты смотрела фильм «Война огня», Наташа? Там есть эпизод, когда группка людей, укрывшись в пещере, сидит и молча глядит, как падает дождь, а перед ними расстилается огромная, бескрайняя долина; скука и ожидание, и вялотекущее время.
Моя мать тоже расспрашивала Бернара о его работе, но ей было сложнее формулировать вопросы, поскольку она ничего не понимала в деятельности фармацевтической компании Ван Брекеров. Разговор потихоньку затихал, и госпожа Дефонтен, воспользовавшись паузой, стала спрашивать о том, что ее интересовало: как поживает ее невестка, как они обустроили свою квартиру в Токио (они уже покинули Сидней), ответы были лаконичными и чаще всего шутливыми, Бернар не очень любил распространяться о своей семейной жизни. Господин Дефонтен, то есть дедушка, говорил мало, его интересовали только биржа и банковская политика, но и тут Бернар ловко уходил от темы. «Ничего удивительного, — объясняла мне позже мамаша, — они стоят по разные стороны баррикад и временами очень сильно спорят». Судя по всему, в тот вечер дедушке Дефонтену не хотелось спорить. «Ладно, — сказал он, — поговорим об этом позже». Тут зазвонил мобильный Бернара, — это был уже не первый звонок, но Бернар каждый раз, бросив короткий взгляд на дисплей, резким щелчком закрывал телефон, — однако сейчас выражение его лица изменилось. «Ух ты, — сказал я про себя, — так вот какое его настоящее лицо». Извинившись, он вышел из-за стола. Близнецы, переглянувшись, шепнули мне: «Это Астрид». Их мать, сообразил я. Бернар вернулся за стол с озабоченным видом, но, заметив устремленные на него со всех сторон вопрошающие взгляды, тут же расплылся в улыбке: «Ну вот, я тоже получил разрешение на участие в торжественной церемонии открытия Бала колыбелей! ЛеоКамилла, у нее не было времени поговорить с вами, она вам перезвонит». Он так и произнес: «ЛеоКамилла», в одно слово, на что госпожа Дефонтен не могла не отреагировать: «Ну как же так, Лео И Камилла!» Он холодно промолчал, потом произнес: «Люсетта, я тебя провожу». Званый вечер закончился.
Хорошо, допустим, он провожает Люсетту, а мне-то что делать? Никто, похоже, не задумывался над этим вопросом. Мамаша выглядела до чертиков уставшей, Бернар выглядел спешащим, госпожа Дефонтен всем своим видом показывала, что ей не терпится побыстрее убрать со стола, а господин Дефонтен — что он страстно желает ей помочь, но только без близнецов. «Идите поиграйте с Рафаэлем, — сказал он, затем, смутившись, добавил: — Извини, Рафаэль, я все время забываю, что ты уже взрослый парень». И вот мы уже втроем на пороге дома, разбитые от усталости, зеваем, состязаясь, кто шире откроет рот. «Нет, — сказал я, — не думаю, с чего вы взяли, что мы похожи?» — «Да так, — нехотя отозвались они, — глупости всё это». — «Да уж точно, глупее не придумаешь». Мне вдруг все осточертело, хотелось поскорее оказаться у себя дома. Моя мать совсем обо мне забыла, оставила, словно зонтик на скамейке в парке, что же мне делать? Но Бернар уже возвращался. «Твоя мать ждет тебя, Рафаэль, — сказал он тоном начальника, увольняющего подчиненного, — мол, всё, шутки кончились, — затем: ЛеоКамилла, я сейчас уезжаю, нет смысла оставаться здесь на ночь». Я бросил взгляд на его машину: дверца манила к себе, готовая сама распахнуться, колеса дрожали от нетерпения, а под капотом затаились лошадиные силы, жаждавшие вырваться на простор автострады.
Я поплелся домой в одиночестве, шагая, словно в полусне. Мама в пижаме лежала уже в постели. «Ну как?» — поинтересовался я. «Да никак», — в своем стиле отозвалась она. Я все же не сдавался: «Вы вели себя как очень близкие друзья». — «Что за чепуха!» — пробормотала она, закрывая глаза. Но меня будто приковали к порогу ее спальни. «Но он симпатяга, правда?» — «Да, симпатяга, но у него хватка акулы». Вдруг у меня вырвалось: «Почему ты не вышла за него замуж?» Это ее разбудило, и она села на кровати: «Но, милый, мы не были влюблены друг в друга, не говоря уже о других обстоятельствах, а главное — мы не любили друг-друга». Ее, видать, позабавил мой вопрос. «И не хмурь так брови, мальчик мой дорогой, мы с Бернаром просто школьные друзья, как вы с близнецами!» — «Вот именно», — пробурчал я, но не настолько громко, чтобы она услышала. Сам не знаю, что я хотел этим сказать, но по пути в свою комнату я то и дело повторял: «Вот именно, вот именно…»
На следующий день в лицее произошедшее накануне казалось мне не более чем сном. У входа, как обычно, меня ждал Поль. «Близнецы вернулись», — сообщил он. Его голос звучал слишком возбужденно. В ответ я лишь пожал плечами. «Камилла чертовски хороша», — продолжал он. «Ей всего тринадцать», — сказал я. «Но на вид все шестнадцать», — задумавшись на миг, произнес он. Затем он захотел узнать, успел ли я поговорить с ними, а когда я ответил, что видел их накануне, он, похоже, слегка расстроился. «И ты не позвонил мне, чтобы сообщить об этом?» — «Тебя это так волнует?» Настала его очередь пожимать плечами. Мы перешли в выпускной класс, учились мы посредственно, но, в целом, не хуже других, труднее всего нам давались языки, но Поль, надо признать, учился все же с большим усердием, чем я. На уроке английского он бросил мне записку: «Давай попросим Камиллу и Лео помочь нам с английским».
Я заметил, что он написал Камилла и Лео, а не наоборот, как мы раньше всегда говорили. «Посмотрим», — написал я в ответ, мне необходимо было собраться с мыслями, чтобы переварить события вчерашнего вечера.
Однако каждый раз, когда я пытался это сделать, мои веки становились тяжелыми, в голове начиналась путаница, в конце концов я откладывал это дело до вечера, но и вечером, и всю неделю было то же самое.
Я мог сконцентрироваться лишь на учебе, учителя в этом году они у нас были все новые — с первых же дней начали доставать нас с выпускными экзаменами. Наступивший школьный год обещал быть нелегким, и мать частенько раздражалась, без конца талдыча, что это решающий период для моего будущего, что я должен выбрать свое «направление».
Я ненавидел это слово — «направление». «Мам, я же не роза ветров», — огрызался я. Что же касается Поля, то он намеревался поступить на подготовительные курсы, чтобы затем пойти учиться на инженера-агронома. «Поль поедет на курсы, а ты что себе думаешь?» Я начинал нервничать: «А кто мне будет оплачивать комнату?» В нашем городишке не было подготовительных курсов, для этого нужно было отправляться в ближайший город Клермон-Ферран или в Пуатье. Тогда моя мать выходила из себя: «Но ты же знаешь, что для нас это не проблема!», а я, ухмыляясь, говорил: «Да ну, и как же у тебя это получится?», а она в ответ: «Ничего, я справлюсь».
Однажды вечером меня вдруг пронзила страшная догадка. «Ты случайно не собираешься просить денег на мою учебу у Дефонтенов?» Она резко развернулась ко мне, опрокинув стул и ударившись о него лодыжкой, ее лицо перекосилось от боли и ярости: «Послушай, мой дорогой Рафаэль, я уже сыта по горло твоими намеками, если хочешь что-то сказать, то говори прямо или заткнись, потому что второго раза я не потерплю». Мы стояли по разные стороны от стола, мой голос дрожал, мы готовы были вцепиться друг в друга. «Если бы ты была моим отцом…» — пробормотал я. «Ах, вот как, если бы я была твоим отцом, то ты ударил бы меня, да?» — «Вот именно, кто был моим отцом?» — «Как это, кто был твоим отцом?»
Мы оба повернулись к стоявшей на буфете фотографии. «А это кто, не знаешь?» — ее голос дрожал, словно крыша под тяжелыми каплями дождя. «Это не мой отец!» — закричал я, чувствуя себя так, словно меня сбивает с ног непонятно откуда взявшийся ветер. «Кто вбил тебе в башку эти глупости?» Яростный ветер все сильней толкал меня в спину, и я бежал вперед, бежал от того, что преследовало меня и тянуло назад. «Близнецы». И тогда моя мать заорала: «Да что они знают, близнецы! — а потом уже тише, подняв стул и садясь на него, повторила: — Да что они знают, близнецы». И в самом деле, что они знали, близнецы, и что это нашло на меня?
«Он вырастил тебя, а потом умер, ты же все знаешь», — грустно произнесла мамаша, кивая головой в сторону фотографию. И мне тоже стало очень-очень грустно. У меня сохранилось мало воспоминаний об отце, все они были окружены ореолом счастья, если, конечно, слово «счастье» подходило для описания чувств ребенка. Скажем так: с ним дом казался больше, крепче, а время текло спокойно и уверенно, да, с ним моя мать и я жили спокойно и уверенно. После его смерти мы потеряли спокойствие и уверенность и все время, как мне казалось, боясь «оступиться», цепко держались друг за дружку: моя мать ухватилась за свою работу в мэрии и за меня, а я ухватился за нее, Поля и свой велик. Можно было подумать, что мы вели размеренную жизнь, но на самом деле никакой размеренности не было, просто мы пытались остаться в русле того спокойного времени, когда отец был рядом с нами, живой, но он недолго был с нами живой, очень быстро он стал мертвым, и я понимаю, почему выбрал Поля своим другом. С ним я мог молча идти бок о бок, или прятаться на сеновале, или просто расслабиться, покоясь на толще времени, не дразня это время, не подталкивая, не пугая его зажженными спичками или взрывающимися петардами, не оплевывая его, не раздражая едким соком нашей взбалмошной юности, и поэтому время, словно огромный пушистый пес, несло нас мягко и осторожно. Мы были двумя беспроблемными подростками, но если Поль был таким из дружеских чувств ко мне, то я из-за страха перед жизнью.
«Не волнуйся, цыпленок, — рыдала мамаша, — не волнуйся, дорогой». У меня запершило в горле, мне хотелось расцеловать ее, зарыться головой в ее грудях, как когда-то в далеком детстве, когда маленький Рафаэль нажимал на них, приговаривая «бип-бип», чтобы посмотреть, выйдет ли из них молоко. «Когда у тебя будет другой ребеночек, у тебя появится молочко», — заявлял он с важным видом, страстно желая продемонстрировать свои познания в жизни, а молодая мамаша громко хохотала: — «Ты всегда будешь моим единственным ребеночком, мой Раф». Однако ребенок не хотел терять редкие минуты счастливой близости с матерью. «Тогда почему они у тебя такие большие, мамочка?» И она, тоже наслаждаясь этими чудными мгновениями, мягко отвечала: «Ну, во-первых, не такие уж они и большие, скажем лучше, что они красивые, но знаешь, их не выбирают, это наследственность». — «А что такое наследственность?» — «Это значит, что мы похожи на своих родителей». И он, ухватившись за новое слово, чтобы продолжить глубокомысленную беседу, замечал: «Но у моей бабули с Карьеров почти не видно грудей, значит, это у тебя не наследственность, мамочка».
Я видел эту сцену, на которую наслаивалась тысяча других сцен, пережитых с моей матерью, как картину, как чудом сохранившуюся икону с наивными линиями и потускневшими красками, хранящую в себе очень древние знаки, и неожиданно уже спокойным голосом произнес: «Это у тебя не наследственное, мамочка». Она медленно подняла голову, ее взгляд пересекся с моим, и я увидел, что она прекрасно поняла меня. Наверное, у нее тоже была своя икона, которая не очень сильно отличалась от моей, так как на ее лице заиграла улыбка, и тогда я сказал: «Я приготовлю ужин», а она ответила: «Отлично, мой милый».
Прощение вернулось в наш дом, оно парило над нами и, тихо шурша мягкими крыльями, утирало наши слезы. «Господи, прости нам прегрешения наши». И в то время, как из моей руки медленно сыпались в кипящую воду крупные кристаллы соли, мне казалось, что я, перебирая четки, проговариваю слово за словом древнюю молитву, запавшую в душу людей еще на заре человечества. Мы с матерью не посещали церковь, но слова кружили рядом: «Господи, прости нам наши прегрешения», и, добавляя масло в спагетти, я чувствовал, как эти слова тают вместе с ним, чтобы сделать более нежным наш ужин. Я поставил перед матерью тарелку со спагетти, заметив, что под глазами у нее появились круги, мы стали есть в тишине, в насыщенной паром атмосфере кухни, время стало вновь похожим на то, к которому я привык, наши мысли были гладкими, длинными, похожими на спагетти, с улицы почти не доносилось ни звука, лишь изредка лаяла за окном собака, слышался шум телевизора у соседей, или, мягко шурша, проезжала мимо машина, или вдруг начинали трепетать от ветра ветви платана, что рос перед нашим окном.
То была эпоха талибанов в Афганистане. Одна подруга моей матери, с которой она познакомилась бог знает где, отправилась туда по линии Ассоциации франко-афганской дружбы, и мама с возмущением пересказывала мне все трудности и унижения, которые перенесла бедная женщина сначала на пакистано-афганской границе, а затем на всем протяжении пути до Кабула, что вызвало у меня беспокойство: а вдруг моей маме тоже взбредет в голову отправиться куда-нибудь с благословения мэрии на грузовике, забитым до отказа хозяйственными товарами?
У нее случались подобные перепады в настроении — всплески несбывшихся желаний. «Не буду же я всю жизнь сидеть на месте, мне надо заняться чем-то важным», но в глубине души я понимал, что слова так и останутся словами, которые лишь на мгновение воскресят образы другой, совершенно иной жизни, и этих образов ей будет достаточно. У меня не было причин волноваться, что моя мать сбежит от меня ради бедных детей из стран третьего мира. Да, это все так ужасно, мама, но у меня не хватало воображения, чтобы представить женщин в паранджах, сваленных, как мешки, в кузове грузовика, или подгоняемых палками религиозных фанатиков, которые просто пополняли в моем сознании образы христианских мучеников с полотен старых мастеров или напоминали батальные сцены из фотохроники Первой мировой войны, или перекликались с рассказами знакомых, переживших зверства нацистов. Но то была История, а История протекала по другому руслу времени, отличному от нашего, это время было вписано в историю заглавными буквами, о нем кричали огромные щиты, стоящие вдоль далеких автострад, а мое время, как я уже говорил, было временем тесных улочек и закрытых ставень домов, узких тропинок и заросших папоротником оврагов, и это время писалось строчными буквами неуверенным почерком, иногда с грамматическими ошибками, в наших школьных тетрадях.
