И ведь не врал огненный терапевт, потому что и в самом деле придумал дядюшка Юхан удивительную штуку.

«Вы не умеете давать молоко копать землю и сажать лес. Значит – вы не работники. Из вас за свое пребывание заплатил только герр Кнопф». – Кнопф услышал, что его назвали герром, и развернул плечи. – «Но вы не простые дети, а ваш наставник тоже – человек со значением, хоть и с разбитой головой».

– Короче, – сам себя оборвал Будилов, – Юхан вбил себе в голову, что вы будете давать представления в здешних пансионатах.

– Вау! – сказал Лисовский громко и возмущенно. – Да он не в своем уме. Что мы ему…

Ваттонен еще немного поговорил, и взор его по-прежнему сиял, как свод небес.

– Он говорит, что не настаивает. ОН говорит, что все могут уходить вместе со мной. На его ферме будет жить только Кнопф.

– Вот вам! – сказал Кнопф.

– Знал бы ты, кто за тебя платит…

– И знать не хочу, – отозвался Володька. – Пусть тот и знает, кто платит. А вы будете танцевать на проволоке и выступать с дрессированными индюками. Эй ты, контрабандист-целитель, у Ваттонена индюки есть?

Снова Ваттонен разразился. Теперь уж Будилов слушал как следует, опасался, наверное, как бы друг Юхан не придумал и для него какой-нибудь каверзы. Но нет, обошлось. Лицо у Виталия Будилова расправилось и он поведал о замысле дяди Юхана.

Оказывается, этот голубоглазый носорог сварил в своей протестантской башке, что мои дети будут представлять туристам сцены из Священного писания.

– Охо-хо! – заржал Кнопф. – Вот так дядя! Ну и дядя! – И вдруг продекламировал:

– Где прежде финский скотовод,

Печальный выходец природы –

запнулся, – Да вы чего, не помните? Учили же наизусть.

Дети хихикнули, однако ясно было, что никто из них не пойдет с Будиловым обратно. А Ваттонен говорил дальше, и получалось, что в округе полным-полно туристов-русских, которых катание на оленях и лыжные прогулки настраивают именно так, как следует. И если им ближе к вечеру представить что-нибудь про царя Ирода, то все будет очень хорошо. Я же тогда подумал об истории Юдифи и Олоферна, и чтобы Олоферном был непременно Кнопф.

Поистине пленительной была одна подробность. Видя наше недоумение, Ваттонен истолковал его на свой лад. Целитель кряхтел, засматривал Ваттонену в рот и, наконец, объяснил, что русским, пока они поддерживают в себе ощущение новогодия, кажется, что и Рождество еще не миновало. А поскольку русские в окрестных отелях и пансионатах это ощущение поддерживали, то все должно было получиться как нельзя лучше.

Я посмотрел на детей и понял, что недооценивал их капитальнейшим образом. Ужас и сумятица последних двух суток не мутили их взоров. Они явно прикидывали, что может получиться из затеи Ваттонена. Меня, впрочем, тоже пробило – вместо того, чтобы возмутиться таким поворотом дел, я вдруг спросил, обращаясь к кому-то между Будиловым и Ваттоненом:

– Откуда возьмется текст, милостивые государи? Уж не думаете ли вы шпарить прямо по Библии? И кто в таком случае будет режиссером?

Умные дети обрадовались моему сарказму, Кнопф беззаботно махнул рукою, а Юхан еще что-то втолковал целителю. То сказал, что все мы ему, сил нет, надоели.

– Между прочим, сочинять будете вы, – добавил он. – К завтраму все должно быть готово.

– Удивительно, – сказала Анюта. – Мы уехали, мы прятались, в нас стреляли и даже убили… – слезы на минуту встали у Ани в глазах, и она вскинула голову. – А вам опять, хочешь не хочешь, придумывать. Это что-нибудь да значит.

Я сказал:

– Ты будешь Иродом, Кнопф.

* * *

Мне помогала Нина, и Вифлеемская резня удалась на славу. Я сказал:

– Младенцев не надо. Не будем лить кровь, как в американских фильмах.

Лицо у Нины стало еще белее, и она крепко сжала руку Лисовского-младшего, который стоял рядышком и присматривал за нами. А мы придумали покорную Марию, и мудрого паука, и самоотверженную бабочку. Белокожая Нина пугалась каждой новой строки, словно мы с нею собрались выдать воинам Ирода все тайны младенца Спасителя.

Мы сделали Кнопфа Иродом! Кнопф заглянул через наши спины и сказал:

– Станет Ирод сидеть во дворце… Держи карман шире! Он будет искать и вынюхивать за десятерых.

А воинами были мальчики.

– А был бы жив ваш папа, – спросила Анюта, – что бы он стал делать?

Оставшиеся от ночи часы мне снилась глубокая ямина в снегу, даже следы от стариковых локтей разглядел я. И сзади была вмятина, которую я тогда наяву не заметил. Вот в чем дело! – старик раскачивался вперед-назад, вперед-назад, чтобы выбраться.

С утра оказалось, что Будилов ушел в Россию. Ваттонен благодушно махнул рукой и уселся смотреть репетицию. Что понимал наш скотовод без толмача – не знаю, но после благополучного финала похлопал нам, а Аню, хранившую на лице строгую печаль, осторожно погладил по щеке. Потом необычайно ловко показал на пальцах, что наш дивертисмент нужно сократить на десять минут, и ушел по хозяйству.

Я выпалывал из текста лишние реплики, а Кнопф стоял у меня над душой и зорко следил, чтобы Иродовы речи остались нетронуты. Все удивительней было рядом с Кнопфом.

– Володька, – спросил я, – тебя кто-нибудь ждет?

Он вдруг сморщился, но тут же хохотнул молодецки.

– Ты чудак, Барабан, кто будет ждать Ирода?


До вечера мы репетировали дважды, и то ли вдруг открылись таланты, то ли настоящая наша жизнь стала совсем незавидной, только в этой вифлеемской смуте оказались мы все как дома.

А ночью я увидел сон. Из этого сна выходило, Что Анюты Бусыгиной нет в живых. Испуганные Ксаверий с Наумом сидели голова к голове и толковали о том, что девочка является им совершенно как живая и этими явленьями измучила обоих. При этом Ксаверий держался того мнения, что Аня и вправду является, а скептический Наум все валил на расходившиеся нервы. Вдруг они решили, что стоит им выяснить, как обстоят дела с виденьями у меня, и все их страхи развеются. «К тому же Барабанов нуждается в поддержке».

В этом сне не было обычного предзнания, знания наперед. Так что все эти картины разворачивались передо мной а я ужасно тосковал. Казалось страшно несправедливым, что эта смерть досталась мне одному. Заструга, Алиса – их словно и не было.

Между тем Наум с Кафтановым в бесшумном автомобиле оказались перед усадьбой Ваттонена, но встречал их я. И тот «я» из сна знал об Анютиной смерти.

Гости довольно складно высказали соболезнования, а я усадил их пить чай на террасе. Было лето. Запомнил я из этого сна одну странность: Я кипятил воду, заваривал чай, а сам все следил, чтобы чашки были перевернуты вверх дном.

Каким-то образом Наум с Кафтановым все-таки получили свой чай и чинно пили его, заедая крендельками, хоть и было им крепко не по себе. Потом Наум принялся толковать об ихних с Кафтановым бедах, и я без уверток сказал им, что сразу после похорон Анюта являлась мне и сказала, что ее похоронили в летаргическом оцепенении. Тут моим гостям не только не полегчало, напротив – лица их свело в ожидании главного страха. А я встал и ушел во внутренние покои Ваттонена. «Спятил, непременно спятил!» – проговорил Наум, но допитую чашку, зараза, перевернул кверху донышком. Кафтанов сыграл бровями, но сказать не успел ничего. Я вернулся.

На мне был распахнутый мундир с эполетами, серебряным аксельбантом, превосходные галифе и сияющие сапоги. При этом в руке я держал клещи и время от времени щелкал ими.

«Вот беда-то, – сказал я, – гвозди рвутся, и нельзя вытащить ни одного. Не попробуете ли вы, Ксаверий Борисович?» Тут Кафтанов опрокинул свою чашку, но за мною пошел без колебаний. Мы все трое оказались в просторной пустой гостиной. Посередине стоял на табуретках гроб.

«Я вас умоляю!» – сказал я. Наум прижался к стене и трепетал. Ксаверий спросил, не Анютин ли это гроб. Я сказал, что да и что она велела откопать его немедленно. «Боже мой! – сказал Наум, – И вы привезли ее сюда, через две границы!» «Я вас умоляю! – сказал я. – Время уходит. Может быть, уже поздно. Попробуйте!» Оба не двинулись с места. Тогда я подошел к гробу застегнул мундир и одним махом выхватил из крышки восемь тонких, как иглы, гвоздей.

Ух, как хороша была Анюта Бусыгина в гробу! Я прислонил крышку к изножью и зажег две свечи. Они, оказывается, стояли наготове. «Она жива», – сказал Ксаверий. «Немыслимо, – сказал Наум, – немыслимо». А я вдруг отчетливо понял, что делать. Я склонился и крепко, совсем не так, как целуют мертвых, поцеловал Аню. И тут же сон кончился.

Заспанная, сердитая Нина трясла меня за плечо.

«Вставайте, Александр Васильевич, Юхан велел собираться. Едем».

Понятно, я удивился, как это Ваттонен договорился с детьми, но наткнулся на Ваттонена в гостиной и тоже – понял все, когда он пробороздил воздух своими ручищами и меленько пробежался пальцами по широкой ладони. Действительно, нам выходило играть сегодня вечером, а ехать теперь же. Я занервничал ужасно, дети же были спокойны, а Кнопф тот и вовсе – ходил королем. «Я в образе, Барабан!» Мы набились в лендровер, Кнопф вытащил бумажный лоскут с текстом и принялся зубрить.

Я смотрел на присыпанные снегом пространства, на птиц по верхушкам елок и думал, что все это очень похоже на смерть. И не на чью-нибудь смерть в отдельности, а на нашу общую. А может, она уже настала, и Мащенька Куус не вспоминается мне, потому что мы вот-вот встретимся… И Кнопф в роли Ирода…

* * *

Пансионат похож был на усадьбу Ваттонена. И не даром. Младший брат Ваттонена был там управляющим. Братья-чухонцы отконвоировали нас в длинное строение, где Юхан устроил бы коровник, В пансионате же было нечто вроде людской. Безбровая щекастая девушка налила всем кофе и поставила на стол плетушку крендельков. Ваттонены одинаково сложили руки на животах, постояли да и пошли вон. Минут через двадцать с двумя чемоданами вернулся Юхан. Костюмы – вот что принес наш скотовод!

Наконец-то я увидел безгневное сияние Анютиных глаз! Наряд Марии был прост, почти убог, но как хорош он был на ней… Кнопфу досталось что-то среднее между половецкой шапкой из «Князя Игоря» и богатырским шлемом. «Всем – смерть!» – сказал Кнопф, шевеля бровями из-под меховой опушки. «О кей!» – сказал Юхан и нам подали еще кофе с крендельками. Потом мы репетировали.

Вечером был успех! Осовевшие от мороза соотечественники ожили, когда же избавление Младенца состоялось, принялись аплодировать. «Вау!» – кричали их дети. А я подумал, что этот дурацкий вопль впервые не раздражает меня. И тут Ваттонен-управляющий просунул у меня за спиной в камин особенно сухое бревно. Бревно выстрелило и вспыхнуло. Пламенные блики разлетелись по гостиной, и в маленьком креслице в дальнем углу я увидел сероглазую жену Наума. Она сидела, остолбенев, что было ей удивительно к лицу.

Я снял с головы круглую шапочку, оплетенную мелкими еловыми лапками (ее перед началом представления неведомо где раздобыла Анюта, чтобы я хоть чем-то отличался от публики), я снял эту шапочку, стал подобен зрителям и пробрался к Наумовой жене.

– О! – сказала она, хлопая Кнопфу, который так кланялся, что его оперный убор едва держался на голове. – А я не верила Науму, когда он рассказывал про вас всякие чудеса. Да что вы-то здесь делаете?! – проговорила она с неожиданной силой.

– Тише! Можете считать это шефским концертом. Вам-то какая разница?

Она сощурилась стремительно поднялась и скользнула в соседнюю комнату. Я толкнул кого-то в спину и прошел за ней.

– Знаете ли что? Знаете ли вы, почему я здесь?

Я придвинул стул с сиденьем из прочной бечевки и сел. Собеседница моя тут же взвилась и нависла надо мной.

– Уж наверное, вы знаете девушку по фамилии Куус?

Ах, проклятье!

– Да-да, именно Марию Эвальдовну. День, два, три назад – Наум не говорит ничего определенного! – его вызывают в налоговую, а по пути он оказывается неведомо где, неведомо с кем. Эти самые неведомо кто предъявляют ему Марию Эвальдовну и говорят, что дети тоже у них, а Наум пусть делает выводы. Наум отправляет мать в Череповец, меня выпихивает сюда, а сам… Я вас спрашиваю, что это значит? Это именно те дети? Ага. Это вы всех надули? Нет. Тогда скажите мне, зачем меня Наум сюда затолкал?

