Итак, я жил в настоящей бонбоньерке — девичьей комнатке с розовыми стенами, розовыми занавесками и таким же розовым покрывалом на кровати. Хозяин предложил перекрасить стены, а его жена вызвалась сшить другое покрывало, но я категорически отверг все предложения, считая это жилье временным. Зато я поддержал идею хозяина соорудить для меня откидной письменный стол, который в сложенном состоянии крепился к стене, и теперь я мог при желании работать в своей розовой комнате, сидя на розовой кровати за сосновым столом.

Через год после моего заселения госпожа Мария, постучав однажды в мою дверь, со смущенным видом сказала, что я могу, если пожелаю, принимать у себя друзей, то есть подружку, поправила она себя, они с мужем не видят в этом ничего зазорного, это можно делать днем, когда они уходят в гости к родственникам, «что будет лучше для вас», быстро добавила она, и ее лицо залилось краской. Однако я отклонил их деликатное разрешение на кувыркание в постели с подружками, я отклонил его с той же категоричностью, с которой отказался перекрашивать розовые стены в синий цвет. Или в зеленый. И тоже покраснел как рак. Потому что сразу подумал о Лео с Камиллой.

Но покраснел я не потому, что испугался увидеть презрение в их глазах, когда они высокомерным взглядом будут рассматривать мою конуру, когда увидят госпожу Марию, затянутую в белую блузку и темно-синюю юбку, приветствующую их вежливым «здравствуйте» со слишком пролетарским «р». Нет, я знал, что Лео и Камилла неспособны на презрение, они знали, что такое социальное расслоение и находили язык с представителями низших слоев с той же легкостью, с какой изучали языки в тех странах, по которым им приходилось мотаться со своими родителями. Нет, я заранее покраснел оттого, что представил, какую пищу найдут они здесь для своих фантазий. Фантазий, которые захотят реализовать прямо здесь.

Я снова вспомнил двух шестилетних малышей, забившихся под покатую крышу сарайчика во дворе нашего дома и молча смотревших на меня большими глазами, загадочно блестевшими в темном, затянутом паутиной, углу пристройки. Я вспомнил, как спустя несколько лет они застали меня в том же дворе, где я в одних шортах, весь в машинном масле, чинил, обливаясь потом, свой велосипед, и как они снова втиснулись в тот же угол, прижав колени к подбородку, и как их четыре глаза светились от радостного изумления: «Смотри, Рафаэль, мы еще помещаемся!» Мы не виделись несколько лет, но они первым делом залезли под крышу пристройки, и им было наплевать, что свисающая лохмотьями многолетняя паутина цеплялась за их волосы!

И теперь я представил их в своей розовой бонбоньерке, радостных возбужденных, играющих в кроликов, сошедших с чашек их раннего детства: Флопси, Мопси, Питера и Ватного Хвостика, — спорящих до хрипоты, кто будет Флопси, а кто Мопси, так как Питером был всегда я. Мы уже играли в эту игру в доме у Дефонтенов, но кто же будет Ватным Хвостиком? А Ватным Хвостиком будет тот, кого поймают за хвост! А еще я представил, как они, согнувшись в три погибели, пролезают в проход между кроватью и стеной, опускают на себя откидную сосновую доску, сооруженную господином Хосе, ерзают на месте, стараясь подтянуть под себя ноги и руки, которые стали гораздо длиннее с тех пор, как они прятались под крышей сарайчика, или как они, извиваясь, заползают под мою кровать по аналогии с давними играми под калифорнийской кроватью. Замечательная картина — великаны под кроваткой гнома! Я даже видел, как их руки осторожно скользят по розовому одеялу, стягивают один из моих носков, моих длинных носков, пахнущих каштаном, очень сильно пахнущих каштаном, и, — черт возьми! — может, они начнут по очереди душить им друг друга или же лягут друг на друга, сделав то, что совершили под калифорнийской кроватью, и что, уверяли они, никогда больше не повторилось. И я верил им, сомневаясь даже в том, что и первый раз-то был, — вот о чем я думал, когда госпожа Мария, краснея от волнения, проявляла, как добрая и честная хозяйка, заботу о молоденьком квартиранте.

И я поспешил сказать: «Нет, что вы, об этом не может быть и речи, госпожа Мария», не может быть и речи о том, чтобы пустить сюда Камиллу и Лео, которые превратят комнату вашей дочери в норку для Флопси, Мопси, Питера и Ватного Хвостика, очаровательных британских кроликов, о которых вы никогда не слышали. Однако сегодня, когда мне нужно было вернуть конспекты Паоле, нормальной и отзывчивой девчонке, с удовольствием занимавшейся любовью, я согласился бы, чтобы моя комната была не такой розовой, а стала бы голубой, или зеленой, или совершенно белой, и я смог бы позаниматься здесь с Паолой или заняться с ней чем-то другим, если бы мои хозяева задержались в гостях у родственников.


Я ни разу не обронил имени Паолы перед специалистами по делам молодежи, уберечь ее от допросов — было для меня делом чести. Каждый раз, когда меня расспрашивали о «странных связях с девушками», я замыкался в себе, думая о Паоле, единственной, кто мог бы доказать, что не все мои отношения с девушками были «странными». Но я никогда не выдам ее. Никогда. Из глубины убежища, где я прятал Паолу, я говорил себе: «Нет, нет, я не тот чокнутый, которого вы описываете».


«Другими словами, вы были наблюдателем, — констатировали во Дворце правосудия. — Вы довольствовались тем, что смотрели, а сами, значит, никогда любовью не занимались?» Да нет, занимался, я любил Паолу, но вы об этом не узнаете никогда! «И с юной Анной вы не занимались любовью, а просто подарили ее своему приятелю Лео, то есть вы были, по сути, его поставщиком». И еще более мерзкие предположения: «Близнецы платили вам за то, что вы вербовали для них живой товар, этим вы, собственно, и зарабатывали себе на жизнь», а когда я завопил: «Нет», они напомнили мне историю с формой для кендо.

У них была копия чека на семьсот пятьдесят евро, выписанного на имя близнецов, который откопал адвокат близнецов, и я точно знал, что эту мысль подбросил ему Бернар Дефонтен, забывший о том, что все эти годы он продолжал дружить с моей матерью, но не забывший ту жалкую сцену с растерянным юношей, который отказался от его денег, потому что и так много взял в долг у его детей.

И если бы не возмущение бабушки Дефонтен, вскочившей со своего места и резко одернувшей адвоката, которого оплачивал ее сын, чтобы тот защищал в суде ее внуков и замял этот скандал, а главное, сделал все возможное, чтобы избежать огромной компенсации, которую требовал другой адвокат, если бы не старушка Дефонтен, сидел бы я уже в тюрьме, мучаясь от апноэ.

Дыши, чувак, дыши…

Ладно, дорогой лицеист из Бамако, я буду вести себя как мужчина. Я даже вернусь в твои края, в сад возле Дворца культуры, на конгресс писателей, чтобы почувствовать себя счастливым и еще раз увидеть ту молодую женщину, Наташу, которая давала отличные советы таким молодым, как ты и я.

Я сажусь рядом с тобой, потому что ты немного подвинулся, а еще потому, что вокруг тебя столько красивых девчонок, которых еще не одурманили литература и именитые писатели. И пусть девчонки почтительно молчат, но за них говорят их тела, сверкающие улыбки, яркие ленточки, вплетенные в тугие косички, серебристые браслеты, переливающиеся на черной матовой коже, мобильники, спускающиеся на шнурках к их высоким упругим грудям. Мы сидим бок о бок с тобой и смотрим на молодую писательницу с острова Реюньон, которая неожиданно берет слово и, перекрикивая смех в зале, бросает нам свое знаменитое: «Сто страниц, это…». Твои подружки усмехаются, ты подмигиваешь мне, а я поднимаю руку и говорю: «Мадам, пожалуйста, можно вопрос?» Молодая писательница замолкает, переводя на нас взгляд и не понимая, кто из двоих мальчишек обращается к ней — белый или черный. Тогда ты легонько толкаешь меня локтем в бок: «Давай, чувак», и я продолжаю: «Мадам, сто страниц — это первая веха, первое свидание с самим собой, если я правильно понимаю?» Наташа кивает головой, пока все нормально, но что я еще скажу? А ты шепчешь мне: «Нормально, чувак, продолжай», и я продолжаю: «Мадам, в таком случае можно предположить, что двести страниц являются второй вехой?» — «То есть?» И я вдруг осознаю, что действительно беседую с писателем, я, шестнадцатилетний подросток, который впервые покинул свой провинциальный городок, а ты, мой незнакомый друг, заметив, что я теряю смелость, берешь, в свою очередь, слово и звонким голосом заявляешь: «Он хочет сказать, что после двухсот страниц, на второй вехе, встречаешь кого-то другого». Теперь уже слушают все: признанные писатели, лицеисты, зрители. Наташа слегка наклоняется вперед, чтобы лучше рассмотреть бледного тщедушного юношу, я вижу ее ободрительный жест и снова вступаю в беседу: «Вторая веха — это встреча с попутчиком». — «И кто же попутчик?» — спрашивает она, хитровато поблескивая глазами, и мой сосед, который за словом в карман не лезет, отвечает вместо меня решительным, с вызовом, тоном: «Вы, например, мадам». Тогда Наташа переводит взгляд на меня: «Именно это вы хотели сказать, молодой человек?» — «Совершенно верно, — отвечаю я, — тот, кто впервые одолел двести страниц на писательской стезе, нуждается в том, чтобы рядом с ним был особый попутчик, который немного опережает его на творческом пути, но не ушел слишком далеко вперед, вы так не думаете?» И тут другие писатели, до которых наконец дошло, к чему клонит незнакомый паренек, пустились в очередную дискуссию: должен ли писатель, как некогда художники, идти в подмастерья к именитому мэтру, или же самостоятельно выбирать путь и полагаться на собственные силы, талант — с этим рождаются, или же нужно брести, спотыкаясь, в поисках поддержки, кстати, интересно, одинаково ли это применимо к прозаику и поэту, а как это происходит в странах, где доминирует устное творчество, и в странах, где писатели пишут на языке колонизаторов, короче, дискуссия становится слишком непонятной для нас, лицеистов. И тут мой сосед, воспользовавшись первой паузой и словно продолжая беседу с Наташей, спокойным ровным голосом произносит: «Мадам, мой друг хочет знать, может ли он послать вам свою рукопись, когда закончит свои двести страниц?»