Наш скромный ужин подходил к концу. «Не знаю, что завтра надеть, — вздохнула мамаша, — надо хотя бы блузку погладить». Неужели, подумал я, она вздыхает из-за появления на горизонте Бернара? Раньше я не замечал, чтобы она гналась за модой, ее гардероб умещался в небольшом узеньком шкафу, и никаких стонов по этому поводу я от нее никогда не слышал. «Давай я сам поглажу, мамуля, — сказал я, — и посуду тоже помою, а ты отдыхай». Грусть все никак не могла покинуть мое сердце, да, моя мать была единственным столпом нашей жизни, если она дрогнет, что с нами будет? «Спасибо, сынок», — улыбнулась она, что меня еще сильнее встревожило — у меня гораздо спокойнее было бы на душе, ответь она в своем духе, возразив, как обычно: «Да ты что, займись лучше уроками» или «Я не для того растила тебя, чтобы ты мне прислуживал», или «Ты так добр, но лучше я займусь этим сама, так быстрее получится». Я пошел за гладильной доской, а мамаша, приняв таблетку аспирина, влезла с ногами на стул и затянулась сигаретой (опять-таки, наверное, из-за Бернара, который своей толстой сигарой вернул ей вкус к курению), пар на кухне уступил место табачному облачку, не менее успокаивающему, и я впрягся в глажение — гладить, так гладить всё. Я умел делать и это, и готовить, и заниматься мелким ремонтом по дому, и возиться с нашим крошечным садиком, — в общем, многое умел для шестнадцатилетнего мальчишки, вы не находите? Мой психоаналитик ободряюще и одобряюще покачивал головой: давай, мой мальчик, как же ты растешь в своих глазах, старайся, ты на правильном пути!
В общем, мы с мамой были на кухне, — она, вытянувшись на стуле в облаке дыма, я, методично водя взад-вперед утюгом в облаке пара, как вдруг раздалось тихое тук-тук в окно. Приподняв короткую кружевную занавеску, я увидел два лунообразных лица, маячивших в темноте — Лео и Камилла. Значит, это было в тот вечер, когда мы ужинали у Дефонтенов, а не тогда, когда поссорились с матерью. В моем рассказе события временами путаются, одни моменты, словно магниты, притягивают другие, и это притяжение сильнее моих потуг соблюсти хронологический порядок, стоит вытянуть одну нить из клубка, как тут же нужно вытягивать вторую. Что вы там говорили? «Хронология важна в жизни, но не в этом кабинете, продолжайте, Рафаэль». Итак, я продолжаю, месье.
Я пошел открывать дверь. «Вы знаете, который час, что случилось?» — «Мы просто хотели зайти, чтобы пожелать вам спокойной ночи», — ничуть не смутившись, объяснили они. В Бурнёфе после полуночи не принято стучать в дверь к соседям без уважительной причины, а если уж кто-то стучит, то причина у него более чем уважительная. «Моя мать устала», — только и смог произнести я, а они: «Знаешь, Бернар уехал, бабушка расстроилась, а дедушка ее успокаивает, вот мы потихоньку и улизнули через черный ход». Значит, и у них тоже гремят семейные грозы. «Входите!» — крикнула мама. В нашей кухоньке едва нашлось место, чтобы поставить для них стулья, а я вновь взялся за утюг, бормоча про себя: «Ладно-ладно, пусть смотрят, пусть видят, как тут живут, пусть это они себя глупо чувствуют, да, я глажу, я мастер глажения, я чемпион по созданию идеальных складок, я не только женские блузки, но и тряпочки-ухваты поглажу, смотрите, какой безупречный квадрат, вот так, ангелочки, сражены наповал, у вас этим слуги занимаются, а здесь все по-другому, мои милые».
«Если хочешь, я и тебе платье поглажу», — повернулся я к Камилле, на которой было белое, на бретельках, платье, как тогда, в те далекие детские годы. Может, она нарочно такое выбрала? С нее может статься, я в этом не сомневался, но в этом легком воздушном платье она была очень красива. Мы не говорили так с мальчишками о девчонках, но для нее подходило только это слово: красива, прекрасна, до смущения прекрасна, такая красота не для тринадцатилетней девочки.
Лео уже не казался столь похожим на сестру, как раньше, черты его угреватого лица заострились, он по-прежнему держался прямо, но его осанка уже не была так естественна, как у Камиллы, его тело, казалось, все время боролось с попытками согнуться, сгорбиться. Сейчас Клод Бланкар уже не выкрикнул бы свой гнусный вопрос: «Так кто же из них мальчик?» Позже, в том же году, наступит черед Камиллы «стать гадким утенком», по выражению моей бабушки, словно ей во что бы то ни стало нужно было разделить с братом мелкие напасти переходного возраста. Однако, как только Лео справится со своенравными кожей и осанкой, угри тут же исчезнут и с лица Камиллы и они вновь окажутся совершенно одинаковыми, можно сказать, взаимозаменяемыми, в своей страшной красоте.
— Я могу погладить тебе платье, если хочешь, Камилла.
Она не ответила, но ее взгляд… Если я попытаюсь понять, что было в этом взгляде, то мне конец, отвал башки и сотрясение мозга, снова возврат к мечтаниям, к ничегонеделанию, к дням-матрацам и часам-мячам, но есть же какой-то выход, правда, Наташа? Твой смех словно говорил мне: «Не переживай, незнакомец, да, ты ошеломлен и пожираешь меня взглядом, не зная пока, насколько я буду тебе полезна, хотя я уже догадалась об этом и чувствую, как сжимается твоя грудь, в которой застрял воздух. Я знаю наверняка, что ты где-то здесь, среди незнакомой публики. О, конечно, я не могу заговорить с тобою, так как должна продолжать участие в этом серьезном мероприятии, но я тебя вижу, ты — фантом из моей недавней юности, так вот, слушай, я передам тебе тайное послание, согласен?» Вот о чем говорил твой смех, Наташа, — и, о чудо! — этот смех звучит так громко, что каждый раз посылает мне новый приемчик, вот, к примеру, последний, очень простой: «Если не получается, Рафаэль, тогда прыгай!» А когда я упрямлюсь, ты продолжаешь смеяться: «Уйди от реальности, поступай так, как положено привидениям, учись ходить там, где вздумается, и тогда взгляд Камиллы превратится в движение, слово, платье, дуновение ветерка или что-то другое, — не важно, в писательской стране все пригодится». А когда я продолжаю стоять с несчастным, обиженным видом, то слышу: «Ну, ты и странный, старина, я же вижу, что тебе кажется, будто я несу пустой вздор, наверное, ты хотел бы получить что-то вроде рецензии на курсовую, но в таком случае уволь меня от лишних слов, это не по мне, я могу лишь научить тебя еще одному хитрому приемчику». — «Но какому, Наташа?» — «Все просто, сделай копию на липкой бумаге взгляда Камиллы, да, ее мимолетного взгляда в тот момент, когда ты стоял за гладильной доской, и приклей его куда-нибудь: к движению, слову, платью или дуновению ветерка; литература — это мерцание страниц и ничего более, игра отражений, которые перелетают от одного к другому, понял, молодой человек?»
Возможно, Наташа, возможно, посмотрим.
Итак, Камилла ответила мне лишь мимолетным взглядом, я продолжал гладить, мать продолжала курить, а эти двое продолжали ничего не делать, преспокойно сидя на стульях, по-хозяйски осматриваясь на нашей кухне, словно они прописались здесь с незапамятных времен, родились здесь и никаких других кухонь в жизни не видывали. Это было, конечно, поразительно, но никто не обращал на это внимания, включая меня, занятого наведением складок на маминых шмотках.
И все же что-то творилось на нашей кухне. Моя мать закончила пускать клубы дыма и, кусая губы, переводила взгляд с Камиллы на Лео, я кожей чувствовал, что ей не терпится задать вопрос, на которой она все не могла решиться. Ее взгляд ходил влево-вправо в такт моей руке, задерживаясь иногда, как мой утюг, то на одном, то на другом, казалось, она «приглаживала» свой вопрос, сгибала, разгибала, вертела и так и сяк, добиваясь идеальности складок, и я начинал потихоньку нервничать, готовый услышать ее вступление: «Почему вы сказали Рафаэлю, что его отец…» Я пытался перехватить ее взгляд, прижать вопрос, не дать ему слететь с ее уст, пусть он навечно останется немым, но вы же знаете, какая упрямая у меня мать. А они, похоже, не замечали опасности и беззаботно болтали ногами, погруженные в насыщенную влагой атмосферу нашей кухни, и когда мамаша открыла рот, я с шумом поставил утюг на подставку, но было слишком поздно, вопрос уже вылетел: «А что это за Бал колыбелей, объясните же мне, наконец, Лео и Камилла».
Ты думаешь, что мать — открытая книга, но оказывается, ты глубоко заблуждаешься. За несколько минут я сочинил сценарий о своем рождении, отце, который, возможно, не был тем человеком на буфете, о неприятной и темной семейной тайне, или, скорее (вопросы об отце, хотя и бередили мне душу, пока могли подождать), я придумал сценарий о возможной лжи моей матери, и в этой лжи она представала злой, противной, готовой укусить каждого, кто посягнет на ее тайну, предполагаемую тайну рождения ее сына.
И вдруг ты видишь, что ее глаза блестят не злобой и затаенной обидой, а магическим светом слова «бал», но в то же время брови ее нахмурены, лоб морщится от напряжения, придавая ей озабоченный и смущенный вид, и я с изумлением вижу перед собой озабоченное личико юной девушки, которая так хочет хоть раз в жизни попасть на бал и мечтает о вальсе, галантном кавалере и еще о тысяче вещах, которые всегда казались мне такими же далекими и идиотскими, как и сказки о добрых феях. И мне, застывшему как истукан над гладильной доской, захотелось протянуть руку к ее лицу, чтобы разгладить складки озабоченности, а потом поцеловать ее крепко-крепко, как вдруг мои гадкие мысли, словно проснувшаяся змея, снова одолели меня: Бернар, его супруга, может, маленькая Люсетта ревнует, и какое ей дело до Бала колыбелей?
Я, конечно, мог бы извиниться и сказать: «Уже поздно, Дефонтены будут волноваться, я отведу близнецов домой», чтобы прекратить эту комедию, но помимо внезапно от крывшегося лица молоденькой девушки с расплывчатыми и дрожащими чертами, помимо желчной змеи, терзающей меня вопросами, я увидел другой, едва заметный образ, который вслепую, нерешительно кружил вокруг колыбельки без формы и содержания. И все это (в тот вечер на нашей кухне) произошло задолго до того, как близнецы рассказали мне про рентгеновские снимки и медицинское обследование, которое им пришлось пройти, когда они были еще младенцами.
Слово «колыбель» разжигало мое любопытство.
Все это: молоденькая девушка, змея, колыбель — переполнило мое терпение, это было слишком много для мальчишки, занимавшегося монотонным глажением, и я бессильно опустился на стул. Голова моя слегка гудела, но я тоже сгорал от любопытства узнать, что такое Бал колыбелей.
— Это Астрид, — начал Лео.
— Она входит в состав board[5], — подхватила Камилла.
— Астрид — это наша мать, — снова вмешался Лео.
— Board — это люди, которые принимают решения, — пояснила Камилла.
— Хорошо, но что же такое Бал колыбелей? — повернулась ко мне мать, ничего не понявшая в этой тарабарщине.
И я, ее сын, сгоравший от желания выяснить, какие ниточки связывают два мало гармонирующих между собой слова «бал» и «колыбель», в общем-то, как вы могли убедиться, неплохой сын, который гладил, убирал, ремонтировал, навещал бабулю с Карьеров, чтобы ее дочь, то бишь моя измотанная мать, могла распорядиться этим временем по своему усмотрению, нет, правда, неплохой сын, пусть и рассеянный, но все же неравнодушный к ее переживаниям по поводу персонала в мэрии, в целом, само послушание и почитание, так вот, на меня, ее сына, вдруг нашло неудержимое воодушевление, — ни в плохом, ни в хорошем смысле, — просто безумное само по себе, как говорят, «безумное по своей сути», вы сами открыли для меня это выражение (вы прекрасно знаете, когда и применительно к кому, да, я к вам обращаюсь, мой дорогой психоаналитик), это воодушевление не имело ничего общего ни с тайной рождения, ни с чем-то запрятанным в глубину подсознания, ни с тем, что дает вам возможность зарабатывать на хлеб. Меня просто распирало огромное удовольствие оттого, что я снова вижу близнецов в своем родном городе, сижу с ними на кухне и, словно после шестилетнего заточения, медленно возвращаюсь к нормальной жизни. Вы же знаете, я парень медлительный и, несмотря на утверждения моих обвинителей, не склонен к бурному проявлению своих чувств, но в ту минуту овладевшее мною возбуждение сорвало меня с катушек, понесло, и я покорно отдался ему, сам удивляясь себе, как другие удивляются внезапным поворотам судьбы.
Мое безумное воодушевление, впрочем, вполне безобидное, не поддавалось разуму или логике, а объяснялось, скорее всего, просто юностью. И я вдруг остро ощутил, как во мне затрепетали мои шестнадцать лет, а Камилле было тринадцать, и она была прекрасна, и я узнавал ее белоснежное платье на бретельках, хотя, конечно, это было не то платье маленькой шестилетней девочки. Детское платьице, врезавшееся в мою память, превратилось в настоящее девичье платье, на котором я заметил кроме белых бретелек, другие, бледно-розовые и более тонкие, наверняка, от бюстгальтера. Значит, у Камиллы появилась грудь, а у Лео — угри. Эти две новости стали для меня благословением и буквально вскружили мне голову. «А как колыбели кружатся в бальном зале? — спросил я. — Их везут за собой лошадки, как на каруселях, или их тянут за веревочки, как машины-автоматы, а эти милые белые колыбельки кружатся в вальсе?»