За дверью Кнопф принялся читать свой монолог на бис.

– Откуда вообще все это? – спросила моя собеседница, указывая на мою хвойную шапочку.

– Вам понравилось?

– Да не в этом же дело. Ну, понравилось. А-а, поняла, эту пьесу придумали вы. Так? Наум говорил правду – с вас еще и не то станется.

– Погодите, погодите! То, что мы все здесь, это трагическая нелепица. Машенька под замком, отец мой убит, дети… Вы что думаете, стрельба, переход через границу – все это пройдет даром? А мои дети?

Тут в гостиной снова захлопали, застучали стульями.

– Два слова, – сказала она, – неужели дети перенесли эти приключения так спокойно? Почему они, наконец, не рвутся к родителям? Изображают тут…

Публика густо пошла из каминной, и нас разнесли. Вот что мне не приходило в голову: эти детишки лишились не родительской ласки, а твердой руки Кафтанова да, может быть ревнивого Алисиного присмотра. С другой стороны, Кнопф – тут, я тоже. Интересно…


Около лендровера Ваттонены разговаривали: топырили губы, поводили носами, похлопывали автомобиль, точно жеребца. Когда дети забрались внутрь, Юхан подозвал меня и принялся двигать руками. Жесты свои он сопровождал уханьем и хмыканьем, и выходило, что нынешнее представление не последнее.

– Еще бы, – сказал Кнопф, когда мы тронулись, – Такой фурор!

По дороге к усадьбе Кнопф потребовал остановиться, как видно, успел выпить пива с кем-то из соотечественников. Он вышел на дорогу, крякнул и ушел, хрустя снегами. Мы стояли, окруженные монолитной тишиной, и старались дышать потише. Потом послышались хлопки ветвей по одежде, и метрах в пятидесяти от нас на дорогу выбрался Кнопф. Даже в темноте было видно, как он бестолково мечется и вскидывает руки, точно сдается кому-то. При этом Кнопф молчал.

Когда между нами оставалось метров двадцать, стало видно, что над Володькой кружится птица. Огромная (я даже подумал, что она сейчас сцапает коллегу и унесет его к чертовой матери), с туловищем, похожим на обрубок старого дерева. Жуть! Жуть!

Кнопф добежал и ткнулся в бампер. Существо опустило к земле правое крыло и скользнуло к лесу. Помнится, Нина плакала.

– Вот история, – сказал Кнопф. – Я ведь так и не успел. Тут не то что чего, а и совсем помереть можно.

Я подумал, что Кнопф молодец. Девять из десяти с перепугу забрались бы в чащу, а он просто задал стречка на полсотни метров да и вышел на дорогу. Но говорить я ему ничего не стал. Нина все плакала, и я принялся рассказывать ей что-то.


Когда дети улеглись, и Ваттонен ушел свои покои, Володька сказал:

– Ты, Барабан, не понимаешь, а Ваттонен редкий человек. Не скупится. Я ему на камин только показал, и – готово дело.

Мы поглядели на пламя.

– Удивительно, – молвил Кнопф, – я не мог придумать, как мне тебя уговорить у камина посидеть, а ты – сам остался. А почему? Не хочешь, не говори. А вот что ты мне скажи: что за баба на представлении была? Нет, она тебе чего сказала? И что ты, Барабан, сказал? Вот, вот, я так и знал. Будешь теперь в камин глядеть. Смотри, Шурка, спалишь морду, и поделом тебе!

Со столика справа от камина телефон позвал нас тоненькими свисточками.

– Ты поди, – сказал Кнопф, – разбуди скотовода. Разбуди, разбуди – он тебя уважает.

Я снял трубку, и отчетливая финская фраза прозвучала.

– По-фински говорят, – глупо сообщил я Кнопфу.

– Небось, в Финляндии сидим, – отозвался коллега, а в трубке тот же голос выругался по-русски.

– Говорите, – убеждал он кого-то, – говорите сами, Швайфель!

И я услышал Наума.

– Мать честная! – сказал я, – у вас, однако, скорость…

– Не будем обо мне. Как там Бусыгина? Спит? Гм. Ага. Живете, значит, весело, но режим соблюдаете.

– Наум, милый Наум, что с Маней?

– А что, собственно? Ну, гуляет маловато. Можно сказать, совсем не гуляет. Так ведь это не смертельно. Нет, Барабанов, вы меня не перебивайте, вы отвечайте, это очень важно. Как там у вас Кнопф? У вас ведь есть человек по фамилии Кнопф?

Я залепетал что-то. Я почему-то страшно испугался, что Кнопф поймет, что разговор о нем. Но он сидел спокойно и даже к разговору не особенно прислушивался.

– Александр Васильевич, – вернулся встревоженный голос Наума, – Куда вы запропастились? Так что, Кнопф – он есть?

– Есть, – отвечал я, поднявши глаза к покоям Ваттонена. – Но он спит.

– А вы разбудите. Наши новые знакомые будут рады услышать от меня, что Кнопф жив-здоров. Вы же должны понять, что для всех нас очень важно, чтобы они были рады.

Я отнял трубку от уха, сделал страшные глаза и показал Кнопфу, чтобы он шел наверх к Юхану. Коллега затопал по деревянным ступеням, а я развернул ему вслед микрофон. Наверху он обернулся, а я проговорил:

– Да к телефону же тебя. Неужели непонятно?

«Ну, то-то же» – торжествующе проговорил Кнопф, но, услышав Наума, подрастерялся.

– Я здоров, – сказал он после долгого молчания и снова умолк. Видно, что-то втолковывал ему Наум, объяснял.

– В числе других! – ввернул он наконец с раздражением. – Я шел по глубокому снегу. – И опять Наум что-то говорил.

Они не прощались. Во всяком случае Кнопф. Он отвел трубку от уха, заглянул в нее, словно надеясь разглядеть там уходящего Наума.

– Сука какая! – сказал он и закурил. – Трубку положил. Его счастье. Я бы ему сказал…

– Хочешь телефон дам?

Но на это Кнопф не обратил внимания.

– Скажи мне, Барабан, – проговорил он с пафосом. – Скажи мне, мой школьный друг! – Я, признаться, обалдел. – Разве я шушера? Огрызок какой-нибудь? Я знаю, ты думаешь, что Кнопф – дерьмо. Ну, как же – Кнопф чуть тебя не вырубил, Кнопф детей украсть хотел… – Он призадумался, и тут я разглядел, что самое настоящее волнение нервными тенями перебегает по лицу его. Из-под годами выработанной окостенелости выскакивает то нос покрасневший, то надутые губы, то брыли, невесть откуда взявшиеся.

– Пусть так, – сказал Володька, – Но ты меня безжалостно бил по голове, и теперь я чист перед тобой.

– Что тебе сказал Наум?

– При чем тут Наум? Наум – транслятор. В состоянии ли я вернуться сам?! Да, я войду в Петербург с тобой на плечах, Барабан! Они увидят «могу ли я передвигаться самостоятельно?» О, я вижу, в чем тут дело, я вижу! Слушай же меня, Барабан!

И тут Кнопф понес такую ахинею, что я на первых порах стеснялся поднять на него глаза. Я таращился в камин, где картинно пылали деревянные обрубки, и раздумывал о том, что было бы неплохо отдать Кнопфа братьям-славянам за Манечку. Похоже, коллега Кнопф еще был нужен им. Тут охваченное пламенем дерево оглушительно треснуло, и стали слышны слова Кнопфа.

– Думаешь, мне тебя было просто разыскать? Думаешь, просто было тебя подловить? Черта лысого мне помогали, вот что я тебе скажу.

Тут Володька умолк и некоторое время глядел вместе со мною на пламя.

– Обойдусь без подробностей, сказал он наконец. – Что задумано, то задумано, что сделано, то сделано, и кто в выигрыше – большой вопрос. Ну-ка, Шурка, скажи мне, что будешь делать, если придут сюда ребята, которые папашу твоего… А?

Удивительно было не то, что Володька не чувствовал вины за смерть старика. Удивительно было то, что и я-то не винил его.

– А ведь стоит этому твоему Науму братьям-славянам рассказать, и явятся они сюда и свое возьмут!

– Не расскажет, – сказал я, и, надеюсь, прозвучало это уверенно. Кнопф, во всяком случае, воодушевился.

– Значит, я к ним должен явиться и свое получить. А ты не криви рожу, – строго сказал коллега Кнопф. – Конечно, я связался с засранцами. Может, я и сам стал засранцем? Но именно это им и требовалось. А раз так – подавайте мое наследство!

– Уже не о том ли Швайфеле, который умер в Праге, толкуешь ты, друг мой Кнопф?

Володька захлопал глазами, но встречу нашу на переговорном пункте вспомнил.

– Ты тоже ловкач, – сказал он одобрительно. – Но теперь я не стану таиться. Однажды, когда старина Швайфель проживал еще в Вене, я выручил его из беды. Он просил и умолял меня, и я выручил его с риском для жизни.

– Ну-ну. А на каком языке умолял тебя герр Швайфель?

– Он не герр. – терпеливо объяснил Кнопф. – Он пан из Праги. То есть, он еврей из России. Но в Праге у него родня, и он что-то такое изобрел. Тебе это все равно. В общем, я приехал в Вену отдохнуть, но по делам. Видишь ли, Барабан, одно время я занимался книготорговлей… А пана Швайфеля прихватили прямо у меня на глазах и прихватили ой-ой… Я задал им перцу, Барабан!

– Ну.

– Да не ну, а все он мне на радостях и завещал. И патент, и пивную в Праге… А эти теперь думают, раз я тут у Ваттонена прохлаждаюсь, значит, я от наследства отказался. Шиш им! Слушай-ка, Барабан, давай так: я сбегаю в Питер, разберусь, что к чему, а ты пока царя Ирода поиграешь…

– Ищи дурака, – сказал я, – И потом, если твое наследство в Праге, зачем мотаться в Питер?

– Братья-славяне, – пояснил Кнопф и со значением заглянул мне в глаза.

– Пусть так. Драться я с тобой не буду, но тут же позвоню Ксаверию. Встречу он тебе устроит, не сомневайся. Только кто на этой встрече расскажет, какой ты хороший? Кто объяснит, что ты ни в чем не виноват?

Кнопф быстро сказал, что уделит мне из наследства, и что я смогу жить у него в Праге сколько захочу.

– Гостем будешь.

На это я сказал, что невелика честь, и что в город он попадет только со мной. Бесшумно ступая, Кнопф без промедления скрылся в глубинах дома и явился с большим электрическим фонарем Юхана.

– Не обеднеет скотовод наш, а я, как получу наследство, десять таких ему куплю.

Интересное это было наследство. Появление братьев-славян вернуло Кнопфу надежды, а про охоту за Аней Бусыгиной он забыл бесповоротно. Неужели Володька и вправду верит в какие-то воздаяния? Но эти мысли вертелись где-то сбоку, высовывались из-за кулис. В центре же было одно: мне предстояло так извернуться в Петербурге, чтобы получить барышню Куус в обмен на ничего не подозревающего Кнопфа. Ибо, если наследство Швайфеля и в самом деле существует, то мой коллега Кнопф нужен будет своим неведомым покровителям хотя бы для того, чтобы отнять у него это.

А Кнопф сновал по кладовкам Ваттонена и, наконец, набил в невеликий рюкзачок всякую удобную провизию, бухту превосходной веревки и шерстяные носки.

– Я написал Ваттонену, что ты вернешься. – сказал Кнопф. – Ты вернешься, Шурка, тут дети. А кому они нужны кроме тебя? Каждому свое наследство, друг мой Барабанов.

Вот! Вот-вот-вот-вот. Что-то было в этом очень важное, чего не знал Кнопф. Мы уже оделись. Я взял фонарь, поправил лямку на плече у Кнопфа.

– Володька, как фамилия этого пражского бедолаги, которого кокнули братья-славяне?

– Швайфель, – угрюмо ответил Кнопф и застыл вполоборота ко мне, словно ожидая продолжения. Тогда он не сказал ни слова по поводу моего «кокнул». Спустя десять минут мы шли через насаженный Ваттоненом лесок. Ветки хлопали нас по плечам и по спине, а я думал о странном совпадении, на которое поначалу не обратил внимания. Швайфель – ведь именно так позвали к телефону Наума.

* * *

Мы задохнулись поначалу в городе, но выпили пивка, потом еще по кружечке, и все стало благоприятно. Кнопф сказал, что домой нельзя идти ни мне, ни ему. Он стоял с недопитой кружкой в руке, глядел вдоль Владимирского и думал. Но соборной колокольне ударили в колокол.

– Допивай, – сказал Володька, – Есть еще места, где нас любят и помнят.

Неподалеку от улицы Пестеля, рядом с почтой мы свернули во двор. «Лаваши» – было написано над окошечком. Две кавказские кепки стояли рядом и глядели неодобрительно. Кнопф забарабанил по стеклу. «Лара», – сказал он, когда окошечко распахнулось. Мне послышался сдавленный крик, но Кнопф ухом не повел. Он поманил меня, мы зашли сбоку, и железная дверь, широкая, как воротина, содрогнулась и распахнулась.