Признанные писатели прерывают свои витиеватые речи и, поскольку это не к ним обратились с почтительной просьбой, вжимаются, словно обманутые женихи, в свои кресла. Наташа замирает в нерешительности, не находя сразу ответа, хотя могла, как любой преподаватель, небрежно обронить: «Пусть сначала напишет свои двести страниц, а потом посмотрим», но она, моя избранница, человек другой закалки. В это время одна из лицеисток, совсем еще девочка, правда, девочка, интересующаяся серьезными вещами, иначе она не пришла бы сюда с одноклассниками, кричит звонким и дерзким голосом: «Тогда получается, мадам, что триста страниц — это третья веха, не так ли?» — «Что вы хотите этим сказать?» — кажется, с нисхождением шепчут признанные писатели, готовые поиграть в кошки-мышки с хорошенькой спорщицей. «Так вот, эта веха — встреча с читателями, публикой, ну, как здесь!» — с торжеством в голосе произносит девчонка. Вот это да, восхищается Рафаэль, а у нее голова работает что надо!

До свидания, прекрасная незнакомка, до свидания, мой незнакомый друг, я уже слышу, как ко мне стучится реальность, слышу свою квартирную хозяйку, мне надо вернуть ей кастрюльку, но не уходите далеко, оставайтесь рядом со мной, и ты тоже, Наташа, вы мне очень нужны.


Мадам Мария частенько говорила: «Время знает, что делает». А ее муж любил уточнить: «Уж такие сейчас времена», сопровождая свои слова то вздохом, то покачиванием головы, то еще каким-нибудь жестом. Они прекрасно говорили по-французски и вряд ли вкладывали особый смысл в слово «время». Речь шла не о смене времен года любимой теме бесед жителей моего городка, и не о дожде, граде, капризах погоды, прогнозах на урожай, а о том, что составляет нашу жизнь. Повседневную жизнь маленького человека — для госпожи Марии, и жизнь всего человечества — для господина Хосе.

Поначалу они меня раздражали: пилят и пилят одно и то же. Студенты, даже такие безалаберные, как я, очень быстро привыкают к четкой формулировке предложений, и пусть не всегда сами следуют этому правилу, но быстро вычисляют тех собеседников, которые его не соблюдают. Проверяя работы студентов, преподаватели часто сопровождают свои отметки замечаниями: «слишком расплывчато», «требует уточнения». Я всегда испытывал желание обронить в разговорах с квартирными хозяевами: «слишком расплывчато», «требует уточнения», пока однажды со всей ясностью не осознал, что интуиция, которую не дает никакое образование, помогала им четко очертить те границы, в которых протекала моя жизнь.

Время, которое знает, что делать, было моим временем в той вялотекущей жизни, когда мы с Полем бесцельно бродили по тихим улочкам нашего городка. То было время, с которым я никогда не был в ссоре и спокойно ждал, что оно предложит мне в следующий момент. Наши желания совпадали, я чувствовал себя в нем, как в колыбели, не обращал внимания, когда его бег немного ускорялся, и даже когда умер мой отец, — единственном рывке, который оно сделало, я знал, что оно вскоре вновь убаюкает меня своим неторопливым бегом. И даже когда оно нарушило скорость с прибытием в нашу школу Лео с Камиллой, когда я узнал, что оно способно меняться, время все равно знало, что делает, оно оставалось моим временем, слышавшим биение моего сердца. Но оно было также временем Поля, Лео с Камиллой, Дефонтенов, моей матери и бабули, и многих других, о которых я рассказывал.

Однако где-то рядом были совсем другие времена, которые, как кони, неслись с пеной на губах, рассекая воздух в неистовой скачке, подстегивая разгоряченных коней недобрых эпох, чье неистовое брыкание отзывалось эхом в теле- и радионовостях. Наше же собственное время, сморщенное и покоренное, приковывало Лео, Камиллу и меня к креслам перед телевизором. Мы смотрели все каналы подряд: европейские, арабские и даже азиатские, — и когда под утро, отупевшие от выпусков новостей, выключали телевизор, кавалькада не прекращала свой бег, просто копыта лошадей оборачивались войлоком сна. Безумные времена неслись вдалеке, не трогая нас, словно мы затерялись в какой-то туши, лишь изредка они пробегали совсем рядом, рикошетом забрызгивая нас грязными каплями. Камилла видела Нур в каждой женщине, облаченной в чадру. «Нур сейчас в Бордо», — замечал я. «Заткнись, Раф, тебе этого не понять», — бросала она и сразу меняла тему, но, тем не менее, была готова защищать каждую женщину в чадре. В кварталах, где жили люди ее круга, арабские женщины попадались не часто, но однажды Камилла вернулась домой с синяком под глазом, так как подралась с каким-то типом, сопровождавшим мусульманку. «Представляешь, в такую жару она была закутана с ног до головы, а этот козел топал в легкой тенниске и сандалиях! Я спросила у него, что за привидение он таскает за собой, он разозлился, я со всей силы врезала ему по ноге и смылась». Она явно гордилась совершенным подвигом. Что касается Лео, то он мечтал отправиться с репортерами в какую-нибудь горячую точку, чтобы рисовать портреты. Один женский журнал, опубликовавший несколько его рисунков, уже собрался подписать с ним контракт, но тут главный редактор, открыв его паспорт, с ужасом обнаружила, что он несовершеннолетний. Я вздохнул с облегчением, ибо собирался уже звонить маме, чтобы спросить, как мне поступить с Лео, хотя, кто знает, может, она взяла бы не мою, а его сторону! А мне не хотелось бы выглядеть в ее глазах мокрой курицей.


В тот вечер, когда я не пошел в ресторан на Эйфелевой башне, я не стал никому перезванивать, а только сбросил сообщение Паоле, что не смогу пойти с ней в кино, потом лег на кровать, уставившись в потолок. Ночные звуки сменились звуками пробуждающегося города, шумом проезжавших машин, грохотом мусоровоза, криками бегущих в школу детей, я забылся сном после полудня, но не проспал и нескольких часов, как меня, словно толкнув в бок, разбудило тревожное чувство. Спортклуб. Там что-то происходит. Надо бежать туда, сию же секунду.


Когда я пришел в клуб, на сей раз без опоздания, то сразу увидел, что предчувствие меня не обмануло.

Анна сидела, как всегда, на ступеньках. Рядом с ней стояла Камилла. Камилла, от которой невозможно было отвести глаз! Королева красоты, вылитая модель, в одежде, которую при мне никогда не носила, накрашенная, с необычной, асимметричной прической, удлинявшей ее лицо, подчеркивающей блеск глаз, впрочем, у меня не было времени проанализировать все это, Камилла всем своим видом передавала мне сообщение.

Анна смотрела на нее с восхищением, парни не спешили надевать на себя шлемы, да и несколько девчонок, занимавшихся с нами кендо, тоже не скрывали своего любопытства. И хотя сообщение Камиллы предназначалось мне, оно распространялось с невероятной скоростью, мне нужно было срочно его перехватить. Я как можно спокойнее подошел к ней и взял за руку: «Мы уходим». — «А твоя подружка?» — с вызовом спросила она, но руку не отдернула и покорно последовала за мной.

Мы на улице. Я украдкой смотрю на Камиллу и посмеиваюсь, ей не слишком удобно идти в узконосых ботиночках на высокой шпильке, но пусть выкручивается сама. «Что означает этот маскарад?» Она не отвечает. Мы идем достаточно быстро, Анна семенит за нами, волосы закрывают ей лицо, я останавливаюсь, чтобы подождать ее. «А почему же Лео не пришел?» Камилла пожимает плечами, а Анна еле слышно говорит: «Он сказал, что будет готовить ужин». Ах, вот как, прекрасно, все друг с другом уже перезнакомились, нас ждет общий ужин! «И Поль тоже придет?» — «Ты прекрасно знаешь, что он уехал, — говорит Камилла. — Было очень мило снова встретиться с ним. А почему ты нас вчера бросил?» Я не знаю, к чему она клонит, я испытываю к ней жалость, потом начинаю ее бояться, наши взгляды пересекаются, на мгновение мы становимся самыми близкими существами на свете, а через секунду — уже чужими. Анна не должна быть здесь, но она здесь, слишком много нестыковок, в такси я думаю о Паоле: почему бы и ее не пригласить к нам, мне очень нужен громоотвод, а она могла бы стать хорошим громоотводом.