Камилла и Лео с удивлением повернулись в мою сторону. Они смотрели на меня сначала вопрошающе, потом нерешительно, словно хотели получить разрешение. Они иногда тоже бывали медлительными, да еще вежливыми, хорошо воспитанными, я, кстати, тоже вел себя очень воспитанно, только на свой манер, как полагалось в нашем обществе, и теперь сложно сказать, кто же первым из нас проложил тот извилистый путь, на котором я заблудился и который привел меня, двадцатилетнего, к той точке, в которой вы, господин психоаналитик, застали меня, потерпевшего полнейшее поражение… Да, вы правы, трем воспитанным подросткам, пожалуй, не стоило так сильно распаляться, но что было, то было; в общем, в тот вечер мы ничего не узнали о Бале колыбелей, так как Лео и Камилла принялись подскакивать на месте со сложенными в кольцо руками, изображая кружащиеся колыбели. Они приседали, поворачивались, крутили руками, словно кто-то дергал их, как кукол, за веревочки, а я отбивал ладонями на столе ритм их танца и удивлялся их воображению, впрочем, как и своему. Я был безумно признателен им за то, что они откликнулись на мои фантазии, ухватились за ниточку, которую я протянул, ничего не ожидая взамен, что с радостью поддержали мой порыв и в одно мгновение слились со мной в безумном урагане, завертелись в кружащем голову вальсе.
Мои пальцы летали по столу, словно по клавишам рояля, вспоминая величественную мелодию токкаты BWV 911 Баха, которую научил меня играть дедушка Дефонтен. Потом я резко менял ритм, барабаня ладонями по воображаемым ударным инструментам, дул в духовые, испускал жалобные стоны, изображая скрипки, — я был человеком-оркестром, я, всегда считавший себя профаном в музыке, — а потом снова возвращался к токкате, пел, и они подхватывали мою песнь. Наконец я оказался в колыбели из рук, потом в нее попал Лео, потом — Камилла, стулья упали, мы задвинули их под стол, мать, махнув рукой, удалилась в коридор, затем к себе в спальню. Все это длилось, пожалуй, лишь несколько минут, но мы задыхались от счастья, спотыкались от пьянящего головокружения.
На короткий миг перед моими глазами мелькнуло лицо Поля, моего старого друга Поля, такого спокойного и надежного, и мне показалось, что он совсем с другой планеты, и я оставил его далеко-далеко, на другом берегу. Мы пристально всматривались друг в друга, Камилла, Лео и я, пытаясь отыскать в глубине наших глаз ключ от того, что с нами случилось. Мы будто миновали невидимую границу, оказавшись одни на необитаемом острове, в первобытной стране, которая испокон веков связывала нас, и хотя эта страна давно исчезла, но ее ниточки, пусть и ослабленные, все же остались, и именно их мы пытались, задыхаясь от охватившего нас волнения, отыскать в глубине наших взглядов.
«Вы что-то разбуянились, детки», — раздался голос моей матери, стоявшей на пороге кухни, и весь наш запал мигом пропал. Мы поставили на место стулья, музыка, вылетавшая из-под моих пальцев, локтей и ног, смолкла. «Простите нас, мадам», — тихим голосом произнесли Лео и Камилла, вновь превратившись в невероятно вежливых подростков. Мама настояла на том, чтобы самой отвести их домой, я поплелся следом.
Наши силуэты на пустынной улице, огромная луна, повисшая над неподвижными кронами деревьев, тень от кошки, крадущейся вдоль тротуара, узкие улочки ночного города, все это навсегда запечатлелось в моей памяти, стало нестираемым воспоминанием о той предыдущей жизни. Мы осторожно, на цыпочках, шагаем по мостовой. «Да что это с вами, детки!» — бормочет мама, пытаясь идти как обычно, но тут же отказывается от этой затеи, так как ее шаги кажутся слишком громкими. «Это, наверное, из-за луны», — снова бормочет она. «Опля, смотрите, падающая звезда!» — раздается громкий шепот Камиллы. Мы задираем головы, уставившись в загадочное звездное небо, живущее непостижимо далеко от нас своей бурной жизнью.
Когда мы подошли к дому Дефонтенов, охватившее мамашу оцепенение спало, и в ее голосе послышались привычные командирские нотки. «Свет не зажигайте, мы тут еще подождем, если разбудите бабушку и дедушку, скажите, что я здесь». Близнецы нырнули в темную нору сада, мелькнув в последний раз у угла дома. Прошла минута, две, пять, из дома не доносилось ни звука. «Ну ладно, пойдем, — с облегчением произнесла мать и, чуть отойдя от дома, добавила: — Но чтобы больше это не повторялось! Понял меня, Рафаэль?»
Она бурчала проформы ради, я чувствовал, что она не сердится, напротив, в этот момент она стала мне ближе. Мне вдруг пришло в голову, что она, возможно, хотела иметь и других детей, быть окруженной такими милыми нежными эльфами, как Лео и Камилла, — что-то я не слыхал, чтобы она говорила «детки» мягким и добрым голосом, когда обращалась к нам с Полем. Мы жили с ней как двое взрослых, у нее никогда не было возможности изображать из себя милую, добрую мамочку, слишком сильно изматывали ее работа и заботы одинокой женщины, и она была счастлива погрузиться хотя бы на пару мгновений в рекламируемую мечту о счастливом материнстве. Скорее всего, в ее мечтах были и прекрасный дом с балконом, и разноцветные плетеные кресла на зеленой лужайке, и большой дубовый стол в столовой, и умилительный лепет, доносящийся из кроваток в детской; и я тоже чувствовал себя счастливым, потому что был причастен к этой мечте, благодаря которой моя мама так трогательно произнесла слово «детки».
Мы молча брели по улочкам спящего города, связанные мечтой, которую нам подарили Лео и Камилла, но позже, проснувшись посреди ночи, я подумал, что ошибся, что это не материнская мечта, а мечта маленькой девочки ласково коснулась ее.
Может, она обращалась не к воображаемой семье с тремя детьми, а с четырьмя, в которые включала и себя, но кто тогда произнес «детки» голосом, разрывающим мне сердце? Вряд ли этот голос принадлежал той ворчливой старухе, что заменяла мне бабушку, наверняка это был голос воображаемой матери, которую малышка Люси никогда не знала, так как воспитывалась в приюте, оставленная матерью с самого рождения, — не стоит забывать об этом, жестко напомнил я себе, — затем ее пристроили к кормилице, той женщине, что я зову «бабулей с Карьеров». Это было внезапное озарение, словно только сейчас до меня дошло то, что я знал о своей семье, и я зарыдал, сидя на кровати, но не от горя и боли, а от моря чувств. В новой, пришедшей издалека волне образ матери смешивался с образами Лео и Камиллы, и это чувство принадлежало только мне, оно было «мною». В конце концов я заснул, но только не думайте, что на следующий день моя жизнь кардинально изменилась, что нервный срыв совершенно меня преобразил утром я привычно бурчал с кислой миной, моя мать отвечала тем же, а чувства, что бурлили во мне посреди ночи, отправились почивать на задворки моего сознания.
В следующий раз я увидел Бернара Дефонтена лишь несколько лет спустя, когда близнецы и я жили в Париже. Он прилетал раз в неделю, на один день, не больше. Близнецы обычно встречались с ним за обедом, который проходил, как правило, в офисе представительства компании. Однако в тот день, когда я зашел в квартиру близнецов, то неожиданно застал его там, и все внутри у меня задрожало. Этот человек когда-то поразил меня раз и навсегда, и у меня вдруг возникло ощущение, что он появился здесь ради меня. Догадывался ли он о фантазиях, которые мы с близнецами навыдумывали на его счет, и о кризисе, который начался из-за этого в отношениях между моей матерью, нами и стариками Дефонтенами? И, главное, был ли он в курсе того, что происходило в этой студии между близнецами, их любовниками… и мною? Я чувствовал себя преступником, готовым на самую невероятную ложь, готовым выкручиваться до конца или, наоборот, с наглой улыбочкой на лице чистосердечно признаться во всем, не испытывая никаких угрызений совести.
Этот человек вызывал у меня острое желание схлестнуться с ним. Его мощный торс бросился мне в глаза, как и в тот день, когда я впервые увидел его в саду Дефонтенов, где он сидел, покачиваясь на качелях, в шортах, с босыми ногами, читая газету. Но времена изменились, теперь я был выше его ростом и слыл настоящим здоровяком, а не тем сморщенным гороховым стручком, каким был в свои шестнадцать лет. Я почувствовал, как напряглись, надуваясь, мои мускулы: «Давай, Попай, вперед и не дрейфь!» — или, как гласил военный клич близнецов: «Попай, славный моряк, тысяча чертей!» Итак, тогда мне было двадцать.
«А вот и Рафаэль!» — произнес господин Дефонтен, даже не приподнявшись с кресла, так, словно ему было до лампочки мое появление. Но я-то уже собрал все свои силы: «Добрый день, месье», — резко ответил я, даже слишком резко. Он нахмурил брови, и я отчетливо услышал, как в его голове закрутился жесткий диск, загружая пребывавшие в спящем режиме программы. Этот человек соображал очень быстро и мог ловко перестраиваться на ходу в зависимости от обстоятельств. Он засмеялся: «Мне рассказали, что ты стал настоящим асом в дзюдо, Рафаэль». — «Не дзюдо, месье, а кендо». Прекрасно, если хотите поговорить об этом, валяйте, здесь вам не сразить меня. «А, кендо!» — «Да, мне нравится это, месье». — «И какой спортклуб ты посещаешь, Рафаэль?» О, он был очень силен и даже знал мой клуб, — Budo XI, — знал нашего учителя, встречался с ним в Японии, он обожал эту страну, Токио был его любимым городом, и если когда-нибудь я захочу посетить сей замечательный город, он подскажет мне, куда сходить, у него там полно хороших друзей, а видел ли я последнюю выставку в «Гран-Пале»… Я был положен на лопатки, меня унизили, растоптали, низвели до положения глупого юнца, гордящегося своим шлемом, снаряжением, бамбуковым мечом (моя экипировка была дорогим удовольствием, и мне в который раз пришлось взять в долг у близнецов, причем я с ними до сих пор не рассчитался), что я занимался этим спортом как несмышленый мальчишка, таскавшийся за Полем на футбольные тренировки и ничего не ведавший о глубокой философии кендо и его культурном и финансовом значении.
Наши тонкие ноги, убогие раздевалки, испачканные грязью шорты, раздраженные крики тренеров, жалкие воскресные матчи, ледяной ветер, от которого наши лица становились фиолетовыми, или раскаленное солнце, от которого пот струился градом, кислый запах в вестибюлях, томительные часы на скамейке запасных, которые я проводил, наблюдая за игрой Поля, а он возвращался возбужденным, в обнимку с другими футболистами, почти не глядя в мою сторону. А как иначе, я же понятия не имел, что творится в футбольной федерации, я же простая пешка в мире спорта, меня заботила только проблема кроссовок. Мое самолюбие было раздавлено, я не завидовал спортивным успехам Поля, а, скорее, ревновал к тем, кто хлопал его по плечу, обнимал, пожимал руку, меня выводили из себя бесконечные обсуждения прошедшей игры под душем, планы на следующий матч. Эти парни отнимали у меня будущее, отбирали самое дорогое, что я делил с Полем: мягкое покачивание времени, уносившее нас в грезы, когда мы часами могли смотреть на плывущие облака, ни о чем не разговаривая, а только изредка перебрасываясь парой слов, которые слегка подталкивали плавно раскачивавшийся маятник времени.
Близнецы квадратными глазами смотрели на своего отца, застыв в почтительном внимании, но без особого любопытства, словно тот был пришельцем с другой планеты, которую они досконально изучили. Он же, наконец покончив с кендо, продемонстрировав в рекордное время свой восторг и обсудив тему во всех деталях, уже поднимался с кресла, устремляясь к другим, захватывающим горизонтам. Расцеловав на прощание своих деток, он дал им но ходу последние наставления, среди которых было — позвонить матери, хотевшей обязательно видеть их на «ралли», и раз уж в ход пошли английские слова, он по-английски добавил: «Не забудь, Камилла, у тебя дебют, а Лео составит тебе эскорт». Он нашел свой пиджак, вытащил из кармана портмоне и сунул им в руки несколько купюр, а я, отойдя в глубину комнаты и отведя взгляд, чтобы меня не заподозрили в слежке за финансовыми операциями, ломал себе голову, что же это за ралли.
Неужели к длинному списку талантов Бернара Дефонтена стоит добавить еще и талант гонщика, или это Лео с Камиллой с самой колыбели обнаружили любовь к автогонкам, о чем забыли мне рассказать? Я не удивился бы, узнай о том, что отпрыски семейства Ван Брекер-Дефонтенов родились в «Феррари». Размышляя, я невольно перевел взгляд на близнецов, и тут Бернар, замерев с портмоне в руках, перехватил мой взгляд и, секунду поколебавшись, — черт возьми! Провались я сквозь землю! протянул в мою сторону руку, в которой было зажато несколько крупных купюр. «Держи, Рафаэль, раз уж ты тут». И я снова ощутил себя маленьким мальчиком, стоявшим в коридоре дома Дефонтенов и с испугом уставившимся на две разноцветные бумажки, которые протягивал мне дедушка Дефонтен. И меня, как и тогда, стал душить гнев, готовый перейти в бурю, но теперь ситуация была другой: во-первых, я уже однажды пережил это, а во-вторых, я уже не был маленьким мальчиком.
И я с высоты своих метра девяносто пять, с высоты своего удобного положения, спокойным голосом заявил: «Господин Дефонтен, я уже должен Лео и Камилле больше семисот евро за экипировку для кендо, вы же понимаете, что я не могу принять ваши деньги». Вначале на его лице промелькнуло удивление, а затем он громко захохотал: «А ты молодчина, мой мальчик, но надо пользоваться случаем, если таковой представляется!» Будет ли он настаивать, как это делал дедушка Дефонтен? Если он так поступит, если еще раз предложит мне деньги, я приму их хотя бы ради удовольствия удивить его, ну и, само собой, я в них нуждался. Вы понимаете, что я уже не был простым наивным мальчишкой и умел играть своей гордостью, но господин Дефонтен оказался хитрее меня.