Удивительно милая женщина с лицом разгоряченным и усталым потянула Кнопфа к себе в прихожую. Впрочем, она и меня заметила и сразу поняла, что я с Кнопфом, и свободной рукой зазывала меня тоже. Но глаз от Володьки не отводила.

– Вова! – проговорила она обмирающим шепотом. Помню, меня даже досада взяла. Ну что такое Кнопф? Его ли такими взглядами и обрывающимся голосом встречать? Но коллега мой без своих обычных штучек поцеловал лавашницу в горсточку, потом в губы и сказал:

– Ларик, нам с товарищем деваться некуда.

Тут она немножко поплакала и немедленно принялась нас с Кнопфом кормить.

Это здорово, когда в виду надвигающихся событий женщина ставит на стол горячие щи. Не расспрашивает, не клянется, не упрекает – ставит на огонь кастрюлю и режет хлеб. Я давно заметил, что в это время и события перестают надвигаться, там у них происходит какая-то заминка. Одним словом, пока на столе щи, ничто не поздно.

– Ларик, – сказал Кнопф, вглядевшись в тарелку, – а как же чеснок?

Женщина поставила на стол глиняную миску с серебристым чесноком, и Кнопф вылущил по зубку себе и мне. Мы доели в молчании.

– Баранина? – спросил Кнопф, опуская ложку. – Ну, скажи, Ларик, я угадал? – Женщина засмеялась тихонько, а я словно проснулся. Я подошел к телефону, который выглядывал из-за горки нарядных луковиц в расписном корыте, накрутил номер Наума и неожиданно для себя попросил к аппарату Швайфеля. Володька дернул ушами, как пес.

Голос у Наума был страшно недовольный, когда же он узнал меня, то разозлился по-настоящему.

– Мы здесь, – сказал я.

– Такую мать! – сорвался Наум. – На вас нельзя положиться, Барабанов. Вы – дезертир. Вы – бросили детей! – Я промолчал, и он успокоился. – Э! – сказал Наум. – Да, я понимаю. Вы привезли Кнопфа на обмен?

– Да.

– Ну и как он? Готов?

– Мы обедаем в тихом укромном месте, потом отдыхаем, а через три часа…

– Нет, только завтра. Я должен все подготовить.

Мы молча отобедали и перешли в комнату. Кнопф улегся на широкой тахте, мне досталось раздвижное кресло.

– Мне твой разговор с этим типом не понравился. Нет, не понравился. И потом – зачем ты его называешь Швайфелем?

– Ты чудак, Кнопф. Это его фамилия.

– Хэхм! – сказал Кнопф, ерзнул с силою на диване и замолк.

Часа через два-три я проснулся от негромкого разговора в кухне.

– Не плачь, – говорил Кнопф устало. – Ты плачешь, Ларик, а у меня от этого силы кончаются. И соображаю я медленно, если ты плачешь.

– Ну, не буду, не буду, – заспешил женский голос. – Какой ты стал красивый, Вова! Как давно ты у меня не был. А я вот всех прогнала…

– Ларик, мы с Барабаном у тебя переночуем?

– А помнишь, как мы с тобой ежиков продавали? А как удава определяли, мальчик он или девочка, помнишь? Конечно, ночуйте. Хоть живите тут.

Потом разговор смолк, послышались осторожные шаги, и дверь в комнату прикрыли. Отступивший, было, сон снова налег, и стало тихо.


Когда я проснулся, Кнопф сидел на диване, скрестив ноги по-турецки, и глядел перед собой.

– Ну и почему они оба Швайфели? – спросил Володька, едва я открыл глаза.

Непростительное озорство! Не надо было мне, не надо было звать Наума по фамилии.

– А этот твой Швайфель он что делает?

Я начал объяснять Кнопфу про кафе «Семь сорок», и до меня дошло, что между занятиями здешнего Наума и пражского Швайфеля немалое сходство.

– Вот и я об этом, – сказал Кнопф, натягивая штаны. – Если еще и твой изобретатель, то я не знаю, что и думать. Слушай! – развеселился Кнопф, – а может, этот тебе чего-нибудь завещает? Что ли, для симметрии…

В кухне залился телефон, Володька зашлепал туда и сразу вернулся.

– Иди, – сказал он хмуро. – Да не одевайся. Лары нет, меня что ли стесняться?

– Порядок, – сказал Наум, не здороваясь. – Нас ждут. Этот готов?

Ну, положим, я и сам недавно лупил Кнопфа по голове, связывал его, но чтобы вот так говорить про Володьку, как про порожнюю посуду, которую требуется сдать…

– Он не этот, – буркнул я. Наум всполошился.

– Как это? Меня ждут с Кнопфом. Вы сами заинтересованы.

– Да все в порядке!

И мы стали договариваться.

Мы встретились в чудовищных новостройках за Невой. Наум стоял у рекламного щита с женской задницей, и снег вокруг него перелетал по тротуару.

Наум оглядел Кнопфа, как ручную кладь – надежно упакован? Слава Богу, Кнопф ничего не заметил.

– Барабан, – сказал он, – ты, конечно, вел себя по-скотски, но я надеюсь, что ты у меня побываешь. Пиво – дарма! – Наум даже попятился.

– Мы идем, наконец?

– Мы идем, мы идем, – почти пропел Кнопф. – Он вдруг стал игрив, словно насупленный Наум внушил уверенность в решительном успехе.

Мы миновали пустырь, страшный, как преддверие ада. Скрюченное железо то тут, то там тянулось к нам из-под снега. Кнопф с ожесточением плевал на эти ржавые клочья, пока я не дернул его за рукав. Он вырвал обшлаг из моих пальцев и скверно выругался. Вся веселость его улетучилась.

Наконец, у грязной парадной огромного, как ковчег, дома Наум остановил нас. Он сделался сух и неприветлив и довольно резко потянул назад Кнопфа, когда тот хотел шмыгнуть в парадную.

– Первым я, – сказал он отрывисто. – Потом, Барабанов, вы. Вы будете держать Кнопфа повыше локтя. Вот так. Главное, чтобы те, с кем мы встречаемся, не забеспокоились.

– Что такое? – проговорил Кнопф и руку мою, как налипшую грязь, стряхнул. – Кнопфа под конвоем? – С силою толкнул меня кулаком в грудь, пустился бежать вдоль дома. Качнувшись от толчка, я шлепнулся на асфальт, а Наум заметался и запричитал:

– Я не могу, Барабанов, понимаете, не могу идти к ним с пустыми руками. Он и сам не заметил, как стал передо мною на колени. Чудная была картина. Я сижу на заду, а передо мною на коленях хлопочет Наум.

Потом он спохватился, солидно гулко откашлялся, и мы встали.

– Вон он бежит! – с раздражением сказал Наум. Кнопф и в самом деле удирал, и метров сто уже было между нами. – Держать надо было. Держать!

– А ты стрельни, он и остановится. – Теперь, когда Кнопф исчез, разозлился и я. И вот мы стояли злые. Злые друг на друга, на Кнопфа, на свою бестолковость.

– Им нужен Кнопф, – сказал Наум, – тебе нужна она. А я к ним с пустыми руками… Нет никакого резона.

Я взял Наума под локоть, как только мог крепко. Будь он похилее, я бы просто потащил его за собой, но драку я боялся устраивать под окнами.

– Вы не можете уйти, Швайфель!

Наум приставил ко лбу кулаки и застонал.

– Боже мой! Боже мой! Боже мой! Ну, за что, за что мне такие несчастья? Вот ты, Барабанов, кто?

Раздался топот, и на нас набежал взмыленный Кнопф.

– Я подумал. Ничего не поделаешь, придется потерпеть. Но скажи мне, ты в самом деле Швайфель? Ага-а! А не изобретатель ли ты всякого такого, за что дают патенты?

О, как Науму не хотелось отвечать. Они с Кнопфом поняли вдруг что-то друг про друга.

– Я пойду с тобой, – сказал Володька, – я пойду с тобой, если ты скажешь мне все как есть. Ведь ты – Швайфель!

– Да, я Швайфель, и в этом нет никакой тайны. И да – я изобретатель. А что я изобрел это второй вопрос.

Кнопф пошевелил бровями.

– Ну, пошли.

– Барабанов, – молвил Наум, – Я хочу предупредить. Если тот револьвер при вас, вы его лучше того… Куда-нибудь. Не то знаете…

Кнопф хихикнул, я пихнул его, и мы вступили в парадную.

Не могло быть никаких сомнений: звонок был исправен. Резкие трели рассыпались, но дверь нам не открывали.

– Ах, ты Швайфель, – сказал Кнопф угрожающе, и сам принялся плющить кнопку. Потом Наум оттолкнул его от звонка, потом снова Кнопф… Злость меня взяла. Я развернулся спиной к проклятой двери и лягнул ее что было сил. Спутники мои оцепенели, дверь же, тихонько всхлипнув, отворилась.

– Надо уходить, – молвил Наум, заглядывая в темную пустоту.

– Да что же это? – заволновался Кнопф, – Да как же? Я им обои порву.

– Не надо заходить, – значительно проговорил Наум. Вдруг Кнопф сгреб его в охапку и пропихнул перед собой, приговаривая «Иди, иди, изобретатель хренов!»

Я вошел следом и, стараясь не шуметь замком, прикрыл дверь. «Это да! Это правильно». похвалил меня Кнопф, а Наум сказал: «Я дальше не пойду». «Без тебя обойдемся». – сказал Володька, задираясь, однако продолжал торчать в прихожей. Наконец, он стянул с головы шапку, бросил на полку из редких реек и шагнул внутрь. Стало слышно, как мы дышим. Я оттолкнул Наума, зацепил Кнопфа, который, вытянув шею, заглядывал в кухню. Я пробежал первую комнату, сходу влетел в смежную с двумя продавленными раскладушками и скомканным спальником на полу. Вернулся в первую (там уж был Наум) и узким проходом ринулся дальше.

Манечка Куус, печальная и прекрасная, сидела в дальней комнатенке на подушке от автобусного кресла. На коленях у нее, свернувшись, лежала змейка. Я подбежал к ней и опустился на пол. Змей зашипел.

– Ужик не любит, – сказала Манечка.

Я опустился на колени и целовал ее лицо, пока она не сделала холодными губами движение, напоминающее поцелуй. «Целуетесь?» – сказал Володька у меня за спиной. «А этот твой Швайфель так и стоит дыбом в прихожей. Я прошу прощения», – он опустился на пол рядом с нами. – «Что эти, которые тут были? Они совсем ушли или так, на минуточку?»

Тут барышнин змей зашипел на Кнопфа.

«Это непременно они вам подбросили», – сказал Кнопф. – «Я эту сучью породу знаю».

«Ужик», – сказала Манечка. – «Хороший ужик. Если бы я знала, мальчик он или девочка, я бы его назвала».

Я велел выйти Кнопфу и попробовал поднять Машу. Она взглянула на меня жалобно. «Александр Васильевич, ох, Александр Васильевич…»

«Вас обижали, Машенька?» «Если вы про то самое, то нет. Но они кормили меня овсянкой. Я думала – умру». У Манечки полились слезы. «Я дрянь, – сказала она, – Презирайте меня, если хотите. Я все рассказала им. Все-все. Про детей, про вашего отца».

Манечка выплакалась, мы прошли в большую комнату. «Смотри, – сказал Кнопф. – А этот твой у двери так и стоит, чтобы я не убежал. Вот гусь!»

Я махнул Кнопфу, чтобы он выкатывался на кухню, и он, слава Богу, понял. Машенька все еще не могла идти, и я стал рассказывать о нашем житье у Ваттонена. Нет, нет, моя девочка слушала меня, но не те слова, что я шептал ей, а то беззвучное, что происходило в ней в ответ на мои слова. Потом она обняла меня и сквозь запах табаку (в квартире было страшно накурено) пробился тонкий аромат ее кожи.

«Манечка, – шепнул я ей, – вообразите: там у Ваттонена я сочинил пьесу, а дети сыграли ее. И Кнопф, вы только представьте себе, играл царя Ирода». И тут Маша зарыдала в голос. Она плакала так, будто пришло горе, которого нам с нею хватит до конца жизни. Я однажды видел, как плачут, упав на гроб, Манечка плакала так же, только у нее не было и гроба – и руки, и плечи рушились в темноту. А прислониться ко мне она не хотела. Наум выдвинулся из прихожей, стоял на пороге и смотрел испуганно.

Манечка перестала плакать разом, без прерывистых вздохов и всхлипываний. Она подняла глубоко запавшие, в темных кругах глаза и голосом тихим и уверенным сказала, что не любит меня теперь, а может, и вовсе никогда не любила. Я как-то по-подлому засуетился; то схватывал Манечку за плечи, то пытался поцеловать. Она не отстранялась, просто сидела прямая, как доска, и я ничего не мог поделать.

«Не горюйте, Александр Васильевич, – сказала Маня, – вы-то меня тоже не любите». «Дура! – закричал я на нее, – бедная моя дура!» «Правда, правда, – сказала она, сосредоточенно глядя перед собой. – У вас украли меня, у вас убили папу, а вы сочиняете пьесу. Ну, разве только, что она про Ирода… Нет, нет, все равно. Вы же не бросились меня разыскивать, вы пошли за границу и написали пьесу. Да. Вот: вы настоящий писатель».

