– Дружище Заструга, – проговорил я, ощущая сквозь подметку округлость барабана. – Удивительная догадка пришла мне на ум. А что если твоя Анетта, как бы это выразиться, девочка – наоборот? Все прочие безропотно воплощают доктрину Кафтанова, вызревают для супружеских радостей, а мадемуазель Бусыгина сама по себе. Посуди сам: Ксаверий ведет меня по этой площадке молодняка, рассказывает с восторгом о том, как мальчики девочек выбирают (я, кстати, верю, что Ксаверий все это сам придумал и собирается еще человечество осчастливить). И тут – Анюта. Думаешь, на нее глядя, можно поверить, что ее кто-то там выбрал, привез, поместил…

Свирепость, исходившая от Заструги, подобно скверному запаху, сошла мало-помалу на нет, и великая усталость зачернила глубокие складки на лбу его и щеках. Заструга тихонько выругался.

– Ты меня старше лет на пятнадцать, – сказал он, – а соображение у тебя… – и махнул рукой безнадежно. – А вот если бы я был не я, то лежать бы тебе сейчас где-нибудь в мусорном баке. – Заструга шумно завозился, отъехал от столика. – Говоришь, Кафтанов платит хорошо? А ты вот что, ты в случае чего имей в виду, что мои деньги получше будут.

С тем он и ушел. Сунул буфетчице деньги и сгинул. Лишь минуту спустя дошло до меня, что сижу я тут с недопитым коньяком и с револьвером под столом и пытаюсь понять, как быть. К стыду своему должен сознаться, что кроме револьвера мне поначалу ничего не лезло в голову. Желание скрыть его понадежней в кармане куртки вытеснило все прочее, и лишь одна мысль помимо этой удержалась в мозгу, жгла его немилосердно: «Кончатся патроны, что делать будем?»


Ресторанный бизнес в Голландии далек от процветания. Он подвержен сезонным конвульсиям, череда скандалов с отравленной провизией взрывает благолепие тамошних харчевен и крушит меню, соразмерные, как псалмы.

Ресторанный бизнес в Голландии это что-то вроде войны в колониях. Обыватель прочитывает сводки между яичницей и кофе, роняет смятую газету и внутренним оком инспектирует свое пищеварение. Иное дело тот, кто получает известия в конвертах, изгвазданных почтовыми штемпелями.

Дочкины письма лежат в распухшей коробке из-под зефира. Черт! Это тот самый зефир, который мы ели с ее Ван дер Бумом или как его… Несчастная коробка схвачена крест-накрест рыжими резинками, но не от того, что корреспонденция обильна. За два года на мою долю пришлось восемь писем и шесть открыток. Как же: два Рождества, два Новогодия, пара дней рождения. Рождественские открытки приходят в назначенные протестантам сроки, и я полагаю, что это Ван дер Бум дает сигнал моей ненаглядной. Полагаю также, что в этом нет ни злого умысла, ни экуменического промысла, просто парню понравился мой зефир, а существование православного Рождества дочь моя скрыла от своего нареченного. Кстати, вопрос: обвенчались эти ресторанные деятели или как? В коробке под резинками об этом ни слова. Когда из Голландии придет юбилейный десятый конверт, я, наконец, выброшу из коробки квитанции об уплате того-сего. А пока – пусть побудут вместе.

О дочке мне лучше всего думается в ненастье. Я тащусь под дождем и выстраиваю просторные, полные света палаты, где они с Бумом встречают меня, и какие-то перспективы блещут сквозь колоннады. Все несомненно идет к нашему объединению под сенью европейского благоденствия, но тут является старик. Он входит, как посланник подземного царства, с укором глядит на наши восторги, и светлые палаты рассыпаются. Они рассыпались уже столько раз, что я порой ощущаю, как тяжелы эти груды обломков. Как-то старик замешкался со своим явлением, и моя улыбка успела разгневать старушонку в пышечной, что таится позади костела святой Екатерины. Старушонка дожидалась своей плошечки с наструганной ботвой и взглядывала на меня очень неодобрительно. По-моему, она даже назвала меня придурком. Вполне заслуженно. Кстати, неизбежное явление старика в тот раз состоялось именно по этому слову.

Когда я вошел, старик выпытывал у барышни Куус, какое мне положено жалованье. По каким-то признакам он смекнул, что я переменил службу и мучился, подозревая меня во внезапном и неправедном обогащении.

Манечка подняла растопыренную ладонь и глядела из-за отцовского плеча так нежно и печально, что сердце у меня зашлось, и я на минутку прислонился к стене.

– …говорит, что ходит в библиотеку, – долдонил старик, – но мы-то с вами знаем, какие бываю библиотеки. Вот они, денежки, куда идут.

Манюнечкин взгляд преисполнился тепла и печали настолько, что даже старик развернулся на табуретке, высмотрел меня и проговорил:

– Заждались. Все толкуем, не случилось ли чего?

Мы стояли в прихожей, и Манечка прижималась к моей отсыревшей куртке. Потом она разомкнула молнию.

– Он все время говорит про деньги, – молвила барышня. – Уж я и так и этак, ничем его не собьешь.

– У ветерана чутье, – проговорил я в завитки над Машенькиным ухом. – Ксаверий выдал мне жалованье. Его размеры непостижимы. Знаете, барышня, я хочу купить вам что-нибудь вызывающе роскошное. Что вы скажете насчет белья, помрачающего разум?

Пока мы целовались, старик тихими стопами прокрался к себе в комнату и принялся там свистеть и ходить кругами.

Я высыпал свое жалованье на тахту. По моему Манюнечка испугалась. Эти деньги неловко было называть зарплатой. Он топорщились, расслаивались, издавали едва уловимый запах тлена. Я выхватил из шелестящей груды сколько выхватилось и сказал, что мы отправляемся кутить. Моя душенька извлекла у меня из кулака то, что казалось ей лишним, вернула это к остальным деньгам и все вместе затолкала в футляр с пишущей машинкой. Полагаю, что в тот миг души ее чухонских предков пролетели над нею тихими ангелами.

Однако в пределах выделенной суммы Машенька скаредничать не стала.

– Мы пойдем туда, где спокойно и прилично, – сказала моя подружка уверенно. – Мы пойдем к педикам, Александр Васильевич!

Боже правый! Барышня Куус и педики – в мою поседевшую башку такие комбинации едва вмещаются. Оказалось, однако, что нежная моя Манюнечка совершенно права. У педиков было дорого и пристойно. Мы сели подальше от динамиков и принялись пировать. В тот вечер Манюнечка была хороша несказанно, и если бы не специфика заведения, от соискателей бы не было отбою. Дело в том, что я куда больше гожусь на роль папаши барышни Куус, нежели ее обожателя.

Я заказал шампанского, а барышня, потупив очи, попросила ананасов и икры. Вот! Вот он потаенный темперамент! Я поцеловал барышнины пальчики, она же глянула на меня так, словно не мы с нею целовались час назад у меня в прихожей. Даже официант не посмел ничего сказать. Он лишь вильнул телом и ушел за добычей.

– Манечка, прелесть моя, откуда этот шик? Или на ваших хуторах селились опальные бароны? Или самому Маннергейму ваша прабабка подавала напиться?

– Нет. – сказала Манечка твердо. – Не было баронов. А вот дядя у меня – генерал. Иван Кузь.

Наверное, мое изумление было слишком явным, потому что барышня сказала, что в моем возрасте надо же понимать, что советский генерал не может зваться Юхан Куус. И мы с Манечкой выпили за генералов, и за Ксаверия Кафтанова, и за жалованье мое. Барышня Куус велела мне ни в коем случае не показывать заработанные деньги старику.

– Он помрет, – прошептала Манечка прижимаясь ко мне. – А так-то он у вас хороший.

Гомосексуалисты вели себя тихо, ледяное шампанское впивалось в небо, барышня Куус вдруг вспомнила, что сроду не пробовала устриц, и ей чуть было не принесли удивительное угощение. Все изгадил вихляющийся официант. Он так долго собирался с духом, что наши устрицы достались двум нежным юношам по соседству. А впрочем, не уверен – не до того нам было с Манечкой.

Однако через час я стал замечать, что моя подруга с раздражением вертит недопитый бокал и среди черных крупинок икры брезгливо выискивает что-то.

Насмешливая уверенность пристала мужчинам в таких случаях. Сведущие люди говорили мне также, что только последние идиоты вникают в причины женских капризов и печалей. Каюсь, каюсь, каюсь! Отчаяние мое при виде печальной барышни Куус сильнее доводов рассудка. Подозреваю, что в такие минуты бедная Манюнечка, глядя на меня, искренне раскаивается в своей слабости к иным из мужчин. Но в тот вечер я без труда преодолел душевную смуту. Битый час просидеть среди мужчин и никто! никто! даже искоса не взглянул – такое хоть кого выведет из себя.

Я сказал:

– Бог с ними, с педиками. Давайте уйдем. Рано или поздно кто-нибудь в оскорбительной форме пригласит меня танцевать, и вам придется защищать мое достоинство и честь.

Манечка звонко поцеловала меня, нежные юноши зашипели, и мы вышли.

Жилистый старикан в гардеробе долго хлопотал, расправляя что-то у барышни на плечах. Потом он дал Мане карамельку, и девочка моя развеселилась. Мое пальто старикан подавал, будто в нем был пуд весу, перекосившись на правую сторону и кряхтя от натуги. Притворщик! Не сомневаюсь, что он обшарил карманы. Я сунул ему в сухую ладонь десятку.

Дождь прекратился, вода висела в воздухе, и волны тумана ходили вокруг фонарей. Барышня Куус посмотрела вдоль блестящей, точно лаком залитой улицы.

– Какая сырость! Давайте погуляем, Александр Васильевич.

И тут я сообразил, что стоит нам пройти из одного переулка в другой и мы окажемся у Кафтановской школы.

– Мария Эвальдовна. – сказал я, – Шире шаг!

Мы беспрестанно целовались и когда дошли до школы, туман уже рассеялся, и в воздухе шныряли ледяные сквозняки. Манечка сказала, что школа чудо как хороша. Она так хороша, что мне следовало бы тут работать, даже если бы в ней учились сплошные педики.

– Педики, – заключила она неожиданно, – тоже люди.

Шампанское, шампанское…

Мы миновали фасад с едва различимыми носатыми барельефами, и я уже хотел показать Манюнечке окна Ксаверия, как вдруг из-за тяжелой парадной двери раздались звуки жестокой драки. Истошный крик, звуки разрушаемого стекла… Манечка замерла, вцепившись в мой рукав.

– Мы досмотрим, – проговорила она, вздрагивая, – и убежим дворами. – И тут же грохнула дверь, и на осветившиеся ступени школы выкатился Анатолий. Резко ударив о плиты тростью, он вскочил, и в ослепительном медицинском сиянии я увидел, что лицо его залито кровью. Кровь шла потоком, левая половина лица более походила на лаковую маску, но это, похоже, вовсе не тревожило Анатолия. Перехватив трость в правую руку, он прижал левую ладонь к свитеру под ребрами и, жадно хватая воздух – мы слышали скрежещущее дыхание! – стал спускаться. Рана его была жестока, в эти секунды на ступенях я не заметил даже хромоты. Всего раз Анатолий оступился, и в ругательстве, что вырвалось у него была такая тоска, что на сердце у меня стало темно и холодно. «Уйдем!» – попросила Манечка беззвучно, но вот уйти-то я и не мог.

Когда Анатолию оставалась одна ступень, дверь, теряя остатки стекол, распахнулась, и тучный охранник, который встретил меня в первый приход, возник на крыльце. До сих пор не знаю, отчего его звали Ректором. Что же касается сноровки, ему, по слухам, не было равных. На школьном крыльце, освещенном, как операционный стол, он без колебаний занял ту единственную точку, в которой электрическое сияние не столько освещало, сколько размывало его фигуру. Анатолия он, судя по всему, не успел заметить, тот уже скрылся за каменной боковиной крыльца, но дыхание раненого слышали даже мы с Манечкой.

Ректор взмахнул правой рукой, и из кулака его вылетела суставчатая, непристойно вздрагивающая пружина, увенчанная сверкающей сферой. Он легко сбежал вдоль боковины крыльца и, коротко, страшно вскрикнув, оказался лицом к лицу с Анатолием. Впрочем, Ректор не спешил начинать схватку, он лишь безостановочно двигался, держась к Анатолию боком. Онемевшая от ужаса Маня безжизненно повисла у меня на руке.

Тем временем Ректор принялся крестить пространство вокруг Анатолия страшным своим бичом, словно заключая того в магический круг. Сверкающая пружина секла вечерний холод, а Анатолий терял силы. Он все больше клонился вперед прямо под удары, а Ректор, чтобы не изувечить его, отступал шажок за шажком.

– Ой, нет, – сказала Манечка, – не такой уж он и раненый. – Она уже освоилась и только мертвой хваткой держала меня повыше локтя.

Ректор на секунду замер, и холодный пот прошиб меня. Он услышал Маню.

– Эй, – заорал Ректор и принялся крестить воздух еще свирепей. – Эй! – крикнул он громче, словно призывая подмогу, и, наконец, обернулся в нашу сторону. Мы не успели заметить, как Анатолий нанес удар. Раздался ужасный хряск, и Ректор повалился, как мешок. Черная трость жутким бивнем торчала у него изо рта. Не сдерживая стона, Анатолий нагнулся, с трудом освободил свое оружие, и тут хлопнула дверь. Крыльцо осталось пустым. Как видно, это была одна из тех неприметных дверок, которые так любил Ксаверий. Анатолий не стал медлить и, ударяя тростью в асфальт, двинулся на нас. И тут появились еще двое. Первым делом они кинулись к Ректору, но в тот же миг, разом выпрямившись и развернувшись, оказались за спиной у Анатолия.

Теперь он стоял в двух шагах от нас, а те двое медлили. Наверное, они ждали, когда Анатолий упадет. Он и в самом деле качнулся вперед, но вместо того, чтобы упасть, ловко подобрал трость и хотел перехватить ее для драки. Трости он не удержал, и она со звоном откатилась к ногам охранника. Это был Спиридон.

– Ну и все, – сказал тот, – и нечего…

Анатолий качнулся, словно пытаясь удержаться на ногах, переступил, качнулся снова, и я понял, что эта пауза для меня. Я вынул из кармана револьвер и бросил его Анатолию.

Вряд ли они поняли, что случилось. Анатолий вынул летящий револьвер из воздуха, медленно повернулся и дважды выстрелил. Обе пули пришлись в Спиридона, второй пустился бежать, но Анатолий выстрелил еще раз, и охранник темной грудой упал рядом с Ректором.

Анатолий медленно повалился вперед. Я подхватил его, он уперся мне в плечо, устоял, выпрямился. Я подобрал трость и сунул ее Анатолию в руки. Трость была тяжела нечеловечески.

– Что тут поделаешь? – выговорил Анатолий. – Проныры видели все. Вы тут осторожнее… – сказал он, исчезая в ближайшей подворотне и жутко улыбаясь половиной лица.