В этот момент я мог бы остановить такси, выйти из него и вернуться в свою розовую бонбоньерку, растянуться на своем воображаемом гамаке между двумя любимыми изречениями моих квартирных хозяев и раскачиваться между «временем, которое знает, что делает» и «уж такие сейчас времена», а затем, почему бы и нет, сесть за сосновый стол и сделать письменное задание об Ахилле, а вечером, чувствуя себя довольным и счастливым, отправиться в кино с Паолой, после чего написать настоящее письмо маме, вложив в него присланный ею чек, поскольку в ближайшие выходные я пойду с господином Хосе работать маляром на стройке. Все это было еще возможно, моя настоящая жизнь была совсем рядом, готовая откликнуться на мой призыв, снова принять меня. Давай, скажи шоферу: «Остановись!» Но я ничего не сказал. Две противоборствующие силы сошлись за меня в схватке, каждая из них по отдельности была еще управляема, но, сплетенные друг с другом, они превратились в неукротимый вихрь, и, чтобы с этим покончить, я решил пойти до конца и увидеть, что находится в центре этого вихря.

Я резко повернулся к Камилле и изо всех сил сжал ее руки. Я догадался, что сделал ей больно, по ее прерывистому дыханию, но она не произнесла ни звука и в ответ тоже сильно сжала мои руки. Анна смотрела на нас, и то, что я прочел на ее лице, должно было заставить меня выскочить пулей из машины и бежать без оглядки, но я понял это намного позже. Мы приехали.

Лео заказал всем пиццу. «Так вот какой ужин ты нам приготовил!» — расхохотался я. Я был рад видеть Лео, мне казалось, что с каждым днем он все меньше походит на свою сестру, его лицо становилось все более мужественным, он постепенно переходил на нашу сторону — сторону мужчин, — а после нашего разговора в Люксембургском саду о рисунках, лицах и природе я стал его сообщником, не сообщником «близнецов», временным и ненадежным, а тем, на кого можно положиться, и он, и я знали это.

Лео сказал, что с удовольствием встретился с Полем. Тот показал им фотографии, которые скачал из Интернета и которые до сих пор лежали разбросанными на одном из ковров. Большой зал в отеле «Плаза» в Нью-Йорке утопал в цветах, под огромной хрустальной люстрой, по периметру танцевальной площадки, блестящей, как водная гладь, выстроились бесконечные столики для гостей. Камилла в длинном белом платье стоит между отцом и матерью. Камилла танцует с Лео. Камилла и Лео позируют невидимому фотографу. Под каждой фотографией стояло имя: мадемуазель Камилла Ван Брекер-Дефонтен, месье Лео Ван Брекер-Дефонтен. Мадемуазель, месье… Прямо не знаешь: то ли смеяться, то ли плакать. Вот уж действительно, великие люди!

По настоянию матери им пришлось слетать на пару дней в Нью-Йорк. Госпожа Ван Брекер-Дефонтен заметила, что ее близнецы выросли, что, стоя рядом друг с другом, они излучали поистине загадочную красоту, притягивая взгляды окружающих, и если их как следует «натаскать», — говорила она, то любой потенциальный меценат станет гораздо сговорчивее. Близнецы стали козырным тузом в ее игре по добыванию средств на благотворительные нужды. «Вы нужны мне», — сказала она, и это была не просьба, а приказ. Лео и Камилла выполнили все, что от них требовалось: выдержали все примерки, были красивы и соблазнительны, продемонстрировали страстный интерес к Балу колыбелей и его благотворительным целям, с легким изяществом добыли чеки на весьма крупные суммы и, едва исполнив свой долг, быстренько смотались, чтобы избавиться от Астрид. Они были очень тронуты тем, что Поль нашел и распечатал их фотографии, но у их родителей было несколько альбомов с такими снимками.

Они отлично поладили с Полем, который, по их словам, сильно изменился в лучшую сторону, и здорово посмеялись, когда Поль рассказывал об эпизоде с министром, так как этот министр обедал у их родителей, когда был еще депутатом. Они отыскали в электронном ящике родителей его e-mail и дали Полю на всякий случай… Они поговорили об агрономии и политике, «зеленых» и Гринписе (Лео), экономике и политике, а также европейской юриспруденции (Камилла). Короче говоря, близнецы затеяли большую игру с Полем, новым Полем, «который сильно изменился в лучшую сторону», и я терялся в догадках, почему Лео, не любивший болтать, и Камилла, не терпевшая, когда ей противоречили, приложили столько усилий. От их болтовни у меня начало стучать в висках, и мне захотелось поставить на место этих грязных лицемеров.

— Ты показал ему свои рисунки, Лео?

Конечно, он даже не подумал об этом.

— Ты считаешь его слишком тупым, чтобы он мог оценить твое искусство?

По телу Лео пробежала дрожь.

— Вы прикидываетесь, что интересуетесь его делами, но не говорите с ним о том, что действительно значимо для вас, а едва он вышел за порог — как вам уже наплевать на него! Подумаешь, деревенщина, притащился из своей дыры на какую-то сельскохозяйственную выставку, это же не Бал колыбелей, а бал коров и картошки! Может, Камилла, ты рассказала ему о любовных сеансах? Держу пари, что нет!

Мои нервы были взвинчены до предела, я пылко защищал Поля, бросаясь в атаку, идя в рукопашную. Лео продолжал дрожать, Камилла закусила губу, ее растекшийся макияж превратил ее лицо в трагическую маску. Вдруг я понял, что зря обвиняю их. Близнецы вполне искренне расспрашивали Поля о его успехах, они делали это от чистого сердца, они делали это ради него, ради меня, ради нашего детства, для них эти детские воспоминания были самым дорогим на свете, а я сейчас уничтожаю их, уничтожаю самого себя.

— Простите, — сказал я.

— Не беспокойся, — тихо произнес Лео.

Камилла показала мне взглядом на Анну. Та сидела с отсутствующим видом на полу, рассматривая фотографии. Казалось, она ни слова не слышала из нашей короткой стычки.

— Анна? — позвала ее Камилла.

— Я тоже, — сказала Анна.

— …?

— Я тоже ходила на балы, в Аргентине, их устраивали в посольстве. Вначале я танцевала с отцом, а потом мне разрешали танцевать с парнями. Я очень любила танцевать и тоже носила такие же длинные платья. Моя мама специально летала за ними в Париж.

— А чем занималась твоя мать?

— Она была оперной певицей до того, как вышла замуж за моего отца.

— А он кем был?

— Дипломатом.

— Наверняка наши родители его знали, как его фамилия?

— Он погиб, вместе с моей матерью. Их похитили, а затем убили.

— А тебя как зовут?

— Анна.

— Это я знаю, а фамилия?

— Дельгадо, но это не фамилия моего отца.

— А почему ты не носишь его фамилию?

— Это опасно для меня, надо подождать…

— Подождать чего?

— Когда уладят дела моих родителей, это очень сложно объяснить.

— И ты живешь одна?

— Да.

Я с изумлением слушал этот диалог. Камилла учинила настоящий допрос Анне, а та отвечала четко, быстро, но такой натянутой я ее никогда не видел. Лео нахмурил брови: «Ладно, Камилла, довольно».

— Это так грустно, — заключила Камилла.

И я узнал голос моей настоящей Камиллы, искренний и полный участия, и тотчас же злой ветер утих, атмосфера слегка разрядилась, но время от времени порывы ветра давали о себе знать, резко меняя направление, — слово, которое часто упоминала моя мать, говоря о моем будущем. Ненавистное слово «направление» снова всплывало, как утопленник, в моем сознании, но в этот вечер я не ощущал никакого направления, а опять погружался в трясину печали, терял под ногами почву и не знал, за что уцепиться в этой жизни. Но разве Анна не говорила мне, что ее мать была актрисой? И что ее родители погибли в авиакатастрофе? Или я что-то перепутал?

Лео тоже был на взводе — пицца, которую он поставил разогревать в духовку, подгорела, он попытался было приготовить спагетти, но переварил их, в результате мы все выбросили и снова заказали пиццу по телефону. «Ее привезут теплой, разогревать не придется», — как-то не очень убедительно произнес Лео. В ожидании пиццы мы не знали, чем заняться. Анна все еще сидела на ковре, перебирая фотографии с Бала колыбелей. Она подолгу рассматривала каждую из них, потом принялась перебирать диски, потом опять вернулась к фотографиям. Вдруг она все бросила, обхватила голову руками, и занавес из волос упал на ее лицо. Такой я увидел ее в первый раз на ступеньках спортзала.

Камилла неожиданно произнесла: «Извини за мое любопытство». Анна подняла голову: «Раньше я не была одна, у меня был друг, но он уехал в Японию». — «Вот как, — усмехнулась Камилла, — но теперь у тебя появился новый друг, не так ли?»