Змейка скользнула у Манечки из рукава, она погладила блестящий узор. «А я? – сказала Маня. – Я дрянь, дрянь! Если бы я могла, я бы так и отвела их к вашей дочке, если бы я знала еще что-нибудь, я рассказала бы им все. Понимаете ли вы, Александр Васильевич, что кроме своего страха я ни о чем, ни о чем не думала! А так ведь не бывает, если любишь».

Тут хлопнула входная дверь, и Наум, рыкнув, метнулся в прихожую.

– Ушел! – крикнул он. Пнул дверь и заругался, не стесняясь.

* * *

Не люблю вспоминать, что было в тот день дальше. Я вернул помертвевшую Манечку родителям и заехал в лавашную на Литейном, но Кнопфа там не было, только тихая Лариса плакала над своими лавашами. Наконец, к вечеру я добрался до нашего со стариком жилища. Я разогрел на сковороде бобы, вылил пиво в огромную кружку и поужинал, дивясь тишине. Уже допивая, сообразил, что тишина эта от отсутствия старика. Следовало немедленно кое-что проверить. Я пошлел в отцову комнату, где еще стоял запах стариковства, откинул с постели плотно убитый матрас и забрал конверты. На мое счастье он разуверился в банках. Я вытряхнул рубли на стол, рассовал их по карманам. Помню, мне все казалось, что я должен куда-то мчаться. Во втором конверте была валюта, но не та, которую копят добрые люди, а мне на удивление немецкие марки пополам с гульденами. Там еще лежала бумажка. На ней дрожащей, будто с кардиограммы линией, было вырисовано слово «курс». Следом за ним располагались еще несколько трясущихся линий. Это были записи старика, и один только Бог знал, что воображал он, глядя на выходящие из-под его руки зубчики и запятые. Не знаю уж, как это вышло, только вдруг обнаружил я, что плачу. Я помнил оставленного при дороге в снегу старика каждую минуту, но почему-то именно теперь над его каракулями меня пробило. Мне пришло в голову, что обо всем этом нужно будет рассказывать Ольге, и невыносимый стыд зажег лицо. Потом зазвонил телефон, и я подошел, стараясь ступать как можно тише. Я снял трубку и некоторое время вслушивался в чужое дыхание, не говоря ни слова.

– Ах, не томите меня, Александр Васильевич, раздался голос Кафтанова, а поскольку я еще цепенел, он переменил тон, и у нас состоялся разговор. Разговор получился странноватый. Как видно, известия о произошедших событиях просочились в школу через Алису. Своенравная дамочка профильтровала их своим причудливым разумом, и общество содрогнулось.

– Но не я, милейший господин Барабанов! Не я, не я. – заиграл баритон Ксаверия. – Скажите же мне, что не было налета, что вашу… кгм… подружку никуда не увозили… Скажите, наконец, что была просто славная выдумка увести детей в недоступное посторонним место и развернуть неслыханную культурную программу. Ну! Ну! – как-то особенно требовательно проговорил он.

Меня эти настойчивые взвизги разозлили, и я сухо и коротко спросил Кафтанова, откуда ему известны наши с детьми приключения, и с чего он взял, что я в чужих краях не сгинул, а напротив – сижу и жду его звонка. Баритон снова сделался серьезным.

– Ну что вы, право, сгинуть… Вам сгинуть время не пришло. – И опять, дрянь этакая, расхохотался. «Время не пришло!» – стало быть, живчик этот знает, когда мое время настанет…

И опять он свою игривость обуздал и сказал, что невелик труд трижды в день набрать мой номер.

– Что попусту болтать, – сказал он наконец. – Приезжайте, напишите подробный отчет, получите деньги. А вы как думали? А чтобы триумф был полный, приводите уж разом и детей. И Кнопфа! – и опять захохотал.


Я был настолько глуп, что позвонил Алисе и все ей выложил.

– Сочувствия не ждите, – отчеканила стерва. – Расскажите еще раз с самого начала.

Мне следовало послать интриганку подальше и бросить трубку. Вместо того я пустился объяснять. Извиняет меня только пиво. От пива разум теряет изворотливость.

– Подведем итоги, – сказала Алиса. – Дети, как ни странно, в безопасности. Кнопф – в бегах. Вы, друг мой, снова ни при чем. Знаете, Барабанов, вы редкостный недотепа, но вам везет. С вами, наверное, хорошо ходить в разведку. Но вот что: до того, как наши магнаты поймут, что дети у Ваттонена в безопасности, они сотрут вас, Барабанов, в порошок.

Мерзкая бабища! Анюта у Ваттонена, а я тут пропадай. Впрочем – Кнопф. Братья-славяне ясней ясного объяснили, что никакой им Кнопф не нужен. А значит до пражского Швайфеля с его наследством они собираются добраться сами. Батюшки! Да ведь Кнопф собирается начать со своими покровителями великое состязание за пражское наследство. При этом – домой ему нельзя, и денег у него нет. Но ночевать на чердаке или в подвале Володька не будет… Я поглядел на часы, быстро собрался и отправился на Литейный.

Когда в темном дворе около окошка с лавашами я увидел Володькин жукоподобный автомобиль, обрадовался, как пацан. Оставалось выманить Кнопфа, но это было просто. Я подошел к машине, уперся в дверцу задом и толкнул посильнее. Сигнализация заквакала, дверь хлопнула, Кнопф возник из мрака. Он, негодяй, довольно ловко наскочил на меня и прижал к капоту.

– Привет, Вова, милицию вызывать будем?

Кнопф стал ругаться неумело, но искренне. Под конец он сказал, что я ему, видите ли, разбил жизнь.

– Брось, Вова, не ты ли меня к Ксаверию своими руками привел?

– Дурак был, вот и привел.

– Ну, дурак там или нет, а были кое-какие планы. Сознайся, тевтонец ты мой распрекрасный.

– Долбану по голове, спущу в люк.

– Поздно. Нас сроднили невзгоды. И потом – мы школьные друзья. Неудобно – в люк. Со своей стороны могу предложить возвращение к Ксаверию.

Володька начал шипеть и плеваться, а потом сказал, что он мне готов простить все, если я не буду путаться у него на пути.

И тут я нечто сообразил.

– Скажи мне, друг любезный, откуда взялся Швайфель с наследством в Вене? Но не ври, Вовка, потому что настало время говорить правду.

К чести Кнопфа надо сказать, что изворачивался он совсем недолго.

– Да, черт дери, – сказал он, – Швайфель, царство ему небесное, был пентюх. И славяне, понимаешь, так все подвели, так все устроили, что ему и в голову не пришло, что дурят его, как последнего лоха.

– Ага, Кнопф, значит, придумал всю комбинацию не ты.

– Ну, не я. Но видел бы ты, Барабанов, как я все это сыграл…

– А то я не видел. Опомнись, Ирод! А знаешь, Кнопф, ты сам еще удивишься своим талантам. И очень, очень скоро. Но скажи мне прежде, сознайся: ведь похищение Анюты придумал тоже не ты? Отлично, я так и думал, что ребенка ты не обидишь. «Но что же это значит?» – спросит изумленный Кнопф. А то и значит, что каждый шаг твой по инструкции, все успехи твои по плану. Не обижайся, Кнопф, но ты, как трамвай. Покуда по рельсам катишься, цены тебе нет, а если не катишься, зачем рельсы прокладывать? Не обижайся, Володька, но если ты не покажешь себя самостоятельно мыслящей единицей, наследства тебе не видать. Уж не знаю я как, но к Швайфелю тебя не подпустят. Скажу тебе больше – затопят тебя в Фонтанке, как ты того гада заморского затопил.

– Откуда ты знаешь? Спросил Кнопф, и даже в темноте было видно, как раздулись у него ноздри.

– Знаю, и шабаш. Лучше ответь, почему братья-славяне связались с тобой? Володька, из тебя злодей и интриган, как из Лисовского акробат. Неужели твои благодетели не нашли никого поподлее, похитрее, пошустрее?

– Ты страшный человек, Барабан, у тебя нет жалости. Ты мог бы даже убить у своего коллеги веру в себя. Но теперь уже поздно. Я старался и стал незаменимым. Куда бы они ни совались, везде был я, и для меня не было неподходящей работы. Трех идиотов я нашел себе в помощь. Они слушались меня, как бога, а за зарплату согласны были умереть. Поверь, Барабан, у человека много лишних извилин. Нужно не думать, Шурка, а сильно хотеть. Я хочу, как сто голодных дураков! Я носил брюки с заштопанной задницей, я жрал картошку без масла – и этого больше не будет! Это ты можешь терпеть кофе из ячменя и ненормального папашу, а я не могу, не могу! Это я придумал план. Ага, удивляешься! План с твоей дочкой и с Бусыгиной. Я придумал эту путаницу для всех и я заслужил свою долю.

Кнопф стоял, упершись кулаками в капот, как в трибуну, грудь выпятил гордо. У меня голова закружилась.

– Пускай, – сказал я, – пускай ты такой хитрый. Но ведь ничего же не получилось.

Володька обошел автомобиль придвинулся ко мне.

– Неизвестно! – проговорил он свистящим шепотом. – Думаешь, за Анюту хотели выкуп? Нет. У моих славян другое на уме. Но что? – Коллега Кнопф вскинул палец и, как мне показалось спохватился. Я испугался, что он замолчит, спросил, словно бы заскучав:

– Вот кстати, братья-славяне – они действительно.?

– Липа, – сказал Кнопф убежденно. – Видел я этих славян… Вот ты, Барабан гордый, ты бы с ними и разговаривать не стал. А они, между тем, Швайфеля вычислили, а уже потом мне команду: «Валяй, Кнопф, действуй!»

И тут воздух, что ходил у меня в груди, стал холодным до колючего озноба, дыхание осеклось, и я понял, что начинается самое интересное.

– Я замерз, – сказал я Кнопфу, – а спать не хочется. Может быть, к тебе?

По-моему, Кнопф обрадовался. Невозможно молчать все время. Он взял из машины какую-то коробку, ударил ногой в дверь, и нам отворили. На этот раз Лариса показалась мне еще милее. Она принарядилась, видно, ждала Кнопфа, и на меня смотрела хоть и по-доброму, но с тревожным ожиданием. Честное слово, я ни минуты всерьез не стыдился того, что происходило за последние дни между Володькой и мной, а тут мне в голову пришла мысль о том, что Кнопф – тоже человек. И что не только детей или меня, но и его, Кнопфа, могут прихлопнуть, как муху. Мне даже пришло в голову, что где-то в Петербургских закоулках скрывается бледный маленький сыночек Ларисы и Кнопфа. Но это была глупость. «Меньше Диккенса надо читать!» – сказал я себе построже.

Потом мы выпили по чашке удивительного чаю, который был и крепок, и вкус его перекатывался во рту упругим благоуханным клубком. И тут я спросил размякнувшего Кнопфа, с чего им вздумалось разыскивать изобретателя Швайфеля? И не изобрел ли он вечный двигатель? Кнопф в ответ презрительно скривился и назидательно сказал, что вечные двигатели хороши только для писателей, которые сами ничего путного выдумать не могут. Что найдись и в самом деле такой изобретатель, его бы мигом пристроили куда подальше, чтобы не портил честным людям жизнь.

– Нет, Шурка, тут штука покруче. Этот Швайфель, покуда еще в России сидел, такое изобрел, что год-другой, и будешь ты бензин Олега Заструги по цене коньяка покупать. И не пикнешь.

– Не буду, – сказал я, а Кнопф опять скорчил рожу и махнул рукой – дескать, что с тебя взять… – Но постой, видать, у твоих липовых славян разведка была – класс? Отчего же тогда бездарная путаница? Вот они увозят Машу Куус вместо Бусыгиной, а потом не могут нас найти у Ваттонена…

Кнопф взял плюшку с блюда, откусил, глотнул.

– Была там разведка, Александр, была. Все у них было. Но я тебе скажу по старой дружбе: был у этого Швайфеля один признак. Особенность у него была. Такая особенность, что и ты бы его нашел. Верь слову! Это изобретение записано на двоих. Угадай, Шурка, кто второй? Анюта Бусыгина – вот! И очень грамотно Заструга его из России убрал. Купил ему в счет будущего заведение в Праге, квартирку… Живи!

– И что? Все это Швайфель завещал тебе? Не смеши, Кнопф.

– Благодарность его была безмерна, – сказал Володька совершенно серьезно.

– Ну ладно. Но неужели ты со своими благодетелями городил этот огород, чтобы стрясти с Заструги выкуп?

– Нет! – с неожиданной страстью выдохнул Кнопф, и чай у меня в чашке покрылся рябью. – Нет, Шурка, не такие они дураки. Я же понимаю, как ни сиди, как ни прячься – найдут. Думаешь, я не говорил? «Так и так, господа, в прятки я давно не играл, квалификация утрачена, поищите-ка вы профессионалов». Ни в какую! И знаешь, что загадочно? Их совершенно не интересовало, куда я с Бусыгиной денусь. «Исчезни на полгода» – вот какое задание дали мне они.

– Чудеса! – сказал я.