Кнопф явился, как указательный палец, прохрустел стеклами на крыльце, сбежал по ступеням и ничему не удивился.

– Вот история, – сказал он, подергивая лицом. – Представляю, как ругался бы бедняга Ректор. И этим двум балбесам говорено было, было говорено!.. – Тут он разглядел барышню. – Ты, Барабан, молодец. Могу поспорить, он таскал вас к педикам.

Не будь Манечка так потрясена, она бы за это «таскал» устроила Кнопфу выволочку. Кнопф присел, оглядел убитых и с восхищением сказал:

– Обоих балбесов в сердце. Но в Спиридона стрелял дважды. Зачем? Нервы, Барабан, нервы. Он въехал Ректору в пасть своей штуковиной и переломил шею. Тут разнервничаешься. Постой, – он прекратил сыщицкие манипуляции и уставился на меня, напряженно соображая. – Что ты здесь делаешь?

Манечка искоса следила за мной.

– Гуляем, сказал я, – удивляясь своему спокойствию. – Я простодушен, Володька. По мне, школа, где платят такое жалованье, уже достопримечательность. Ergo, я показываю Марии Эвальдовне достопримечательность после ужина с шампанским.

– Мария Эвальдовна, – сказал Кнопф, доверительно понижая голос. – Я – Кнопф.

Ручаюсь, он уже внес Манечку с ее гулким отчеством в какие-то свои иерархии. В дальнем конце улицы побежали по асфальту карнавальные блики милицейских огней.

– Ступайте, – сказал Кнопф. – Марии Эвальдовне вряд ли… Но твой адрес… – Лицо его костенело на глазах.

Мы с барышней Куус молча дошли до первого переулка и свернули. Она вдруг выпустила мою руку, уткнулась мне в плечо и горько-горько заплакала. Я стоял неподвижно, редкие прохожие обходили нас, словно и не было никакой стрельбы, а Манечка все плакала и плакала, пока слезы у нее не кончились.

– Всех, всех, всех! – повторяла девочка моя и дергала подбородком, будто пыталась что-то проглотить. Наконец, в нежном ее горле разошлись все клубки и комки, барышня Куус вздохнула судорожно и произнесла:

– Александр Васильевич, этот, который всех перебил… Это он из налоговой службы. – Она подняла мокрые глаза, вгляделась мне в лицо, точно отыскивая что-то. – Он и вас, он и вас убьет! – проговорила Маня и снова зарыдала. Горько, Безудержно.


«Александр Васильевич, – говорит мне иногда барышня Куус, – я вами так горжусь, так горжусь!» Чаще всего моя девочка решается на признания во время очередного гриппозного поветрия, когда я лежу простертый болезнью, а Манюнечка врачует меня самозабвенно. Иной раз она объясняет свою гордость: «вы добрый и красивый». Кто бы мог подумать, что эта любовь окажется взаимной…

Однако в тот раз я впервые подумал, что у барышни Куус и в самом деле появился повод для законной гордости. Едва ли минуло полчаса, как на наших глазах один тяжелораненый человек с моей помощью сноровисто и бесповоротно уложил троих и ушел. И вот после всего этого ужаса я не только не потерял способности оценивать и взвешивать, но и занялся этим не на шутку. Манечка еще всхлипывала, а я уж толковал ей о нравственной деградации. Я говорил, что дубина Кнопф не способен ценить человеческую жизнь, что Анатолий куда как не прост, и что нет никакой уверенности в том, что он преступник.

Бедная моя девочка ничего этого не слышала, и за это я благодарен ей более всего. Мы дошли до ее дома, вздрагивающими губами она прижалась к моим и, уже оторвавшись, сказала быстро и словно в забытьи:

– Ах, как плохо, Александр Васильевич, как плохо. Вы меня целовали, а в кармане у вас пистолет… Может быть убежим?

На моей памяти барышня Куус собиралась в побег третий раз. Но сегодня я не стал поднимать ее на смех. Я спросил:

– Куда?

Манечка в ответ расплакалась, я стал ее утешать, и идея побега заглохла. Кроме того надо было расходиться. У дома барышни Куус мне нельзя задерживаться. Родители Мани мягкосердечны и легковерны. Однажды на издательском междусобойчике в их квартире я по-приятельски за кухонным столом выпил водки с папашей Эвальдом. Он дружелюбно молчал, я отечески похваливал Машеньку. Хотел бы я знать, кому понадобилось раскрыть Эвальду Карловичу глаза?

– …и ни разу не дали выстрелить!

– Маня, Маня, – сказал я, – ну подумай, мы бы с тобой стреляли, тешились, а чем бы стал стрелять Анатолий?

Глаза ее снова наполнились слезами, и мы простояли под неохватным тополем еще минут пятнадцать.


Почему целый месяц я носил револьвер при себе? Я носил его сначала в удобном кармане осенней куртки; потом, когда водяной прах, повисший над городом, осыпался наждачным снегом, я переложил его в тесный карман тяжелого пальто, и когда вода опять потекла по улицам, я не стал переодеваться.

Иной раз, вернувшись домой, я шел в кухню, оставляя грязные следы, с грохотом выкладывал револьвер на кухонный стол, касался его, и таинственная сила, исходившая от ловко скроенного металла, перетекала мне в пальцы. На людях я боялся опустить руку в карман, где лежал он, притаившись, как зверь в норе. Я бы не удержался и вытащил его на свет.

Кстати о стрельбе: не будь в барабане патронов, этот предмет не имел бы надо мною такой власти. С каждым выстрелом из него уходила бы жизнь. Нет, ни о каких потешных стрельбах и речи быть не могло.

Переход от Васильевского острова закончился, я вышел на платформу Гостиного и с неповоротливой толпой стек в переход. В изогнутом туннеле молодой человек продавал муравейник в прозрачном ящике. Я остановился, он тут же открыл заслоночку и всыпал муравьям сухих блестящих хвоинок. Так и есть! Я приметил эту плоскую кожаную кепочку в соседнем вагоне сквозь стеклянную дверь, и вот она маячила поблизости. Мне теперь мания преследования была бы в самый раз. Я оставил повелителя муравьев, быстро миновал переход и остановился перед раскладной витриной с очками. Кожаная кепка зазевалась в переходе минуты на полторы. Черный лоснящийся блинчик выплыл из туннеля и причалил к газетному киоску. Мой поезд зашумел, подходя к станции. «Ну, – сказал я оправам, которые таращились на меня прекрасными пустыми глазницами, – глупостей не бывает в самый раз. Глупостей бывает только мало. Тьфу!» И побежал к своему поезду.


Петербургская зима страдает осложнениями тяжелой осени. Иной раз климатические обмороки тянутся вплоть до Нового года, и это, пожалуй, единственное, в чем можно упрекнуть наш климат.

Нет, в самом деле, я люблю это место. Петербургский климат тем и хорош, что его склизкая мерзость не обрушивается подобно стихийному бедствию, но с настойчивостью тихого коммунального алкоголика точит ваше житье. Полагаю, что лет через сто пятьдесят петербургский тип оформится совершенно. Мир изумится! А впрочем, изумляться-то будет некому: вряд ли кто-нибудь выживет… Что ж, значит я люблю это место еще крепче и, покуда хватит сил, буду ходить под этими дождями.

У дверей парадного стоял старик. Он что-то нащупывал в луже наконечником трости и давил с увлечением. Поздно было для стариковских прогулок, слишком поздно. Я глядел сквозь мокрые веники кустов, и меня разбирала злость. Нас непременно посетила идея! Нас посетила идея о визите к давно скончавшимся родственникам, или о деньгах, которые нам должны там и тут, или о немедленном переезде в Ригу… Черт побери! Идеи старика стоят одна другой. Если, конечно, он попросту не потерял ключ от квартиры.

Я подошел к нему и строго спросил, что он тут делает. Старик мертвой хваткой вцепился мне в руку, и ледяной холод пробрал меня сквозь рукав. В волнении он принялся мутить лужу тростью.

– Приходили проверять документы, – выговорил он – Паспорт. Нарушения. Прописки нет. Меня выселят, а ты и рад. – Тут я увидел, что на ногах у старика сверкают галоши и испугался. Оказывается, в сегодняшнем дне еще оставалось место для страха.

Последние пять лет он надевает галоши, когда хочет припугнуть меня уходом из дому. Что ж, поначалу я пугался так, что за это мне простится многое. Но в тот раз напуган был старик. Он сказал, что рискнет пойти домой, если я пойду первым.

На площадке, пока я выуживал зацепившийся за подкладку ключ, старик прятался у меня за спиной. Наконец, ключ удалось выдрать из складок, и тут обнаружилось, что дверь не заперта. Я обернулся в ярости. Ссутулившись по-пингвиньи, старик таращился на свои галоши, точно их сияние укрепляло смущенный дух.

– Дверь, – сказал я отчетливым ледяным голосом. – Почему ты не запер дверь? – В ответ старик понес какую-то околесицу о документах, нарушениях и моих кознях. Я толкнул дверь и запустил его в квартиру.

Минуту или две мы толкались на половике. Наконец я запер дверь и разделся. Старик стоял у вешалки, пристраивал свою шапку. Потом он сдвинулся, и стал виден кухонный стол в мусоре и крошках. Черт с ними с крошками! У стола, закинув ногу на ногу, сидел нахохлившийся человек. Спокойно и с интересом наблюдал он эволюции старика у вешалки. Заметив меня, привстал и красиво склонил голову.

Возможно, я сказал что-то неподобающее, не вспомню. Стена слева вдруг резко придвинулась, больно ударила в голову. И я упал.

Очнулся от омерзения. Старик трогал меня за лицо и нес какую-то чушь насчет неправильного питания. Неизвестный подхватил меня под мышки и помог встать.

– Нам нужна женщина, – сказал старик, заглядывая в лицо пришельцу. – Многое наладится. – Пришелец опешил и отступил в кухню. Я вошел следом, придерживая ушибленное место. Мне пришло в голову, что было бы здорово усесться напротив и с грохотом выложить на стол револьвер. Просто выложить и терпеливо ждать, пока он заговорит. Поздний гость посмотрел на меня сочувственно и сказал:

– Ну и день выпал вам, Александр Васильевич. Такие дни, благодарение Богу, случаются не слишком часто.

В голове у меня началась музыка, я качнулся на табурете и глупо спросил:

– В метро – вы?

Он развел руками.

– Кто мог догадаться, что в такую погоду вы отправитесь пешком? Я потерял вас на выходе, занервничал и оказался у вас дома первым.

– Старик никому не открывает. У вас ключ?

– Я сказал, что пришел по поводу квартплаты.

Явиться в двенадцатом часу ночи для бесед о квартплате – да они со стариком нашли друг друга!

– Ваш отец сказал, что вы минуту назад вышли к соседям, и он тут же позовет вас.

– Ну, – сказал я, прикладывая медное донышко турки к голове, – мы встретились наконец. И что?

Мой гость перегнулся через стол.

– Анатолий не может оставаться у меня, – сказал он. И тут я его узнал.


Охранник, как положено, сидел на месте, стекла в двери были целехоньки, в вестибюле стояла прохладная тишина. Кнопф возник, когда я проходил Алисину светелку. На лице его лежала скорбь, он взял меня под руку и придержал.

– Дела, Александр, – сказал он сокрушенно, – дела… – и внезапно оживился. – Причем заметь, ты-то как ловко вывернулся. Тебя-то кто ни видел, всем каюк. – Мысль эта Кнопфу понравилась, он толкнул меня в бок. – Вот скажу я, что это ты всех угрохал, а тебе и крыть нечем.

– Скажи! – разозлился я, и Кнопф печально вздохнул.

– Говорил уже… Данную версию отвергли как не имеющую под собой почвы. Чтобы вот так, с одного удара Ректора уконтропупить… Нет, Барабан, у тебя кишка тонка. Но тех двух оболтусов ты мог, очень мог… – Кнопф опять задумался и сказал, что сегодня мне придется рассказать детям что-нибудь бодрящее и укрепляющее.

– Не подведи, Александр, – добавил он, и я снова разозлился. Мало мне тройного убийства, мало мне всего, что было потом, так еще и Кнопфа в начальники получить!

Простодушно, как только мог, я спросил, не передал ли Кнопф свои физкультурные часы Ксаверию? Взор Кнопфа помутился на мгновение, но тут же обрел обычную прозрачность.

– Чудак, – сказал он. – Ксаверий на посту. Ксаверий надеется… Слушай, – оборвал он себя. – Если разобраться, то влип ты в это дело по самое сказать нельзя.

И дальше бодрой скороговоркой Владимир Кнопф доложил мне, что коли я единственный свидетель злодейского убийства, то охранник Анатолий непременно меня найдет.

– Б-бах! – сказал Кнопф. – На пороге собственной квартиры. Как тебе?

Я опечалился, и Кнопф тут же посоветовал мне не падать духом.

– Прохвост Анатолий не знал твоего адреса. – сказал он.

Облегчение, которое я почувствовал, было совсем как настоящее. Дурной симптом: по-видимому, я изолгался вконец.

На лице у Кнопфа проступили большие и малые кости, весь он одеревенел и принялся толковать о детях и о моей ответственности. На счастье в коридор вышла Алиса и призвала Кнопфа. На душе у меня стало полегче. Далеко вверху огромным гулким шаром катились голоса.


Я вошел в класс, как в огненную реку. Клянусь Машенькиным мизинчиком – так оно и было. Едва переступив порог, я чуть не выложил им все. Невидимое пламя бушевало. И мне показалось, что в нем трещат инструкции Кнопфа.

Черта с два! Плевать им было на то, что произошло в самом деле. И полустертые контуры трупов на асфальте были только орнаментом детских фантазий. Будь я проклят! Каждого из них распирала собственная гипотеза.

– Вот, – сказал Лисовский Петр, – вы будете нас судить.

Оказалось, каждая пара готова представить собственные измышления по поводу стрельбы и душегубства.

Строго подергивая бровками, Лисовский объяснил про чистоту эксперимента.

– Спали мы – это раз. Окна у нас во двор – это два. Вы, Александр Васильевич, в третьих, тоже… за событиями не поспеваете.

По поводу этого «тоже» я хотел было возмутиться, но не стал. Мне в тот момент стало ясно, что репутация растяпы может оказаться очень кстати при дворе Ксаверия.

– Мы вам напишем каждый по-своему, – терпеливо толковал Лисовский. – Вы из этого сложите чего-нибудь, а там поглядим… – добавил, подумав, – Если не возражаете.

Я сел. Три трупа, невесть куда исчезнувший человек – и что же? Все это лишь повод для игры воображения. Дети зашуршали бумагой. Любовь к писанию приходит с годами, и извращение это – удел немногих. Здорово же их разобрало!

Я осторожно покосился в сторону Анюты Бусыгиной, и глаза наши встретились. Попался! Попался! Девочка и не думала писать. Не отпуская моего взгляда, она медленно встала. Сосед ее в недоумении оторвался от своих листков.

– Я не люблю писать, – сказала Аня спокойно и медленно. – У меня все предположения кончаются в середине. Я расскажу, позвольте.