Он в ту же секунду закрыл портмоне и опустил его в карман пиджака, не переставая весело хохотать. Да, он провел меня, мой важный вид, должно быть, весьма забавлял его, я был «прикольным». Чудесно, я потерял свои бабки, зато повеселил его, утешал себя я, так как все-таки было обидно выступить в роли шута. Пусть он уйдет, пусть поскорее свалит отсюда, твердил я про себя, так как не мог выносить его смеха, как всегда показного, бьющего через край, — ха-ха-ха, — но неожиданно выражение его лица изменилось — как быстро он мог менять свое обличье! В его смехе появились новые, резкие нотки, и из горла вырвалось сардоническое гоготанье: «Я вижу, что ты не ждешь от меня проявления отцовской заботы? Ты прав, близнецы расскажут тебе, что отец не всегда благо, правда, ЛеоКамилла?» Я страшно покраснел неужели он знал? Или ему ничего неизвестно и это просто пустое замечание?
Близнецы не удосужились ответить на вопрос, привыкшие, должно быть, к его колким шуточкам, но у меня с ним или у него со мной разборки еще не закончились. И вот мы вышли на лестничную площадку. Близнецы молчали, замкнувшись в себе, а он, не дожидаясь лифта, стал спускаться по лестнице, как вдруг остановился и бросил мне: «А чем ты собираешься заняться потом, после учебы?» Бах — и в вас летит невесть откуда взявшийся мяч, он летит сбоку, и я сам, не желая того, ловлю его налету и сгибаюсь под тяжестью удара, от которого у меня звенит в животе. Что же делать с этим мячом? Не знаю. Наверное, господин Дефонтен бросил его мне, чтобы ему было не так скучно спускаться по лестнице. Я заметил, что он слегка замедлил свой шаг, и в этот момент я захотел, чтобы он замедлил свой шаг, чтобы его вопрос стал настоящим вопросом. Я не хотел, чтобы он уходил, но чего же я от него хотел?
И я произнес то единственное, что никогда, никому не хотел говорить, что сам не решался сформулировать для самого себя, я сказал, заранее ожидая презрительного взгляда: «Я хотел бы писать, месье». Я думал, что услышу его снисходительный смех, но он остановился на полпути и с серьезным видом обернулся ко мне: «Журналистика, кино?», и я: «Литература, месье», и он: «Ну что ж, выбирай хорошего издателя и присылай мне свой контракт до того, как соберешься его подписывать». И он исчез. Наконец!
Из окна мы смотрели на ходившего взад-вперед шофера. Внезапно он бросился к машине, чтобы открыть дверцу пассажиру, но ни тот, ни другой не подняли головы, не махнули на прощание рукой близнецам. Автомобиль уже скрылся за углом, а мы втроем все еще стояли, перегнувшись через подоконник, прислушиваясь к затихающему вдали реву мотора — так на концерте ловят последнюю протяжную ноту до ее полного растворения в тишине зала.
Я был благодарен близнецам за то, что они молча, словно загипнотизированные, наблюдали вместе со мной за жизнью улицы, прислушиваясь к ее тысячеголосому гомону, — так мы успокаивались после вторжения посторонних, восстанавливая целостность нашего мира. У Лео и Камиллы это хорошо получалось; они по-своему, с большим почтением относились к другим людям, и хотя я нередко обвинял их в равнодушии, сейчас они проявляли необыкновенную деликатность по отношению ко мне. Наверное, они все же обладали чувствительной натурой, которую скрывали за маской равнодушия. Когда мы были моложе, я не раз слышал не только от Клода Бланкара, но и от других детей: «Ну и придурки твои дружки!», на что неизменно отвечал: «Они придуриваются с тобой, потому ты сам придурок». В том возрасте мы легко обменивались подобными «любезностями» и на них никто не обижался. Но в моем ответе была и доля истины. Лео и Камилла все время были в опасности. Их сверхчувствительные антенны улавливали слишком многое, что исходило от другого человека, возможно, даже больше, чем тот сам знал о себе, и им постоянно приходилось быстро складывать свои антенны и уносить ноги, дабы не столкнуться как маленькой яхте с огромным танкером. Эта способность чувствовать, что творится в душе человека, шла, по всей вероятности, от их двойственной природы. С самого рождения Камилле приходилось считаться с Лео, а Лео — с Камиллой. И не забудьте еще о том, что творилось в животе их матери.
«Мда… ну а как же объяснить ваш случай, Рафаэль?» — задали вы мне свой вопрос, месье… В самом деле, как?
Они не сталкивались со мной, а нашли меня. «Мы тебя сразу узнали», — сказал однажды мне Лео, когда мы вспоминали, как они, совсем маленькие, худенькие, впервые появились в нашей школе, как направились ко мне, невозмутимо шагая вдоль парт, как представились по имени и, словно взрослые, протянули по очереди мне руку. «Мы узнали тебя» — но как?
«Теперь-то вы знаете, что они хотели этим сказать», — я до сих пор слышу вас, мой дорогой психоаналитик, и помню, как мне хотелось расхохотаться от вашего осторожного тона. Вы говорили так, словно я был начинен динамитом, готовым взорваться от ваших слов. «Какой же вы хитрец! — хотелось закричать мне. — Конечно, я знаю, но что это меняет?»
Вам очень нравилась наша необычная троица — не думайте, будто я ни о чем не догадывался. Я прекрасно знал, что вы делаете заметки не только во время наших сеансов, но и после, так как, выйдя из кабинета, я еще некоторое время стоял, прижавшись ухом к вашей обитой двери, гроша ломаного не стоившей по части звукоизоляции, слушая, как вы шелестите страницами, яростно скрипите ручкой, и мне хотелось открыть вашу никчемную дверь и как ни в чем не бывало произнести: «Имея столько бабла, уж могли бы установить дверь с нормальной изоляцией!» Я подслушивал, ничуть не смущаясь следующей пациентки, но не думаю, что та женщина, выглядевшая такой апатичной, выдала вам меня. Напротив, если кто-то вернул ей мужество, то, скорее, это был я, а не вы, поскольку спустя несколько мгновений на ее бледном лице появилась мимолетная улыбка, а я улыбнулся ей в ответ. И в этот момент между нами воцарилось такое взаимопонимание, которого у нее, видимо, не было ни с одним живым существом, чему я чертовски обрадовался. «А ты вовсе не пропащий человек, Рафаэль, браво, старина Раф», — говорил я себе, спускаясь вприпрыжку по лестнице.
Поль тоже умел молчать, но по-другому. Молчание с Полем означало погружение в пустоту времени, в которой можно было нежиться до бесконечности. Молчание с близнецами, напротив, предполагало пересечение тысячи препятствий, которые невозможно было выразить словами, а когда нам приходилось срочно возвращаться в мир слов, посадка была жесткой.
— Зачем ты признался, что мы одолжили тебе бабки на кендо? — сердито буркнул Лео. — Глупо.
— И зачем ты сказал, что собираешься стать писателем? — подхватила Камилла. — Ему необязательно об этом знать.
— А почему я не могу рассказать? — насупившись, огрызнулся я.
— Потому что мы не хотим, чтобы он лез в наши дела, сам знаешь.
— Я не боюсь его.
— Дело не в этом, — хором возразили они.
— А что это он говорил про ралли? Он что, участвует в гонках, или это вы? Может, вам «Феррари» купили?
Я был страшно уязвлен тем, что близнецы утаили от меня драгоценную новость в сундучке со своими сокровищами. Хотя, скорее всею, дело обстояло еще хуже: они ничего и не скрывали, для них такое хобби было в порядке вещей, а я, кретин, забыл, в какой семье они родились. Но я оказался еще большим кретином.
— Что?! Какое ралли? Мы не участвуем ни в каком ралли. И к тому же в ралли «Феррари» не участвуют, ты перепутал с кольцевыми гонками.
Они действительно выглядели удивленными.
— Но так сказал ваш отец, а еще он говорил про «дебют» и «эскорт».
Я произнес слова с английским акцентом, копируя Бернара, но Бернар, похоже, не блистал в английском, поскольку близнецы прыснули со смеху.
— Это не ралли, он ошибся, он имел в виду Бал колыбелей, мы же тебе рассказывали.
— У вас дома, ты что, не помнишь? — настаивала Камилла. — Мы танцевали, а ты изображал оркестр. Не прикидывайся, что позабыл.
Они-то, близнецы, уж точно ничего не забывали. Просто они избирательно подходили к своим воспоминаниям. «Не помним», — бываю, говорили они, блуждая по одной тропинке прошлого и не желая возвращаться туда, куда их звали, — увольте, это слишком утомительно, не беспокойте маленьких принцев, когда они гуляют по закоулкам своего сознания, склонитесь и замрите в почтительном поклоне. Особенно не рекомендуется бежать за ними, как это делал поначалу я из злости и чтобы их пришпорить, но утонченные натуры нельзя подгонять, иначе бедняжки совсем растеряются и будут смотреть на вас, как на вепря, глазами затравленных кроликов.
О, Лео и Камилла заставили меня побегать. «Может, ты оставишь их в покое?» — спрашивал у меня Поль, и от его здравого смысла мне становилось тошно. Бежать за Лео и Камиллой было безумной затеей, но именно этот бег был самым прекрасным, самым сладостным, самым захватывающим событием в моей ничем не примечательной жизни. Но как я мог объяснить это Полю, не обидев его, ведь наша жизнь его вполне устраивала, да и меня тоже, но с Лео и Камиллой всё было по-другому: их мир светился ярким созвездием на фоне тусклого неба, а Поль считал все это полной ерундой.
Однако очень скоро я перестал гоняться за моими резвыми зверьками. Узнав постепенно их повадки, я понял, что нужно просто присесть на обочину дороги, раз уж пошли сравнения с прогулками, и напевать что-нибудь себе под нос, пожевывая травинку. Главное выждать, чтобы они почуяли мое присутствие и, заинтригованные, сами примчались ко мне. Ничего не придумывать, просто дать им возможность прийти, и они приходили… Воплей и криков они, если хотели, не слышали, а вот тонкие вибрации души — это да, это они всегда чувствовали.
Но на сей раз пришла их очередь взывать к моей памяти.
— Ну ладно, помню, — нехотя ответил я, — но какое отношение это имеет к «ралли»?
— «Ралли» по-английски — это молодежная вечеринка, очень классная.
— И вы уже бывали на таких вечеринках?
— Мы нет. А Джон и Корнелиус ходили, и Тиция тоже, там она и познакомилась со своим мужем.
— Ваша сестра замужем?
Новость меня ошеломила. Получается, что к огромной семье близнецов, в которой было столько людей, что я сбивался со счету, добавлялся еще молодой муж, шурин Лео и Камиллы, или, точнее, их сводный шурин, поскольку Тиция приходилась им сводной сестрой, а теперь, в результате этого брака, у них могут появиться и сводные племянники.
— У Тиции с мужем уже есть дети?
— О, нет! — воскликнули Лео и Камилла и внезапно смолкли, словно сморозили какую-то глупость.
— А почему у них нет детей?
— Ну, есть одна проблема, поэтому она и хочет развестись.
— Да? Она хочет развестись?
Все мои внутренние антенны были включены, я чувствовал, что могу узнать что-то важное, и шагал, как по минному полю, положившись на своих проводников.
— Наши родители в бешенстве. Они считают, что нет никаких оснований для развода, но Тиция заявила им, что этот тип навел ее на размышления, и этого достаточно, чтобы вычеркнуть его из жизни.
— Тиция — копия Астрид, очень туго соображает.
— И копия своего отца, Эрнста, первого мужа Астрид. Она очень гордая и тронутая.
— Тронутая?
— Нет, не тронутая, touchy, — бормотали они, — в общем, трогательная!
Когда они были слишком возбуждены, то всегда путали французские и английские слова.
В этот момент я чувствовал, что они взяли меня с собой на корабль, плывущий по морю воспоминаний, и теперь пытаются усыпить мое внимание болтовней о своей семье. Но что это за рифы, которые они старательно огибали, и что за щекотливая тема заставляла их путано пересказывать семейные сплетни, которые они обычно терпеть не могли?
И тут меня озарило. Может, они вовсе не усыпляли мое внимание, а, наоборот, хотели сообщить что-то важное, что им было невероятно трудно раскрыть самим, может, они хотели, чтобы я сам до этого докопался.
Неужели все та же старая история об их отце и моей матери? История, которая нам долго не давала покоя еще несколько лет назад. «Ты, возможно, наш брат, Рафаэль, ты похож на нас, а не на своего отца с той фотографии. Мы все трое высокие, с одинаковым телосложением». Это была игра: Камилла составляла таблицу измерения нашего роста, Лео, сделав наброски с наших лиц на прозрачной кальке, накладывал их одно на другое, отыскивая совпадения, я превращался в героя романа, который раскручивался сам по себе, а игра мало-помалу переставала быть игрой, превращаясь в настоящее наваждение. Однако для романа нужны были факты, даты, подтверждающие хронологию событий, истинность которых становилась для нас более чем очевидной, и поэтому я отправился навестить бабулю с Карьеров. Когда она услыхала мои вопросы, в ее глазах забегали огоньки. «Ох, и гадко все это закончится, говорю я тебе».
Именно на гадости, которые внесли бы хоть какое-то разнообразие в ее монотонное существование, и рассчитывала старая ведьма. Эта фразочка, которую она произносила при каждом удобном случае, всегда веселила меня, но мне казалось, что «гадости» никогда меня не коснутся, что бабуля убережет от них своего любимого внука. Она рассказывала мне ужасные истории про жителей нашего городка, а я умирал со смеху. «Ах, тебе смешно, маленькая вредина!» Она гордилась мною: «Хоть ты не такой, как твоя мать». Иногда, когда я сидел в ее хибарке, бабуля часто поругивала мамашу: «Моя Люси перешла на другую сторону баррикад, выбрала себе другой лагерь, ни слова теперь ей не скажи, читает постоянно мораль, как эти Дефонтаны». — «Дефонтены, бабуля», — поправлял я ее. «Ну, я и говорю, Демокряки». Я задыхался от смеха, мне было лет пять или шесть, а моя бабуля была моим Капитаном Когтем, моей ведьмой из дремучего леса, у нее был нос крючком и три волоска на подбородке. Наверное, думал я, она специально их оставляет, чтобы пугать злых людей, хотя она сама была такой злюкой, каких свет не видывал. Она никого и ничего не боялась: ни жаб, ни змей, ни пьяниц, которые, бывало, ругались с ней, проходя мимо ее дома.