– Чудеса, – согласился Кнопф. – Но скажу тебе больше: братья-славяне предупредили, что мне не поздоровится, если они узнают, где притаились мы с Анютой. Мосье Леже – главный брат – сказал, что лучше бы нам с Бусыгиной превратиться на полгода в морские камешки где-нибудь на берегу Ледовитого океана.

– Зато потом! Пивная в Праге, процент с изобретения… Кнопф! До меня только что дошло: ты получишь процент в нефтяных делах Заструги.

– Скажу тебе откровенно, Шурка, этого-то я и боюсь. Верь слову! Однако деваться некуда. А ты, если ты такой умный, скажи мне, почему я им больше не нужен?

– Слушай, – сказал я. Нечто у меня в голове созрело, и сидящий передо мной Кнопф был как раз в том градусе доверчивости, когда легче верится именно в катастрофические известия. Я принялся втолковывать ему, как похож местный Швайфель (Наум) и Швайфель из Праги: Там пивная, тут – почти то же, там наследница – Аня, здешний Наум тоже при Заструге. Ты скажешь, Швайфель из Праги изобретатель, а я не удивлюсь, если и здешний изобрел какой-нибудь порох непромокаемый.

– Какой к черту порох! – разозлился Кнопф. – Не до шуток мне.

– Ну не порох! Ладно. Не в этом дело. Просто того, пражского Швайфеля, Заструга подсунул твоим покровителям. Подсунул, как блесну щуке. Похоже на рыбу, а не рыба! До них это дошло, и пожалуйста – Машенька на свободе, ты не у дел. Я думаю, их и в Петербурге нет.

Володька пошел пятнами и сказал, что он прекрасно понимает, в чем дело. Теперь я разеваю пасть на его наследство в Праге. Так не будет же этого! Я подумал, что с нас станется и здесь подраться, не стал длить паузу и сказал, что совершенно с ним согласен, и что будь этих Швайфелей хоть десяток, должен Кнопф стоять за свое наследство нерушимо.

– Я знаю способ, – сказал я и с облегчением увидел, как бледнеют пятна у Кнопфа на щеках. – Ты вернешься к Ваттонену.

«Ларик! Он смерти моей хочет!» – завопил Кнопф, но я-то видел, что он будет слушать.

– Ты убедишь Ваттонена, что гастроли с детьми по Европе – золотое дно. Ты убедишь его, Володька! Голову даю на отсечение, он сам об этом думает.

– Языки, – проговорил Кнопф озабоченно, – тут, понимаешь, не Рязань, не Оренбург…

– Эх, Володька, детей ты не знаешь, вот что. Эти дети не нам чета. Нина перепрет все на английский. Только скажи ей, чтобы не мудрила. Попроще, Кнопф, попроще. Мордой доиграешь, понял?

– Барабан, – сказал Кнопф задумчиво, а тебе не приходит в голову, что дети у нас того… ненормальные? А если дети у нас нормальные, то уж мы с тобой непременно спим и видим один и тот же сон. Почему они не бунтуют? Почему не требуют, чтобы их вернули родителям?

– Не родителям, не родителям, пойми ты, а Ксаверию. Хотя разница, кажется, невелика. А мы с тобой устроили им приключение. Да еще какое! В нас изредка стреляют, мы перешли границу, на чухонской ферме устроили театр. Жизнь-то какая! А наше с тобой присутствие – думаешь, оно ничего не стоит? Мы из школы, мы от Кафтанова, а значит, во всем есть какой-то порядок. Ordnung, Кнопф, ordnung!

– Да, – сказал Кнопф, – я замечал, что дети любят меня. Но чтобы так… Ты молодец, Барабан. Но куда ты денешь родителей? Того же Лисовского куда денешь и Застругу? А Кафтанов? О-о-о, ты не знаешь Кафтанова, Шурка!

– Знаю. И ты, Володька, знаешь. Вот они отдали своих детей Кафтанову под надзор. Они их сами от себя спрятали. Ну, положим, всякие педагогические штучки придумали, да не в этом же дело. И вдруг у самых что ни на есть магнатов детей крадут. Скандал! Непозволительный скандал. Однако смотри, крадут не врозь, значит причины подозревать друг друга у них нет. Не мучают, не убивают, ничего не требуют. Устраивают такие развлечения, до которых у самого Кафтанова нос не дорос. (Про стрельбу да про то, что старика убили, они Володька, не знают. Ей Богу, не знают!) Затем сообрази такую штучку: тебя в злодейских планах если и подозревали, то теперь можешь не беспокоиться. Я с тобой справился, я тебя одолел и даже привез тебя на обмен, и ты не трепыхался. Сам понимаешь, какие выводы.

– Тьфу ты! – сказал Кнопф.

– Погоди плеваться. Вспомни лучше, что ты про меня говорил Ксаверию, когда меня еще в школе не было.

Володька покраснел.

– Ну то-то. Говорил ведь, что я не от мира сего и всякое другое говорил. И что же? Да то, ненаглядный Кнопф, что под нашим с тобой патронажем для самых главных детей настала такая безопасность, какая Ксаверию и не снилась. Ты согласись, что ситуация очень интересная.

– Ты, зараза, писатель, – сказал Кнопф с ожесточением. – Тебе лишь бы интересно, а люди хоть и околей.

– Но к Ваттонену ты вернешься. Ты вернешься к Ваттонену с детьми, потому что здесь, в Питере (внимание!) на нас снова напали, потому что мы еле отбились, и ты свалил в Чухляндию, а я остался раненый и без сил. Мы с тобой никому не доверяем, понял? Мы с тобой убили одного из нападавших.

– Ты убил, – быстро сказал Кнопф.

– Ты. И это твой первый шаг к наследству.

Он на удивление быстро понял интригу.

– Во-первых, ты не ранен, во-вторых, с одной пьесой ничего не получится.

– К утру будет все.

Я вызвонил Захарку Фиалковского. Захарка на мое счастье был дома и разбирал кровавый репортерский улов. Он выслушал меня и сказал, что свежий подходящий трупчик имеется.

– Огурчик, – сказал циничный Захарка. – Форменный бык. Три пули. А помер не от того. Добили чудо-богатыря, дорезали. Вот буддийский храм, а вот он лежит. Будда питерский.

Захарка выслушал мою просьбу, сказал, что для меня ему и десятка трупаков не жаль, и мы положили трубки.

Бедняга Кнопф хотел отпить чаю, но руки у него тряслись.

* * *

Сроду не было мне так худо. Я выбирался из изнурительного жара, набирал засевшие в памяти номера, просил чего-то… В те дни я, наверное перепугал немало своих знакомых. Когда стало совсем невтерпеж, я позвонил Алисе. С нею явился и куриный бульон, и прохладный сок, и лекарства, а главное – отрезвляющее презрение к миру. Я почувствовал досаду на бестолкового Вову Кнопфа, который даже нож не сумел толком продезинфицировать, и понял, что поправляюсь.

Алиса сидела в кухне, оттуда сочился тонкий табачный аромат. Я позвал ее, она подошла без спешки. Подошла и подала питье.

– Я надеюсь, вы простите, что я не сижу у одра. Не могу, знаете всерьез относиться к мужским болезням. Хотя в вашем случае есть даже некоторый оттенок геройства. – Она подождала, пока я напьюсь. – Ну и что же у нас опять приключилось?

Я рассказал без лишних подробностей.

– Ну, допустим, – сказала Алиса. – Я никогда не понимала мужской страсти к оружию, но – допустим. Сознание собственной неполноценности оно вообще может творить чудеса. Вы говорите, что в детину попали три пули, и он скатился на лед? Очень хорошо. А где оружие? Ах прорубь. Очень хорошо!

Она спросила еще о том, о сем и собралась уходить. Я задвигался под одеялом.

– Я вас умоляю, – сказала Алиса, – оставим условности. Мужчина, восставший от одра болезни не слишком приятное зрелище. Уж простите.

Она вышла в прихожую, дважды взвизгнула молния на сапогах, и Алиса снова появилась на пороге комнаты.

– Прогноз благоприятный, – сказала она. – Дети в безопасном зарубежье, Кнопф реабилитирован, Барабанов без малого герой. Это понравится.

Алиса вышла, прикрыв дверь, и вместо обычного лязганья мой замок издал чмокающий нежный звук. Я же заснул и спал до вечера. Сон оборвался внезапно, и я полузадохнувшийся, потный, точно выхваченный из духовки, ничего толком не понимая, перетащил себе на живот телефон и ожесточенно закрутил диск. Кому же я звонил? Не знаю, не помню, но услышав Манечкин голос, испугался и бросил трубку. До меня со страшной ясностью дошло, что последние сутки я впервые за четыре года прожил, не вспомнив о ней.

И вот что было еще. Мы с Кнопфом сидели в кухне у Ларисы-лавашницы, и я сочинял историю про Христофора собакоголового. Тогда-то я и почувствовал на минуточку, как кто-то отпирает у меня в душе крохотные дверцы, словно проверяя, что там еще осталось. Ощущение было жутковатое, но коротенькое и не неприятное. Я не успел ни испугаться, ни опечалиться. Только Кнопф сказал: «Чего застыл? Пиши, писатель». Помню также, когда я закончил историю Христофора, на меня напала тоска тяжелая, как удушье. Я едва дождался, когда Володька подготовит все для нанесения мне запланированного увечья. Но боль (которая оказалась совсем не так сильна, как я думал) отвлекла меня не на долго. Как ни крути, дни, проведенные в беспокойном жарком бреду, были для меня настоящим подарком. В одно из утр еще до приезда Алисы, я проснулся с ясным ощущением того, что в моем жилище присутствует барышня Куус. Я выпутался из сбившейся простыни и, припадая к стенкам, обошел квартиру. В кухне на плите поджидала меня кое-какая снедь, рубаха моя с пробитым в двух местах рукавом была отстирана и починена и висела, ухватившись вскинутыми рукавами за капроновую струну. Но сделать это мог кто угодно. Я же помню, как мелькали накануне мои знакомицы, гремели в кухне крышками… Но вот полотенце в ванной – так его могла бросить только Манечка, но вот половик у двери, сбитый Манечкиным решительным поворотом на каблуке и расправленный наспех носком сапога… Была она у меня, была, но понимать следовало, что посещение это должно быть скрыто. Недаром душу мою исследовали. Я расплакался. Слаб был. Еще помню тогдашнюю свою уверенность, что так оно и следует.

Потом мне стало хуже, и явление Наума с папашей-врачом было смазано. Я велел Науму сообщить Оле и Эдди, что ихний папаша помирает, но оба Швайфеля принялись так шипеть и ругаться, что я понял: выживу и на этот раз.

* * *

Было уже начало февраля, когда я стал выходить. Наум появлялся у меня редко и лишь по самой неотложной необходимости. Либо сопровождал отца, либо неторопливо и въедливо выведывал у меня планы Кнопфа. Я отговаривался тем, что планов у Кнопфа нет, и начинал пытать Швайфеля о своих детях. В конце концов, он прекратил расспросы и безмолвно маячил за спиною отца. Из этого следовало, что эпопея моя не закончена.

Иной раз заходила Алиса. Когда она принесла мне деньги, мы долго разговаривали, и как я ни уворачивался, съехали на Кнопфа. «Это ли ни удивительно? – сказала она, – Сколько знаю Кнопфа, ни разу рядом с ним не было женщины». «Он в работе, – сказал я, – он живет только школой». «Ах, бросьте, – Алиса поцарапала коготками воздух перед собой, – он мужчина молодцеватый».

Мы обменялись еще несколькими глупостями, и разговор иссяк. Я же подумал, что Кнопф – молодец. О Ларисе с Литейного в школе не знает ни одна душа. О ней, кажется, не знают и загадочные братья-славяне. Что же думает Володька обо мне, о том, как безжалостно и глупо обошелся я с Манечкой? Она, кстати сказать, больше не появлялась у меня в конуре, и я не мог ошибиться в этом. Но не отсутствие Манечки мучило меня более всего. Было нестерпимо обидно и даже позорно сознавать, что оно принесло мне облегчение. Я говорил себе, что устал, что барышня Куус лишь теперь живет, как подобает молодой девице, что думать мне следует лишь о дочери. Все попусту. Ведь было же, было то умопомрачение, которым наполнены были последние годы. Допустим, я лгал сам себе, называя это любовью, допустим. Но что же это было? И как мне теперь обходится без этого?

Однажды я решился набрать Манечкин номер. Девочка моя сняла трубку. «Але!» – сказала она, – «Але! Але!» Я не мог выговорить ни слова, только зажимал все сильнее решеточку над микрофоном, пока не заболело проколотое плечо. «Ладно». – сказала Манечка.

Наконец, состоялся визит, который мог означать только одно: я поправился и пригоден для дальнейшего. Явились Наум и Алиса. Я попытался навести разговор на вызволение своих детей, но Алиса поджала губы, а Наум сказал, что уговор дороже денег и что некоторые глупости очень дорого обходятся. «Представьте себе, что вашими детьми завладеют те ребята, с кем вы уже встречались возле буддийского храма. Во-первых, они вас не помилуют, а во-вторых, и мы станем вашими врагами. Терпение, Барабанов!» Они в два счета справились со мной. И тут же принялись толковать о том, что мне надлежит отправиться к Кнопфу. Что Кнопф стал неуловим, и они должны знать, где находятся дети.