– Рассказывать легче! Да, легче! – яростно проговорил мальчик у окна. А соседка Лисовского Петра хлопнула ладонью по парте и даже толкнула своего господина. Тот совершил сложное движение бровями, но смолчал.

– Ах, вы не поняли, – отчетливо проговорила Аня. – Мне ничего не надо. Я расскажу, и от этого не останется ни словечка.

Значит и тут была какая-то игра. Значит и они уже распорядились мною!

Боюсь, я оглядел их не очень ласково, но им было не до того. Они утихли и склонились к бумаге, только Аня стояла упрямо подняв подбородок.

– Ну, – сказал я ей, – Ну же.

– У Воловатого пистолета не было. Кто разрешит врачу пистолет? Будь у него пистолет, Анатолий отнял бы его и перестрелял всех троих тут же.

– Ха! – молвил Лисовский презрительно.

– Вот тебе и «ха», – отозвалась Анюта. – Стал бы он ждать, пока ему Ректор бок проткнет.

– Ладно, пусть согласился кто-то. – А на улице? Где он на улице ствол взял?

– Сообщница, – проговорила Бусыгина, и все перестали писать.

– Ой, Анька, ой! – сказал Сергей, в изумлении глядя на свою нареченную. Прочие дети глядели на меня. После того, как стало ясно, что моей реплики не будет, Аня качнула косо срезанной блестящей прядью и повторила:

– Да, сообщница! Если там никого, откуда пистолет? Все же слышали, как сегодня утром Кнопф и менты вкручивали друг другу.

– Не может быть, чтобы тетка, – сказал от окна веснушчатый Павел.

– Вот и запиши у себя на бумажке, что не может быть! – обрезала его Бусыгина. – А я говорю – тетка! То есть она не то чтобы тетка… – тут девочка отчего-то покраснела. – Она такая… довольно молодая и довольно симпатичная. Она блондинка, но вся в черном, и черный берет на ней. И Спиридон ее поэтому в темноте не увидел. А если и увидел, то подумал, что это так… Это ерунда. Что ему тетка в берете? Между прочим, Анатолий тоже думал, что это ничего особенного. Он ее хоть узнал, а все равно не надеялся, у них уговора не было.

Опять я почувствовал, что в этом представлении мне отведена роль бестолкового зрителя. Я достал карандаш и постучал в сосновую столешницу. Строгая солидность – вот что требовалось мне.

– Да, – сказала Аня. – Да. И она сначала сама перетрусила, а когда Анатолий чуть не упал (ведь Ректор его проткнул, все же это знают), она ему с перепугу просто трость подала, как будто они в метро или в автобусе…

Белокожая соседка Лисовского (никак я не мог ее имени запомнить!) вскинула голову.

– Твой Анатолий, Анечка, из трости, видать, стрелял. Он их перестрелял, а блондинка его увезла.

– … а потом, – Анюта, казалось, ничего не слушала, – у нее мозги страхом прочистило, и она ему пистолет перебросила. – и глядя мне прямо в глаза, – Потом они разошлись.

– Вот так и разошлись, – спросил я, – и никто ее не сцапал?

– Никто. Все лежат, она от страха трясется. Она вне подозрений.

Так. Окна выходят во двор. Будь у нее вместо глаз телескопы, она и то шиш бы там разглядела. На дворе известно что, на дворе трава, на траве… Господи, она же мне, дураку, растолковала, что этот сообщник я. Да и некому кроме меня, потому что сообщница трясущаяся это барышня Куус. И берет, и все остальное… Некому кроме нее быть. С каким, однако, удовольствием эта девочка расписывала барышнин ужас… Стало быть, все-таки видела. Или рассказали. Вот если рассказали, дело дрянь. Лучше бы тот, кто рассказал, сдал меня куда следует. Потому что в здешних делах разбираться у меня головы не хватает.

– Ну, – сказал я омерзительно бодро. Уж дальше-то молчать неприлично было. – Ваш конкурс, полагаю, удастся. Вы же конкурс задумали. Задумали конкурс! Так пишите. Пишите!

Тут на мое счастье открылась дверь, и в класс вступил Кнопф. Кнопф четкий, молодцеватый, без тени сомнений. Кнопф – спаситель.

– Прошу прощения, господа, – проговорил он. – Ксаверий Борисович срочно ждет Александра Васильевича. – и исчез. Ах, Кнопф!

Я прошел туда-сюда перед детьми, пожелал им легкости слога и вышел. На полпути между классом и лестничной клеткой меня окликнули. Предо мною от лестничной площадки махал руками Кнопф, а позади звучал мальчишеский голос. Я повернулся спиной к Кнопфу и увидел подбегавшего Сергея. Он протянул мне пухлый блокнот, который – я точно это помнил – лежал передо мною на столе.

– Вы забыли, – сказал мальчик.

Я хотел сказать, что блокнот не мой, но Кнопф разразился укоризнами, и я скорым шагом пошел к нему. Сюжет заминки не прошел незамеченным.

– Стареешь, Барабан, – сказал Кнопф, скача по ступенькам, – Не та головушка…

Внизу мы наткнулись на Алису, которая, прищурившись, оглядела меня и предупредила, что к Ксаверию пока хода нет. Кнопф немедленно исчез, озабоченно приговаривая, а мне Алиса сказала:

– Вам повезло, участник событий. Воловатого увезли на скорой. И не окажись поблизости Ректор, был бы наш доктор четвертым трупом.

Тут где-то вдалеке хлопнула дверь, и рядом с Алисой возник Кнопф.

– Ждут Лисовского, – сказал он значительно и наставил на меня подбородок. – А вот хотел бы я знать, почему ты ничего не спрашиваешь? Или тебе, Барабан, детишки все рассказали? Или ты сам все знаешь?

Как можно яснее и короче я объяснил, что происходит в классе. Алисе все это понравилось ужасно.

– На бумагу – и забыть! – приговорила она. – Вон из головы! Вы, Барабанов, неоценимый человек. Но дети и в самом деле не знают ничего. – Она сделала два шага и толкнула дверь с крохотным красным крестиком. – Представьте себе, Анне Бусыгиной становится плохо с сердцем. Ничего страшного, у подростков это бывает. К тому же Воловатый на месте, и Анна спускается к нему. Воловатый ее слушает, успокаивает, дает двадцать капель чего положено, и тут врывается Анатолий. Своей жуткой тростью он глушит Воловатого и собирается тащить Бусыгину…

– Куда?

– Ах, Боже мой, да откуда я знаю? Тут Ректор, потом остальное… Словом, вы знаете.

– А Анюта?

– Ну что Анюта? Анюта в обмороке. В вестибюле Воловатый лежит, а в кабинете она. – Алиса толкнула медицинскую дверь еще раз, и та неожиданно отворилась. – И что это значит, Владимир Георгиевич? – спросила Алиса, медленно наступая на Кнопфа.

– Ключа нет, – Кнопф сделал круглые глаза. – Ключ у Воловатого в халате, Воловатого увезли.

От гнева Алиса даже хрюкнула.

– Кнопф, – сказала она угрожающе тихо, – мало того, что дети без медицинской помощи… – Но тут послышался бархатный звон, и она немедленно исчезла в кабинете Кафтанова.

– Видал? – молвил Кнопф, оживая. – Не баба – конь. Я бы таких замуж отдавал, за прапорщиков. Дети… Дети… А скажи мне, писатель Барабанов, вы же писатели умные, почему это похититель детей является в санчасть аккурат тогда, когда объекту похищения требуется медицинская помощь?

Наверное я не совладал с собой, и недоумение нарисовалось на лице слишком явно.

– Витаешь, – разозлился Кнопф. – Порхаешь. А знаешь ты, сколько эта Бусыгина стоит?

– В том-то и дело, старичок, что нет, – сказал Кнопф задумчиво и выставил вперед растопыренную ладонь. – Я тут подсуетился, разузнал кое что на скорую руку. Анатолий, гадюка, между нами говоря, очень аккуратно Воловатого тюкнул. Врачик наш быстро оклемался это ты на заметку возьми. – он загнул указательный палец, – И вот доложил он мне, пока я с него кровушку стирал, что Анна Бусыгина до его кабинета едва-едва доплелась. И сердце у нее выскакивало, и давление давило… – уложил в ладонь рядом с указательным средний. – Нет, тут все чистенько. – Снова бархатный звон прошел мягкой волною, и Кнопфа будто сквозняком к двери Ксаверия потянуло. Уже исчезая, он втолкнул меня в медпункт. – Помещение, Барабан, должно быть под контролем. – И исчез, растворился.

В первую минуту я разозлился и хотел уйти, чтобы Кнопф не смел и думать распоряжаться мною, но вместо того подошел к окну. Нет! Решительно ничего не могла увидеть отсюда Анна Бусыгина. Я смахнул с подоконника стеклянные крошки и подумал, что непременно скажу Кнопфу, что стекляшки эти напоминают стекло от градусника. Пусть одноклассник мой покрутится, пусть поищет ртуть. Вообще, Вова Кнопф для Ксаверия – клад. Он и детей тренирует, он и охранников наставляет. Или, скажем, в школе бой, стрельба, а Кнопф не спит, он и тут на месте.

Стоп, стоп, стоп. В этой медицинской горнице не было и намека на спальное место, а представить себе, чтобы у Ксаверия в хозяйстве кто-то спал, скрючившись на стуле… Нет, уж настолько-то я порядки Кафтанова постиг. И тут же сквозь стеклянные стенки медицинского шкафика я увидел узенькую белую дверь. Высокая каталка перекрывала подступы к ней. Я оглянулся и, чтобы освободить руки, метнул свой блокнот на стол Воловатого. Блокнот в полете растопырился, и плоский ключик выпал из него и со звоном упал на пол.

Я сцапал этот ключик (по-моему, он еще не отзвенел), одним изумительно точным движением сдвинул каталку и мягко отомкнул дверь. Превосходные замки были у Кафтанова в школе.

Так и есть. В крохотной комнатушке стояла койка вроде той, на которой я некогда спал в казарме. Я протиснулся мимо нее к узенькому окну, прижался лбом к стеклу. Крыльцо, полустертые силуэты на асфальте – все было прекрасно видно. Ну да об этом можно было и догадаться.

Злость взяла меня. Неужели и девчонка с малахитовым колечком на бледном пальчике собирается вертеть мною? Отсюда, из этой амбразуры, она смотрела, как один, задыхаясь и падая, уложил троих. Она разглядывала барышню Куус и, верно, уже тогда придумывала, как загнать меня в угол… Снова звон в коридоре. Я выскочил из опочивальни в кабинет, запер дверь, вернул на место каталку и принялся вертеть в пальцах ключик.

Кнопф, раздувая ноздри, возник на пороге.

– Ты, Барабан, оглох? – спросил он свирепо, и, кажется, собирался продолжить, но увидел ключик.

– Где? – проговорил он с натугой. – Где взял? – и помахал рукою перед лицом, словно разгоняя дым.

Мой рассказ о том, что ключик лежал под стеклянным шкафиком, не понравился Кнопфу решительно.

– Крутишь, вертишь, – проговорил он с угрозой. – Я кабинет обшарил.

– Как угодно, – ответил я. – Только по-моему у подоконника на полу осколки градусника.

Кнопф свернул голову на сторону, вернул ее в нормальное положение и серьезно проговорил:

– У тебя, Александр, хватка. Только Ксаверию сейчас не до ртути. Ты в нем зверя-то лучше не буди. Вот он тебя ждет, а ему прежде про ключик расскажу. Нашел ты его, дескать, вот тут. – Он указал на эмалированную плошку, где тускло отсвечивали разнокалиберные стальные лезвия. – Его тут и не увидеть. А у меня к тому же – астигматизм.

Кнопф ожил, гоголем прошелся вдоль медицинских шкафиков, но, заслышав новый звон, опрометью выскочил в коридор. На этот раз я уселся за стол Воловатого и, чтобы скоротать время раскрыл блокнот. Очень жаль, что я не успел познакомиться с доктором до того, как Анатолий огрел его своей чудовищной тростью! На этих замусолившихся, закрутившихся по углам страничках оказались все, кто имел неосторожность хоть раз обратиться к доктору Воловатому. Насколько я успел понять нравы этого пансиона, доктор был человек отчаянный. Узнай о его мемуарах Кнопф или Алиса, и Воловатому было бы несдобровать. Но углубиться в чтение я не успел. В вестибюле зацокали Алисины каблуки, и я проворно спрятал блокнот под свитер.

Наврал Кнопф. Ждали, конечно не меня. То есть, Ксаверий Кафтанов совершил необходимые приветственные эволюции, и даже четверо мужчин в пухлых креслах доброжелательно пошевелились. Но пустовало пятое кресло, и каждый, находивший в кабинете, время от времени взглядывал на него. Мне даже стало казаться, что в пышных складках черного седалища соткался фантом. По-моему его присутствие ощущал не только я. Гости в креслах застегнули пиджаки, а Кафтанов убрался подальше от водопада, и сияние над головой потухло.

Наконец, телефонная трубка на столе у Ксаверия пискнула, он послушал, сыграл бровью и сказал:

– О! Подъезжает.

Один из четырех выбрался, было, из кресельных складок, но сосед придержал его.

– Бога ради, не надо, – сказал Ксаверий поспешно. – Никаких встреч, никаких проводов. В нужный момент распахнуть дверь кабинета, встретить на пороге. Не более того.

Телефонная трубка снова ожила.

– Прошу прощения, – сказал Ксаверий. Он стал у двери и принялся слушать, и каждый волосок его шевелюры, и каждая складочка на лице слушали тоже. Потом донесся звук парадной двери, и приглушенное постукивание двинулось на нас через беззвучие вестибюля. Гости Кафтанова поднялись из кресел, Кафтанов же поднял руку, точно собираясь махнуть невидимому оркестру. Раз-два-три – один за другим он загнул пальцы на руке и толкнул дверь.

Великий Ксаверий! Сделай он это позже, и задыхающийся, измученный путем от входа человек оказался бы в унизительной близости от коренастого, розовощекого Ксаверия Кафтанова, поспеши он, и гость три-четыре лишних шага боролся бы у нас на глазах со своим изувеченным телом.

– Степан Степаныч! – молвил Ксаверий, и словно бы пытаясь уберечь от нахлынувших чувств необходимую долю официальности, добавил: – Господин Лисовский!

Преодолев сопротивление перекрученного позвоночника, гость поднял навстречу Ксаверию приветливое загорелое лицо.

– Ловкач Ксаверий, ух, ловкач! – не то похвалил, не то укорил он, и, упираясь двумя тростями, двинулся дальше. О, как страшно шел этот человек! Он нырял и извивался при каждом шаге, словно протискивался по узкому коридору, стены которого были усажены лезвиями. Я почти почувствовал, как эти лезвия кромсают его несчастное тельце.

– Милости, милости прошу! – пел Ксаверий, а четверо образовали что-то вроде почетного караула. Степан Степанович протиснулся своим страшным коридором и аккуратно опустился в кресло.

– Алиса, – проговорил он, разместив по сторонам свои подпорки, – Где же Заструга, Алиса? Ну, на меня ему глядеть мало радости, но как же на тебя не посмотреть?