И снова подул колючий ветер; я не понимал, что за новые нотки проскальзывают в голосе Камиллы. Она посмотрела на меня, и я вдруг снова увидел ее шестилетней девочкой в белоснежном платье. Над нами скрипят качели, а мы стоим на гребне горы, понимая, что сейчас упадем, но не знаем, в какую сторону, — я что-то совсем запутался. Новый друг? Кто? Я? Лео? К чему она клонит? Я по-прежнему не мог собраться с мыслями, но всё так и происходило: фотографии, допрос Камиллы, ее извинения, сгоревшая пицца, забытые спагетти, друг, уехавший в Японию, новый друг без имени, но были еще и подземные течения, которые прокладывали себе русло под этими событиями, и ветер, сбивавший меня с пути. Я пытаюсь рассказать обо всем этом, но снова теряю направление мысли и снова возвращаюсь к фотографиям, пицце, однако это никого не интересует, как и истории про течение и ветер, и про то, что пробивает себе путь на поверхность. Невозможно об этом рассказать в таком месте, как кабинет моей судьи во Дворце правосудия.

Вы же, мой господин психоаналитик, выслушали меня очень внимательно. «Эта Анна — чужеродный элемент…» — пробормотали вы. А я в ответ закричал: «Нет, неправда, неправда!» Анна была мне очень близка, говорил я, она была мне гораздо ближе, чем Паола, с которой я занимался любовью у нее дома после наших походов в кино. Я ухватился за эту идею, как за спасательный круг. После того разговора я пропустил несколько сеансов, а когда появился вновь, не хотел больше говорить об Анне и той роковой неделе — «все и так в курсе того, что произошло». Отныне я был совершенно одинок и хотел говорить о своем будущем: может, мне стоит бросить учебу, пойти работать, приобрести специальность? «Я не даю советы о том, как вам устроиться в жизни, Рафаэль», — сказали вы мне своим вкрадчивым голосом. «А для чего вы тогда вообще нужны, для чего?» — завопил я и ударил кулаком по стенке. Тут мы услышали шорох за вашей идиотской дверью с псевдоизоляцией, а когда вы вскочили с места и приоткрыли ее, то я увидел в проеме физиономию пациентки, ожидавшей своей очереди в приемной. Это была та самая убитая горем дама, которую мне удалось однажды рассмешить, когда я подслушивал, приложив ухо к серой обивке той самой двери. Но когда вы ее застукали, она смотрела не на вас; месье, а на меня, прикладывая руку к уху, будто подслушивает разговор, и на ее усталом лице бродила едва заметная улыбка. Она закрыла дверь, а меня захлестнула волна благодарности — я часто испытывал подобное чувство к людям, которых едва знал, но которые именно в нужный момент подавали мне маленький, но очень важный знак. Это было похоже на то, как в ночном небе ты неожиданно видишь падающую звезду и сразу чувствуешь успокоение.

Доев пиццу, мы не знали, ни что говорить, ни что делать. Я хотел уйти, но Камилла упросила меня еще ненадолго остаться — я не понимал, чего она хочет и зачем приходила в клуб. Конечно, я должен был догадаться, что это Поль рассказал им об Анне, не зная, что я ничего не говорил им о существовании девушки со ступенек, с которой он познакомился в спортзале и которую нашел «немного необычной, но интересной». Реакция близнецов его удивила. «Я думал, вы в курсе, Раф с ней, видно, давно знаком», — уже позже рассказал мне Поль. Затем он понял, что попал в неловкое положение и попытался перевести разговор на другую тему, но Камилла вцепилась в него мертвой хваткой. «У нее был такой взгляд… у меня прямо мурашки по спине побежали», — вспоминал он.


Весь этот вечер стоит перед моими глазами, как картина. Вишневые занавески из тафты, что недавно повесила госпожа Ван Брекер. Анна полулежит в мягком кресле, которое мы долго мяли и давили, чтобы придать ему форму груши. Камилла зачесала ей волосы набок, подвела ей глаза, заставила ее перемерить кучу нарядов, пока не остановилась на длинном черном платье, которое держалось на одной бретельке. Анна безропотно слушается ее, только, переодеваясь, застенчиво отворачивается, прикрывая грудь. «Можешь не прятаться, они привыкли, — говорит Камилла, — и потом, ты очень красивая». Лео рисует, зачеркивает, бросает листок, хватает новый, черные платье и кресло сливаются друг с другом, бледное лицо Анны и ее белые плечи, кажется, плавают в пустоте, бретелька ярким штрихом отпечатывается на ее коже, дрожащая от ветра занавеска, подсвеченная настольной лампой, нависает над ней зловещей аурой, я наблюдаю за картиной, восседая на своем золотом троне, а сзади, обнимая меня за плечи, стоит Камилла.

«Наклони голову, вытяни шею, смотри прямо на меня, смотри в сторону», — командует Лео. У меня на глазах происходит нечто невероятное: Анна не сводит с Лео глаз, она ловит каждое его указание, иногда предвосхищая его, с каждой минутой она раскрывается, расцветает, усталость, кажется, ее не берет, жизненные силы, дремавшие в ее теле, бурлят, закипают, она просто светится от счастья. «Похоже, ей нравится», — шепчет мне на ухо Камилла. Сейчас никто не узнал бы в Анне девушку, сидящую в скрюченной позе на ступеньках, вечно одетую в платья неопределенных тонов, такую испуганную, что, казалось, тронь ее пальцем — и она упорхнет. Новая Анна не боится взглядов, напротив, она жаждет их. Когда Лео на минуту прекращает рисовать, Анна собирает листы, разбросанные у ее ног, внимательно изучает их, аккуратно складывает в стопку рядом с собой и успевает принять позу до того, как Лео достает новый листок. Во время одного из перерывов, когда мы с Лео стоим на кухне и пьем воду, он возбужденно говорит мне: «В этой девчонке есть что-то особенное, сам не пойму что, но мне надо это найти». Как обычно, когда он сосредоточен, у него рассеянный и одновременно напряженный взгляд, и он разговаривает больше с самим собой, нежели со мной. Я спрашиваю: «Так что, оставим ее на ночь?», но он уже ушел.

Я дремлю в своем кресле, но Камилла расталкивает меня. У нее в руках дневник наших любовных сеансов. «Давай, записывай!» — шепчет она. «Но зачем, — удивляюсь я, — это же не сеанс!» — «Это гораздо сильнее, пиши!» Я пишу лишь бы что: «бабочка, добыча, опасность». Камилла заглядывает в дневник через мое плечо, но не произносит ни слова, и только когда мой карандаш замирает, она легонько толкает меня в бок и шепотом произносит: «Поставь дату». Я ставлю дату, вот почему я точно знаю, что тот вечер произошел ровно за неделю до последнего вечера.

Моя судья удивлена такой точности: «Не похоже на вас, Рафаэль, вы всегда так расплывчаты в вопросах времени». — «Я помню, вот и всё», — твердо говорю я.

Анна увидела этот дневник. Я сказал, что она не сводила глаз с Лео, — это правда, — она следовала за каждым его движением, как музыкант за взмахом дирижерской палочки. Он дирижировал изгибами ее тела, заводил их, наполняя мелодией жизни. Но все же при малейшей паузе, когда она застывала в нужной позе, а Лео наклонялся в поисках нового листа, она бросала взгляд в мою сторону, — короткий, тревожный, вопрошающий.

Она видела эту тетрадь, лежавшую у меня на коленях, и то, что я в ней что-то пишу, и Камиллу, положившую голову мне на плечо.

В ту последнюю неделю она приходила к близнецам каждый вечер, собирала все рисунки, разбросанные Лео, и торопливо засовывала их в свою сумку, словно боялась, что их у нее отнимут. Камилла была измотана, я тоже, но Лео, казалось, не знал усталости, пребывая в какой-то горячке. Потом я провожал Анну до такси, давал ей деньги на дорогу, полученные от Лео, возвращался к близнецам и оставался у них до утра, опасаясь, что они проспят занятия в Эльзасской школе, затем возвращался к себе, чтобы меня увидела госпожа Мария, точнее, услышала, для чего я специально немного шумел в своей розовой бонбоньерке, после чего засыпал, а вечером снова ехал на метро к близнецам. Вскоре приходила Анна, нас все сильнее затягивала трясина, я постоянно твердил себе, что так не должно больше продолжаться, что этому нужно положить конец.

Я сказал Анне, что отвезу ее на море. «Никогда не видела моря», — ответила она мне, что прозвучало немного странно для дочери дипломата, но я понял это по-другому: она никогда не ездила на море с парнем, не бродила с возлюбленным по пляжу, любуясь набегавшими волнами. Я сказал: «Мы поедем в Кабург», и в голове у меня мелькнула мысль, что, может, она начнет мечтать о романтическом путешествии со мной в качестве ее возлюбленного. Однако я не мечтал о романтическом путешествии. Я просто хотел удалить ее, себя подальше от этой квартиры на улице Севр, избавиться от ее ядовитого очарования. А Кабург был единственным местом на побережье, которое я хорошо знал.