Я предложил вернуть детей в школу. Собеседники мои сморщились, а Алиса сказала, что партизанщина до добра не доводит.

– Вы находите детей, высылаете телеграмму и следуете вместе с ними. Хоть в Берлин, хоть в Париж, хоть на Соломоновы острова. Отовсюду, вы слышите, Барабанов, отовсюду вы шлете телеграммы.

На этот раз предполагалось, что я не стану переходить границу, яко тать в нощи, и с необыкновенной прозорливостью мне были вручены документы на школьный автобус. Прочие бумаги должны были подоспеть вскорости, а тем временем мне следовало окончательно поправиться. Так все и произошло, и даже дважды проколотое плечо благополучно зажило по Алисиному слову. Сознание того, что моя физиология слушается отныне чужих приказов, расстроило бы меня куда сильней, не сиди у меня гвоздем в голове другая мысль. Все, что предстояло мне в ближайшее время, удивительно напоминало планы покровителей Кнопфа. Получалось, что и сам-то я не более, не менее, как зеркальное отражение Кнопфа. И сколько бы я ни гордился знаниями высших смыслов, озарениями и тем немногим из всего этого, что удалось мне перетащить на бумагу, суть дела не менялась. Нас вели, и мы послушно двигались. Мои кукловоды были даже искусней Володькиных. Во всяком случае, я не знал способа отвязаться от них.

Но вот неожиданность: мои зажившие раны ныли к перемене погоды. В Петербургском климате – большое неудобство.

* * *

Мало того, что школьный автобус никуда не делся, немецкий движок покапризничал самую малость, завелся, и мы выбрались на дорогу. На задней покрышке чернели три свежие глубокие борозды, похожие на шрамы. Я подумал, что в наших лесах такие меты оставляет только рысь. И что же? И наши, и финские собаки-нарколовки выли около моего автобуса, как к покойнику и не лезли внутрь ни в какую. Впрочем, «пасынки природы» быстро поняли, что к чему.

В Финляндии дело шло к весне. Сугробы по сторонам дороги еще не осели, но уже набухли влажной тяжестью, и асфальт около них темнел от впитавшейся воды. Я ехал и думал, как мне договариваться с Ваттоненом? А как быть с Кнопфом? Мне чудились между мной и Кнопфом сражения, интриги какие-то, которыми коллега норовил меня оплести… Но все получилось спокойней и проще. У обочины в сугробе монументально стоял Ваттонен.

– Здравствуйте, – сказал он мне с интонацией эстонца из анекдота.

Но, черт побери, никаких детей, никакого Кнопфа на ферме не было! Я сыграл вежливое недоумение и спросил, не отправил ли Юхан свою труппу в дальние гастроли?

Нет, никого дядя Юхан никуда не отправлял. Он вышел из сугроба, крепко взял меня за плечи и сказал довольно складную речь. Выходило вот что: собрав в житницы все, что можно было собрать на родине, Ватттонен погрузил труппу на паром. «Большому кораблю большие карты…» Однако же, когда я спросил, где разворачивалось их турне, Юхан довольно неловко притворился, что не слышит меня. «Успех, успех!» – сказал он. «Все вот так!» – и как тюлень в цирке похлопал в ладоши.

Прирожденный импрессарио – вот кем оказался Юхан!

«Маленький город. Все с утра к автобус. Немного денег для шофер. Чуть-чуть долго мотор чинит, Кнопф собачью голову надевает. Кнопф сильный, носит Христа. Хлопают. Вечером – Ирод. Младенцев жалко. Всем страшно, все рады».

Я сказал Юхану, что он молодец.

«Да, – сказал скотовод. – Тут в пивной, тут на рынке. Деньги были. Куриц кушаем, но чуть-чуть. Но скажи мне, зачем Кнопф такой глупый? Зачем дети не бегут домой?» «Юхан, – сказал я, – к Кнопфу они привыкли, ты им понравился…» «Нет, – молвил Ваттонен и шепотом добавил: – Им не нравится никто. Они ушли за Кнопфом вслед. Их след простыл».

Вот как! Дети ушли за Володькой. А позвольте не поверить. Нет, Ваттонен настаивал. Да и в самом деле, как бы он украл четверых разом? Уж не самостоятельными ли заработками прельстил Кнопф будущих магнатов?

Тем временем мы дошли до фермы, и первым, кого я увидел, был целитель Будилов. Он сидел на крыльце и метал снежки в огромного кобеля.

– Взгляните, Александр Васильевич, – сказал он, завидев меня. – Нахожусь в плену. И у кого!

Ваттонен порылся в кармане и скормил псу какое-то лакомство. Пес и Ваттонен ужасно походили друг на друга.

– Вы смеетесь? Напрасно. Давно ли Ваттонен честно исполнял свой долг? Но вот являетесь вы, и готово дело – мирный фермер похищает людей. Вы отравляете мир своим дыханием Барабанов!

– Виталий, – сказал я, – неужто вы пришли за мздой, а Юхан взбунтовался?

– Будь я проклят! – сказал целитель с отчаянием. – Он хочет сдать меня в полицию.

– Беззаконный границы переходчик, – проговорил Юхан отчетливо. Эту фразу он, скорее всего, придумал сам и произносил ее как заклинание. – Завяжу веревкой ноги. Сдам.

– Куда ты меня сдашь? Куда, мурло чухонское?

Ватттонен поиграл толстой бесцветной бровью.

– Туда сдам. Куда надо сдам.

– Плюньте, – сказал я Будилову, – Фарт кончился. Вернитесь да и отключите скотовода к чертовой матери.

– Вы, Барабанов, конечно, извините меня, но вы – дурак!

– Беззаконный границы переходчик, – сказал Ваттонен гулко.

– Вот! Вот! Он же глазом не моргнет, настучит на меня. Все денежки ментам на взятки уйдут.

– Будилов! – осенило меня, – Так вам денег жалко!

– Жалко! – с пафосом подтвердил Виталий. – Он из моей страны электроэнергию сосет, а я не моги с него копеечку получить?

Мы вошли в дом, и на стене гостиной я увидел плакат «Ты не плюй изо рта на пол!»

– Сознаюсь, – сказал Будилов, – Было. Но лишь первые два дня. От досады и разочарования.

Огромный Юхан сидел, как довольное чухонское божество.

– Дружище, – сказал я, – вы рыли яму нашему финскому другу и вот вы сидите в этой же яме. Чему ж тут удивляться. Куда ни кинь, везде клин. Э, Виталий, а вы не пробовали полечить Юхана? Благодарность исцеленных, знаете, бывает безгранична.

Будилов рукой махнул.

– Он здоров. Здоровее не бывает.

– Тогда готовьтесь к худшему. Вы ему не нужны. Скажу больше – ему было бы в самый раз, если бы вы исчезли. Одно природное добродушие Ваттонена спасает вас от ужасной развязки.

Целитель в бешенстве плюнул на пол, а Ваттонен хладнокровно дал ему подзатыльник. С минуту все молчали, одно пыхтение Будилова раздавалось в гостиной.

– Юхан, – сказал я, – не покажете ли вы мне свою ферму?

На полпути к коровнику я спросил:

– Так где же Кнопф покинул вас?

Скотовод обвел руками небеса и сказал, что весна не за горами. Вернее всего он рассчитывал, что в конце концов к нему явятся родители, и тогда он продаст все, что знает о детях.

– Ваттонен, – сказал я, – это совершенно особенные дети. Ни черти вы за них не получите. Тут другие правила.

– Хм-хм, – сказал Ваттонен. – Удивляюсь.

– Ну, вы же разумный человек, вы же видите, что с ними одни неприятности. А я между тем готов научить вас, что делать с Будиловым.

На ферме запели моторы, вечерняя дойка началась. Я втолковывал Юхану, какой драгоценный человек Будилов.

– Юхан, миленький возили вы по округе царя Ирода. Разве плохо?

Длинную финскую фразу проговорил Ваттонен, и голубое пламя вспыхнуло в его глазках.

– Ну, я же и говорю! А теперь будете возить целителя. «Гастроли здоровья»! Глухонемой огненный врачеватель Карл! Только чтобы непременно глухонемой, смотрите. А то наболтает черт-те чего. И денежками с ним делиться не забывайте. Ну, как?

Ваттонен зачерпнул снегу, обтер лицо. Легкий пар разошелся вокруг него.

– Уф! – сказал он, – теперь вспомнил. Эстония. Там монастырь. Кнопф узнал. Сразу детей – фью! – Ваттонен присвистнул и сделал рукой антраша. Мне на минутку жалко стало Будилова. А впрочем… Дамочки с растяжениями, безмолвные наложения рук – ему это понравится.

– Ваттонен, – сказал я, когда мы вернулись к моему автобусу, – не обижайте Будилова.

Скотовод пошевелил пальцами, словно наигрывая на невидимой флейте, автобус отбросил задними колесами снег, и Финляндия, чуть покачиваясь, потекла мимо.

* * *

Эстонец с неподвижным лицом в глаза не смотрел, но взял недорого. Я пристроил автобус у него на дворе и пошел к монастырю. В странноприимном доме стояла такая тишина, что я испугался. В этом беззвучном пространстве не могло быть моих детей! Никого не могло быть в этом беззвучии.

Однако я побоялся спрашивать, молча оставил сумку рядом с монахиней, сплетавшей розу из белого шелка, и прошел за ограду.

Близ собора стояли несколько убогих, и я решил, что непременно должна идти служба. Я подошел, двери храма распахнулись мне навстречу, и оттуда вышли, семеня, четыре человека с гробом. Батюшка вышел следом, за ним крепенький мужичок с голым черепом. Лысый оглядел меня внимательно и строго, но я снял шапку, перекрестился без дерготни, и он прошел мимо.

Не было Ольги в храме.

Я тут же сообразил, что и она и Эдди непременно должны быть на работах. За трапезной слышался топор, и я направился туда. Белесый угрюмый парень разбивал пни на поленья. На меня он даже не взглянул. Я пошел дальше и среди голых мокрых деревьев набрел еще на одного волонтера. Склонив голову в крохотном беретике, он проводил беленькие каемочки по голубым ульям. Чудные то были ульи! Будь у меня на душе спокойно, я бы доллго простоял подле него, а то и поговорили бы с ним, пока он поновлял белую краску на на крохотных крестах и голубую на луковках. Ведь каждый улей построен был наподобие храма, и так эти пчелиные домики съютились под голыми липами, что казалось, век не надоест на них глядеть.

Темные глазки из-под беретика уже стрельнули в мою сторону, и еще раз… Но времени у меня не было.

Тот лысый, что выходил из храма за покойником, оказался в гостинице. Сидел на месте монашки, и та же недоделанная белая шелковая роза была у него в руке.

– Видно, сумка-то ваша? – спросил он, принюхиваясь к блестящей материи. – А в храме без сумки были.

– Да-да. Здесь, видите ли, мои дети, то есть – дочь.

– С мужем, – сказал лысый и очень ловко завернул лоскут, так что шелковый цветок сразу ожил. Он полюбовался цветком и отложил его. – Однако вы не медлили. – сказал мой собеседник. – Утром ваш посланник, а к вечеру и вы.

Услышав о посланнике, я онемел, цветочник тоже всполошился.

– Удостоверьте себя, раз так, – сказал он. Поглядел в мои документы и совсем скис. – Все с утра сердце-то ныло. Я думал по сестре Серафиме – при вас из храма выносили. Умница, кроткая… – он закрестился. – Ан нет! По собственной, прости Господи, глупости. Они, то есть детки ваши, каждый день раным рано уходили. – Он легко вскочил, увлек меня к окошку. – Вот этой тропкой, мимо источника, через поля за ветлы. Чинно так уходили, лица строгие, а я думаю, что ходили на зайцев глядеть. Там осинники и зайцы скачут матерущие. Прямо не зайцы, а телята. Эстонцы хоть и держатся искаженной веры, но тварей не обижают без нужды. К тому же, ваших деток мы работать не нудили. Тотчас после звонка за них внесли. Без наглости внесли, но щедро.

– Ну же, – сказал я. – Хватит мне про зайцев! Что за посланники к вам являются? Или вы только у меня документы требуете?

– Нет, – твердо сказал лысый, – посланник ваш сам назвался. Он – Кнопф!

Ну и разозлился же я! Дали за гостиничными окошками побагровели.

– Ненормальный! – вырвалось у меня. Собеседник мой уточнил:

– Некоторое безумие, конечно же, прорывалось, но в целом господин Кнопф собой владеет. Будь он бесповоротно сумасшедшим, разве бы я указал ему, где ваши дети.

Как видно, лицо у меня страшно переменилось. Лысый испугался и залепетал:

– Но Кнопф сослался на вас. На вас, на вас… У него было письмо от вас к детям. Лгать не буду, я этого письма не видел, он это письмо сам им… Но вот письмо для вас, оно – вот.

Метнулся к тумбочке, застучал ящиком, выхватил оттуда неправдоподобно белый конверт. «Барабанову А. В».

«Ну что, Барабанов, как оно? Вот то-то. Скоро увидимся. Кнопф».