Алиса улыбнулась и сказала, что подаст кофе. Ксаверий покивал ей и, не теряя сановитости принялся кружить около гостей.

– Плохие дела, – сказал один из них.

– Хуже некуда, – сказал другой.

– В детей пока не стреляют, но ведь и напугать можно до смерти.

– Форменная измена. Ведь этот негодяй Анатолий был человеком Заструги.

– Девочка едва очнулась. Мне доложили. – Лисовский оглядел сидящих в креслах. – У наших детей после этой ночи в голове делается черт знает что. – И все посмотрели на меня.

– Вот именно, – спохватился Ксаверий, – именно к такому повороту мы оказались готовы. – Он выбросил в мою сторону руку, точно нож метнул. – Позвольте рекомендовать: Александр Васильевич Барабанов! Писатель и издатель.

– Вот как? – раздалось из одного кресла.

– Все-таки странно, – заметил другой гость.

– Нет-нет, – ласково улыбаясь вывернутым лицом, успокоил их Степан Степанович, – мне докладывали. Вы выручите наших ребятишек, ведь так? – Алиса, сосредоточенно улыбаясь, подала кофе, и он свое невесомой ладонью погладил Алисино запястье. По всему выходило, что я должен рассказывать, как я хорош, и что деньги мне можно платить без колебаний. Мерзко мне это показалось так, что я едва не ушел прочь из кафтановского кабинета. Но уйдя из кабинета, я ушел бы и от девочки с бирюзовым колечком. Я никогда бы не узнал, для чего мне был вручен плоский ключик в блокноте Воловатого. И я сказал:

– Я не могу отпускать грехи, но я могу говорить о них так долго, что совести становится скучно. И сделать так, чтобы никому не было страшно, я тоже не могу. Но зато я могу перезнакомить детей со всеми страхами на свете, и тогда они уже не будут вздрагивать и просыпаться по ночам. «Ага, – скажет ребенок своему страху, – ты уже есть в моей коллекции». Или напротив: «Ну-ка покажись, я не видал такого еще. Где у тебя главный ужас?» И возьмет его в коллекцию и повесит бирку. А с биркой, согласитесь, какой страх?

Как не понравилось Ксаверию то, что я сказал! Мне даже показалось, что он побледнел слегка. Но четверо из кресел покивали мне, и директор успокоился. Лисовский допил кофе. Руки у него были маленькие, точеные.

– Впервые в жизни я согласен платить, ничего не понимая. Пусть он говорит с детьми о чем угодно. Если с ними не говорить о чем угодно, они что угодно придумают сами.

Один из четырех дернул в мою сторону подбородком и спросил, как мне идея обучения по парам. Я честно ответил, что не видел ничего подобного, что это без сомнения новое слово в педагогике. Тут я покосился на Ксаверия. Глаза его настороженно мерцали. Но куда интереснее было напряженное ожидание в глазах Алисы. Тогда я добавил про раннее становление и про осуществление имманентных идеалов. Кафтанов тонко улыбнулся и поиграл бровями, а у Алисы по лицу скользнула чуть заметная гримаса презрения. Тогда я на нее не обратил внимания. Тем более, что гости к моему облегчению, услышав про имманентные идеалы, разом от меня отвернулись.

– Очень хорошо, – молвил Лисовский. – Однако в школе убыль. Трое погибли на посту, один ушел неведомо куда.

– Его ищут, – ввернул Ксаверий, – Кнопф без отдыха прочесывает город.

– Мы выслушаем Кнопфа, – сказал Степан Степанович. – Будет время и для этого. А сейчас я повторяю: в школе убыль. Дети – в опасности. Господин Заструга, – тут Лисовский протянул ладонь, и ему подали телефон. Переступая по кнопкам, он набрал номер, и все мы терпеливо послушали долгие гудки. – Вот. Господин Заструга не отвечает. Я взял ответственность на себя и привез пополнение. Алиса, деточка, позови их.

Я поймал взгляд Ксаверия, кивнул в сторону двери, и тот, радуясь моей догадливости, выпроводил меня с почетом. Навстречу мне через вестибюль цепочкой прошли четверо.


Странное дело: оказывается, я успел позабыть дорогу к «Семи сорока». Я кружил по дворам, пока, наконец, не пристроился за спиной одного из тех странных существ, что трусили в заведение, и хоть с опозданием, но явился. В зале вместо Наума хозяйничала тихая девушка с решительными серыми глазами. Узнать она меня не могла, мы никогда не виделись прежде, но едва я вошел, она меня приметила и словно невзначай смахнула крошки с ближайшего к прилавку столика. Я уселся послушно и заказал кофе. Почему-то, глядя на эту особу, я совершенно успокоился.

Между тем, как я попивал кофе, она переходила от столика к столику, а время шло. Потом черный телефон с надтреснутым корпусом звякнул, она сняла трубку. Поговорив, она прошла между столиками, на ходу прибавила громкости репродуктору, остановилась около меня.

– Парадная слева, – проговорила она, получая деньги. – Как выйдете, так и слева. Квартира тридцать три, Наум ждет. – Наверное, ей показалось, что я замешкался, и в серых глазах мелькнула тревога. – Э, – она коснулась моего рукава. – Я не ошиблась, не дай Бог? Вы – Барабанов? – Но, вглядевшись мне в лицо внимательней, успокоилась, так что я, помнится, непременно решил спросить Наума о своих особых приметах.

Наум отворил мне, едва я коснулся звонка. Квартира была порядочная, и прежде чем дойти до кухни, мы миновали два поворота.

– Ситуация ужасающая, – сказал Наум и принялся барабанить костяшками по дверце холодильника. – Анатолий в сознании, но ничего не говорит. Твердит только, что вы знаете все.

На столе стояла бутылка немецкого пива. Наум поймал мой взгляд, замахал руками и сковырнул с него колпачок. Пива я хотел, вот что. С самого утра. Я напился и рассказал все, как было. Лицо у моего хозяина посерело, и он на удивление грубо выругался.

– Ладно, – сказал он, – теперь вы увидите остальное.

Мы прошли коленчатым коридором и вошли в прекрасную, освещенную по-вечернему комнату. На диване под пестрым пледом лежал Анатолий. Рядом с ним стоял старый, прямой, как палка, еврей.

– Он спит, – сказал старик, – И все, как будто неплохо. – Потом поглядел себе под ноги, покачал головой. – Ах, Ноник, Ноник… – и ушел.

Я вернулся в кухню, и когда Наум возник на пороге, спросил его:

– Ноник – это вы?

– А кто по-вашему? – неожиданно огрызнулся Наум.

– Этот старик-врач, он, по-моему, ваш отец?

– Ну хватит, хватит, – проговорил с досадою Наум, – чем меньше мы друг друга знаем…

– У вас квартира хорошая, – сказал я мстительно. Все-таки он злился на меня совершенно напрасно.

– Да, – Наум, наконец, сел и принялся раскачиваться. – У меня отличная квартира, у меня отец врач, Анатолий к тому же пришел прямо ко мне. Но я не могу, поймите, Барабанов, я не могу, чтобы он тут лежал. Я – женюсь.

– Та сероглазая в заведении?

– Ну, да, да!

– Она требует, чтобы вы избавились от Анатолия?

– Фу! Светлана не требует ничего. И как можно избавляться от человека? Просто мы женимся.

– Поздравляю. Пиво еще есть?

– Нет, вы поймите: У нее в Череповце мама и две сестры. Так неужели матери выдать дочку в Петербург и оставаться там? Нет же. Через три дня они приеэжают.

– Вы отчаянный человек, Наум.

Наум откупорил пару бутылок, и на некоторое время разговор прервался. Потом я сказал:

– Но вы же видели моего отца. И вообще, при чем тут я?

– Хватит! – сказал Наум коротко и жестко. – Вы отдаете Анатолию револьвер Заструги, вы приходите ко мне в заведение на свидание с Застругой, и вы хотите меня убедить, что в этом деле вы сбоку припека? – Он вдруг рявкнул: – Откуда револьвер?

Конечно, я облился пивом. И тут же разозлился, стал хлопать себя по штанам так, что брызги полетели на Наума.

– Да, револьвер Заструги. Только я этот револьвер у него отнял. Да, отнял! И тогда около школы… Словом, все случайно. – Я чуть было не сказал о свидетелях, но вовремя сообразил, что барышню Куус упоминать здесь не стоит. В досаде на мое упрямство Наум испустил форменный змеиный шип, и тут же из комнаты донеслось громкое звяканье.

– Все вы! Все вы! – выкрикнул Наум яростно. Звяканье зазвучало настойчивей. – Делать нечего, – сказал он, – пошли.

В коленчатом коридоре я придержал его за локоть и спросил, каким образом меня узнала его невеста. Отчего-то мне приспичило выяснить это немедленно. Наум шумно выдохнул, наморщил лоб, и сумерки, подобно пыли собрались у него в складках лица.

– Господи Боже мой, – сказал он. – Столько всего, а тут еще и это… Послушайте, Барабанов, неужели никто вам не говорил, что у вас взгляд маньяка?


В комнате Анатолий мерно колотил стволом револьвера по высокому кувшину с морсом. Когда мы вошли, он сунул револьвер в глубокую плетенку с мелкими красными яблочками.

– Даром кричишь, Наум. Я проснулся, его ты не убедил. Один шум.

– Попробуй сам.

Анатолий кое-как уселся в постели и показал мне, чтобы я сел рядом.

– Скажите, – спросил он, – Кнопф на самом деле ваш знакомый?

– Ну да, одноклассник.

– Школа… Но школа кончилась, а вы продолжали видеться.

– Вот еще. Мы встретились совсем недавно.

– Кнопф поджидал вас?

В нетерпении Анатолий подался ко мне.

– Вот уж нет. Все было случайно. Но раз я здесь, может быть, вы объясните, что за стрельба приключилась около школы?

Анатолий внимательно посмотрел на меня и тихо и настойчиво, как ребенку ответил:

– Александр Васильевич, стрельба началась, когда вы принесли револьвер. Я, конечно, от своей вины не отрекаюсь, но вы-то зачем это сделали? В моих обстоятельствах стрелять бы начал любой. Ладно. – Он слабо шевельнул кистью. – Вы слушайте внимательно. Я скажу главное, а на подробности будет еще время.

Заслышав о будущих подробностях, я фыркнул, хотя отметил уже, что Анатолий о барышне Куус молчит.

– Вы говорите, что с Кнопфом встретились случайно. Тогда, может быть, вы слышали что-нибудь о Евгении Желиховской? С ней Кнопф тоже собирался встретиться случайно, но отчего-то не вышло.

Черт! Черт! Черт! Вот тут-то я почувствовал, что попался по-настоящему. А впрочем, и тогда, когда Кафтанов читал мое житие, должен был, должен был сообразить, что такие романы за неделю не пишутся.

– Допустим, – сказал я, – допустим, я знал эту женщину.

– Ох, – выдохнул Анатолий, – По части ножа Ректор был большой грамотей. А Кнопф и не сомневался, что вы знали эту женщину. И Алиса. У нее в компьютере, в папке «Барабанов» был файл «Евгения», в этом файле было пусто.

– У меня множество знакомых.

В глубине комнаты Наум ударил стулом в паркет.

– Он упрямый, как осел, – сказал Наум свирепо.

– В этом есть расчет, – отозвался Анатолий. – Александр Васильевич, – продолжил он, – Я не знаю, кто такая Евгения Желиховская, и Алиса осталась ни с чем. Но ведь это не все. То же самое не смог выяснить Кнопф.

– Вы успели забраться в компьютер к Кнопфу?

– Нет, Кнопф осторожный зверек. Он отказался от компьютера. Я проверил его записи. Знаете, где он их прятал?

– В тренажере, – буркнул я.

– Ну и ну, – покрутил головою Анатолий. – Иной раз кажется, что у вас соображение, как у ребенка, а иной раз… В общем Кнопф раскопал адрес Евгении Желиховской. Совершенно самостоятельно. И было это задолго до вашего появления в школе. Зачем бы это? Хотите я скажу вам его? Можно даже попросить Наума выйти, хотя это и свинство.

Я сказал ему «нет» из одного упрямства. На самом деле мне страх как хотелось знать, какой из Женькиных адресов зацепил Кнопф. Но это почему-то очень обрадовало Анатолия. Он даже вытянул руку, что очевидно далось ему с трудом и потрепал меня по плечу.

– Вы уж поверьте, я человек опытный, но тут и мне стало интересно.

Я удержал его руку, разглядывая татуировку.

– Налоговый агент в «Коллоквиуме», – сказал я. – К сожалению мне не положено никаких льгот.

– Может быть да, может быть нет, – отозвался Анатолий. – Зато мне известно, что Евгении Желиховской нет в живых.

Ни разу не названная барышня Куус присутствовала теперь в разговоре.

– Но я об этом молчу, и пусть Кнопф ищет.

Пауза длилась так долго, что Анатолий опустился на подушку и закрыл глаза. Лицо его подергивалось в такт боли, скакавшей в боку.

– Итак, – сказал я, – ничего случайного в нашей встрече с Кнопфом не было. События происходят с моим участием, но я в них ничего не понимаю. Может быть и в тот вечер я пришел к школе не сам, может быть и это было интрига Кнопфа?

Наум снова зашумел стулом. Анатолий раскрыл глаза и сказал:

– Вот, вот. Мы с Наумом не знаем, что и думать. Спокойно, – сказал он, увидев, что я заворочался. – Я же видел вас. – И мне тут же захотелось укрыть Манечку в глухих чухонских дебрях. А Анатолий тем временем запустил руку в плетенку с яблоками и достал револьвер. – Вот он, – сказал Анатолий. – Эту машинку я сам покупал Олегу, я его пристреливал, я его узнаю в темноте наощупь. Я его узнаю по запаху. Они же пахнут по-разному, как люди после обеда. Все жрут одно, а пахнут по-разному. Так и тут. Десять человек начнут садить патронами из одной коробки, а я узнаю ствол по запаху.

– Вот и делай после этого добрые дела, – сказал я, и Анатолий посмотрел на меня удивленно.

– Разве у вас был выбор?

– Да когда же вы, наконец, поймете, что все случайно! Застругу своего спросите!

Наум рассмеялся, и даже Анатолий изобразил подобие улыбки.

– Ну, нет, – сказал Наум, – извольте вы теперь понимать, что вам у Олега Заструги пистолеты отнимать не положено. Такого просто быть не может. Это как сахар соленый! И если этот ствол у вас в руках, значит Заструга сам, своей волей его отдал. А тогда опять – зачем?

– Зачем? – повторил я глупо. Наум подхватил свой стул, приблизился, уселся на него верхом.

– Перст судьбы, Барабанов, – сказал он. – Считайте, что вас назначили.

Я вдруг вспомнил, что дома у меня нет первого, что Манечка, должно быть обрывает телефон, и такая усталость навалилась, что впору было лечь рядом с Анатолием.

– Ладно, назначили. А куда, кем?

– Излишние подробности, – сказал Наум, наезжая на меня стулом. Все – потом. Сейчас главное – переселить Анатолия.