Тем не менее она остерегалась пролить свет на предполагаемую любовную связь Бернара и Люси. «Ах ты, сорванец, ах ты, мой маленький сорванец!» — вот и все, что мне удавалось вытянуть из нее. Поначалу, по крайней мере.
«Бабуль, а Бернар приезжал сюда до моего рождения, за девять месяцев до того, как я появился на свет?» — «А как же, конечно, он до этого частенько заезжал сюда». «До чего, до этого?» — «Ну, до того, как перестал приезжать, черт побери!» — «А правда, что мама была в него влюблена?» — «Уж лучше бы влюбилась, точно говорю, сколько раз я ей об этом твердила, но ты же знаешь, Люсетта упряма как осел!» — «Что ты хочешь этим сказать?» — «Я хочу сказать, что сделай она так, как я ей говорила, то это у тебя было бы теперь все, что душа пожелает, а не у этих заморышей Дефонтенов, а я не сидела бы в этой конуре. Ты поменяешь мне плитку, Рафаэль?» — «Бабуль…» — «Ты слышал, мне нужно поменять плитку». — «Да сделаю я, бабуля, только скажи сначала, правда, что я сын Бернара Дефонтена?» — «Ах, так ты за шантаж взялся, сорванец!» И она села, сложив руки на животе, и стала сверлить меня своими маленькими серыми глазками. «Послушай, малыш, может, твоя идея и не так уж плоха». — «Это не идея, бабуля, я просто хочу знать-правду». Но она уже не слушала меня, погрузившись в раздумья. Наконец она очнулась: «Если хочешь копать копай, малыш, я помогу тебе, ты слышал, я помогу тебе, и пусть хоть кто-то слово скажет, ты знаешь меня, со мной шутки плохи».
Выдумки Лео и Камиллы все же докатились до ушей стариков Дефонтенов и до моей матери. Нам троим была устроена очная ставка с объяснениями и клятвами, что это всё глупости и Бернар вовсе не мой отец. Но зато я узнал другую тайну. Человек с фотографии на буфете тоже не приходился мне отцом. Люси уже была в положении, когда он на ней женился, а настоящим моим отцом был молодой парень, студент, который с друзьями из разных стран провел несколько дней в кемпинге возле нашего городка. «Да-да, хиппи проклятый!» — выругалась бабуля. Это в конце концов подтвердила мне и мамаша. Я мог верить или не верить, но эта история казалась правдоподобной, в любом случае, Бернар не был моим отцом, а я не приходился близнецам сводным братом.
«И не вздумай забивать себе голову ерундой и пытаться отыскать этого парня, Рафаэль, я даже имени его не знаю. Да, сделала глупость, молодая была, тебе что, описание его внешности требуется? А потом я встретила твоего отца, мужчину моей жизни, он настоял, чтобы ты родился, усыновил, вот только не успел воспитать, поскольку быстро умер».
— А вот бабуля с Карьеров говорила…
— Я запрещаю тебе разговаривать с этой сумасшедшей старухой и не хочу, чтобы ты обсуждал мою жизнь с близнецами, понял?
Я-то понял. А вот близнецы? Насколько сильно они верили в басню об общем отце? С какой стати стали бы придумывать сказку о сводном брате, если у них уже есть двое, не считая сестры? Но возвратимся к Тиции.
— Тиция не может иметь детей? — спросил я наугад.
— Она не хочет.
— Но почему?
Ответа не последовало.
Они начинали меня серьезно раздражать. Историю их матери я уже знал из рассказов Люси, стариков Дефонтенов и городских сплетен: сложно протекавшая беременность, преждевременные роды, так как госпожа Ван Брекер, какой бы красивой и подвижной ни выглядела, рожала уже не молодой. Она была старше Бернара лет на десять и больше не хотела иметь детей, возможно, она забеременела лишь по настоянию Бернара, но, так или иначе, появление на свет близнецов не было для нее желанным событием, и они, по-видимому, это остро чувствовали. Ладно, в конце концов, у каждого своя история появления на свет, моя тоже далеко не блестящая, однако я не делал из этого большой трагедии. А уж им-то на что жаловаться? Они богаты, красивы, и, к тому же, их двое.
Внезапно меня озарило, в голове всё прояснилось, пелена спала с моих глаз, и я почувствовал стопроцентную уверенность, что знаю причину.
— Тиция боится, что у нее родятся близнецы?
Округлившиеся глаза, пристальный взгляд — передо мной стояли две статуи.
— Она опасается осложнений?
— …
— Потому что вы на самом деле не двойняшки.
— …
— Вас было не двое, а трое.
— …
Тишина. Как я узнал это?
И вот статуи ожили. Оживленный обмен репликами, словно меня не было рядом.
— Покажем ему? — спросила Камилла.
— Что?
— Вещицы.
— Ты помнишь, где они?
— Там, вместе с твоими рисунками.
Вещицы оказались документами и рентгеновскими снимками шеи и головы — всё это лежало в большом коричневом конверте.
— Вот, видишь?
— Что?
— Краешек зуба.
— Это зуб?
— Да, а вот это — волосок.
Я ничего такого не видел.
— Можешь почитать заключение врачей, если хочешь.
Но я не мог, не мог погрузиться в эти малоприятные бумажки, меня смущала уже одна шапка «Mount Sinai Hospital», и вообще, там все было по-английски.
— Давай, давай, — твердили они, — и посмотри еще это.
Их голоса, выражение лиц преобразились в мгновение ока. Они водили тонкими пальцами по строчкам, воскрешая одно за другим слова с непонятным звучанием, надувая с усердием губки, зачитывая фразы, которые, должно быть, выучили наизусть. А я заблудился в иноязычном тумане, растерялся от их голосов, которые стали настолько неузнаваемы, что, казалось, доносились из потустороннего мира.
— Вот видишь, — подвели они итог, — мы его просто слопали.
Они молча стали складывать свои сокровища в конверт, отшлифованными движениями передавая друг другу документы и снимки, словно меня здесь больше не было. Они совершали траурную церемонию, возвращая под саван брата-близнеца. Сколько раз они уже проделывали этот ритуал — эксгумацию останков, сопровождаемую одними и теми же словами и жестами?
Меня переполняли странные чувства. Потом они вышли из комнаты, чтобы отнести своего братика в мавзолей: коробку с рисунками Лео или другой тайник, который они меняли каждый раз после того, как извлекали конверт.
Третий близнец.
Как я узнал? Как догадался? Никто, разумеется, не посвящал меня в эту историю, как и их тоже. В тот вечер они больше ничего мне не рассказали. Однако потом все изменилось, я жил с таким чувством, будто всегда знал о содержимом коричневого конверта, об их головных болях и необычных отношениях с самого рождения, о рентгенах и обследованиях, которые им пришлось проходить в детстве, так как врачи обнаружили у обоих признаки присутствия другого эмбриона, точнее, зародыша, — «фантомного зародыша», phantom twin, — как гласил термин, дважды подчеркнутый на одной из страниц медицинского заключения. Явление, как я узнал позднее, не столь уж и редкое, но их случай был все же особенным, так как все трое, похоже, были близнецами. И мне казалось, что я давно знал, где и как они обнаружили этот конверт: ну, разумеется, вначале их мать положила его на свою огромную королевско-калифорнийскую кровать, а потом он случайно упал на пол и служанка-ямайка пылесосом задвинула его вглубь, под кровать. Маленькие ищейки нашли конверт, просмотрели рентгеновские снимки, почитали результаты анализов и спрятали все это среди своих вещей, забыв о случившемся. Но забыв лишь на время. И мне тоже казалось, что я только теперь вспомнил вместе с ними об этой тайне.
Голова моя по-прежнему была совершенно ясной, а перед глазами стояло: phantom twin.
Но вот эти маленькие засранцы вернулись, и в их прозрачных глазах я прочитал и немую мольбу, и радостное возбуждение, я даже сказал бы, провокацию, но я не знал ни что делать, ни что сказать, настолько был взвинчен, тысячи деталей роились у меня в памяти: «Ты не можешь себе представить, как мы рады, что снова с тобой, Рафаэль», «Ты нужен нам, Рафаэль», «С тобой нас трое, с тобой нам не страшно».
И вдруг, в один миг, они мне опротивели.
Мне стали противны их крупные, источавшие истому тела, их манера липнуть ко мне, прижиматься каждую минуту, бегать за мной в душ, на кухню или в спальню, мне осточертели наши перекуры в обнимку друг с другом. Мне было трудно дышать в их квартире, большое позолоченное кресло госпожи Ван Брекер жгло мне глаза, я задыхался от разбросанных, местами лежащих в два-три слоя, ковров. «Астрид они больше не нужны», — объяснили они. «Вы превратились в ее помойку!» — зло бросил я, и мы в очередной раз устроили драку. Согласен с вами, месье, что наши драки были своеобразной формой любви, хотя вы, конечно, сильно меня шокировали, когда спросили: «То, как вы третесь, кусаете друг друга, даете выход блуждающей энергии, что это, по-вашему, Рафаэль?»
В драках мы с Лео часто причиняли друг другу боль. Он посещал тренажерный зал в спортклубе своего отца, и хотя его мускулы не были накачанными, он превосходно двигался, а его ударов следовало опасаться. Камилла дралась еще больнее. Она была такая же сильная, как ее брат, но я не уклонялся от ее ударов, как в случае с Лео, а, наоборот, подставлял себя, искал ее тело, мне хотелось прижать ее к себе, удержать подольше в своих объятиях, но она была гибкой и скользкой, как ящерица, и через секунду в моих объятиях оказывался уже Лео. Я крепко держал его, дрожащего от злости, и пусть он не думает, маленькая пиявка, что я не ощущал, как были напряжены его мускулы, как твердый член упирался мне в бедро, а его тело застенчиво звало меня или, наоборот, нерешительно предлагало себя, а может, и то, и другое сразу, но мне было все равно, — хватка у меня будь здоров, и я мог бы в любой момент сломать ему руку, если бы Камилла не оттягивала меня за волосы. После таких драк мы еще долго испытывали неловкость и смущение.
Внезапно мне осточертели они, их тела, я рванулся к окну и с яростью сорвал занавеску. Хрясь — и тяжелое полотно, сжимаясь, дряблой плотью упало на пол. Хрясь — и другое туда же полетело. Ничего страшного, госпоже Ван Брекер за счастье будет купить новые шторы из шелка диких шелкопрядов или из муара, или еще бог знает из чего. А потом я выскочил из квартиры — прощайте, близнецы, я не ваш третий брат, я не привидение, я сам по себе, я — это я.
Мне надо вздохнуть, Наташа. Набрать воздуха, вынырнуть из омута историй с рождением, колыбелями, теперь ты понимаешь, почему я так тороплюсь? Я шагаю вперед, я должен стать мужчиной, но для этого мне нужно вернуться назад, к самому началу, когда я барахтался в скороварке близнецов. «Скороварка»[6] означала, конечно же, зародыш. Когда им было по шесть-семь лет, они коверкали французские слова, однако их интуиция уже тогда была поразительно тонкой.
Да, была скороварка, был психический котел, в котором мы втроем мариновались, и если бы я не встретил их тогда, то кем бы стал сегодня? Разумеется, другом Поля. Рафаэль и Поль — друзья детства, но они не мариновались в зародышевой скороварке, их колыбельки укачивало время их городка, это оно, а не огромный котел с космическими инфузориями, соединило их, ты следишь за моей мыслью, Наташа?
Так вот, жил-был мальчишка, спокойный, тихий, никому не приносящий хлопот, пока в городке, где он рос, не появились близнецы — мальчик и девочка, — на три года младше него, милашки, симпатяги, хорошо воспитанные. Тогда еще не было известно, что на самом деле они тройняшки, что в чреве их матери, где, видимо, не хватало места, они объединились в союз против третьего и просто-напросто слопали его. Никто об этом не знал, и они тоже не подозревали. Но маленький зубик и крошечный волосок, оставшиеся в их телах, знали. И малыши, снедаемые внутренним беспокойством, стали искать третьего члена для своего братства, чтобы с его помощью заново воссоздать или пережить лучшее мгновение своей жизни — счастье эмбрионов до выхода в жестокую жизнь. Вместо потерянного брата они выбрали мальчишку на три года старше них, полюбили его, очаровали, покорили, и мальчишка, которому судьба никак не предвещала причудливого зигзага, занял свое место в этом невероятном трио. Но благодаря спустившемуся с неба на его голову тента во время конгресса писателей, он сегодня пытается разобраться в этой истории, чтобы вынырнуть из скороварки. Он подчинился своей символической судьбе, — спасибо близнецам, — но было бы лучше, гораздо лучше, если бы новое трио не принялось снова за резню, не сожрало нового соседа, вернее, соседку, — Анну, вы знаете, — но погоди, Рафаэль, погоди, твой рассказ пока не дошел до Анны, спокойно и обо всем по порядку.
Итак, я назову год встречи мальчика Рафаэля и симпатичных близнецов соединением первым. Следуя таинственными космическими путями, три планеты выстраиваются в один ряд и создают новую конфигурацию — какая удачная находка для писателя! Эта конфигурация еще не совсем отчетлива и через год распадается, но она оставляет в небе след своей эктоплазмы: двум маленьким планетам, которым по шесть лет, скоро исполнится семь. Что касается третьей, самой большой, хотя не такой уж и большой, планеты, то ей девять лет, и, соответственно, скоро стукнет десять.
Что же произошло во время первого соединения планет? Собственно говоря, ничего особенного. Стычка на школьном дворе, две отвергнутые денежные купюры, быстрая демонстрация в зарослях кустарника половых особенностей мужчины и женщины, какие-то пустяки социологического порядка и нескольких неправильно произнесенных слов.
Второе соединение произошло через шесть лет, все в том же захолустном городке Бурнёф, когда двум маленьким планетам было по тринадцать-четырнадцать лет, а третьей шел семнадцатый год. На этом я и остановился, пока страх не охватил меня.
Итак, Лео и Камилла вернулись в наш городок, но виделись мы не часто, мама изводила меня нотациями, чтобы я больше времени посвящал учебе, Поль официально выходил в свет с Элодией и временами менее официально возвращался с нею в свою спальню на отцовской ферме, Я же время от времени спал с подружкой сестры Элодии, студенткой, которая жила в другом городе, что не предполагало частых встреч, да еще с дочкой коллеги моей матери. Эта девица преследовала меня с молчаливого благословения обеих мамаш, поэтому желания встречаться с ней постоянно у меня не было, но наши свидания были настолько скоротечными, что я каждый раз смирялся, не решаясь порвать с ней.