Я выпил стакан вкусной студеной воды, что подсунул мой собеседник. «А что? Стоит только начать». Потом попросил указать мне комнату, что и было сделано. Потом я попросил провести меня в комнату к детям. И в этом не было отказано. Но вот странность: при Валерии Яковлевиче (так звали лысого) я не решился копаться в их сумках. Только поглядел в окно на купель источника, где стыла темная вода.

– Александр Васильевич, – сказал провожатый, когда мы вернулись к моей светелке, – Нынче отдыхайте, а завтра не обессудьте, у нас без дела не живут.

Бессилие на меня навалилось. Такое, что бывает только в тягостно душном июле, в городе. Я сбросил башмаки и упал на постель.

Проснулся от того, что колокол гудел. Обливаясь горячим липким потом, присел на постели и почувствовал: останусь я в этой комнатушке еще на полчаса, и что-нибудь позорное вроде обморока приключится со мной непременно. Подумалось со странным злорадством про Кнопфа: вот буду я лежать, как надгробие, а он явится. Поглядим мы на тебя, Кнопф!

Впрочем, усиливающаяся дурнота была так противна, что я обулся через силу и вышел на вольный воздух. Прихожане шли мимо гостиничного крыльца и, не скрываясь, оглядывали меня. Я обошел гостиницу, миновал маленькое, густо уставленное крестами кладбище и незаметно оказался на той самой тропке, что показывал мне из окна Валерий Яковлевич. Слышно было, как хлопочет вода, изливаясь в купель, и мне вдруг страшно захотелось подойти к источнику.

Бетон водоема был старый и походил на выцветший гранит. С противоположного берега в водоем сходили деревянные ступени, а над ними наполненный сумерками стоял легкий павильон. Тут колокол ударил особенно гулко, в тени ступеней вода вздулась пузырем. Собственно не пузырь это был, а голова.

– Хо-хо! – сказала голова голосом Кнопфа.

Эффект был силен. Боюсь даже, что у меня вырвалось что-то непотребное. Слава Богу, Кнопф не слышал. Он стоял на ступеньке, скрытой водою, фыркал и тряс головой.

– А знаешь ли ты, Шурка, – сказал он, – вот эта труба, да-да, та, из которой вода хлещет, она – серебряная. – Рассыпая брызги, поднялся в павильон, стал возиться с одеждой. – И ведь не крадут. – Он вышел из павильона и с минуту ожесточенно тер волосы какой-то тряпицей. – Вот, – продолжил он, – чудотворный источник. В самом деле, бодрит. Я тут еще побуду да, пожалуй, крещусь. Что ты скажешь, Барабан?

– Засранец ты, вот что. Где дети? Где мои дети?

– Все целы. Все с нетерпением ждут тебя. А кстати, не хочешь ли и ты окунуться?


Мы с Кнопфом некоторое время петляли. Уже не на шутку стемнело, и я угадал начало города, только когда дорожка под ногами обросла асфальтом.

– Видишь, как хорошо, – сказал Кнопф, – а не то пришлось бы тебе завязывать глаза. – Он толкнул меня в самую гущу мокрых кустов, и там оказалась калитка. Он толкнул меня еще раз, и мы оказались в темных сенях. Тут же распахнулась следующая дверь, и в широком проеме освещенные неярким электричеством появились две наши пары.

– Прошу любить и жаловать! – сказал Кнопф ни к селу, ни к городу, но они-то и в самом деле обрадовались мне, я видел. Нина схватила меня за рукав, и несколько слезинок быстро-быстро скатились у нее по щекам.

– Мы ничего не играем, – сказала она. – Владимир Георгиевич оделся Иродом и пошел в мэрию. Ничего не помогло.

– Еще хуже, – молвил Кнопф, – меня оштрафовали.

– Считай, что тебе повезло. Вот нарядился бы Христофором-псоглавцем, узнал бы кузькину мать в полный рост.

– От тебя сочувствия дождешься, пожалуй… – и тут же строевым голосом: – Чаю, юноши, чаю!

Петя с Сергеем забрали со стола внушительный электрический самовар, вышли в сени, оттуда донесся звон ковша о ведро.

– Вижу, что удивлен, – сказал Кнопф, – но с водопроводом дороже, а у нас режим жесткой экономии.

– Нет, – сказала Анюта, до того молчавшая и только сводившая бровки. (Первое время эта ее привычка очень меня смущала. Слишком похоже было, что девочка в кого-то целится.) – Нет, нет, Александру Васильевичу понравится: у нас и колодец, и ведро с водой в сенях…

Тут только я заметил, что к чаю на столе один ноздреватый хлеб с точками изюма да сахарница с мелкими и как будто обсосанными осколками сахару.

– Давай начистоту, Кнопф, ты моришь детей голодом.

У Кнопфа сделалось необыкновенно умное лицо, и он ничего не сказал. Зато Петр Лисовский с неожиданным напором принялся объяснять мне, что я не понимаю специфики их существования. Остальная труппа слушала его с явным одобрением.

– … человек выше сытости! – приговорил Лисовский Петр, и теперь они все вместе с Кнопфом победительно смотрели на меня.

Нет, к такой метаморфозе Кнопфа я решительно не был готов. И с какого конца было мне теперь начинать про Олю и Эдди? Я достал из бумажника несколько местных купюр и хотел отправить мальчиков за чем-нибудь съестным, но зорко следивший за мною Кнопф вмешался:

– Дай баксы, – сказал он. – Дай, дай! Тут одно место есть. Ей Богу, дешевле выйдет.

Ребята исчезли во тьме, а я без обиняков сказал Кнопфу, что он скотина.

– Театр нужно продавать, как бублики, понял ты? Играй своего Ирода, придуривайся Христофором, но не лезь туда, где у Ваттонена получается лучше!

– Ваттонен – носорог безрогий! – с ненавистью проговорила Аня. – Ваттонен убежал, деньги взял, нас бросил.

А глаза! Как у нее сверкали глаза при этом!

– А много ли денег уволок Юхан?

– Все до копейки, – честно сказал Кнопф. Я покосился на Аню, промолчал, но Володька-то понял, что вопросы остались. Тут вернулись мальчики с ветчиной, сыром и маслом, и мы стали устраиваться вокруг стола. Среди провизии, кстати, оказались две бутылки пива. Подозреваю, что ребятишки принесли этот невинный алкоголь для умягчения нашего с Володькой разговора. А я как раз и боялся увязнуть в спокойном течении наших бесед.

– Что же ты не зовешь к столу всех?

Кнопф заерзал и оскалился.

– Потерпи, – сказал он. – Потерпеть надо. – Укусил с яростью бутерброд, не прожевав, отхватил еще, запил судорожно.

– Не набрасывайся, – сказал я, стараясь не глядеть на детей. – Живот заболит.

Кнопф отставил чашку, судорога прошла по плохо выбритому горлу. У Пети Лисовского лоб покрылся бисерным потом.

– Ты себе вообразил черт знает что, – молвил Кнопф, и я поразился. Голос коллеги был полон чувства и модулирован столь эффектно, словно прежнего интригана подменили чтецом-эстрадником.

– Если угодно, проговорил он, косясь на исчезающие бутерброды, – ты стал свидетелем разгрузочного дня. – Сытость – враг артиста.

– Глупость враг артиста! – не сдержался я. Тут мы оба сообразили, что беседа у нас выходит слишком странная, выбрались из-за стола и вышли под звезды. Голая сирень топорщилась вокруг крыльца. Кнопф закурил, и удивительное зловоние распространилось.

– Во-первых, Ваттонен, – проговорил он развратным, жирным каким-то баритоном. – Его репертуарная и гастрольная политика…

– Я убью тебя, Кнопф!

– Шура, нужно собой владеть, а ты, я вижу, был у Ваттонена. Могу вообразить, что наговорил тебе этот скотовод. У него, между прочим, удивительные способности к русскому языку. Ну, вот… Я сказал: идем в Прагу! А этот козел чухонский уперся. Что мне было делать?

– Зачем тебе Оленька?

– Откровенность – основа понимания, – проговорил Кнопф, играя новоблагословенным баритоном. – Ты только не воображай, что я чего-нибудь задумал. Ничего я не задумал, и не кидайся на меня, пожалуйста. Я тебя выручил, если хочешь знать. Да, выручил! Больше никто тебя твоей дочкой пугать не сможет. Потому что ее, твою дочку, Кнопф у всех из-под носа увел! И убери ты руки! Лучше на, закури. Ну, дело твое. – Он вновь раскурил смрадную сигарету. – Ты, Барабан, задумайся, сколько от тебя всякой беды, мелких неудобств сколько… А все потому, что попал ты в ихние лапы. И вот я тебя освободил. Живи, Барабан, радуйся. Но сначала, Шурка, радоваться буду я. Так справедливо.

Я разозлился, хотел схватить Кнопфа за шиворот, но он удивительно ловко вильнул в сторону (физкультурник чертов!) и, рассыпая сигаретные искры, принялся уверять, что вот-вот все разрешится наилучшим образом. Я, было, осатанел, но по ту сторону кустов на улице загремел велосипедный звонок, и велосипедные колеса зашипели по мокрому асфальту.

Боже мой! Негр, настоящий негр с черной лоснящейся рожей вышел из гущи сирени, держа мою Оленьку за руку.

– Приветик, – сказал негр, – у нас все в порядке.

Оленка рванулась, Кнопф сделал разрешающий жест. Мы обнялись и чуть не повалились на ступеньки.

Дочь моя лепетала, как младенец, она даже икала, как это бывает с малыми детьми после истерики. Слез, однако, не было. Понемногу я разобрал, что они с Эдди не только целы и невредимы, но и вещи их остались при них.

– Вот так-то, – сказал Кнопф у меня из-за плеча, – обстоятельства меня не переломили, я не стал мелким жуликом. Мое – отдай, но чужого я не трону.

– Папочка! Милый папочка! Скажи, чтобы он нас отпустил. Он дерется, они кричат, как звери. Мы с Эдди не выдержим, мы спятим! – Вот тут-то дочка моя и заплакала, я же оцепенел от ужаса и гнева. Но прежде чем я собрал хоть какие-то слова, заговорил Володька. Он вообще в этой сумятице стал соображать гораздо быстрее.

– Шурка, – сказал он, – не сходи с ума. Твоих детей никто не тронул и пальцем. При правильно организованном деле дерутся, кому это положено.

Тут я несмотря на свое смятение разглядел сквозь сумерки, что черная физиономия местами повреждена. Квадратики темного пластыря на скулах, нос и губы, распухшие много более того, что отпущено негроиду природой, а главное – ужасная темная нашлепка на ухе.

– Ты видишь, Барабан, сказал Кнопф, – твоих детей защищают на совесть. Степан – спецназовец, Степан – ветеран, Степан – испытанный боец. Скажи-ка, Степан, где ты воевал?

– Я до фига где воевал, – ответствовал темнорожий Степан.

– Оленька, – спросил я, – с кем он дерется?

Дочка судорожно вздохнула и сказала, что им с Эдди ничего не видно. Но приходят какие-то люди, и Степан с ними бьется.

– Ну, убедился? Врагам нас не одолеть. Мы доберемся до Праги хотя бы пешком. Степан, мы доберемся?

– А то! – сказал негр.

В тот вечер я отдал Кнопфу ключи от автобуса. А что было делать?

* * *

Немногого мне удалось добиться от Кнопфа. Каждый день к вечеру Степан с расквашенной мордой привозил ко мне на свидание Олю либо Эдди. Ни Степан, ни Кнопф не мешали нам разговаривать, и я мало помалу уверился, что нынешнее пленение и в самом деле наименьшее из возможных зол. Смущало то, что дети (и мои, и чужие) становятся от жизни впроголодь все прозрачнее. Деньги Ваттонена, которые прикарманил Кнопф, таяли, мои финансы тоже не были рассчитаны на широкие Володькины планы, и все мы сидели голодом. Некоторое оживление вносила негритянская рожа Степана, следы поединком на ней сменяли друг друга и придавали нашему чернокожему бойцу удивительную молодцеватость. Откуда силы брались?

Наконец, Кнопф подбил меня заняться извозом. Я объезжал окрестные хутора и мызы и свозил селян на городской базар. Селяне норовили рассчитываться натурой, и я не спорил. Теперь Кнопф изготавливал по утрам толстые, как подушка, омлеты, а вечером скармливал нам творог со сметаной. Через неделю, однако, мои фуражировки прекратились. Компания румяных эстонских парней остановила автобус между двумя мызами, вывалила крестьянский товар в придорожный грязный снег, мне же был обещан широкий выбор несчастий.

«Махровый национализм!» – сказал Кнопф, выслушав рассказ о диверсии. – «Что ж, Шурка, теперь моя очередь».

Признаюсь, коллега Кнопф поразил меня. С насупленным от старательности Сергеем они вынесли из дому легкий деревянный лоток и картонный короб изделий.

Боже правый! Мне и в голову не могло прийти, что Кнопф додумается до такого. Да что там додумается! Все это нужно было сделать, и уж конечно, не в одиночку, а усадив за работу детей.

– Кнопф, – сказал я. – Ух, Кнопф!

Было чему удивляться, было! Хитроумец придумал делать терновые венчики аккурат в размер тех распятий, которые продавались в здешних храмах.

– Видишь ли, Шурка, здешний терновый венец против нашего никуда не годится. Нету в нем страшности, нету в нем ужасности.