Я представил себе, как мы заносим Анатолия ко мне в квартиру, как навстречу этой процессии выходит старик…

– Убивайте меня на месте, – сказал я, – ко мне нельзя.

– Нельзя… – повторил Наум, как эхо. – А к вам, между прочим, никто и не собирался. Мысль вот в чем…

Мысль была, как ни посмотри, странная. Но если учесть, что у моих сообщников времени было совсем немного, то придумали они не так уж плохо. Коротко говоря, весь их замысел основан был на том, что я – писатель. И получалось даже не глупо.

– Вы писатель, – снова ехал на меня Наум, оседлав стул. – И знакомства у вас не такие, как у всех людей. Верно?

Я вспомнил художников Кострова и Прохорьянца.

– Пожалуй, – сказал я. Наум подпрыгнул на стуле.

– Значит, вы найдете такой способ исхода, который другим и в голову не придет. И место найдете. Такое место, такое место…


На Садовой линии в витрине строили кукольное Рождество. Волхвы еще лежали в коробке, но младенец, вол и овца уже расположились в тесной пещерке. Темноглазая девушка, хорошенькая и проворная, не глядя на меня, разыгрывала зиму в Палестине. Она осторожно ступала между своими палестинцами в тулупах, поднималась, садилась на корточки, ловко обирая юбку вокруг колен.

– Вот он где! – раздалось внезапно. – Он любуется на продавщиц. – Барышня Куус поцеловала меня сердито, и мы стали вместе глядеть на витрину.

– Ах, я ужасно люблю, когда их расставляют. В один прекрасный день они оживут, но я совсем не понимаю, что из этого получится. А, Александр Васильевич?

– Маня, Маня, сколько их по всему свету. Ну, подумайте, что будет, начни они оживать. – Я обнял ее и осторожно поцеловал. Теперь уж девушка из витрины смотрела на нас во все глаза. То-то.

Когда мы подходили к дому, Машенька сказала, что у меня изнуренный вид.

– Я буду кормить вас, – объявила моя девочка и потрясла пластиковым мешком. Оба мы прекрасно знали, чем кончаются такие проекты. Уже и лифт распахнул двери на моем этаже, а мы все целовались.

Старик вышел из комнаты, оглядел нас и скрылся. Маня сбросила ботиночки и, мелькая пятками, вбежала в кухню.

– Вот!

Вызолоченная открытка переливалась у нее в руке.

– Вам-вам, – сказала барышня Куус. – От кого бы?

Верхняя часть открытки с изображением Рождественского вертепа была отрезана, и только натруженные ноги волхвов остались на неровной земле. Этаким образом дочь моя еще не шутила, а представить себе забавляющегося Ван дер Бума я не мог решительно.

– Где конверт? – спросил я старика. Тот подвигал складчатой кожей на лбу и без препирательств извлек конверт из груды газет. По его словам выходило, что вскрыл он конверт по ошибке. «Я ожидаю известий» – проговорил отец, значительно пошевеливая складками на лбу. Я спросил его, куда делся кусок открытки, и он, не моргнув глазом, ответил, что так оно и было. Барышня Куус, воспитанная девочка, разглядывала ноги волхвов, не прикасаясь к открытке. Мне почудилась печаль в ее глазах.

– Мария Эвальдовна, – попросил я, – взгляните, что там сохранилось? – Манюнечка перевернула глянцевую картонку.

– …лую, – прочла она. – Твоя Оля. – Прочитав, она положила обрезок на стол и уткнулась в окно. Я махнул старику, и тот ушел, торжественно ступая. Потом я аккуратно развернул Манечку лицом к себе, и слезы выкатились из переполненных глаз. – «лую», – выговорила она, стараясь глядеть на улицу. – Это «целую». Кто вас целует черт знает откуда? Что за Оля?

Убить меня мало. Я схватил в комнате альбом в рыхлом плюше, распахнул его перед Манечкой.

– Ну, гляди, – сказал я. – Вот она, Оля.

Дочь моя так на меня похожа…


Барышня Куус сидела против меня, переворачивала страницы альбома, и они стучали, как фанерки.

– Да, да, у вас была красивая жена. И дочь у вас красивая. Но этот, который из Голландии – нет. Нет-нет. – Манечка перебросила еще страницу. – Вот она разрезала открытку… Знаете, Александр Васильевич, к вам оттуда приедет посланец, и этот кусочек с ногами будет пароль. И на другой стороне станет настоящее «целую».

Мне эта история с паролем совершенно не понравилась. К тому же старик был у меня под сильным подозрением, а дочь моя не стала бы слать открытку ради поцелуя.

– Манюнечка, – сказал я, – для поздравления это рановато. Хоть к Новому году, хоть к Рождеству. Нет, милая барышня, как тут ни крути, а дитя мое собралось в гости.

Маня принялась загибать пальчики, и когда кулачок сложился, проговорила:

– Вы меня с ней должны познакомить.

– Будь по-твоему, – сказал я, – только не обижайся, если она примет тебя за сводную сестру.

Манечку это не смутило.

– А где они будут жить? – Она снова прижала к ладошке мизинец, добавила к нему безымянный. – Знаю. Знаю, знаю, знаю. У художника Варахтина был инсульт. Вы к нему в больницу ходили. Значит Варахтину мастерская сейчас не нужна.

Манечка еще говорила, но все уже стало на свои места.

– Верно? – спросила она, и немыслимая голубизна светилась у нее в глазах. Однажды мы с нею ночевали у Варахтина в мансарде. – Варахтин даст вам ключ, – продолжала Барышня Куус, – и дело в шляпе.

Я расцеловал ее и тут же накрутил варахтинский номер. Я говорил, а довольная Манечка перепархивала у меня за спиной с места на место.

– Завтра, – сказал я, – положив трубку.


Уже была глубокая ночь, когда я вернулся домой, проводив Манечку. Бесшумно я прошел в комнату старика. Он сосредоточенно спал, засыпанный газетными страницами. Я выключил свет, вышел, и покопавшись в своем секретере, отыскал палехскую шкатулку с лаковыми медведями. В шкатулке лежал отцовский осколок в папиросной бумаге и уродливый ключ с напаянной вместо головки гильзой от нагана. Варахтин обожал гильзы. Он паял из них органы, скорострельные петровские «сороки», поставивши гильзы на крохотные лафеты, делал осадные орудия…

Странно, что я забыл об этом ключе так основательно. Странно, что я не сказал Манечке о смерти Варахтина. И совсем уже странным был мой сегодняшний разговор с автоответчиком в пустой Бобиной квартире. Когда настанет Страшный суд, мне особо пропишут ижицу за барышню Куус. Я снял трубку, набрал ее номер, переждал два гудка, положил трубку на рычаг и стал ждать. Телефон задребезжал.

– Машенька, – проговорил я в телефонное ситечко, – я очень люблю вас, Машенька.

И все-таки погано было на душе.


Дверь мне отворила череповецкая невеста. Не дожидаясь, пока я сниму куртку, она умчалась в заведение и, спустя три минуты вернулась с Наумом. От него шел кофейный запах, и пивной дух примешивался к нему.

– Ступай, – сказал Наум невесте. – Ступай, ступай. – и отдал ей ключ от заведения. Мы прошли в комнату, где лежал Анатолий, и я сказал, что надо собираться. Наум тут же захлопотал и, надо признать, захлопотал умело: в огромную распахнутую сумку толково улеглись вещи на все случаи жизни. Потом он застегнул сумку и сказал, что нам предстоит выйти из дому так, чтобы Анатолия не увидела ни одна душа.

– Да, – сказал Анатолий. Он перелистывал какой-то омерзительный глянцевый журнал, а на нас не смотрел. Я начал уже закипать, но Наум сказал, что у них все решено, и осталось лишь приложить силу. Он сказал Анатолию «пора», и тот, вздрагивая от боли, выбрался из-под одеяла. Анатолий был совершенно одетым. Он опустил в карман револьвер и, держась за нас с Наумом, двинулся в кухню. Там он, кривясь и на глазах бледнея, втиснулся в опрокинутый шкаф-пенал, а Наум ловко обложил его подушками о обмотал ремнями. Тем временем я натянул на себя синий рабочий халат с пуговицами, как кукольные блюдца. Мы снесли наш саркофаг во двор, где фырчал потертый «Фольксваген» с прицепом.

– Ваша невеста не теряла времени, – сказал я Науму, но он, похоже, и не слышал меня.

– Ради Бога, ради Бога, – повторял он, прикручивая пенал к низеньким бортам. Когда мы тронулись, и прицеп громыхнул на щербатом асфальте, узкое лицо Наума стало влажным. Желая отвлечь его, я спросил, не придет ли Анатолий от толчков и тряски в ярость и не станет ли палить?

– Ну, нет же, – ответил Наум, словно дивясь моей несообразительности. – Патронов всего три, кругом шкаф… Он будет стрелять только в крайнем случае и наверняка.

– Как это – наверняка?

– Да в себя же. В себя, Барабанов.

Когда мы выползали из череды дворов, Наум велел мне перебраться на заднее сиденье. Он посмотрел, как я устраиваюсь и протянул мне замусоленную книжонку. Книжонка называлась «Путешествие из Петербурга в Москву» и представляла собой многословное описание автомобильного пути в столицу.

– Нагнитесь, читайте, – толковал Наум. – Читайте, читайте. Не хватало еще, чтобы вас кто-нибудь узнал.

Мы отъехали подальше от школы и долгим кружным путем двинулись на Петроградскую к Бобе Варахтину.

– Наум, – окликнул я, когда мы заложили петлю до зеленой колоннады Московских ворот. – Где же великий Заструга? Почему раненый Анатолий засунут в шкаф и трясется по городу? Почему, наконец, я должен трястись вместе с ним и читать всякие глупости?

Наум сверкнул злым глазом и сказал, что Анатолий не оправдал доверия, что Заструга рассчитывал вырвать Алису из школы.

– Ого! Выходит, господин Заструга не может забрать дочку из школы по-человечески?

– Заструга делает свое дело, – отозвался Наум. – Его людей можно вывести из строя, но за него обстоятельства.

– И обстоятельства, надо полагать, непреодолимые?

– Ну, да. Разве собирались вы колесить по городу с таким вот шкафом в прицепе? И, однако же, вы едете со мной.

Я вспылил, потребовал остановиться, и машина стала у тротуара. В черных ветвях вокруг князьвладимирского собора плавали вороны.

– Ступайте, – сказал мой спутник, – только не забудьте попрощаться с Анатолием.

Я выругался и захлопнул дверцу.

– Вот я и толкую, – проговорил Наум, – обстоятельства непреодолимые.


До варахтинской мансарды пенал с Анатолием я тащил на спине. У Бобы на лестнице пройти с таким грузом вдвоем – немыслимое дело. В мансарде мы с Наумом опустили шкаф на пол. Наум постучал в дверцу.

– Толя, – позвал он, – Слышишь ты? Это мы.

Долгий, сдавленный стон раздался в ответ.

– Он терпел, – сказал Наум. Мы размотали ремни и открыли дверцу. Анатолий молча пошевелил посеревшими губами, потом выговорил:

– Я чуть не сдох. Ты здоровый мужик, Барабанов, но лучше бы ты пристроил меня под самосвал. Минуту-другую он отлеживался в шкафу, потом перебрался на низкую широкую лежанку Бобы.

– Хозяин не явится? – спросил он, однако услышав, что Варахтина нет в живых, остался очень недоволен и долго расспрашивал меня, как приключилась Бобе смерть. – Ладно, – сказал он, озирая скошенный потолок и окошко, выходящее на крышу. Сквозь окошко глазел на него взъерошенный кот.

– Ступай, – велел он Науму. Наум порылся в сумке, выложил на одеяло два радиотелефона и ушел. Когда я вернулся в комнату, к телефонам добавился револьвер.

– Слушай меня внимательно, – сказал Анатолий. – Слушай меня, пока я не вырубился. – Однако вместо разговора протянул мне трубку, откинулся на плоскую Бобину подушку и умолк. Молчание было таким долгим, что мне показалось – он уснул. Я вышел в коридорчик и набрал номер барышни Куус. Она уже взяла трубку, когда Анатолий позвал меня. Голос его был так страшен, что я немедленно дал отбой и кинулся в комнату. Бледный, почти что белый, Анатолий лежал, закусив губу. В месиве из теплого белья, сухих супов и мелких консервных банок, похожих на боеприпасы, я разыскал таблетки.

– Растрясли вы меня, – сказал Анатолий, вытирая лоб краем несвежей простыни. – Совсем худо. Знаешь, ты девчонку свою сюда не путай. Только в самом крайнем… – Взор его остановился на прокопченном зеве камина. – Топится? Ты организуй мне огня. Ноги стынут.

– Я уйду, – сказал я, когда пламя взревело и завесило желтым полотнищем черные кирпичи.

– Иди, – сказал он равнодушно. – Я тебя вызвоню. На вот. – Он протянул револьвер, и ладонь моя сразу узнала его. Три рыжие патрона сидели в барабане. – Наум перестраховщик, – объяснил Анатолий. – Но он прав. Засветиться на боеприпасах легче легкого. А тебе и трех патронов много.

– Для чего это мне их много? – спросил я, снова начиная злиться. – Чего вы меня с места на место переставляете? Вот я плюну сейчас и уйду!

– Откуда ты уйдешь? – чуть слышно спросил Анатолий. То ли боль мучила его, то ли он терял силы. – С чердака с этого? Само собой, уйдешь. Кроме тебя отца кормить некому. А с поезда не соскочишь. Раньше надо было думать, когда тебя Кнопф к Кафтанову, как бычка на веревочке привел. А теперь они тебя не выпустят, нужен ты им. Кнопфа на всякий случай берегись. – Он опять замолчал, глядя, как огонь истребляет деревянные обломки в камине. – Вот кабы ты догадался, зачем ты Кнопфу? – Анатолий с болезненной гримасой перегнулся, подобрал с полу деревянный кубик с облезлым изображением яблока и движением почти неуловимым метнул его в огонь. Пересушенная деревяшка громко щелкнула, распалась натрое, и огонь охватил обломки.

– Теперь смотри, – сказал Анатолий. – Анюту я увести не смог. У меня таких проколов сроду не бывало. Но ты возьми в расчет, что Ректор! Ректор, Барабанов, это знаешь что? Я был с ним в Африке. Ему смолоду было все едино: что жить, что не жить. Ты столько грибов не собрал, сколько он людей угробил. А я его положил. Положил!

Но не мне Анатолий говорил все это. Он словно втолковывал кому-то, кого не было в мансарде, отчего случилась такая неудача. Даже румянец появился у него на лице то ли от досады и волнения, то ли от жаркого дыхания камина. И тут головни раскатились, и раненый отвел взгляд от огня.

– Я чушь несу, – сказал он, – а ты слушаешь. Плохо Барабанов. У тебя, может, совсем времени нет, а может, осталось немного. Ректора уже в крематории поджарили, забудь про Ректора. Анюта за тобой, понял? – Он завозился, сел повыше. – Револьвер мне дай.