Самым главным для меня было то, что я расстался с девственностью. «Нельзя быть девственником, старик, — утверждал Поль, — иначе девки быстро тебя захомутают». Это слово было отвратительным, старомодным, архаичным. После приключения с Элодией мне казалось, что я навсегда избавился как от мерзкого слова, так и от Элодии, но, согласно евангелию от Поля, переспать один раз явно недостаточно, чтобы избежать позора и, главное, опасности остаться девственником, и если это случилось только один раз, парень может стать еще более уязвимым.
У Поля была разработана весьма прагматичная концепция взаимоотношений с представительницами другого пола. Он хотел жениться и готовился к предстоящему важному событию со всей серьезностью и основательностью. Следовало уточнить, что Элодия не входила в его планы по созданию семейного очага — она была для него испытательным полигоном, причем единственным, «по соображениям безопасности, старина, из-за СПИДа», но весьма проработанным вдоль и поперек. «Все девушки одинаковые, разве не так?» — говорил он. «Ах, вот как, и Камилла тоже?» — спрашивал я. — «Да ну, она же еще девчонка! — говорил он, краснея: — И потом, она выше меня ростом!» — совершенно серьезно добавлял он, словно рост Камиллы был главным препятствием, но я больше не настаивал, так как знал, что он привязан к Элодии сильнее, чем сам думает, а Камилла… это была болезненная тема, приводившая нас в смущение, причину которого мы не совсем понимали. Так или иначе, у каждого были свои слабости, но мы не зацикливались на них, чтобы не повредить нашей дружбе, пусть каждый разбирается со своими проблемами, а разговоры лишь утомляют и все усложняют; главное — это вместе бродить по улицам, лежать, мечтая, на сеновале; нам было хорошо вдвоем, и кто-то третий был бы явно лишним.
Однако, поскольку статус девственника не терялся после первой ночи, мне время от времени приходилось предъявлять Полю доказательства, что я нахожусь на приемлемом, если не на одном с ним уровне познания прекрасного пола. Это позволяло мне избегать его опеки и не слышать противного слова. Поэтому я сразу сообщил ему, что переспал с Каролиной (подружкой сестры Элодии), а после нее с Натали Лесаж (дочерью подруги моей матери). В ответ он одобрительно покачал головой и спросил: «Ты не забыл про резинку?» — «Нет». И так продолжалось где-то три месяца.
Мне пришлось давать объяснения на этот счет во время суда. Они хотели знать имена, даты, снова произносили мерзкое слово, желая выяснить, был ли я девственником, что казалось им чрезвычайно важным для понимания дела, и Полю даже пришлось выступить свидетелем. Они задавали бестактные вопросы по поводу нашей дружбы, надеясь загнать нас угол, восстановить друг против друга, откопать что-нибудь непристойное, что объяснит им те непристойности, о которых они прочли в дневнике, который я писал по поручению Лео и Камиллы, но им было не понять, что нам с Полем все это было глубоко до лампочки, что нашей дружбы все это не касалось. Поль с мрачным видом рассказал то, что знал, и они явно обрадовались, что я не был «девственником», что у меня был любовный опыт, что я как совершеннолетний нес ответственность за свои поступки, а значит, в случае с Анной для меня не было никаких оправданий. Поль не пытался меня защищать, он сказал минимум из того, что знал, ничего не солгав, и это было к лучшему. Мир, в котором моя судьба переплелась с судьбой близнецов, не касался нашей дружбы с Полем.
В начале третьего соединения планет произошла встреча Рафаэля с отцом его друзей-близняшек — встреча довольно тягостная, всколыхнувшая тайны прошлого и не сулившая ничего хорошего в будущем. После отъезда Бернара я бросился на улицу, чтобы пройтись и успокоиться, но я не умел гулять один, без Поля: мне не хватало покачивания его мускулистого тела, подбадривающих толчков о мое плечо, размеренных шагов, задавших ритм нашей прогулке, и равномерного стука мяча об асфальт — топ-топ, топ-топ. Как я хотел в тот миг услышать эту песнь — топ-топ, — которая, как надежная моторная лодка, помогла бы мне пересечь бурное море. Наш мяч любил подшучивать над нами: иногда этот хитрец улетал далеко-далеко, а мы неслись за ним с криками: «Черт, лови его!», и в этот момент на всем белом свете существовали только я, Поль и мяч. Мне казалось, что вся планета с ее растениями, облаками, океанами и всей живностью была создана только ради этого ощущения счастья, когда кровь отчаянно пульсирует в венах, когда перехватывает дыхание, мир кружится вокруг тебя и, когда мяч наконец у тебя в руках, наступает успокоение.
Я не умел гулять по парижским улицам, лавировать между прохожими, понимая, что женщинам не нравится, когда их толкает какой-то высокий, слегка растерянный тип — «пардон, пардон». Я ловил на себе взгляды мужчин, оценивающих, кто перед ними: уж или тигр, — «пардон, пардон». Ни тигр, ни уж, а так, навозный жук, которого лучше обойти, дабы не испачкать обувь. В метро было еще хуже: там, в поездах, смешались люди со всего мира; такого количества людей так близко я не видел никогда в жизни. В отличие от прохожих на улице с их ускользающими лицами, взглядами, здесь люди выглядели естественно. В метро я чувствовал себя полным ничтожеством, моя голова возвышалась над другими, как статуэтка на верхней полке. Невероятная история Рафаэля и его замечательных близнецов буквально таяла в общей массе, так как у всех этих пассажиров с разными оттенками кожи были свои, еще более фантастичные истории, и на их фоне все, что случилось со мной, выглядело незначительным и смехотворным, но это была моя жизнь, и другой истории у меня не было.
Лео и Камилла не любили метро. Сжатые со всех сторон и вдыхающие запах пота, они быстро теряли весь свой апломб. Подземка была не для них, а для простых смертных, и если им нужно было спуститься в метро, то они всегда брали с собой меня в качестве телохранителя. Верно, я был их телохранителем, и мне было стыдно за их растерянный вид, неловкие жесты, за Камиллу, чье лицо теряло свою привлекательность и приобретало нелепое выражение. Но когда мы выскакивали наружу, я испытывал по отношению к ним жалость и отвращение. Чаще всего они ездили на такси, — о, такси они обожали! — в нем они оживали, без умолку болтали, иногда мы по несколько раз объезжали Париж, просто так, чтобы быть вместе, чтобы прижаться друг к другу на заднем сиденье.
Я бросился на улицы Парижа, но они ничем не могли помочь. Мне нужна была улица Глициний с ее пустыми тротуарами, серыми фасадами домов, наглухо затворенными ставнями, чтобы потом подняться по ведущей к холмам Галльской дороге, склоны которой заросли папоротником, — в общем, мне нужен был Поль.
Когда я вернулся в свою квартиру, которая находилась рядом со станцией метро «Мэри де Лила», то сразу лег в постель. Еще один вечер, когда у меня не было ни малейшего желания приняться за работу, и завтра, скорее всего, тоже не будет. Я прокручивал в голове сцену с Бернаром Дефонтеном, пока сон не сморил меня, а посреди ночи я вдруг проснулся, охваченный злостью и бесконечной жалостью к самому себе. Это была запоздалая реакция на все потрясения, которые я пережил подростком в Бурнёфе. В то время я не испытывал таких чувств, но сейчас, в двадцать лет, меня охватила глубокая обида.
«Вы представляете, что сказал этот хам?» — повторял я сквозь зубы, обращаясь к стенам своей комнаты, к стопке нераскрытых книг на столе, к воображаемому свидетелю. «Нет, вы только подумайте! Он говорит о том, как иногда неудобно иметь отца, и это мне, сироте! Он сует мне под нос свои деньги и тут же захлопывает кошелек! Он даже не интересуется, почему я был вынужден одолжить семьсот евро у близнецов, а если бы я загнулся от голода, то он нашел бы это „прикольным“. Он показывает, что семьсот евро для него сущая мелочь, что я хапуга, а в завершение предлагает отослать ему контракт с издателем, будто меня уже собираются печатать! Однако его не интересует, что я собираюсь писать, главное — контракт! И что, эта сволочь — мой отец?! Наверное, мою мать обвели вокруг пальца как девчонку, бедную, но гордую девчонку. „Да, месье, да, мадам, я никому ничего не скажу, но я все же хочу сохранить своего ребенка“. — „В таком случае мы поможем тебе, найдем работу и даже мужа“. — „Спасибо, месье, спасибо, мадам“». Но как бабуля с Карьеров согласилась участвовать в этом аттракционе? Нет, невозможно, старая карга ни за что не дала бы одурачить себя, она стала бы меня защищать, значит, он все-таки не мой отец, хотя это ничего не меняет. Так я промучился до утра, больше всего коря себя зато, что сказал, будто хочу писать, хотя это было неправдой — литературой в то время я не интересовался, у меня не было никаких планов, и я ляпнул первое, что пришло в голову, что звучало хотя и неопределенно, но престижно, чтобы вызвать интерес к себе. С таким же успехом я мог бы сказать, что хочу заняться политикой или гуманитарными науками, а этот паразит сделал вид, что поверил мне, поймал на слове и тут же заговорил о контракте, суммах, о том, в чем был гораздо сильнее меня, не сделавшего ни одного шага к гипотетической карьере писателя, не выполнявшего даже толком задания, которые нам давали в университете. Мои плечи были еще не достаточно крепки, чтобы достойно нести бремя студента, а он уже бросал меня в мир, где нужно было иметь не просто очень, очень мощные плечи, а обладать плечами великана, он унизил, раздавил меня, я ненавидел его.
А может, господин Дефонтен сыграл более важную роль в моей короткой жизни, чем Лео и Камилла? Я не мог, как они, наплевательски ко всему относиться, у меня не было ни отца, ни родственников, которые бы меня поддерживали. Я рассказывал матери полуправду о том, что делал в Париже, учеба моя шла ни шатко ни валко, в общем, я опустился ниже плинтуса.
Жалкая перепалка с господином Дефонтеном случилась, как я сказал, во время третьего соединения планет, когда я поступил в один из парижских университетов, а близнецы учились в выпускном классе престижной Эльзасской школы, которая тоже находилась в Париже; им уже исполнилось по семнадцать, а мне шел двадцать первый год. Близнецы не хотели учиться в Эльзасской школе, поскольку там было полно детей друзей их родителей, не считая директора, который тоже был в числе их бесконечных знакомых, хотя именно это было главным для госпожи Ван Брекер: «Бедные дети, у них и так была беспокойная жизнь: вечные переезды, новые страны, новые языки, им нужно надежное окружение, так мне будет спокойнее». В общем, чтобы ей было спокойнее, ее птенчики должны были жить в золотом гнездышке. «У других детей жизнь намного проще, а дети из нашего круга очень ранимы». Вот уж действительно, трудно быть богатым и жить в окружении известных политиков, банкиров и бизнесменов! У близнецов был выбор между Эльзасской школой и лицеем «Виктор-Сегален» в Гонгконге, куда в очередной раз отправлялись их родители. «Понимаешь, Рафаэль, гонконговский лицей еще хуже, потому что даже Астрид иногда дает там уроки, когда у них преподавателей не хватает!»
Близнецы предпочли остаться в Париже, и госпожа Ван Брекер сразу же подыскала для них квартиру, обзвонила всех своих подруг и попросила «не выпускать из виду» бедняжек, побеседовала с директором школы и отдельно с каждым преподавателем, короче, очень старательно и эффективно выполнила материнский долг. «Да брось ты, она рада избавиться от нас!» — обронил Лео, и это был тот редкий случай, когда в его голосе прозвучала обида. Камилла недовольно перебила его: «Но мы же сами этого захотели!» Именно в то время Камилла стала коммунисткой, а Лео записался в партию Зеленых.
Они любили мою мать и, будь их воля, с радостью выбрали бы ее своим доверенным лицом и ангелом-хранителем. «Везет тебе, Раф!» — говорили они. «Почему?» — «У тебя есть Люси». — «Ну и что?» Им сложно было объяснить, в чем именно мне повезло, но говорили они искренне. Я думаю, что им нравилась большая грудь моей матери. Однажды Лео спросил: «Я могу положить свою голову сюда, мадам?» Она сидела на диване в нашей гостиной, а он с несчастным видом стоял перед ней, смущенный не столько своей неуместной просьбой, сколько влечением, которое не мог скрыть. «Свою голову, сюда…» Я лихорадочно соображал, что же мне делать: закатить ему пощечину, уязвить какой-нибудь фразой или сделать вид, что ничего не услышал, но на самом деле я не мог реагировать, потому что просто остолбенел, впрочем, Камилла тоже. Время остановилось, лицо матери ничего не выражало, как же она выйдет из щекотливого положения? И вдруг она улыбнулась: «Конечно, мой цыпленочек». Он сел рядом с ней и положил голову ей на грудь. «Давай и ты, Камилла, если хочешь». Камилла не стала ждать ни секунды и уселась с другой стороны, тогда мама обняла их за плечи, и все трое замерли, погруженные в невероятное блаженство, глядя на меня с загадочной улыбкой.
На матери был надет домашний халат бесформенный балахон, сшитый из какой-то африканской ткани. Я будто впервые увидел эту плохо скроенную одежду, с выцветшим рисунком, большими карманами, в которых вечно валялась какая-то хозяйственная мелочь, и у меня защемило сердце, — такой она казалась одновременно жалкой и трогательной. В этом халате, с двумя малышами, прислонившимися к ее груди, она казалась настоящей матерью. Была ли она такой же ласковой со мною? Вряд ли. Как я уже говорил, между нами были равноправные отношения, как у двух взрослых. И я был тронут до глубины души ее выражением лица, словно она постепенно открывала для себя радость материнства. У нее был настолько довольный и смущенный вид, что я, не выдержав, отвернулся.
Она любила Лео и Камиллу. «В конце концов, этим бедным деткам не очень везет в жизни!» Их она выносила за скобки своих громогласных речей о классовой борьбе. А когда я напоминал ей, что эти «бедные детки» были наследниками крупного состояния, она лишь пожимала плечами: «А где же твое сострадание, Рафаэль!» Так что, отныне мне следовало рассматривать близнецов как объект гуманитарной помощи? Я возмущался непоследовательностью ее взглядов, но, скорее, так, для виду, — на самом деле я был счастлив и горд ее нежностью по отношению к моим друзьям и простотой, с которой проявлялись ее чувства.