Мы с близнецами шикарно провели там два дня в «Гранд-Отеле», где любил останавливаться Пруст. У нас был номер с просторными смежными комнатами, с общей ванной, искусно отделанной под старину, а вечером нас ждал ужин в большом ресторане отеля. Я как совершеннолетний сказал администратору, что приехал с двоюродными братом и сестрой, чтобы отметить день рождения последней, но никто, в общем-то, ничего не проверял. А вечером, когда ужин подходил к концу, свет в зале погас и от дверей в нашу сторону поплыли мерцающие точки, оказавшиеся семнадцатью свечками на огромном торте, который официант прикатил на тележке и который привел Камиллу в полный восторг. А потом мы гуляли в обнимку по пляжу, шагая против ветра вдоль темного неспокойного моря.

Вернувшись в отель и поднявшись на наш этаж, мы увидели, что перед каждой дверью выстроились в ряд мужские туфли. «Это для того, чтобы их почистили», — объяснила мне Камилла. «Какие-то траурные линии», — задумчиво произнес Лео. Мы принялись изучать выставленные туфли — английские, итальянские, — а потом решили переставить их местами. «Перемешиваем только те, что стоят у соседних дверей, чтобы завтра коридорный их все же нашел», — приказала Камилла, сама доброта. У нашей двери мы оставили свои старые кроссовки, полные мокрого песка. На следующее утро наши соседи, по-видимому, нашли свои туфли, так как никаких разгневанных криков слышно не было, но наши кроссовки остались мокрыми и грязными, а рядом с ними лежала красивая ракушка. «Классная!» — воскликнула Камилла, хватая ракушку. Лео дал мне пачку денег, которыми я расплатился на ресепшен, никто не задал никаких вопросов, но мне пришлось поставить подпись на квитанции, которая оказалась в руках моей судьи вместе с чеком на семьсот пятьдесят евро за форму для кендо. Что и говорить, адвокат Бернара Дефонтена свои деньги отрабатывал. А что я мог сказать в ответ? Разумеется, это были не мои деньги и близнецы были несовершеннолетними, с этим не поспоришь. А рассказывать про вымышленный день рождения, темное неспокойное море и маленькую ракушку было не к месту, все равно это ничего не изменило бы.

Однако для нас эти выходные, кроссовки и маленькая ракушка были важной частью нашей жизни. И если вы не хотите представить нас в коридоре «Гранд-Отеля», где мы прыгали и дурачились посреди ночи, где Камилла, нацепив на босые ноги мужские туфли, дефилировала, словно модель на подиуме, смешная и красивая, очень красивая, если вы не хотите представить, как Лео выбежал из нашего номера с тремя парами грязных кроссовок в руках, то вы ничего не сможете понять, и мне даже не стоит рассказывать о том, что случилось позже, так как единственное, что хотел адвокат — это изобличить убийцу.

Воспоминания о том уик-энде взволновали меня, и когда я рассказывал вам об этом на очередном сеансе, месье, у меня снова начался приступ апноэ. «Я понимаю, что это детские дурачества, но неужели вы думаете, что ваши взрослые шалости более забавны? То, что, к примеру, вы вытворяли на выходных со своей женой, это интереснее? Скажите же, скажите». — «Дыши те, Рафаэль, дышите глубже», — спокойно ответили вы и подошли к окну, чтобы открыть его якобы для меня, но я заметил, как вы, повернувшись ко мне спиной, глубоко вздохнули, глядя на привычную суету бульвара Сен-Жермен, вы были озабочены собственным дыханием, а не моим, и мне сразу намного полегчало.


На поездку с Анной в Кабург я одолжил денег у Лео. У меня хватало только на поезд (мой заработок на малярных работах с господином Хосе), но не на отель, а, может, наоборот, не помню. Вероятно, у Лео в тот день не было необходимой суммы, вероятно, он решил перезанять немного у Камиллы, и она, обычно не интересовавшаяся, на что идут деньги, бросила на него проницательный взгляд: «Это для Рафаэля?» Лео, застигнутый врасплох, не знал, что ответить, а Камилла сразу поняла, что деньги предназначались для меня — для нас с Анной.

Накануне выходных, когда я пришел в студию после лекции о Гомере и увидел Камиллу в вечернем платье, то подумал, что госпожа Ван Брекер здесь и они с дочерью отправляются в Оперу.

«Твоя мать здесь?» — спросил я, готовый поскорее смыться.

Госпожа Ван Брекер всегда была любезна со мной, в отличие от Бернара, она не пыталась меня уязвить и с искренним интересом расспрашивала о матери, занятиях в университете, но временами ее вопросы становились слишком неудобными, щекотливыми для такого простого парня, как я. «Вы хорошо ладите с другом вашей матери, Рафаэль?» Я сразу терялся, затравленно оглядываясь по сторонам, готовый провалиться сквозь землю от стыда, но госпожа Ван Брекер, ничего не замечая, невозмутимо продолжала: «Мои свекор со свекровью утверждают, что он очень милый человек, не стоит сердиться за это на вашу мать, Рафаэль. Моя подруга Шарлотта никого не желала видеть после развода с мужем, она заперлась в одиночестве на своей вилле в Жуан-ле-Пен, вы ездили туда, помните, мои близняшки, но это не пошло на пользу ее сыну, вы же знакомы с его сыном, близняшки, он учится в политехническом». Потеряв дар речи, я заворожено слушал ее болтовню, не смея признаться, что никогда не встречался с «другом моей матери», но она уже перескакивала на другую тему, а я не знал, стоит ли мне злиться на нее за то, что она сравнивает судьбу моей бедной мамаши с судьбой ее разведенной подруги, богачки с виллой в Жуане и сынком из политехнического, или благодарить за то, что ставит на одну планку мою мать и свою подружку. Со временем до меня дошло, что она болтает со мной, чтобы просто поддержать разговор, — такова была ее манера проявлять любезность, материнскую заботу, так сказать. Позже я также понял, что госпожа Ван Брекер, несмотря на свое огромное личное состояние, испытывала различные страхи: она боялась развода, старости, переживала за детей и, особенно, за близнецов. Она казалась мне очень красивой, стройной, с величественной осанкой. «Но я же очень толстая, Рафаэль, смотрите, вот здесь, у талии», — и она приподнимала свою шелковую блузку, демонстрируя тугой загорелый живот. Близнецы немигающим взглядом следили за сценой, закрытые в своем мирке. «Как хорошо, что вы оказались здесь, Рафаэль, хоть вы меня можете выслушать, а то им совершенно наплевать на свою мать, хотя мне уже давно пора привыкнуть к этому», — вздыхала она и тут же заливалась звонким хохотом.

Мне не стоило задирать нос, считая себя привилегированным собеседником госпожи Ван Брекер, она вела себя так из-за ее кипучей энергии, а не благодаря каким-то особым моим качествам. Во время нашей следующей встречи она уже ничего не помнила из того, что рассказывала о моей матери и что все еще жгло мое сердце, сама ее жизнь была похожа на вихрь. А когда я оказывался на пути у этого вихря, то попадал к нему в плен. В отличие от Бернара, она никогда не предлагала мне денег. Думаю, она просто не могла вообразить себе, что я нуждаюсь в них, иногда нуждаюсь до такой степени, что не могу купить билет на метро. «Вы много ходите пешком, Рафаэль, это полезно для здоровья. Близняшки, вы должны брать с него пример, а не сидеть взаперти в квартире!» Близнецы хранили твердое молчание. Впрочем, она, вообще, смутно представляла себе, что такое метро, а район Мэри де Лила был для нее заоблачным краем, который простирался далеко за границы ее привычного мира. Однако ее грубая сердечность устраивала меня, внося некий покой в мою душу. И втайне мне нравилась ее манера «поднимать пыль» в квартире Лео и Камиллы, заставлять вальсировать все предметы и фантомы.

И потом, я не переставал думать о королевской кровати в нью-йоркской квартире, о женщине, которая расхаживала по спальне с телефонной трубкой у уха, то огибая белоснежную кровать посредине комнаты, то подходя к огромному, на всю стену, окну, то возвращаясь к кровати, снова огибая ее, затем, закончив разговор, ложась на край кровати и сбрасывая туфли. Я не раз видел, как она сбрасывала свою обувь, входя в студию к близнецам — туфли разлетались в разные стороны, а она с удовольствием разминала затекшие ноги. Я думал об этой женщине, что вытянулась на кровати, расстегнув юбку, чтобы та меньше давила на тугой загорелый живот, представлял, как она тихо сопит, иногда поскуливая во сне, словно щеночек, в полном неведении о том, что под кроватью прячутся две переплетенные тени, которые бесшумно ползают, извиваются, прыгают, вертятся, чтобы не разбудить ее. И она спит спокойным сном, а ее колготки, которые она стянула и небрежно бросила на кровать, потихоньку спускаются до самого ковра, и вот уже две ручки тянутся к свисающему краю колготок и, уцепившись за них, с едва уловимым шорохом тянут по ковру на себя, пока те не исчезают, словно проглоченные спрятавшейся под кроватью тенью. Ее крепкое тело лежит в самом центре кровати, ноги раздвинуты, дыхание ровное и умиротворенное, а те двое под кроватью в полном безмолвии и почти кромешной тьме возятся с длинной тряпкой, которую без устали скручивают и раскручивают, а потом делают ту необычную вещь, как они ее назвали.