Я протянул ему револьвер, и он как-то особенно ловко взял оружие. Он повел стволом, как другой бы погрозил пальцем.

– Ректора нет больше, а ты вытащишь Анюту. Знаешь, Барабанов, сдается мне, что это и для тебя лучше. У Кнопфа с Кафтановым кирпич на твою шею имеется, не сомневайся. Делай свою игру. Делай сейчас, а то не успеешь. Ну, понял ты?

Снова щеки Анатолия посерели, точно подернулись пеплом.

– Покажешь Анке револьвер, – проговорил он, – все поймет. Выведешь ее, спрячешь. На первых порах сюда приведешь, буду ей вместо сторожа. Только силой не пытайся. Тебе с охраной не равняться, обидеться не успеешь, а уже – кранты. Придумаешь что-нибудь, ага? Только смотри, если с Анкой какая-нибудь хреновина приключится… Ты уж лучше своего папашу заранее в богадельню сдай.

– Погоди, – остановил его я, – а если я в ваши дела лезть не собираюсь и не полезу. И околевай ты здесь без меня и выздоравливай самостоятельно.

– Стань передо мной, – сказал Анатолий без гнева и снова повел коротким стволом и поймал у меня на животе какую-то клеточку, в которой ударил такой холод, словно невидимая ледяная игла прошила мне потроха.

– Отвечай, – велел он, – сделаешь по-моему или нет? Только не говори, Барабанов, нет, а то я застрелю тебя, и никто уже не придумает тогда, что делать.

Я был, как жук, на этой ледяной игле и сказал, что любой нормальный человек на моем месте согласится, чтобы только унести отсюда ноги и не видеть больше ни Анатолия, ни Наума.

– Наума ты больше не увидишь. Ты без разрешения шагу к нему в заведение не сделаешь. Что же касается прочего-остального… знаешь, я ведь тебе и вправду покоя не дам. Стало быть, ты меня застрели, чтобы я не знал, как над тобой Кнопф шефствует, и как ты ему Анюту сдаешь.

Потом, я помнится, кричал и даже бил ногами в трухлявый пол. Но быстро стих, потому что одна мысль поразила меня, и, кажется, Анатолий тоже понял, что успокоился я недаром. Он вернул мне револьвер и сказал, неожиданно развеселившись, что славно было бы, если бы я поделился с ним своей догадкой. И тогда я напомнил ему про издательство «Коллоквиум» и про его разговоры с Манечкой касательно детей явных и скрытых.

– Ты говоришь, она меня узнала тогда у школы? Глазастая девочка, у меня же кровищи было на поллица. Но что с того? Я ничего не узнал в тот раз в издательстве.

– Погоди, погоди. Ты хотел знать, нет ли у меня детей, так? Или иначе, ты искал, на что клюнул Кнопф. Ты с самого начала не верил, что Кнопф искал просто говоруна. Опять не так! Говорун – это для Кафтанова, у Кнопфа – свой интерес.

Анатолий даже прижмурил глаза, так ему понравились проблески моего сознания. Он поощрительно похлопал себя по коленке, покивал мне.

– Стало быть, все дело в детях. Только ты у меня детей не обнаружил, а Кнопф меня к Ксаверию привел…

Удивительное дело, я говорил так уверенно, будто вся интрига была открыта передо мною.

– Да, – молвил Анатолий. – Тогда-то я и решил, что Кнопф – пустая голова, и попался.

– Мы оба, – сказал я и всыпал в камин порцию деревяшек. Из-под хлопьев пепла выскочил огонь, и тени запрыгали по кирпичной кладке. – Согласись, что Кнопф обскакал тебя, и все встанет на свои места. Ты понял? – И пока в огне трещали и лопались ножки от стульев и обломки книжных полок (где Боба брал их?), я рассказал ему кое-что.

– Вот оно! – сказал Анатолий, когда я дошел до обрезка Рождественской открытки. – Делай, что хочешь, Барабанов: пиши, звони, телеграфируй, но чтобы дочери твоей здесь не было! И что за бред – открытки обрезать?

Тут до меня снова дошло-доехало, что я во всем происходящем ни черта не понимаю. Кто такой Заструга? Что за фигура Кнопф? И главное – при чем тут дети? Анатолий, однако, рта мне раскрыть не дал.

– Дай-ка вон то блестящее, – сказал он и нацелил палец на длинную сосновую полку, где теснилась Бобина артиллерия. Колесо с тридцатью стволами по кругу приглянулось ему.

– Признайся, – сказал он, – попалил вы тут. Небось, как на грудь примете, так и пошла пальба?

Я сказал, что Боба, случалось, показывал класс, но никому другому стрелять из своих пушек не позволял.

– Вот, – сказал Анатолий, – Только так. Только так. – Он поднял орудие вровень с глазами и стал целиться. Я попрощался, но он, кажется, не заметил этого.


Телеграмму в Голландию я отправил тут же, но, как видно, недоступное пониманию беспокойство точило меня, и я поехал на центральный переговорный.

Народу в зале было до странности много. Я уселся ждать и обнаружил, что в ближайшей кабине обосновался Кнопф. Надо было немедленно уйти, но Кнопф стоял лицом к публике и тут же заметил меня. Он на секунду перестал орать в трубку и сделал такую гримасу, точно дожидался меня уже битый час. Потом он продолжил свой истошный разговор, и скоро всем вокруг было ясно, что Кнопф говорит с Веной, и что там, в Вене, не все благополучно. Пожалуй, даже кто-то умер. Три минуты спустя он выскочил из кабины и, хочешь, не хочешь, пришлось занят его место. Мне надо было плюнуть на Кнопфа и звонить Ольге, но я посмотрел на его улыбку, и руки у меня опустились. Вы когда-нибудь видели улыбающийся рыцарский шлем? Я набрал номер таллиннского дядюшки, поздравил его с грядущим католическим Рождеством и злой на себя вышел из кабины.

Гулко ударяя в разноцветные плиты, Кнопф зашагал рядом.

– Вообрази, Барабан, – сказал он, когда мы вышли на Невский, – Стерва Алиса не дала позвонить из школы. Ну, с чего бы ей быть такой стервой? Может, надо было ее за задницу ущипнуть?

– Кнопф, – спросил я, давно ли у тебя в Вене родня?

– Ну-у… – он сделал руками такое движение, точно подхватил спустившееся с небес облако. – Понимаешь, Шурик, это не то чтобы родственники… Скорее… близкие люди. Да, близкие люди! Ты пойми, какая ситуация, какой момент. А какие дети у Ксаверия на руках! И тут Заструга как последний раздолбай…

Вряд ли Кнопф проверял меня тогда, но, оказывается, я был готов и к этому.

– Заструга? – переспросил я, и лицо мое изобразило напряженное припоминание.

– Шурик, – с усталой укоризною проговорил Кнопф. Он даже замедлил шаги. – Нельзя так жить. Засунул голову в самое дно и ничего не видит. Заструга, к твоему сведению, Ани Бусыгиной отец. Воротила. Магнат. Ну вот, что ты таращишься? Думаешь, у нас в школе один такой? Может, ты еще не знал, что Анатолий, который троих грохнул, от Заструги был поставлен Анюту стеречь?

Кнопф еще поругался на Застругу, сказал, что стыдно ему пропадать черт знает где, когда лучшие охранники выбиты, а прочие норовят разбежаться. Если бы не четыре молодца от Лисовского…

Тут он внезапно остановился и сказал, что я его совершенно сбил с толку, что ему нужно было отзвониться в Прагу, а не шляться туда-сюда по Невскому.

Мог поручиться уже тогда, а теперь знаю точно: про этот пражский звонок выболтал Кнопф в увлечении. Только я, один я из теперешнего окружения моего одноклассника знал, каким он был прежде. А потому новый Кнопф и хотел, чтобы я забыл его прежнего, а видел бы только нынешнего – молодца и хвата с лицом, похожим на забрало. То есть сам Володька прекрасно знал, что пройдет немного времени, и его детский лик жестоко будет истреблен в моей памяти, но в том-то и дело, что терпения Кнопфу не хватало.

Я поглядел некоторое время, как рябенькая кепка Кнопфа лавирует среди теснящихся головных уборов, и пошел за ним. Я ни минуты не сомневался, что он говорил с Веной, но тут же еще и Прага – это было бы чересчур. Отблеск опасного могущества чудился за этими переговорами.

Скорым шагом я пустился догонять его, но сообразил, что в телефонном зале Кнопф непременно углядит меня. Тогда на углу около кафе, имеющего наглость зваться «Волфъ и Беранже», я достал из портфеля безобразный сатиновый халат и напялил его поверх куртки. Потом я снял шапку, и ветер тут же сделал все, что надо с моей прической.

На этот раз Кнопф разговаривал по-человечески, из чего я заключил, что истошные его крики были рассчитаны только на меня. Маскируясь среди посетителей, я смотал с себя шарф, собрал его в ком и, приблизившись к кабине, соседней с Кнопфом, ссутулился и стал протирать стекло.

Да! Он говорил с Прагой. И мне бы нипочем не догадаться об этом, ведь говорил-то он по-русски. Но адрес. Кнопфу диктовали адрес, и, записывая его, он не мог не полакомиться. Мой одноклассник выговаривал эти созвучия вслух, и странно было слышать, как запинается он о названия мостов и улиц. Нет, Гашека Кнопф не читал… Потом прозвучала фамилия – Смрчек. Я узнал ее. В разговоре с Веной Кнопф говорил о похоронах какого-то Смрчека, и хоть тот разговор происходил на английском (я завидовал, завидовал!), но произношение было самым незатейливым, и фамилия была та же, несомненно. Потом Кнопфу стали диктовать номер телефона, и он повторял цифры. Номер был длинный, и меня охватила паника. Пятясь, натыкаясь на зазевавшихся граждан, я скрылся за рядом кабинок и распахнул портфель. Все зря. В тот день я взял его с собою только ради халата. От досады и раздражения я, кажется, даже зарычал, и случившаяся рядом дамочка отшатнулась. Я хотел извиниться, но побоялся, что зыбкий ряд цифр не выдержит сказанного слова, прошел через зал и остановился около городских таксофонов. Малец интеллигентного вида возник около, и я выхватил у него телефонную карту.

Машенька сняла трубку, и я принялся диктовать. После каждой цифры она говорила «да», и я слышал, как стучит шариковая ручка. У барышни Куус на столе лежит стекло.

– Все, – сказал я ей. И голосом чужим и далеким Машенька произнесла:

– Да, конечно, Софья Александровна, мы верим гомеопатам. – Эти иносказания могли значить только одно – мой кредитор Пеклеванов крутился около стола. Некстати вспомнилось, что до сих пор я не вернул ему долг. Но Машенька уже перестала импровизировать и совсем другим голосом сказала:

– Боже. Боже мой, Александр Васильевич, я сейчас сойду с ума и умру. Что с вами? Где вы?


Кепка Кнопфа растворилась между Конюшенными и я почувствовал нестерпимый голод. Время еще оставалось. Я спустился в сумрачный погребок. Из-за стойки на меня уставился хам с приклеенной к черепу прической и спросил «Чего надо?»

– Смерти ищу, – сказал я хаму и велел приготовить бутерброд с сыром и салями. По-моему он больше всего боялся, что я открою портфель, и успокоился только когда я выскреб из кармана сотенную. Я велел ему добавить тоненький огуречный пластик, прикрыть все ломтем булки и вышел на улицу.

Мы с Машенькой встретились на другой стороне Невского у ног Барклая. Она набежала на меня, ударилась о мою грудь, и на совесть сделанный бутерброд улетел на газончик.

– Миленький мой, Александр Васильевич, да что же вы на улице едите?

– Есть хочу, – отвечал я, пытаясь в то же время рассмотреть, что там с бутербродом. Из-за памятника выступило крупное грязноватое животное, вильнуло хвостом и без спешки завладело моим обедом.

– Ничего, ничего, – лепетала Машенька, – она вашу колбасу щеняткам понесла.

– Какие щенятки, Маня? Это же кобель.

– Все равно, – отвечала она между поцелуями, – все равно.

И тут я увидел, что она плачет.

– Да-а, – сказала барышня Куус, – я же думала, вы с ума сошли. Цифры, цифры, цифры… Диктует, диктует, диктует… А Пеклеванов, змей негодный, вокруг меня, вокруг меня ходит. А увидела, думала сердце остановится. Вот сейчас, сейчас увезут ненаглядного на Скорой, и поминай, как звали…

– Глупая девочка, – сказал я, – С какой стати на Скорой? И зачем ты все время плачешь?

– На себя-то посмотрите, – сказала Манечка рассудительно и даже отступила на шаг, чтобы не мешать. Чертовщина! Ужасный сатиновый халат так и остался на мне. Недаром струсил тот прилизанный за стойкой.

Мы затолкали халат в портфель. Девочка моя внимательно меня оглядела, отыскивая следы безумия, и личико ее прояснилось.

– Я так рада, – сказала она, – я так рада, что вы не спятили. – Мы проходили сквер перед собором, и Машенька, вцепившись мне в рукав, двигалась каким-то невероятным скоком.

– О! О! О! – восклицала она и заглядывала мне в лицо так, что только оказавшись под рукой Кутузова, я вспомнил.

– Манюнечка, а где тот номер, что я диктовал вам?

Тень набежала на лицо барышни Куус, она порылась в кармашке и достала сложенный издательский бланк. Номер телефона гирляндою висел над названием издательства.

– Она не могла подождать, пока вы запишите номер. – Манечка глядела прочь, туда, где веселый храм стоял над грязной водой. – Она уехала в собственной тачке, а вы кинулись мне звонить, потому что на старости лет память никуда не годится, плохая память! – Машенька обернулась, чтобы посмотреть, подействовала ее импровизация, а меня вдруг охватил настоящий ужас. Потому что не было никакой импровизации, потому что звезды, планеты и магнитные бури устроили так, что она поверила в соперницу на тачке и ждала теперь, что я разгоню этот бред. Но как разгонишь бред? Отыскать Кнопфа, приставить к нему револьвер и велеть рассказать все о Праге и Вене? Да, этот бред будет посильнее. Но что мне делать потом: стрелять в Кнопфа и идти каяться к Кафтанову?

Близился час пик, и Невский проспект закипал. Я взглянул в сторону Конюшенной, словно надеясь увидеть там Кнопфа. Потом стиснул вялые Машенькины пальцы и припустил.

Я вихрем промчался до Большой Морской, и только слышно было, как у меня за плечом сталкивается с прохожими и лепечет извинения Манечка. У дверей переговорника я хотел отпустить ее руку, но раздумал. Хватит. Веселый добрый доктор убедил меня когда-то, что все плохое позади, и я ушел, и Женькина ладонь осталась одна-одинешенька на сером одеяле, как на вытоптанной лужайке.

«Тащит меня! Волокет!» – ярилась барышня Куус, однако руки не вырывала. Я выбрал служащую девушку посимпатичнее и протянул ей лист с записанным номером.

– Что это за номер? – спросил я.


– Я дура, – сказала Машенька, едва мы вышли на улицу. – Нет дура! – повторила она. Вы можете поколотить меня прямо тут, прямо сейчас.