Разве любить человека не означает видеть его во всей обнаженности, без наносной мишуры? Просто быть на его стороне? Однако я ревновал к этой непроизвольной нежности между моей матерью и близнецами. У Лео и Камиллы в семье было полно людей, которые могли их любить, а у меня была только мама, разве это справедливо? А вы, мой драгоценный психоаналитик, меня прервали: «Гм-м, вернемся к тому, что вы сказали Бернару Дефонтену во время его визита в студию». Я был раздосадован тем, что он не выразил особого интереса к моей ревности, из-за которой, как никак, у меня тогда сильно защемило сердце. «Что?» — рассеянно переспросил я. «Вы сказали, что хотели писать», — флегматично продолжили вы. «Да, и что?» — «Это первое, что пришло вам в голову?» Ответ пациента: «Случайно вышло». И раздражение доктора: «Гм-м…» Гм-м, которое походило на «да», что в итоге давало что-то вроде «гм-да, гм-да».
Бывало, выходя после наших сеансов на бульвар Сен-Жермен, я развлекал себя тем, что пытался воспроизвести забавное «гм-да, гм-да», я его напевал, насвистывал, швырял в лица прохожим, и мне было наплевать, если я выглядел сумасшедшим!
Во время второго соединения планет, почти сразу после возвращения близнецов в Бурнёф, в городе стали распространятся нехорошие слухи. Им было но тринадцать, мне шестнадцать лет, и нас еще не изводила мысль о гипотетическом родстве. «Ты слышал, что болтают о Лео с Камиллой?» — спросил я у Поля, когда мое терпение лопнуло. «Да ладно, не обращай внимания!» — ответил Поль. Но я-то хорошо видел, что ему тоже не по себе. «Так что ты слышал?» В ответ он лишь махнул рукой. Дружище Поль во что бы то ни стало хотел уберечь меня от слухов, сохранить мое спокойствие, а значит, и спокойное течение нашей дружбы. Но это также означало, что он им верил. «Кто это болтает? Клод Бланкар?» Поль покачал головой: «Да нет, бедняга никогда на это не решился бы, наоборот, он их защищает!» — «Так кто же тогда?» Мы не знали кто. Но знали, откуда растут уши. Откуда пошел слушок.
Господин и госпожа Дефонтены считали, что близнецы живут слишком замкнуто, и предложили им «пригласить друзей». А чтобы показать свою «продвинутость», гордо добавили: «на сабантуй». Господин и госпожа Дефонтены до выхода на пенсию были преподавателями, причем старой закалки. «Сабантуи» не входили в число тех ценностей, которые они хотели бы привить внукам, но сейчас ими двигали лучшие намерения. «Теперь уже не говорят сабантуй, бабушка», — с серьезным видом заметил Лео. «Я имела в виду, что мы всё приготовим, а потом исчезнем, чтобы не мешать вам». — «Теперь говорят вечеринка», — невозмутимо продолжал Лео. «Хорошо, пусть будет вечеринка, — слегка смутившись, сказала она, — вечеринка с вашими приятелями». Но проблема заключалась в том, что у Лео и Камиллы не было приятелей. Госпожа Дефонтен даже подготовила приглашения, но они так и не пригодились. Она представляла, что юные гости придут со своими родителями, что взрослые поболтают какое-то время, а потом оставят детей одних. Но из класса, в котором учились близнецы, явился только Клод Бланкар. Стариков Дефонтенов это расстроило, хотя и не сильно, и они отправились, как было условлено, на ужин к своим старым знакомым.
И тут после их ухода в дом заявилась неизвестно откуда узнавшая о вечеринке банда парней, решительно настроенных опустошить винный погреб «буржуев». Я в тот день валялся с температурой в постели. Поскольку я не мог пойти на вечеринку, то Поль с Элодией тоже не захотели туда идти. Около девяти часов вечера меня разбудила мама. «Рафаэль, в доме Дефонтенов слишком шумно. Я хочу, чтобы ты сходил и проверил, что там происходит». Иногда она умела быть безжалостной. Я встал и потащился к Дефонтенам, где, действительно, было шумновато. Я немного знал этих парней, они частенько околачивались в «Каннибале», обычном кафе, где снисходительно относились к курящей, потягивающей пиво и играющей в покер молодежи, чего было достаточно, чтобы повесить на кафе ярлык «для хулиганов». Они с презрением относились к лицеистам и частенько задирали нас то на выходе из лицея, то на главной площади, то на стадионе. Однако моя мама их защищала: «Этим ребятам просто выпала тяжелая судьба, Рафаэль».
В доме, в общем-то, ничего страшного не происходило: из колонок неслась бьющая по мозгам музыка, стол был заставлен пивными банками, а в креслах развалились непрошеные гости. Мы пожали друг другу руки, я выпил с ними пару стаканчиков, голова моя кружилась. Но где же близнецы? «Они у себя в спальне», — сказал мне Клод Бланкар, явно обрадованный моему появлению. «Приведи их ко мне сию же секунду!» — приказал я ему. Я был взбешен, глядя на перевернутый вверх дном салон Дефонтенов. Я редко заходил сюда, но для меня это был единственный настоящий салон, который я видел в своей жизни, мой Версаль, мой Лувр, мой Елисейский дворец. Посещать салон Дефонтенов, любоваться его картинами, мебелью, роялем, библиотекой — какое счастье! Я относился к нему с чувством собственника, точнее говоря, с чувством гражданина, дорожащего национальным достоянием. «Будет лучше, если ты пойдешь со мной», — робко произнес Клод Бланкар. Ну ладно, пойдем.
Лео лежал на своей кровати, Камилла — на своей. У обоих был слегка испуганный и, как это бывало, когда они оказывались в неприглядных ситуациях, отстраненный, безразличный вид. Они, казалось, не заметили моего появления. Камилла лежала на кровати не одна. Рядом с ней валялся какой-то тип, лица которого я толком не рассмотрел, но зато увидел его руки. Огромные руки, которые ползали по ее телу, их было десять, двадцать отвратительных рук. Они тянулись к ее шее, спускались к груди, коленкам, тискали ее ляжки, — у меня в глазах двоилось, троилось. «На тебе пауки, Камилла», — вырвалось у меня. Из-за высокой температуры меня колотило, а глаза жег огонь. «Пауки?» — пробормотал тип. «Клод, принеси мне швабру, сейчас мы их прикончим». Я сам не узнавал своего голоса, громового и повелительного, доносящегося откуда-то с неба, и я был рад божественной поддержке. «Швабру, Бланкар, мигом!» Бедный мальчишка рванул в направлении к кухне, тип испарился, а я рухнул на кровать Лео, прислонившись к нему головой. Два или три человека показались на пороге спальни, но тут же были остановлены ревом: «Прочь, Юпитер не любит пауков, Юпитер сейчас ими займется!» Мне стало вдруг удивительно хорошо, боги Олимпа взяли мою жизнь под опеку, в руках у меня материализовалась швабра, превратившаяся в дирижерскую палочку. «А теперь танцы!» Музыка в салоне сменилась, нежный голос шептал мне на ухо «Рафаэль», Лео осторожно поддерживал меня, моя голова покоилась у него на плече, ноги болтались в пустоте, меня куда-то несло, и вот в моих объятиях уже не Лео, а Камилла, в салоне никого нет, только она и я, изредка передо мной всплывает испуганное лицо Клода Бланкара, которому я отдаю распоряжение снова поставить ту же песню, еще и еще. Кто-то протянул мне стакан. «Ну, поскольку того желает Юпитер», — сказал я, добросовестно проглатывая беловатую жидкость. «Я дала ему две, — раздался откуда-то голос моей матери, — у него же жар, и остановите пластинку, я уже больше не могу слушать эту Карлу Бруни!» — «Жаль, — еле ворочая языком, произнес я, — как жаль, такая хорошая песня». Я слышал звон стаканов, скрип переставляемой мебели, мне казалось, что я нахожусь на попавшем в качку корабле, нежный голос, напевавший «Рафаэль, Рафаэль» постепенно затих, мы шли по улице. «Как жаль», — твердил я, но у меня не хватало сил возмущаться, я потерял божественную мощь, я был свиньей, которую вели в свинарник. «Я не могу терпеть», — произнес я, лежа уже в постели, мама приподняла меня, чтобы поменять простыню, новое белье обожгло мою кожу холодом, от этого переворачивания меня опять затошнило и потом всё — я отключился.
Позднее мне рассказали, что когда старики Дефонтены вернулись домой, мама с Клодом Бланкаром все уже прибрали, выбросили банки с бутылками, проветрили комнаты от запаха табака и травки, а швабру поставили в кладовку. «Еще хорошо, что ты в драку не полез, — вздохнув, сказала мне мать на следующий день, а может, через день, — уж очень чудной ты был». — «А что стало с теми типами?» — поинтересовался я. «О, они сразу же ушли, даже не пикнули», — как-то слишком быстро ответила она. «А близнецы, что с ними было?» — «Я уложила их в постель, вот, что я сделала, и они подчинились, как миленькие!» В ее голосе был слышен упрек, возможно, она высказалась бы еще резче, не будь я болен. Наверное, я должен был запретить близнецам пить, курить травку, да и самому мне не стоило напиваться, а может, мне нужно было поработать там вышибалой, пригласить принцессу на танец, а потом, вернувшись домой, рассказать своей мамочке о восхитительном вечере, проведенном в господском дворце. Ни слова осуждения в адрес близнецов, все камни в мой огород, где справедливость?! «Я танцевал с Камиллой», — глухо запротестовал я из глубины подушек. «Ну да, и с Лео тоже, лучше ничего не мог придумать!» Но что же я натворил? Я смутно помнил момент пьянящего всемогущества, за которым последовало обжигающее счастье, потом я, кажется, упал в ледяную прорубь, а на следующий день ко мне пришел доктор Вильнёв, у которого когда-то подрабатывала моя мать.
— Ночью я слышал голоса, — сказал я, когда он меня осматривал.
— Это были приятные голоса, Рафаэль?
— Очень приятные, сам главный бог разговаривал со мной, а сирена звала меня по имени.
Доктор Вильнёв, похоже, был впечатлен.
— В таком случае, мой мальчик, тебе крупно повезло, думаю, ты будешь счастлив в жизни. Сильный жар вкупе с хорошей дозой алкоголя приводит, как правило, к малоприятным галлюцинациям!
— Значит, мне повезло?
— Твое воображение подарило тебе счастливые минуты. Мне сказали, ты пел так, что весь город слышал. И кто же был твоей сиреной? — после некоторого замешательства добавил он.
— Камилла Дефонтен.
— Внучка муниципального советника?
Лицо его помрачнело.
— Она еще весьма юное создание. Мне приходилось лечить ее и брата. Они показались мне слегка… Я сказал Дефонтенам… Ну, не знаю, думаю, что…
Запнувшись, он продолжал:
— Ты правильно сказал, это — сирена, самая настоящая сирена, но не забывай, она еще не готова выйти на берег к людям.
— Она звала меня: «Рафаэль, Рафаэль», ее голос, такой нежный, доносился из морских глубин…
— Ладно, а теперь ты должен спать, и в следующий раз будь осторожнее с выпивкой, знаешь, в бутылке прячется джин, да и в самокрутках ваших тоже, и неизвестно, сможешь ли ты всегда удерживать над ним верх.
Я кивнул головой и без сил, снова покрывшись потом, упал на подушки. Доктор Вильнёв с веселым видом собирал свой чемоданчик.
Ну и разговоры у нас с тобой, мой мальчик. Юпитер, сирены, джины! Но это хорошо. Да, пока не забыл, еще один совет: про пауков лучше не рассказывай. Люди могут подумать, что у вас вся кухня в паутине, а ты же знаешь свою мать, она с кулаками набросится на того, кто обвинит ее в неряшливости. С воображением следует обходиться осторожно, мой дорогой. Думаю, если бы я сам был менее осторожен… ну, да ладно, сам поймешь, когда подрастешь.
Я провалялся в постели с воспалением легких дней десять. И был рад этому одиночеству, с блаженством вспоминая и могучий голос, сошедший ко мне с небес, и другой голос, звавший меня с манящей нежностью, и джина, о котором говорил доктор. Образы из забытых детских книжек с новой силой будили мое воображение, я попросил маму найти мне рассказы о чарующих сиренах, древних богах и всемогущих джинах, — меня охватила настоящая литературная лихорадка. Близнецы не приходили меня навещать, ну и ладно, мне было хорошо наедине со своими грезами. Даже визиты Поля не доставляли мне большого удовольствия. Когда вам приоткрылась дверь в другой мир, то уже не хочется, чтобы вас тревожили. И вы никого не можете взять туда с собой. Вы понимаете, что дверь эта открылась случайно, что она узка, своенравна, болтается из стороны в сторону под напором таинственных ветров, что она обладает сверхъестественной способностью появляться и исчезать по своему усмотрению. Вы ждете момента, когда же она откроется, повторяя волшебные слова, с помощью которых сможете в нее войти, а вокруг вас туман, ощущения ускользают, вы купаетесь в лучах света, температура повышается, тело бросает то в жар, то в холод, вы падаете с облаков на землю, страдаете от неприятных запахов, не можете пошевелить ни рукой, ни ногой.
— Он еще спит? — раздается голос Поля, такой далекий и в то же время неприятно близкий.
Только не открывать глаз, зарыться в свою больничную нору, охотники у изголовья кровати настороже, малейшее движение — и они запустят в тебя свои гарпуны, оставайся на дне своего зловонного болота, а когда они уйдут, ты сможешь всплыть на поверхность и вернуться в свою сказочную страну. «Ну ладно, тогда я пошел», — говорит Поль, но я не шевелюсь. Мне совсем не хотелось выздоравливать.
Наверное, мое упорство подольше оставаться больным объяснялось ленью. До сих пор я был довольно хорошим учеником: мне было достаточно внимательно слушать учителей на уроках, делать задания с Полем и не прогуливать школу. Нас, в принципе, устраивала такая жизнь: следовать заведенному порядку вещей и полагаться во всем на взрослых. Но мы неумолимо приближались к окончанию беззаботной школьной жизни, когда предстояло принимать серьезные решения и когда нам, скорее всего, суждено было расстаться. Для Поля будущее было практически предопределено, для меня же никакой ясности в этом вопросе не было; я ничем особо не увлекался и не знал, кем хочу стать, а одно слово «специализация» вызывало у меня дикий ужас, словно меня собирались оставить в пустыне без воды и еды, где я обнаружу, что ни на что не годен и без чужой помощи не обойдусь. Гораздо приятнее было купаться в своих грезах, но, увы, пришлось с ними расстаться по приказу нашего доктора, специально вернувшегося, чтобы вытащить меня из постели. Итак, мои мечты уже затерты до дыр, а реальность тычет во все щели свой противный нос, — никогда еще мне не было так страшно в этом мире.