Я был единственным человеком, которому они рассказали эту историю. Сцена с королевской кроватью постоянно жила в моей памяти, расцветая новыми подробностями, прибавлявшимися по ходу соединений наших с близнецами планет. Я был единственным свидетелем той сцены, и иногда мне даже казалось, что я на самом деле лежал вместе с ними под кроватью, на которой спала госпожа Ван Брекер и под которой затерялся большой коричневый конверт, и что я, как всегда, находился немного в стороне, присматривая за ними, и, может, именно я ослабил душивший их узел, когда они зашли слишком далеко в своих смертельных играх. Я восставал: «Стоп, это невозможно, мы же разного возраста!» А они мурлыкали: «В том-то и дело, Раф, ты же старше и мог следить за нами». Их разговоры все время крутились вокруг обросшей мифами истории, где смешалось возможное и невозможное, то, что произошло до нее, и то, что случилось после, то, что было на самом деле, и то, что могло произойти. С помощью розового чулка они сплели себе кокон, который плыл по океану времени, он стал для них духовным прибежищем, тайну которого они открыли только мне, но я знал, что они продолжают в нем прятаться, возможно, гораздо чаще, чем я догадывался, и они поймали меня тем самым чулком, потянув на себя, — так я попал в их кокон и выполнил предназначенную мне миссию.

Итак, на пороге студии стояла Камилла в белом бальном платье, в котором она была на Балу колыбелей, и я подумал, что госпожа Ван Брекер заехала за ней, чтобы отправиться на какую-то премьеру в Оперу. Я застыл в нерешительности: бежать или остаться? Сбежать в свою розовую норку или остаться, поприветствовать госпожу Ван Брекер, которая, как всегда, упадет в кресло и, энергично болтая ногами, сбросит свои туфли. «Останьтесь со мною, Рафаэль, пока Камилла собирается». И вот я усядусь на ковер рядом с ней, словно маленькая собачонка, покачивающая головой в ритм болтовне своей хозяйки, радуясь ее присутствию и возможностью любоваться ее крепкими и стройными загорелыми ногами. Лео с Камиллой часто сидели, прижавшись к груди моей мамы, а я был неравнодушен к ногам их матери и имел полное право созерцать их. А потом, возможно, госпожа Ван Брекер задаст мне один из своих шокирующих вопросов, но теперь-то я научился, как не отвечать на них. Мне нужно было просто дождаться, когда она станет рассказывать о проблемах кого-нибудь из своих знакомых, полагая, что эти проблемы похожи на мои, сделает вывод из этой истории, как всегда, прагматичный и оптимистичный, и я буду рад заразиться ее жизненной силой, стать ей ровней, превратиться в одного из тех, кто легко решает любые проблемы, никогда не сгибается, потому что он король на земле. И наш разговор закончится привычной фразой: «Правда, прикольно?» И я согласно кивну головой, так как мне в эту минуту всё в самом деле будет казаться прикольным: переживающая за меня мамаша, мои долги, моя не блещущая успехами учеба, мое будущее, упирающееся в глухую стену, любовные сеансы близнецов, — всё это очень прикольно.

Мне хотелось увидеть госпожу Ван Брекер, голые ноги госпожи Ван Брекер, но платье Камиллы подавало сигнал тревоги, ее платье так и кричало: «Беги, Рафаэль, беги!» Что-то зловещее носилось в воздухе, и я словно слышал свою бабулю с Карьеров: «Гадко все это закончится».

Камилла обычно носила только джинсы и майки, и я ни за что не догадался бы об их крутизне, если бы не видел их в женских журналах, валявшихся по всей квартире, и не сопровождал ее в известные бутики. Я почти не замечал разницы между бесчисленными моделями, которые она мерила, но, удивительно, на ее грациозной и в то же время атлетической фигуре они все смотрелись по-разному, — менялась не только она, но и ее жесты, аура, как меняется свет в течение дня. Я не мог отказаться ни от одной из этих Камилл, и мы брали всё. Джинсы и маечки делали Камиллу моей, длинные бальные платья отдаляли ее от меня.

— Твоя мать здесь?

— Анна здесь.

— Уже?

— Лео захотел встретиться с ней.

— Зачем?

— Ты прекрасно знаешь!

— Нет, не знаю.

— Значит, ты не хочешь?

— Чтобы Лео рисовал ее?

— Чтобы он переспал с ней.

— Но Лео этого не хочет!

— Это ты не хочешь!

— Почему ты так говоришь?

— Потому что ты влюблен в нее.

— Я не влюблен в нее.

— Тогда докажи это, уступи ее Лео.

Мы стояли с ней на лестничной площадке, у дверей в студию. Холодная и разгоряченная, бледная и раскрасневшаяся, прямая как палка, словно под ее бальным платьем было спрятано не гибкое девичье тело, а холодный стальной штык, она смотрела на меня, сверкая от злости зрачками, и внутри у меня закопошились гадкие змеи, дыхание остановилось, я не мог выдавить из себя ни звука. Но как же Анна, кто думал об Анне?

— Докажи это, — упрямо твердила Камилла.

Оттолкнув Камиллу, я вошел в спальню, в которой было ужасно душно и темно, подошел к окну и резким движением распахнул его. Лео сидел на кровати рядом с Анной.

— Закрой окно, — сказала Камилла.

— Здесь нечем дышать.

— Закрой.

— Нет!

— Анна хочет заняться любовью.

— Оставь, — тихо произнесла Анна.

— Как хочешь, — отозвалась Камилла.

Окно находилось в нескольких шагах от кровати, на которой сидели Лео и Анна. Анна встала и шагнула ко мне, Лео вскочил вслед за ней, как вдруг Камилла оказалась между мною и Анной, потом Лео между Камиллой и Анной, мы кружились вокруг кровати в странном вальсе, пока Камилла не схватила меня за руку и не сунула в нее дневник сеансов. «Идем!» — приказала она, и я покорно сел в золотистое кресло, положив тетрадь на колени, а Камилла встала за мной, обвив мою шею руками. Лео снова присел на кровать.

Но кто в этот момент думал об Анне, кто думал о том, чего хочет Анна?

— Анна, — шепотом позвал ее Лео.

— Значит, Рафаэль привел меня сюда, чтобы отдать Лео? — раздался голос Анны.

Тихий дрожащий голосок, дуновение ветерка, крылышки бабочки складываются, шуршание едва уловимо.

— И чтобы написать об этом в вашей тетради? Да, Рафаэль? — еще спросила она.

Никто не ответил бабочке, и она, раскрыв свои крылышки, подлетела к окну и исчезла.

И сегодня я все надеюсь, что она на самом деле улетела в более милосердный мир, опустилась на руку к проходившему пареньку, потом к другому, и в конце концов нашла того, кто никогда не бросит ее и будет бережно нести всю жизнь, окружая заботой и защищая прелестные тонкие крылышки. Анна, летящая к своем ангелу, — таким был памятник, который я воздвиг в ее честь у себя в голове и к которому возлагал цветы каждую ночь, когда страдал от бессонницы, потому что я очень любил ее и понимал ее хрупкую душу, но когда она позвала меня, я не откликнулся. Несколько секунд тишины — и сачок накрыл ее, прибив к тротуару, а окно, как вы помните, распахнул я.

Мы не шевелились, охваченные ужасом, сдерживая дыхание, словно ожидая, когда Анна снова появится в проеме окна, а затем Лео повернул к нам голову. Он выглядел отрешенным и одиноким. И вдруг, приподнявшись с кровати, он, казалось, заскользил к окну, будто притягиваемый гипнотической силой пустого прямоугольника. Я бросился к нему, чувствуя спиной, что Камилла повторила мое движение. Мы изо всех сил оттягивали его от окна, с трудом преодолевая свое оцепенение, а он, глядя на нас застывшим взглядом, продолжал свой бесконечно медленный путь, будто между нами были километры пустыни, пока в изнеможении не опустился к нашим ногам. Сестра положила руку ему на голову, он положил свою руку мне на колено, я сжал его руку в своей, мы превратились в настоящее изваяние, бальное платье Камиллы холодным мрамором упиралось мне в спину, и в таком виде нас нашли через пять минут, а может, через час.

Анну уже увезли, и мы ее больше никогда не увидели. Мы сидели и повторяли одну и ту же фразу: «Она была здесь, а потом исчезла». Несколько секунд, понимаете, все произошло слишком быстро, это не укладывается в голове, это чья-то глупая шутка, она жива, жива, сами проверьте, сидит, наверное, сейчас на ступеньках в спортклубе или у себя дома в ожидании, когда будут урегулированы дела ее отца-дипломата. Однако ее отец не был дипломатом, у нее, вообще, не было никакого отца, а мать ее служила консьержкой в доме на авеню Фош, который она мне однажды показала. Мой приятель дантист утверждал, что говорил мне об этом, но он ничего мне не говорил, или я не слушал. «Мифоман, вот вы кто!» — звенел негодующий голос полицейского или, может, судьи, а я бормотал, повторяя: «Это была просто маленькая бабочка». — «Не говорите так, вы можете навредить себе», — умолял меня мой адвокат, но я должен был ее защищать, однажды я этого не сделал и теперь не мог предать ее еще раз. «Хорошо, пусть будет маленькая бабочка, но эта бабочка обвинила вас в убийстве», — вновь гремели голоса полицейского, следователя, судьи.