– Вы коварная, мстительная особа, – ответил я. – Вон тот милиционер на углу, он, не медля, наденет на меня наручники, а то и пристрелит в подворотне, чтобы ухаживать за вами без помех.

– Вам хочется поколотить меня без свидетелей, – промолвила барышня Куус, странно улыбаясь. – К тому же, Александр Васильевич, я оставила вас без обеда, – барышня схватила меня за локоть и скорым шагом двинулась к Невскому. В угловом гастрономчике с низким потолком мы купили сыру, мягкого непропеченного хлеба и удобную фляжку водки.

– Маня, – сказал я, но девочка моя затрясла головой, словно боясь, что я собью ее с какой-то важной мысли.

Мы прошли мимо Исаакия, перешли Мойку и двинулись к Сенной. Плоская бутылочка в портфеле издавала такие звуки, словно кто-то уже пил нашу водку, шумно и жадно глотая. Манюнечка шла неторопливо и, кажется, вовсе не слушала меня. Внимательно и строго она оглядывала дома, которые мы проходили, иногда приоткрывала двери парадных и тянула меня дальше. Все это сильно походило на то, что мы собрались в гости по забытому адресу, и я, помнится, даже спросил об этом Марию Эвальдовну. Не сказав ни слова, она сосредоточенно взглянула на меня и крепко, что было сил сжала мою ладонь.

Тем временем мы вошли в улицу Пржевальского, и в том ее конце, который Сенная уже захлестывает своей суетой, Манечка толкнула тяжелую дверь.

– И кто здесь живет? – спросил я, поднимаясь за нею по исшарканной лестнице. Пройдя третий этаж, Манечка остановилась.

– Не знаю. Понятия не имею. Здесь хорошие подоконники. Садитесь.

Широкое окно у нас за спинами глядело во двор, и там, в придвинутой под острым углом соседней стене светилось ранним светом кухонное окошко. Дама моих лет, щурясь и отбрасывая руку, курила в том окне. Дама докурила, резким и точным движением метнула окурок в форточку, усталый презрительный взгляд ее задержался на мгновение на мне, и плотная занавеска разделила нас.

Манечка уложила сыр на бумаге желтой маслянистой розеткой, склонила голову к плечу.

– Как она посмотрела на вас, Александр Васильевич…

– Но вы, Манечка и не глядели в ее сторону.

– Нужно поспевать везде, – строго пояснила барышня Куус. Я достал флягу с водкой и отвинтил золотой колпачок. – Очень хорошо, – сказала моя подруга, – мы завинтим ее, и вы унесете домой, что останется. – Она уложила сыр на хлеб и подала мне, – Пейте.

Я успел еще подумать, что такие пиры никогда не нравились мне, но Маня смотрела строго.

– Ваше здоровье, Машенька.

– Нет, – сказала она, – вы просто пейте, а скажу я.

Я дважды глотнул. Водка была на славу. Манечка забрала у меня бутылку и, глядя перед собою произнесла:

– Я пью за вас, потому что вы терпите мою дурацкую ревность, потому что вы придумали, что делать с моим бредом, потому что как бы я ни бредила, вы всегда придумаете, что делать.

Сердце у меня защемило, я хотел расцеловать мою ненаглядную, но она вскинула раскрытую ладонь, и я остался на подоконнике.

– И не мечтайте, – сказала Машенька, – я буду ревновать вас всегда. – Лицо ее напряглось, и она осторожно глотнула. И тут же послышались шаги. Мужик в необыкновенно глубокой ушанке остановился на площадке третьего этажа и внимательно глядел на Маню, застывшую с фляжкой в руке.

– Хо-хо! – сказал мужик неожиданно. – Охо-хо! Давай, девчонка! – подмигнул из-под шапки, – Не гляди, что седой. Мужик без седины, что огурец без соли! – Щелкнул чем-то на своей двери, и белый медицинский свет оледенил площадку. Тут он лязгнул ключиком, и, сверкнув голой головой, исчез. Остолбеневшая Машенька сделала еще глоток.

– Вот он как… – проговорила она в задумчивости и завинтила фляжку. Потом положила мне руки на плечи, пригнулась и поцеловала. Потом еще, еще и еще… Я попробовал усадить Машеньку на колени, но она вывернулась.

– Потуши свет, – прошептала она. – Прожектор. Ненавижу…


– Манечка, – спросил я, когда мы спускались в метро, – А если бы кто-нибудь вошел?

– Некому было ответила она. – Мы с тобой там. А больше некому.


Барышня Куус – зоркая девочка. Она сказала:

– Александр Васильевич, у вашей парадной что-то странное: бегают, машут руками и все – молча.

Сердце у меня сжалось от предчувствий, я нащупал в кармане ключ. Ускоряя шаг, Манечка прижалась теснее.

– Я здесь, – сказала она. – Я здесь и никуда не денусь.

У парадной на скамейке стояли чемоданы, и Ольга трясла ладонями перед носом своего Ван дер Бума.

– С приездом, – сказал я.

Черт! Черт! Черт! Я совершенно не владею собой. Дочь отстранилась, посмотрела изумленно.

– Ну, что ты, папаша? Я же приехала. Все обошлось.

Ван дер Бум склонил свою длинную голову с юными залысинами.

– Привет, – сказал он довольно чисто и принялся разглядывать Машеньку. Дочь моя сказала:

– Папаша… – и косясь на Машеньку, сообщила, что старик как в воду канул. Я запустил их с Бумом в квартиру и смотрел, привалившись к стене, как они бестолково дергают туда-сюда свои чемоданы. Нужно было решить, где искать старика. Манечка вышла из его комнаты с разнокалиберными блестящими книжечками в руке. Дочь взглянула на лоснящиеся обложки и проговорила с неожиданной яростью:

– От них и в Хорне проходу нет, они и тут, иеговисты несчастные! – и она прибавила какое-то голландское слово, и Ван дер Бум встрепенулся и ответил ей по-ихнему.

– Именно, именно, – сказала Машенька. – Он к ним ходит, а они к вам подбираются!

И тут взгляды двух моих девочек встретились, и о чем-то они договорились, что-то такое молча решили между собой. Я сказал, что ухожу искать, и Машенька бросила иеговистские брошюры на тумбочку.

– Я с вами, – молвила она, пробираясь меж чемоданов. И тут в замке заерзал ключ, потом отворилась дверь, и старик явился. Он оглядел набитую людьми прихожую.

– Прошу прощения, – сказал он и отступил на площадку.

– Дедуля, – проговорила Ольга жалобно. Видимо, старик переменился слишком сильно. Голос ее задрожал, глаза залил влажный блеск. Она растолкала нас, выскочила за стариком, втащила его в квартиру. По-моему, он даже узнал ее. Во всяком случае, не шарахался, дал усадить себя на стул и сказал:

– Я провалился. Лужа. Тонкий лед. Сволочь!

Оленька запричитала, принялась стаскивать с него набрякшие суконные боты. Тем временем старик вытащил из карманов еще две книжонки.

– Поручено ознакомиться, – он почему-то сурово взглянул на Ван дер Бума. – И вернуть.

Оленька запустила руку в стариковы боты и вытащила оттуда что-то яркое.

– Новое дело! – сказала она возмущенно, – А мы-то с Эдуардом ждем, мы-то надеемся. А они тут стельки из открыток нарезают.

Вот так так! Ван дер Бума зовут Эдуардом. С чего бы?

– Скажи лучше, с чего ты зовешь его своим дурацким Бумом? Как разозлился на него, что я за него пошла, так и придумал своего дер Бума. Теперь запомни: твой зять – Эдди ден Ойл.

Но ты меня не сбивай. – Оля выложила на кухонный стол кусок открытки, и мы уставились на обезображенных волхвов. – Зачем ты отдал открытку деду? Почему не позвонил? Ладно хоть люди невредные попались, так сошло.

Оленька очень добрая девочка, но мифа о моей бытовой недотепистости придерживается накрепко. Впрочем, было время, когда и я считал так, но пожил со стариком и знаю: не хуже я других. Но сейчас было важно не это. Более всего я боялся, что барышня Куус обидится за меня. На ясном ее личике появилось такое ангельское выражение, что мне стало не по себе. Машенька, однако, кротко взяла со стола открытку и перевернула ее.

– Ай! – вскрикнула она, – Господи! Я помню этот телефон.

Так оно и было. Номер телефона, по которому мне следовало звонить, совпадал с пражским номером Кнопфа.


Первая моя замечательная мысль была: запрятать Оленьку с мужем. Запрятать так, чтобы сорок тысяч Кнпофов не смогли бы их отыскать. Тут же, помню захотелось остановиться и понять, с чего это я решил прятать своих детей именно от Кнопфа?

Итак, в Вене скончался некоторый господин Смрчек, о чем по телефону узнает Кнопф. Затем Кнопф звонит в Прагу, где смерть пана Смрчека (а он, видать, в самом деле чех) тоже кому-то интересна. И что тут особенного? Где и быть родственникам чеха Смрчека, как не в Праге? Но чертов телефон! Зачем моей дочери в голландском Хорне, чтобы я звонил в Прагу?

– А?

Две женщины остались на земле, которые знают, что я спрошу, раньше, чем слова станут друг за другом. К Оленьке эта прозорливость перешла от Евгении и только после ее смерти. Что же касается Марии Эвальдовны, то здесь сердце мое замирает…

– Папа, – сказала Ольга, – и охота тебе мучиться? Не позвонил да и ладно. Раз мы с Эдди здесь, значит, они тебя другим способом проверили.

И Ван дер Бум, то есть, черт его дери, Эдди! – согласно качнул туловищем. А у Манечки опасно посветлели глаза, и она тишайше спросила, кто нас проверял и по какому праву.

– Ну, нельзя же так, – огорчилась Ольга и рассказала интересные вещи.

В ихнем треклятом Хорне, куда господин ден Ойл увез Оленьку, русских прежде не бывало. Прозорливый Эдди прикинул следствия, выждал время и ресторанчик свой, который из-за близости порта назывался «Трюм», перекрестил в «Ольгу-матушку». Теперь в Хорне имелась русская кухня, и случалось, багровые борщи приносили рестораторам десяток-другой гульденов сверх ожидаемого. Словом, Оленьку в Хорне знали.

Так прошел год, потом еще один, как вдруг невесть откуда взявшееся сообщество славян-эмигрантов объявило конкурс среди выходцев из России. Требовалось написать сочинение «Почему я уехал».

«Главное, что приз», – объяснила дочь.

– Конкурентов у меня в Хорне нет. Приз – мой. Получаю приз, покупаем кофеварку.

Как бы не так! Оказалось, что денег братья-славяне не дадут. Билет на самолет до родины и обратно – вот как повернулось дело.

«А ты, папаша, звонишь в Прагу и говоришь: все, дескать, в порядке, дочь свою люблю и жду».

– Эдди, дружище, – спросил я, – как же вы без кофеварки?

Но зять мой совершенно Ольгиным жестом махнул рукой из-за затылка и на европейский манер нежно проговорил:

– Фейг-на.

Помню, я чуть не закричал, таким ясным было ощущение беспросветного ужаса. Нужно было уговаривать, кричать, гнать их из дома в аэропорт, но вместо того я сказал, что все замечательно и что завтра, самое позднее послезавтра они с моим задушевным знакомым отправятся на Соловки. Или нет, сказал я, лучше, гораздо лучше, если они отправятся с барышней Куус. Без барышни Куус мне будет одиноко и тоскливо, но дети мои запомнят эту поездку надолго. Мария Эвальдовна, Машенька, такой попутчик, лучше которого пожелать нельзя.

– Эдди, – сказал я, – вы не в силах вообразить, что вас ждет в этом путешествии!

Я суетился, как плохой затейник. Что-то рассказывал о Соловках, где не был никогда в жизни, обещал Машеньке выхлопотать отпуск в издательстве и только не смел взглянуть на Ольгу. Я знал, что увижу, и боялся увидеть это.

Наконец, Ольге надоела моя суета.

– Не скачи и не прыгай. Сядь. – попросила она. – Успокойся, папаша, я уже поняла, что нам с Эдди нужно уехать. Но почему на Соловки? И при чем тут Маша? Может быть нам лучше собрать вещички и свинтить на фиг с милой родины?

«Да! – чуть не закричал я ей в ответ. – Да, дитя мое, вам нужно бежать отсюда, сломя голову и затаиться в Хорне, и варить борщи, и забыть про братьев-славян». Но вот беда – срезанная наискось прядь покачивалась у Олиной щеки, и легкая тень подрагивала на коже, как у другой девочки, и ни одну из них я не мог выбрать.

И тут явился старик, снаряженный по-походному, и спас положение.

– Ухожу. – сказал он твердо. – Мне нет больше места, я ухожу.

– О-о, – сказал Эдди и что-то прибавил по-голландски вполголоса. Оля привстала и всмотрелась в деда.

– Папа, – сказала она, – дедуля взял наш чемодан. – Придумай что-нибудь.

– Я ухожу, – повторил старик.

– Ты взял лекарства?

Старик тряхнул чемодан, внутри что-то громыхнуло, и он посмотрел на меня с легким презрением.

– А белье? Ты взял теплое белье?

Неуверенность отразилась на отцовском лице. Я высвободил чемоданную ручку из его ладони.

– Мы все проверим вместе.

Под крышкой поверх мягкого покоился лазерный проигрыватель. Я постучал по корпусу и спросил:

– Ты думаешь, им это понравится?

Старик принялся бестолково елозить руками и бормотать, я же достал из мягкой толщи фотоаппарат и послал отцу долгий укоризненный взор.

– Я хочу сказать тебе, что с этим к ним нечего и соваться.

– Понимаю, – отвечал старик, – Подложили. Подозреваю кто. Мы переждем. Передай им, что я задержусь у тебя.

Подрагивая пальцами, точно отрясая прах, он отступил от чемодана. Я же, механически перебирая душистое содержимое, наткнулся на рамочку с фотографией, такую глубокую, что больше она походила на оконную амбразуру в старом доме. И Ольга тут же проговорила:

– Да, да! – это тебе.

А я остолбенел. На узенькой паперти, перед распахнутыми стрельчатыми дверями стоял зять мой ден Ойл, а с ним… Это было невероятно, да я и видел, что этого нет, но Ольга была противоестественно схожа с Анютой Бусыгиной.

Оля забила в ладоши и закричала:

– Попался!

– Вау! – сказал Эдди.

– Ну что ты? – Оля вырвала у меня рамку. – Это игра. Понимаешь, игра. У Эдди сестренка – визажист. Вот она из меня и сделала такую Лолиточку.

– Да! – сказал Эдди. – Она – Лолита. Раз. Потом – пф-ф! И она «Ольга-матушка». Два. И все идут смотреть. Great!

– Ага. – сказал я. – Что здорово, то здорово.

Ребята разбирали чемоданы, успокоившийся старик шлепал у себя тапками и свистел, а я, скрючившись, сидел на табуретке и не мог взять в толк, что же произошло? Словно явился кто-то деятельный и связал девочку из кафтановских фантазий (девочку плачущую, девочку переламывающую бледный стебель цветка) с моей Олей и с невинными затеями юных протестантов на берегу чужого моря.