А вот и близнецы. Я еще бледен и слегка дрожу, мои ноги от колен, кажется, выросли на несколько сантиметров, но они слишком слабые, чтобы выдержать мое тело. Лео и Камилла выглядят невероятно крепкими. Я смотрю на ноги Камиллы. «У тебя какой размер?» — «У нас сорок второй», — отвечает вместо сестры Лео. «Другими словами, у нее сорок первый, а у тебя сорок третий, вам не кажется, что пора переходить к нормальному счету?» Они выглядят подавленно. «Сорок первый слишком большой для девушки», — продолжаю я.
— Ты переспал со мной, — вдруг произносит Камилла, — и еще с Лео.
Что она сочиняет? У меня впечатление, что я всё это уже видел: ожившая сцена из прошлого, вызов в глазах, маленькая девочка в белоснежном платьице на бретельках, вымазанная грязью с головы до ног, качели, головокружение, неужели так оживают события, я растерянно замираю, снова апноэ, только не двигаться, затаить дыхание, что ты сочиняешь, Камилла?
— Все тебя видели. Ты был на кровати Лео, а потом — на моей.
Лео молчит. Смотрит на сестру. Его лицо непроницаемо.
— Лео, скажи хоть что-нибудь.
Лео, прошу тебя, ты же парень, встань на мою защиту, не оставляй меня одного, я приму тебя в древнее мужское братство, знаю, я пренебрегал тобою, не подозревал, как ужасно быть близнецом, отказался от тебя ради дружбы с Полем, да, я виноват, но прошу тебя, вернись в мужской клан, мы будем дружить втроем — ты, Поль и я, а если не хочешь, мы будем дружить только с тобой, у меня хватит сил, чтобы иметь двух друзей, я поведу тебя на стадион, мы будем смотреть футбол, бегать на речку ловить рыбу, пойдем гулять по холмам, я покажу тебе каменные карьеры, мы будем вместе кататься на великах, встань на мою сторону, Лео, умоляю тебя.
— Камилла, — еле слышно шепчет он.
Внезапно она поворачивается к нам спиной. Плечи ее трясутся. От плача?
— Камилла, — говорю я.
Она снова поворачивается, глаза у нее красные, но она не плакала.
— Ты испортил мне вечеринку, выгнал моих гостей…
— Но они к тебе приставали!
— Они не приставали, я хотела, чтобы они остались, а ты пришел, выгнал всех, кроме Клода, и мне не с кем было потом танцевать.
— Я танцевал с тобой, Камилла, — пробормотал я.
— Как ты можешь знать, что танцевал со мной, если был в полном ауте!
— У меня была горячка, Камилла, но я хорошо помню, что танцевал с гобою.
— А то, что ты с Лео танцевал, тоже помнишь?
Я был совершенно сбит с толку. Неужели я танцевал с Лео? Что-то смутное всплывало у меня в памяти, но я в ни в чем не был уверен. Неужели я с ним целовался? Неужели я принял его за Камиллу? Что же я все-таки сделал?
— Это вы виноваты. Вы специально делаете так, чтобы вас путали, — пробормотал я.
— Не переживай, — сказал Лео, — она сама этого хотела. Мы этого хотели.
Камилла, бросив на брата странный взгляд, промолчала. Где мы были? У них, у меня, на улице? Ничего не помню, кроме смешанного ощущения тревоги и необыкновенного счастья. Камилла говорила со мной, говорила по-настоящему, и Лео перешел на мою сторону, а это уже было кое-что. Отгружавшая их тонкая мембрана лопнула: внутри нее все бурлило, и вызвал бурю не кто иной, как я.
Они уехали на несколько дней с классом в Англию, в графство Кент, а затем в Оксфорд. Я уже выздоравливал, но от слабости еле держался на ногах. Я еще плохо воспринимал реальность; лишенный опоры, я чувствовал себя легкой добычей для блуждающих видений, для покрытых плесенью детских воспоминаний, каждую секунду в моей голове раздавался звоночек, кто-то перебегал мне дорогу, трещал на ухо, толкал в спину. Одним из таких видений была бесформенная яма, по краям которой свисали обрывки ткани с рисунком, напоминавшим улицу, на которой стоял дом Дефонтенов. Близнецы не в первый раз надолго пропадали из моей жизни, но никогда ранее я не ощущал столь остро их отсутствие, которое бродило вокруг меня как привидение, то исчезая, то воскрешаясь, когда ему заблагорассудится. Эта яма, увенчанная крышей дома Дефонтенов, не упрощала мне жизнь, когда я гулял с Полем по улицам или играл с ним в футбол. «Да ты, старик, совсем не держишься на ногах», — с огорчением вздыхал он. Или же: «Такое ощущение, что ты привидение увидел, Раф!» Я пропустил проклятый мяч, и он упал в яму. Кто, кроме моего привидения, мог отправить его туда?
Однажды вечером я вышел на улицу, чтобы немного подышать воздухом. Мать должна была вернуться поздно, официально ее задержали на собрании в мэрии, но, скорее всего, ее задержал новый коллега из общества дружбы Франция-Мали. В тот вечер фонарь, освещавший улицу перед нашим домом, не горел. Я поднял глаза и увидел над собой огромное темно-синее небо, изрешеченное тысячью ярких точек. Еще одно видение скользило в мою сторону. Я чувствовал его приближение, но не хотел сопротивляться. Оно проникло в меня, сделало бестелесным, невероятно легким, настолько легким, что я еле удерживался на земле, которая уходила у меня из-под ног, и мне хотелось покинуть нашу маленькую планету и улететь в космос. Когда я вернулся в дом, головокружение немного прошло, но мне стало еще хуже, и если бы в нашем доме было снотворное, я проглотил бы всю упаковку.
Когда, три года спустя, я встретил Анну, то сразу увидел, что ее тоже посещают видения и ей тоже хочется летать, но не от отчаяния, а от бесконечной легкости, царившей в ее душе. Правда, ее видения не были случайными, они не выискивали ее, как меня, на пустынной вечерней улице. Анна летала над землей, не привязываясь к людям, это они вращались вокруг нее. Но я не должен был показать, что разгадал ее, для нее это было бы крайне опасно.
Лео и Камилла вернулись из Кента счастливые и довольные, потому что во время поездки могли говорить по-английски, а учитель выбрал их своими помощниками. Одноклассники, неожиданно обнаружившие, какими отзывчивыми и любезными могут быть близнецы, обращались к ним за помощью, и у Лео с Камиллой наконец появились друзья. По возвращении домой они помогали одноклассникам писать письма новым друзьям и переводить получаемые ответы. Так продолжалось до тех пор, пока длился эпистолярный угар, то есть, пока все не устали от переписки, а потом жизнь класса возвратилась к обычному ритму и близнецы вновь оказались в изоляции, пожалуй, еще большей, поскольку их привилегированный статус, столь быстро испарившийся, оставил у одноклассников горький осадок. Учитель продолжал ставить их в пример, не осознавая последствий своих комплиментов. У них всегда были отличные отметки по-английскому. «Конечно, им легко», — говорили одноклассники. Близнецы писали задания каждому, кто к ним обращался, стараясь изо всех сил, но учитель легко замечал обман и делил оценку обманщика на двоих. «Это они нарочно подстроили», — говорили наказанные. Однако Лео и Камилла никаких подлостей не замышляли, просто они привыкли к другому типу обучения, когда коллективный труд не наказывается, а поощряется, когда все делятся своими знаниями. Их одноклассникам этого было не понять, они обозлились на близнецов, считая их доносчиками и затаив на них обиду. Лео и Камилла, не понимая всех этих сложностей, из героев превратились в парии. В нашей школе не любили тех, кто слишком долго слыл героем.
А тут еще слухи. Парни из «Каннибала» приходили к лицею, к концу занятий, и стояли, зубоскаля и передавая по цепочке самокрутку. Но когда мы с Полем проходили мимо них, они не пытались подшучивать над нами или лезть в драку. Наоборот, они понимающе мне улыбались, по-дружески похлопывали по плечу, особенно старался тот, что лапал Камиллу руками, похожими на паука, кажется, его звали Кевин Буйо. Вначале я думал, что их впечатлял мой рост, — я был одним из самых высоких в лицее, — или они принимают меня за своего, поскольку я выпил с ними пару стаканчиков. «Вот козлы, они думают, что я напился, а у меня тогда был жар!» — сказал я Полю. «Да ты ничего не понял!» — воскликнул он. «Как это?» — «Они уверены, что ты переспал с Камиллой, вот и все!» Так значит, я прославился тем, что затащил в койку девчонку, которой еще и четырнадцати не исполнилось! «А ты откуда это знаешь?» — «Кевин болтает об этом на каждом углу. Он говорит, малышка очень хороша и только ждала, чтобы ей засадили, но он соблюдает очередность». Но что тогда говорят о Лео? «Они считают, что он педик, но они не станут мешать тебе, если ты вздумаешь его вздрючить!» И где же Поль услышал эти небылицы? В раздевалке на стадионе. А почему же я ничего не знаю, меня, вроде, это в первую очередь касается! «Потому что никто не решается сказать тебе об этом прямо в лицо». И почему же никто не решается? «Из-за швабры!» Из-за швабры? «Ну да, Клод Бланкар всем рассказал, что ты не побоялся полезть в драку, видишь, какой ты теперь герой!»
И тут я подумал о другом. А может, швабра, за которой я отправил Клода Бланкара и которой потрясал, словно мечом или штандартом, пригодившаяся в конце концов лишь для уборки осколков и крошек от чипсов, приходилась далеким предком моему мечу, с которым я сражался три раза в неделю в спортклубе? Может быть, но какой вывод напрашивается из этого наблюдения? Что у меня скрытая агрессия? «Но что еще?» — спросили бы вы.
Ваша профессия не любит случайностей, господин мой бывший психоаналитик. Случайность — ваш враг, который положит вас на лопатки, превратив всех нас в созерцателей, сидящих на корточках на склонах жизненных дорог. Вы обожаете причинно-следственные связи, из них замечательно получаются красивые косички. Распутывать веревки, ниточки, узелки — захватывающее занятие, мне тоже нравится отделять одну от другой нити судьбы, но вот мы дошли до последнего узелка — и что же видим? Всем управляет его величество случай, пославший мне видение, которое я заметил в огромном ночном небе, когда стоял на пустынной улице нашего городка, и которое приближалось ко мне, готовое меня унести. Вот что я ответил бы вам, месье.
К концу учебного года у Камиллы наконец появилась подруга. Ее звали Нур. Она прикрывала лицо косынкой, словно чадрой, и из-за этого или чего-то еще была отвергнута своим классом. Камилла яростно бросалась на ее защиту, точнее, с яростью ругала нашу школу, наш городок, наш край. «Нур означает светоч», — с гордым видом заявляла она, словно до сих пор на наших улицах и в наших головах царила полная темень. Спорить с ней было бесполезно, мировоззрение наше было еще ограниченно, мы ничего в этом мире не видели, почти ничего не знали о других народах, населяющих нашу планету, а она бросалась новыми словами, вызывающе сверлила взглядом каждого, кто осмеливался ей возражать. Потупив взгляд, Нур молчала, Поль с безучастным видом набивал мяч, Лео пританцовывал с ноги на ногу, а я не решался даже смотреть на его сестру.
Настал момент, когда, после многолетней спячки, она рассталась со своим равнодушием, покинула кокон близнецов, и сразу же была подхвачена задиристым вихрем, увлекавшим ее в бесконечные споры и ссоры. Я старался привлечь ее внимание, пристально посмотреть ей в глаза и таким образом погасить ее гнев. Обычно мне это удавалось, и тогда ее глаза устремлялись к моим, словесный источник иссякал, она подергивала плечами: «Ты идешь, Нур?», и они, обнявшись за талию, покидали нас. А мы растерянно переглядывались, не зная, что делать дальше.
В то время, когда Камилла дружила с Нур, Лео частенько увязывался за нами с Полем. Он не был назойлив, ничего не просил, довольствуясь положением младшего, и спокойно сидел в сторонке с мечтательным видом. Мы заметили, что он всегда носит с собой серый рюкзачок, даже тогда, когда у него не было уроков. Однажды Поль поинтересовался, что он в нем таскает. Я видел, что Лео не хочется отвечать, но он не умел говорить «нет». Молча потянув за молнию, он открыл рюкзак. Там лежали альбом и коробка карандашей.
— А ну-ка, покажи, — сказал Поль.
Лео бросил на меня умоляющий взгляд, но Поль был главнее Лео.
— Показывай! — приказал я.
В альбоме для рисования оказались рисунки, много рисунков. Портреты Камиллы, мой, моей матери, Нур, особенно было много рисунков с Нур. Если, конечно, это была она, так как на рисунках она выглядела совсем по-другому. Если я не замечал, какой грацией обладает новая подружка Камиллы, то от острого глаза Лео ничего не ускользало: ни широкая дуга ее бровей, ни поразительно ровный овал лица, ни задорная улыбка на губах, столь неожиданная на фоне строгих черт лица. Он, судя но всему, трудился как одержимый, на некоторых листах были нарисованы лишь отдельные фрагменты, повторяемые по несколько раз: уголки ее глаз, висок, линия губ. Все считали Лео ничего не замечающим мечтателем, а он, оказывается, жадно впитывал в себя окружающий мир. Мне даже как-то неловко было смотреть на рисунки, особенно, на Камиллу, а еще меньше на те, где был изображен я сам. Лео стоял с пришибленным видом в ожидании приговора, наверное, ему уже приходилось выслушивать насмешки сверстников, и теперь он боялся похожей реакции с нашей стороны. Поль пролистал альбом до конца. «А меня ты не нарисовал», — наконец произнес он с легкой обидой в голосе. Лео поднял голову, на его сияющем лице я впервые заметил «читаемое» проявление чувств: то, несомненно, была радость. Упрек Поля вызвал в его сердце прилив радости.