Перед смертью Анна чуть слышно прошептала: «Рафаэль, это Рафаэль..» Парень из службы спасения, первый подбежавший к ней, не был уверен, звала она или обвиняла этого Рафаэля, но госпожа Дельгадо ухватилась за предсмертные слова своей дочери. Она рассказала о них адвокату, который владел зданием, где она служила, и занимал в нем весь второй этаж. Тот сразу увидел выгоду, которую можно было извлечь из этого «дела» и согласился представлять ее интересы, обвиняя меня в убийстве, хотя я был малозначимой фигурой, но он собирался использовать меня, чтобы атаковать богатых родителей близнецов. «Я обеспечу вас до конца жизни».

Адвокат, нанятый Бернаром Дефонтеном для защиты в суде близнецов, не только обладал громким именем в профессиональной среде, но еще и сверхъестественным слухом, поскольку тоже прекрасно расслышал последние слова, которые прошептала погибшая. Слабый крик бабочки пронесся над шумными улицами, преодолел каменные стены сотни домов и даже толстую, с настоящей звукоизоляцией дверь его кабинета, долетел до его настороженных ушей и очутился в папке «Дельгадо», которую уже вытаскивала с пыльных полок его секретарша. Он отчетливо слышал: «Рафаэль, это Рафаэль меня толкнул» — и, несмотря на настойчивые возражения молодого спасателя, заявлял, что до сих пор слышит этот ужасный обвинительный возглас. Он вновь и вновь повторял эти слова, мощным эхом разлетавшиеся по залу Дворца правосудия, и уже начинало казаться, что речь идет не об Анне, а об отвратительной Горгоне, что все это не имеет ничего общего с нашей историей, и мне не оставалось ничего другого, как замкнуться в себе и перестать участвовать в этом маскараде.

Меня бесконечно мучили приступы арноэ. «Симулянт!» — негодовал адвокат господина Дефонтена. «Да нет же, — утверждал доктор Вильнёв, специально прибывший из Буриёфа, чтобы свидетельствовать в суде, — он с самого детства страдал от них», но его старческий голос был слишком слаб. «Доктор, вы помните про Юпитера и сирену?» — «Конечно, малыш», — сказал он, вытирая слезы. «И о том, что мое воображение принесет мне однажды удачу?» Но доктор не успел ответить, поскольку адвокат завопил о сговоре, о том, что свидетель и обвиняемый действуют заодно. Мой же адвокат предпочел обойти стороной историю про Юпитера и сирену, равно как и про бабочку, потому что они раздражали судью и вызывали смятение, и, вообще, никто не хотел слушать о том, что могло выставить нас в более выгодном свете, так как это отнимало слишком много времени и не относилось к делу. Суду нужны были не поэзия и мечты, а факты и только факты.

Я не мог доказать достоверность свидетельских показаний молодого спасателя. Я просто знал, что Анна не обвиняла меня, она прошептала не «это Рафаэль меня толкнул», а «это Рафаэля я любила». Вот только где эти слова, где их найти?

Мои лихорадочные поиски тех, кто мог бы их услышать, мест, где они могли бы приземлиться, не увенчались успехом — бабочки не оставляют следов на пыльце и росе. И тут, вспоминая, как ее грустное личико оживает под взглядом Лео, как раскрывается ее красота, когда она позирует ему, как старательно выполняет все его указания, с какой гордостью рассматривает свои портреты, я понял другую вещь: она любила Лео и уже упорхнула от меня к нему, это подле него сильнее всего шуршали ее крылышки, но что тогда означало «Это Рафаэль…»?

Тысячу раз я прокручивал в голове полет Анны к окну и те минуты, которые, предшествовали ему: Рафаэль, Лео, Камилла, затем Лео, Рафаэль, Камилла, я проигрывал сцену под разным углами, и в конце концов это Камилла вышла на первый план. Я постоянно натыкался на нее в своих воспоминаниях: на ее бальное платье, на ее ледяной голос, которым она произнесла: «Докажи это», на тетрадь, которую всучила мне. Камилла, Рафаэль, Лео или Камилла, Лео, Рафаэль, а затем Анна. В итоге, я уже ничего не соображал.

Анна лечилась в Американском госпитале[12]. Госпожа Дельгадо, ее мать, по совету своего адвоката, — как позже выяснилось, она была и его любовницей, — скрыла от суда данный факт, но позже вынуждена была рассказать о попытке самоубийства, которая случилась несколькими неделями ранее (после отъезда жениха Анны в Японию). Плохо завязанный узел легко развязался, и все закончилось благополучно. Услыхав это, я вспомнил, как однажды вечером не увидел Анну на ступеньках спортклуба, как ее волосы всегда прикрывали лицо, как она в несколько слоев обматывала шарфом шею, как поднимала постоянно воротник своей куртки, я вспомнил легкую тень между плечами и лицом, которую Лео изобразил на ее портрете. Однако адвокат Бернара Дефонтена не сдавался и продолжал размахивать над головой счетами, пока бабушка Дефонтен внезапно не разозлилась на своего сына и его адвоката, который ни черта не понимал, и не бросилась на мою защиту, не обращая внимания на дедушку Дефонтена, пытавшегося, впрочем, без особого старания, успокоить ее.

Она говорила о близнецах и обо мне, о нашем детстве, о моей матери, о нашем городке. И вдруг атмосфера в зале суда изменилась, мне даже стало легче дышать, я наконец узнал нашу историю, пусть упрощенную, урезанную, да и судья, кажется, тоже все поняла, поскольку дело было прекращено в связи с отсутствием состава преступления. С самого начала следствия я находился под судебным надзором и был обязан посещать психотерапевта. Я сменил нескольких врачей и только когда встретил вас, месье, то понял, что смогу рассказать вам свою историю. Эти события произошли в начале сентября 2001 года. А через несколько дней, после террористической атаки на башни-близнецы в Нью-Йорке, огромный столб дыма и пепла словно докатился до нас — наше дело рассыпалось, а все герои, выбравшиеся из-под обломков этой драмы, оказались ничтожными, серыми личностями. Все телеканалы во всех уголках мира только и говорили, что об этом событии, которое сразу затмило все другие истории. Помните, месье, вначале я не мог говорить, не знал даже, с чего начать, пока не стал рассказывать о своей поездке в Мали, о том, как попал на собрание писателей, о креслах под манговыми деревьями, о тенте, опустившемся мне на голову, и о Наташе. «Я знаю, что это не относится к делу», — повторял я вам, но вы молчали, и я неделями мусолил одно и то же. Я много рассказывал вам о цыпленке-велосипедисте, блюде, которое мы там ели, а вы удивленно каждый раз спрашивали: «А что это такое, цыпленок-велосипедист?» — «Ну как же, месье, я же объяснял, что это цыпленок в очень остром соусе, но он настолько сухой и жесткий, что его невозможно жевать». А когда вы в очередной раз спросили: «А что это такое, цыпленок-велосипедист?», я неожиданно расхохотался, потому что представил другого цыпленка, который вскарабкался на велосипед и изо всех сил крутил педалями, чтобы убежать от своих преследователей. Ну а потом я разрыдался, так как этим цыпленком, конечно, был я, — моя мать часто звала меня цыпленком, когда мы жили с ней в нашем ветхом домишке, недалеко от особняка Дефонтенов, — и это был мой старый любимый велик, который мама купила мне, перейдя на работу в мэрию. Он был свидетелем моих детских радостей и горестей, я столько чинил его с моим другом Полем, иногда я пылинки сдувал с него, а иногда забрасывал надолго в чулан, но потом всегда о нем вспоминал.

И я начал рассказывать вам о близнецах, о том, как они впервые пришли в нашу школу, о Клоде Бланкаре, который, несмотря на свою роль второго плана, постоянно всплывал в моем повествовании. «А как же преследователи, Рафаэль?» — поинтересовались вы. Ах, но здесь вы поспешили, месье, это было вашей ошибкой, ибо тут же огромный столб дыма и пепла, от которого чернели экраны телевизоров, появился у меня перед глазами, гигантский дорожный каток прокатился по моей голове, раздавив меня до жалкой распластанной серой тени. Вас раздражало, месье, что я отклоняюсь от темы, вспоминая о кошмарной смерти трех тысяч человек, брожу вокруг да около. Но этот густой черный дым скрывал тела, падающие из окон, и среди них мужчину и женщину, которые, взявшись за руки, прыгнули в пропасть. Гигантская стеклянная стена заслонила мой рассказ, заткнула выходы для моих чувств, и я укрылся в образе двух человеческих фигур, которые падали, кружась, словно осенние листья, а вслед за ними падали башни-близнецы. Дыши, чувак, дыши.

Долгих три года кружились два маленьких силуэта и рушились башни-близнецы, пока их образ постепенно не стерся и не уступил место моему рассказу о моих героях и обо мне.