На минуту или две безумие овладело мною. Мне почудилось, что именно там, в Хорне, сестренка моего зятя пальчиками легкими, как бабочкины крылья, набросила на Оленьку чужую судьбу.

– Эдди! – закричал я, – Эдди!

В кухню, однако, вбежала Манечка, и в ее душистых объятиях я притих. «Вы же знаете, Александр Васильевич, я с вами», – проговорила барышня Куус, и сердце толкнулось несколько раз у моего уха. Я выглянул из-под Машенькиного локтя. Почтительно склонив длинную голову, зять мой стоял в дверях. Машенька поцеловала меня и отступила.

– Эдди, – спросил я, – как зовут твою сестру?

Он нацелился взором на свой венчальный снимок, просиял и сказал «Мария», и барышня Куус взяла альбом и рассмотрела портрет внимательней. От этого имени мои подозрения почему-то рассыпались, но вернулся недавний страх. Похоже было, что все мы стоим у неприметной дверочки, и за ней неизвестные люди говорят о нас что-то неразборчивое. В любую минуту они могут обо всем договориться и зазвать нас внутрь, и исполнить свои приговоры.

– Скажи мне, Эдди, – спросил я, – что, посылала Ольга свое фото на конкурс вместе с сочинением?

Эдди качнулся в сторону комнаты, однако Олю звать не стал. Задрав подбородок и внимательно глядя перед собой, он замер и стоял так, пока вся моя фраза не впиталась в его голландские мозги.

– Да, – кивнул он, – такие conditions.

Я послал ден Ойлу воздушный поцелуй, и он ушел к Ольге. Та уже в нетерпении щелкала плечиками в шкафу и двигала по полу чемодан, у которого, как видно, не поддавался замок.

«Итак, – сказал я себе, – Итак, итак, итак». Мне вдруг нестерпимо захотелось снова созвать всех в кухню, покаяться, рассказать, как мы все увязли, услышать, что сам-то я ни в чем не виноват… Но если разобраться, каяться было не в чем. Разве только в том, что я тут же с порога не отправил своих детей в Хорн. Но этого-то я и не мог, фотография в глубокой рамочке уже явилась из чемодана. К тому же безопасность далекого Хорна была сомнительна. Ведь разговаривал же Кнопф по телефону с Веной и Прагой. Отчего и в северной Голландии не оказаться его собеседникам?

– Папа! – Оля вошла в кухню, укутанная в какую-то длинную домашнюю тунику. Эдди, тоже одетый по-домашнему, теснился за нею. Оля поцеловала меня и поставила у моих ног ковровые туфли. Потом она обернулась к мужу, взяла у него коробочку, схваченную лентой орденской расцветки и протянула барышне Куус. Это было славная импровизация. Машенька залилась румянцем, а я сунул ноги в туфли и перецеловал всех.

– Что теперь? – спросила Оля. Я кивнул Машеньке, и она выставила из холодильника все, что хоть как-то напоминало праздник.

– Остановись, папаша, – сказала дочь. – Мы ведь и съедим и выпьем, а с чем ты останешься в Новый год?

Тогда я забрался в холодильник сам и добыл оттуда похожую на таблетку баночку крабов.

– Это что, – сказала барышня Куус, – Мы вот с Александром Васильевичем к педикам ходили…

Ольга расхохоталась так, что старик у себя в комнате перестал свистеть. Выбралась из-за стола, обняла Машеньку, поцеловала звонко.

– Ты богатый! – сказала она, сверкая глазами. И я на миг снова ощутил, что Кафтанов благодетель, Кнопф – смешной недотепа, а зять мой – Ван дер Бум.

– Наливай, Бум, – сказал я.

Мы выпили и заели со смаком. Дочь перекусила пупырчатый корнишон и сказала, что если я и вправду разбогател, нечего деньги проедать.

– Вкладывай, – посоветовала она, водя вилкою над столом. – Вот, например, наш ресторан… Скажи, Эдди.

– Great!

Оленькина рука с вилкой сделала нырок, подцепила белый с розовым крабовый лоскут.

– Все по справедливости, – сказала она, – и на вывеске ты тоже будешь. Да!

Я покосился на барышню Куус. По-моему, идея с рестораном очень ей понравилась. Я налил по второй, и мы, наконец, выпили за ресторанный бизнес на побережье.

– Фотку повесь немедленно, – велела дочь, – а то я тебя знаю…

Я взял рамку и стал прикладывать ее к стенкам. – Ну, не в кухне же, – сказала Ольга, – При этом они с Манюнечкой странно переглянулись.

В прихожей стоял старик. Он приставил к уху ладонь и вслушивался в шум разговора. Завидев меня, приложил к губам указательный палец и повел головою, показывая, чтобы проходил. Господи Ты, Боже мой, что сейчас складывалось у него в голове!

В комнате я уселся на краешек тахты. С обратной стороны рамки отодвинул задвижечку, вынул фото, из брошенного на спинку кресла пальто достал револьвер и сильно ударил рукояткой в стекло.

В кухне без меня успели выпить и неловкость мою простили легко.

– Папаша пьян, – сказала Ольга. Я сел между ней и Манечкой, и обе тотчас опустили головы мне на плечи.

– Оленька, – спросил я, – ты сама покупала билеты?

– Папаша пьян, – повторила дочь, – папаша не помнит. Мы получили билеты в Амстердаме, в аэропорту.

– И обратные?

– И обратные.

Мои голландцы хмелели на глазах. Нужно было спешить. В берестяном кармашке на стене я отыскал обрезок открытки.

– Звони, – велел я Оле. – Звони, благодари, проси обменять билет. Скажи, что родной отец задерживает тебя на две недели. Тебе не нравится?

– Great! – сказал Эдди, а дочь влепила мне шумный пьяный поцелуй. Потом она пристроила на столе телефон и накрутила пражский номер. Говорили по-английски. Минуты через полторы Оленька ударила трубкой по аппарату.

– Буквоеды! – выдохнула она. – Договор. Мерзавцы! Куда ты смотрел? – напустилась она на Эдди и прибавила кое-что по-голландски, так что с Ван дер Бума хмель соскочил. Впрочем, договор у ребят был с собой. В этой бумаге братья-славяне по-английски сообщали, что полученные у них билеты обмену и возврату не подлежат. Эдди и Оленька негромко заспорили по-голландски, я же призадумался, и мысли мои были невеселыми. Выходило, что и день, и час отлета из России определены кем-то неведомым. Но если спокойно подумать, в этом не было ничего особенного. Любое заграничное турне имеет финал. А иначе – это уже скитания. А скитания – это совсем другая история. Да, не было причин тревожиться из-за того, что ребятам предстоит вернуться в Хорн в назначенный день. Но что мне было делать с назойливым мельканием Кнопфа около их поездки? Что-то здесь от меня ускользало…

Я попытался представить себе злодейства, соразмерные, так сказать, Владимиру Кнопфу. Получилось собрание смехотворных гадостей, и вот тогда-то я и понял, что ни черта я не знаю о Кнопфе. Я машинально наполнил рюмки, чуть-чуть придвинулся к Машеньке и снова стал думать о Кнопфе. Теперь я искал основу его злодейств не в нем, вернее всего, корень злоумышлений таился в школе. И не просто в школе, а в самых дебрях кафтановской педагогики. Кстати сказать, рафинированный Кафтанов со своим презрением к «коллеге Кнопфу», как и я, не понимал в нем ни черта…

Тут я почувствовал, что Оленька буравит мне локтем бок, а прочие с полными рюмками дожидаются моего возвращения в застолье. Оказалось, что и старик уже сидит у стола, и Эдди отчаянно подмигивает ему.

Выпив, все ужасно развеселились. И даже ощущая несоразмерность этого веселья, я вместе со всеми летел куда-то, теребил зятя, кричал ему что-то из историй Оленькиного детства. Воспитанный Эдди кивал, вздувал нижнюю губу. «Great!» – говорил он мне. И тут же сам рассказывал что-то старику. Оленька с барышней Куус тесно придвинулись к углу, и дочь моя рассказывала барышне что-то обо мне. Ах, как сверкали глаза у Машеньки!

Наконец, я заставил себя замолчать, дождался, пока слабеющее внимание Эдди сосредоточилось на старике, и вышел из кухни.

В комнате я надел пальто, и карман с револьвером приветственно хлопнул меня по ляжке. Я взял денег, уложил фотографию детей и вернулся в кухню. Машенька обернулась на звук моих шагов.

– Да-да, Александр Васильевич, – сказала она, – Уже пора, уже вечер.

Оленька сделала широкий прощальный жест и зевнула.


На улице у самой земли сновал легкий морозец, и нога оскальзывалась на ледяных кляксах. Мы с Машенькой прокатились по застывшей луже, она спрятала лицо у меня на груди и проговорила:

– Александр Васильевич, миленький, это все школа. Они к вам присосались, а зачем? Вы – добрый… Ну, ладно, если вам не нравится, что вы добрый, пусть вы будете какой-нибудь другой, только вы же все равно… ничего не понимаете. Этот ваш Кнопф, он же с вами сделает, что хочет. Он глупый, вы умнее в тысячу раз, но он что-то знает. А вы – как маленький мальчик.

Я успокаивал Манечку, как мог, и когда мы расставались у ее дома, голос ее был чист и свеж. Впрочем, на улице стемнело, и трудно было заглянуть в Манечкины глаза.

* * *

Под уличным фонарем я достал трубку и набрал номер мансарды. Анатолий отозвался быстро, но голос у него был недовольный.

– Какие разговоры, – сказал он, – приезжай.

Удивительно. Мне показалось, что он занят, и ему не терпится вернуться к своему занятию.

– А приехал бы ты часа через полтора, а? – и явно обрадовался, услышав, что раньше, чем через два часа я до мансарды не доберусь. Тут же под фонарем я поймал грязный «Фольксваген», и через двадцать минут мы затормозили у школы. В Алисиной комнатушке горел свет.

Не знал я тогда, не знаю и сейчас, что я надеялся услышать у Алисы. Верне всего в школу меня погнали Машенькины слова о том, что «Кнопф знает». Но неужели же я думал, что этим своим тайным знанием Вова Кнопф делится с Алисой? Однако шел-то я к ней.

Из-за Алисиной двери доносился ее голос, но слов было не разобрать. Двери у Кафтанова в хозяйстве были хороши. Я подумал, что Алиса говорит по телефону, и решил не мешать ей. Алисина речь длилась, длилась, и мне начало казаться, что она распекает кого-то. Немного погодя в этом распекании появился извиняющийся оттенок, и не успел я как следует этому удивиться, как грянул голос Кнопфа. Одноклассник мой гремел и рокотал, как с трибуны, но замечательной выделки двери не подвели и тут. И все-таки я был уверен: Кнопф безжалостно обличает Алису. Да к тому же делает это так, словно некто третий не должен пропустить из его обличений ни слова. Несомненно, интуиция моя, придавленная событиями дня, понемногу оживала. А как иначе объяснить, что молчаливый третий, перед которым распинался Кнопф, нисколько не заинтересовал меня? Но было тут и другое, куда менее лестное для меня объяснение: с той минуты, как я услышал голос Кнопфа, я все пытался сообразить, как мне избежать встречи с ним. Просто уйти было решительно невозможно – охранник немедленно доложит, что господин Барабанов топтался у двери. Неожиданно сквозь дверь отчетливо прозвучало: «…цать часов, тридцать минут». Вурдалачий голос Алисиных настольных часов проходил даже сквозь двери, а клавишу на них, скорее, всего нажал Кнопф по своей гадкой привычке хватать на чужих столах что ни попадя.

Я опустил руку в карман, натолкнулся на револьвер, пошарил в другом, достал записную книжку. «Алиса, – написал я, – я совсем забыл вернуть ключ от медкабинета. Он у охранника. К ночи ключам от дома лучше быть на месте».

На улице я подумал о том, что завтра не миновать разговора об этом ключе. Но не до этого мне было.


У Варахтина в парадной стояла холодная темень. Я осторожно повел рукою над бетонным полом под лестницей, и оплывшая свечка уткнулась мне в ладонь. Огарок стоял в жестяной лодочке. Мой покойный друг вручал светильник позднему гостю.

На самом верху я отворил дверь в мансарду и как вкопанный встал на пороге. Тьма, непроглядная тьма стояла в убежище Бобы Варахтина, и даже ледяным сквозняком тянуло мне навстречу. Две звезды, повисшие над Петроградской, как две белые искры, блестели сквозь крошечное окошко, и на миг показалось мне, что никогда не было жизни в этих выстуженных стенах.

Все же я собрался с духом и несмело подвигал жестяным светильником. Из темноты, слава Богу, выступили мне навстречу знакомые предметы: прекрасный Бобин сундук с латунными углами, сизая офицерская шинель и подзорная труба, которую Боба давным-давно выпросил у меня.

– Закрой дверь, – раздалось из темноты, и я закрыл дверь, и свет вспыхнул. Анатолий стоял в узком коридорчике, и страшного вида маленький клинок торчал у него из кулака.

– Ты топал по ступеням, как слон.

Анатолий прикрыл окошко фанерой и, придерживая больной бок, пошел вглубь мансарды. Стукнула створка окна, и сквозняк прекратился. Я сказал ему, что сам Варахтин, царство ему небесное, побоялся бы войти в свою мансарду.

– Две звезды в кухне, сквозняк, как в подворотне…

– Ухм, – сказал Анатолий и прилег, – Если выкрутимся, научу кое-каким штукам.

Чем-то в мансарде пахло. Вернее сказать – воняло. Анатолий посмотрел, как я вожу туда-сюда носом.

– А знаешь, твой Варахтин форменный маньяк. Ты не думай, я не сбрендил, башка-то у меня цела. Только уж больно тошно одному валяться и ждать, когда тебя дорезать придут… Придут, придут, уверенно покивал мне Анатолий. – Что из этого выйдет, другой вопрос. Ну вот, я от скуки пошарил в этой голубятне. – Тут он сполз с постели и кривясь и морщась отправился в дальний конец комнаты, куда скатывался косой потолок. Вдоль низкой стены на веревочных петлях висело забрызганное краской рядно, и Анатолий отвел его, и открылись книжные полки Бобы.

– Тебе нужно лежать. Не то и дорезать некого будет. А полки эти я видел сто раз.

– Твоя правда, – сказал Анатолий и забрался под плед. – Но скучно, а к тому же тебе лежать не надо, вот и сделай милость, сними книги со средней полки. Не ленись, Барабанов, тебя раненый просит.

Я свалил на плед десятка три захватанных книжек, и Анатолий велел мне вытянуть оголившуюся полку из пазов. К моему удивлению, полка не поддалась. Но когда я, повинуясь Анатолию, отделил от торца ее хитро приставленный кусочек дерева, стало видно, что сквозь толщу доски, наискось, ввинчен в стену металлический штырь. Пока я выкручивал его, мне в голову пришло, что художник Варахтин, Господи меня прости, совсем не случайно умер от инсульта. Что у него в голове-то делалось?

Загрузка...