Три года психоанализа с вами, месье, и малярных работ с господином Хосе, который перестал быть моим квартирным хозяином, так как его супруга, госпожа Мария, сообщила мне, что им снова нужна моя комната. Зачем — я особо и не вникал, мне и так было неловко перед ними. На самом деле им не нужна была эта комната, думаю, им просто претило сдавать эту розовую бонбоньерку, — бывшую комнату их дочери, — подозреваемому, а может, и вероятному убийце, даже если они в это не верили. А в том, что они в это не верили, я ни капельки не сомневался, так как комнату они так никому и не сдали. Кроме того, господин Хосе заверил меня слегка дрожащим от волнения голосом, что я могу продолжать работать с ним и даже выходить на полный рабочий день. «Спасибо, господин Хосе, но это невозможно». — «Не глупи, парень, — сказал он, впервые обратившись ко мне на ты, — в суде нелегко защищаться, когда сидишь без работы». И так в течение трех лет я вставал на заре и отправлялся с господином Хосе на очередной объект. Я узнал абсолютно все о малярных работах, вкалывал до темноты, выходил на сверхурочную работу, чтобы компенсировать те часы, которые вынужден был проводить во Дворце правосудия, встречаясь со следователем или адвокатом, или с вами, мой дорогой психоаналитик, или с Ксавье-воспитателем в литературном кружке, так как он любил поболтать со мной.

Господин Хосе говорил мало, педагогика не была его призванием, но я схватывал на лету все, чему он меня учил, ведь я в детстве много работал руками, по просьбе матери что-то чинил в доме, но еще больше помогал бабуле с Карьеров, которая эксплуатировала меня без зазрения совести. Она даже заставляла меня воровать черепицу на складе местного предпринимателя, а потом давала мне указания своим пронзительным голосом, пока я ползал по крутому скату трухлявой крыши, а она придерживала лестницу. В общем-то, она могла многое делать по хозяйству сама, но в душе была настоящей рабовладелицей. «Давай, мое золотко!» Она не хотела даже пальцем пошевелить, раз уж раб оказался у нее под рукой. «Ох, твоя бабуля совсем уже старенькая». И золотко делал все, что мог, ради своей бабули, но зато я многому научился, и господину Хосе не приходилось на меня жаловаться. Таким образом, я смог зарабатывать на жизнь без посторонней помощи, без поддержки матери, которая, впрочем, сделала бы все, чтобы мне помочь, и без близнецов, всегда готовых восполнить дефицит моего бюджета. «Не доставай нас, Раф, нам плевать — отдашь ты или нет». Однако теперь я не имел права видеться с близнецами.

Во время работы мы с господином Хосе почти не разговаривали, но меня устраивало это молчание, так как вокруг меня было слишком много слов, а позднее много написанных страниц. Все говорили и писали: моя судья и ее секретарь, стенографировавшая показания, мой адвокат, адвокат Бернара Дефонтена, адвокат госпожи Дельгадо, мой психоаналитик, делающий заметки, Ксавье, который ничего не записывал, но задавал щекотливые вопросы, и я сам, отвечающий на вопросы и постепенно запутывающийся еще больше.

В этом самодеятельном спектакле, в который превратилась моя жизнь, на Рафаэля раз за разом набрасывались свирепые грифы, чтобы разорвать его на кусочки и собрать из них нового Рафаэля. От такого обилия Рафаэлей я точно сошел бы с ума, если бы не работа с господином Хосе, когда мы целыми днями молча штукатурили и красили гладкие стены. Господин Хосе не заводил на меня никакого досье, а его кисти и валики не обладали убийственной силой слов. Когда он смешивал краски в больших ведрах, то не искал аргументы ни в защиту обманутого паренька, ни против паренька-извращенца, не писал тайно научные заметки о порочных фантазиях близнецов или детектив для специализированного Интернет-сайта.

Сколько всего написано про меня, Наташа! Если бы по невероятному стечению обстоятельств я не встретился с тобой на международном коллоквиуме в Мали, если бы не услышал твое серьезное и в то же время веселое выступление, я бы утонул в этой писанине, а то, что осталось бы от меня, растворилось бы в краске, которую я до конца своих дней наносил бы тонкими слоями на стены, постоянно думая о тебе. Благодаря тебе, — хоть ты и не догадываешься об этом, и именно потому, что не догадываешься, — я забираю нашу историю у тех, кто ее у меня конфисковал, и снова обретаю своих героев: Лео и Камиллу, отосланных как можно дальше от своего опасного дружка; теперь она учится на факультете права и политических наук в университете на западном побережье США, а он работает художником в Австралии в одной из газет, возглавляемой приятелем его родителей; маленькую Анну, от которой осталась лишь кучка пепла, хранимого ее матерью в комнатке консьержки на авеню Фош; мою бабулю с Карьеров, также почившую и похороненную на кладбище нашего городка; родителей Поля, ныне отошедших от дел и использующих каждую возможность для путешествий, организуемых их пенсионным клубом; Поля, ставшего, как он и мечтал, инженером-агрономом и стажирующегося у своего министра, может, того, с сельскохозяйственной выставки, а может, другого; мою мать, живущую теперь в нашем домике вместе со своим коллегой из общества дружбы Франция-Мали, которого я так и не видел, но который настойчиво продолжает высылать мне денежные переводы на тот случай, если я захочу слетать к себе на малую родину («дорогой цыпленок-велосипедист, это тебе пригодится, чтобы сменить обстановку, если тебя совсем замучают твои призраки, в нашей семье ты всегда сможешь перевести дух, ну а адрес я тебе не напоминаю…»); дедушку Дефонтена, который после инсульта передвигается в инвалидной коляске с помощью друга моей матери, ставшего ему незаменимой поддержкой; бабушку Дефонтен, как всегда преданную своим близким, через которую до меня доходят редкие новости о близнецах, и только я понимаю смысл этих немногословных посланий («Камилла говорит, что парни в ее университете никуда не годятся», «Камилла не хочет, чтобы мы убирали качели в саду», «Лео работает над комиксами, описывающими его жизнь»); Бернара Дефонтена, возглавившего фармацевтическую группу, принадлежащую его супруге; госпожу Ван Брекер, по-прежнему входящую в административный совет своего благотворительного общества; мою судью, назначенную председателем суда в Мелоне; Ксавье, довольного собой и своими успехами в литературном кружке при тюрьме; моего психоаналитика, который по-прежнему многозначительно бормочет «мда-мда» в своем кабинете на бульваре Сен-Жермен; и тебя, Наташа, приобретающую авторитет. Я видел недавно твой портрет в газете, — у тебя все такая же очаровательная, но гораздо более уверенная улыбка, — читал хвалебные статьи о твоем третьем романе. Мне стало так тепло на душе, что я тут же написал тебе письмо, которое долго носил с собой в кармане, а потом разорвал. Нет, я не буду писать тебе, дорогая Наташа, мой милый товарищ по первым ста страницам.

Бал колыбелей окончен для меня. Временами я ловлю себя на том, что мои пальцы отбивают ритм старой мелодии по краю стола в кафе, по стеклу вагона метро или по полу, где лежит мой матрац, на котором я провожу долгие бессонные ночи, уставившись в потолок. Это началось недавно, и я сам не понимал, почему мои пальцы пускаются в пляс, как вдруг неожиданно вспомнил, что это токката BWV 911, и перед глазами возникла сцена: Лео, Камилла и я кружимся в нашей кухне, придумывая фантасмагорическую музыку и телодвижения, потом оказываемся втроем на одних качелях, летящих между небом и землей, на нашем Балу колыбелей, а моя мать, выйдя из своей комнаты, говорит: «Вы что-то разбуянились, детки», но мы не можем остановиться, потому что нам очень весело и мы счастливы. Когда мне не спится, я часто думаю о том, что однажды снова услышу этот ритм, который отобьют на двери моей комнаты, и тогда я открою дверь и увижу перед собой Лео с Камиллой, которые скажут: «Привет, Раф, мы вернулись». И мы сразу начнем измерять рост друг друга, чтобы посмотреть, как мы выросли.

А потом, как это бывает во снах, место действия меняется: я вижу наш старый дворик, где ремонтирую свой велосипед, и их, сидящих на четвереньках под покатой крышей сарайчика. Сверкая четырьмя глазками, они говорят: «Смотри, мы все еще здесь помещаемся». И тогда я поругаюсь ради проформы, а Камилла бросится мне на шею: «Мы так рады снова видеть тебя, Раф, ты и представить себе не можешь!» И тяжесть, давившая мне на сердце последние три года, вмиг улетучится. Может, в этот момент мы будем уже старенькими, — вот почему, понимаю я, мы находимся в доме моей матери: дело в том, что мы состарились, вокруг нас дети, вероятно, уже совсем взрослые, одни удивлены этим вошедшим без стука незнакомцам, другие с любопытством рассматривают их, толпясь в коридорчике, но мы не обращаем на них внимания, потому что мы — Лео, Камилла и я — наконец-то вместе после долгих лет подготовки к нашему рождению.

И счастье мое столь глубоко и безгранично, что только ради него стоило жить, стоило вернуться в небытие, — «пуз-пуз-пуз, я клянусь», — скажет мой друг Поль, «whatever», — пропоет парочка шалунов с седыми волосами, «мда-мда», — пробормочет мой психоаналитик, — конечно, конечно, все, что хотите, все, что угодно, поскольку я наконец слышу твой голос, Камилла: «Мы так рады снова видеть тебя, Раф, ты и представить себе не можешь».

Загрузка...