Но Кнопф был и гибок. Для публики с деликатным нервным устройством у него были нимбы европейского образца из проволочек и звездочек.

– Ты погляди, какая работа! На любой кумпол, любому святому. Сдвигай, раздвигай…

Но всего поразительнее была игрушка, изображавшая воскрешение Лазаря.

Гипсовая пещерка лепилась на восьмиугольной метлахской плитке, и, стоило потянуть за капроновый шнурочек, камень, приваленный ко входу, опускался, и обмотанная белым фигурка вставала в тесном мраке. Я, помню, удивился тому, что весь этот нешуточный труд делался втайне, но Кнопф объяснил, что и он, и ребята страсть как боялись моих насмешек.

– Потому что язва ты, – сказал Володька, всех запутал и запугал. Но теперь ты будешь возить по окрестностям наш товар.


Два городских и три сельских костела Володька забраковал безжалостно. Он вымарал их на туристской схеме со сладострастием удачно отбомбившегося летчика и велел мне ехать дальше. Наконец мы раскинули лоток у темного портала не по-деревенски массивного храма. Кнопф распорядился, чтобы я не выходил из автобуса и был наготове.

– Барабан, – сказал он, – полбеды, если от тебя покупатели разбегутся. А если бить начнут…

Тем временем месса закончилась, и народ окружил Кнопфа с его товаром. Ведь покупали же! Я слышал, как постукивали надгробные камушки Лазаря. Последним из церкви вышел пастор. Прихожане расступились и пропустили его к Володькиному лотку. Пастор сыграл бровями горестное изумление, сдержанный гнев омрачил его лицо, но тут-то мой коллега и показал себя. Я не слышал, что говорит Кнопф, но видел, как крестится он еретическим двуперстием, как сорвав шапку, подбирается все ближе к священнику, и как тот, притиснутый Володькиными маневрами к плотной стенке прихожан, благословляет его и сам берет в руки нашу пещерку.

На другой день мы двинулись к следующему костелу, и спектакль повторился. Жизнеутверждающее воскрешение Лазаря разбирали охотно, а смятый Володькиным напором пастор и тут благословил его.

– Греховодники, – сказал Кнопф, считая в автобусе выручку, – все им воскрешение подавай, а венцы терновые кому?

Итак, днем мы торговали благодатью, по вечерам возобновляли запас игрушек. Терновые венцы Кнопф забросил и кутал в погребальные пелены пластмассовых пупсов, за которыми время от времени ходили в игрушечную лавку девочки. Торговля набирала обороты. Уж мы не старались поспеть к окончанию мессы, не юлили перед крахмальными душистыми пасторами, которые деревенели, заслышав русскую речь. Лазарь наш вошел в моду. Лазарей дарили на день рождения, на именины, дети устраивали соревнования игрушек: чей Лазарь прытче выскочит из пещерки… При таком обороте мы скоро должны были набрать деньги на дорогу до Праги. Едва ли не каждый день я видел Оленьку и неожиданную перемену заметил тогда – она все сильнее походила на Евгению.

Странно вспомнить, но, кажется, именно тогда впервые за много лет я ощутил покой. Я осмелел и как-то вечером спросил Анюту, отчего они не взбунтовались, не потребовали вернуть их домой, ну, хотя бы не попытались сообщить о себе. Анюта передернула плечами (было зябко, а мы стояли на крыльце), посмотрела на меня с недоумением и сказала, что их давно бы нашли, если бы захотели. И к тому же со мной и с Кнопфом им интересно и не страшно.

– Хм. Не страшно. А как же стрельба?

Аня махнула рукой и сказала, что раз все целы, то и стрельба не в счет. Меня кольнуло то, что смерть старика признавалась чем-то не стоящим внимания. Но – повторяю, я был слишком, небывало спокоен в те дни. И даже это забвение стариковой смерти не опечалило меня.

Однако, спустя месяц, блаженное оцепенение закончилось. Мы как раз придумали новую забаву – чудо со статиром. В маленьком застекленном прудике – хотя в Евангелии-то говорилось о реке – помещалась красноперая рыба, которую миниатюрным сачком (Кнопф чрезвычайно ловко переделывал терновые венцы на сачки) следовало вытащить через отверстие в раскрашенном бережку. Весь фокус был в том, что в эту норку закладывались предварительно монетки разного достоинства. И какая из них вытащится с рыбиной, нельзя было знать наперед. В некоторые из игрушек решено было закладывать американские десятицентовики, их доставал где-то наш чернокожий воин. Словом, успех намечался решительный.

Но вот во время очередной торговой экспедиции рядом с нашим лотком возникли те самые румяные удальцы, с которыми я уже имел дело. Кнопф как раз дергал за шнурочки, проверяя товар. Надгробные камни со стуком отваливались от входа, и замотанные в белое Лазари восставали. Я крикнул ему из автобуса:

– Кнопф!

Кнопф, молодец, моментально понял все, а столь явная немецкость фамилии смутила разбойников. Главный краснощекий кивнул в мою сторону.

– И он Кнопф?

– Нет, сучья лапа, – ответил внезапно разъярившийся Кнопф. – Он – Барабанов, а тебе кранты!

Володька схватил игрушку и шарахнул ею по туго натянутой шерстяной шапочке. Мы делали игрушки на совесть! Пещерка даже не треснула, и Лазарь стоял в ней неколебимо. Краснощекий запричитал на родном языке, сел на землю, а прочие принялись аккуратно месить Кнопфа. Когда подбежал я, мне засветили в ухо да так, что я шлепнулся рядом с поврежденным атаманом. Схватка продолжалась недолго, победители удалились со всеми нашими Лазарями и одной красноперой рыбкой, выставленной в тот день на пробу. Хлюпая расквашенным носом, Володька затащил меня в автобус и принялся командовать. Я крутил баранку, переползая из одной улицы в другую, пока впереди не замаячили наши обидчики.

– Догоняй! – рявкнул Кнопф, – Не робей! Будет им сейчас кузькина мать и второе пришествие немецких баронов.

С этим он достал небольшую картонку с отвергнутыми терновыми венцами и проворно унизал ими пальцы обеих рук. Я сделал то же, и, стиснув жуткие кулаки, мы устремились на врага.


Этой ночью Оленька ночевала у нас, потому что чудовищный Степан остался и таился в зарослях сирени. И не даром. Ближе к рассвету молодцы явились, и Степан разил их, пугая черной рожей и жутким матом.

Утром Кнопф вскочил и засуетился. Одной рукой он завтракал, другой маскировал следы вчерашнего дня на лице. Позавтракав, раздул ноздри и сказал, что этот день нас удивит. При этом дети смотрели ему в рот, а я ощутил легкий укол ревности.

И что же? Кнопф оказался прав. Молва о наших победах разошлась по окрестностям, и бойкая торговля терновыми венцами началась немедленно.

Падение нравов – вот что наблюдали мы. Легконогие девочки-подростки, их прыщавые сверстники, юноши насупленные и юноши одухотворенные, сдержанные господа и строгие дамы с опасными взорами – все они, не торопясь, примеряли терновые венцы и платили без запроса. Кнопф стоял у лотка гордый, как фельдмаршал.

– Где ты такое видел? – сказал он через два часа и поднял цену на треть. – Я выпью этот город до донышка! – вот как разошелся Кнопф. – Я им покажу, что такое оскорбленный артист!

Мы победоносно торговали, а в конце дня явился тот самый священник из пригорода, у которого Кнопф выманил благословение.

– Поп! – сказал неизвестно кому изумившийся Володька. Пастора покрючило, но он промолчал. Он взял с лотка несколько терновых венчиков и принялся их рассматривать.

– Святотатство, – сказал он наконец. – Богохуление. Шипы, которые впивались в голову Спасителя, были внутри венца. У вас снаружи только. Бандитское оружие – вот что такое есть венцы ваши…

– Нет, Барабан, ты посмотри на него, ты только его послушай. Как бы я, церковная твоя башка, плел венцы, если бы они были внутри шипами? Да я бы себе все пальцы исколол!

– Полиция заинтересуется вашим бизнесом, – проговорил пастор тихо и невыразительно.

– Ах ты скотина!

– Вы можете ругаться сколько угодно, но если вы задержитесь в нашем городе, вам не поздоровится.

– Вот излагает, – сказал Кнопф, – Ксаверия на него нету.

– Прошу прощения, – сказал я и накрыл лоток крышкой. – О чем, собственно, речь? О каком оружии? О каком богохулении? Где свидетели? Вы, святой отец, паствы своей не знаете, вот что.

Пастор потеребил четки и сказал, что откровенность угодна Господу.

– Оставим богохуление, если вам не нравится. Но если патриотические молодые люди станут тревожить вас ежедневно, это вам вряд ли понравится тоже. Я полагаю, ваш чернокожий секьюрити тоже наскучит такое однообразие.

– Раньше твоим засранцам надоест с битой мордой ходить.

– О, нет-нет, не засранцам! Это достойные молодые люди, они ходят к вам голым кулаком. Но! – пастор поднял указательный палец, – они сменяют друг друга. А вы?

Мы с Кнопфом выругались разом, а пастор придвинулся ближе и сказал, что он готов всемерно облегчить наш отъезд. Тут же выяснилось, что речь идет об отъезде из Эстонии вообще.

– Вы не пожалеете. Скажите, куда вы, и мы поможем, сколько в наших силах.

Кнопф почему-то ляпнул, что мы держим путь в Италию. А по-моему так сразу надо было врать про Австралию. Пускай раскошеливается лютеранин. Лютеранин спорить не стал, но потребовал, чтобы мы оставили два десятка воскрешений Лазаря и столько же чудес о статире.

– И чтобы в Эстонию – ни ногой. А не то вам посадят на горячие утюги. – интимно склонился к нам, – Как это принято у вас в России.


Чтобы привести мысли в порядок, мы выехали из города и некоторое время катили среди черных полей, прикрытых кое-где остатками снега. Мозолистые ветлы вздымали прутья, прямые как иглы, и там, в этих иглах, дожидаясь своего часа, лежали пустые гнезда.

Я сказал:

– Кнопф, все отлично. Лютеранин ни слова не сказал о детях. Как это вышло не постигаю, но они ничего не поняли про наших детей.

– Верти, Барабанов, баранку, – отозвался Кнопф, и голос его был печален. – Штука-то в чем? А в том штука, что детишки эти по земле полной ногой ступают, а мы, дорогой писатель, суетимся. Вот девчонки в магазине пупсов брали. Я же у них потом спрашивал. Думаешь, у них кто-нибудь спросил, зачем им столько голышей? Им надо, понимаешь, и это их дело, зачем им надо. И все чувствуют, что в ихние дела соваться нельзя. А нам с тобой всю жизнь будут дурацкие вопросы задавать и документы… Да. В общем, прав ты: мы с нашими детьми, как масло с водой. Не смешиваемся. И это, конечно, хреново, но – хорошо. Верти, Барабан, к дому.

Весь этот вечер до поздней ночи и весь следующий день мы отливали, собирали, раскрашивали наши игрушечки, и Оля, и Эдди были с нами за длинным столом, и самовар кипел, не переставая, а Степан сидел на крыльце и каждый час заходил в дом.

– Не пей вина, Гертруда! – говорил он зычно и тяпал стопку местного самогона.

Когда труды наши окончились, я разделил остатки самогона между мужчинами.

– Выше голову! – сказал я, – Пройдет год, и вся Эстония будет забавляться нашим Лазарем и нашим статиром. И кто бы ни получил деньги, лютеранский бог знает, что к чему. За вас, дети!

– Да, – сказал Кнопф, обсасывая край стопки, – плакали наши денежки.

* * *

Я чуть не свихнулся. Мы вступили в Германию. Еще в Познани (О блуждания по Польше!!), так вот, еще в Познани нужно было сворачивать налево, вот и вышла бы Чехия. Так нет, перли прямо, пока не въехали в фатерлянд.

– А что я могу сделать, – сказал Кнопф, – ежели у нас визы такие?

Визы! Матка боска! Мы застряли на один день в крошечном польском городке, вокруг начиналась пахота, и многократно разведенный аромат навоза плавал коротенькими улочками. Я неспешно занимался профилактикой нашего автобуса, и тут прискакал Степан. Он действительно прискакал. Кобыла коровьей масти приплясывала под ним, а он еще взбадривал ее березовым прутиком с уже набухающими почками.

Не покидая седла, Степан вручил мне крохотный кейс.

– Все там, – сказал он, – и все в порядке.

Тут из автобуса высыпали заспанные дети, и он каждому дал прокатиться.

– Пока! – гаркнул Степан. – Увидимся в Германии! – и ускакал.

Помню, я подумал, что кобыла непременно должна быть краденой, подумал об этом спокойно, словно так оно и следовало. Но вот Германия… За каким чертом Германия? Я пошел будить Кнопфа. Кнопф пошелестел бумагами из кейса.

– Александр, – сказал он строго, – настало время объяснить тебе кое-что…

Тут дети прыснули, а Володька напялил купленную накануне конфедератку и увлек меня из автобуса.

На улице он обнюхал налетевший ветерок, раскланялся с пожилым дядькой (как? почему?) и сказал:

– Я щадил тебя, Барабан.

Потом последовало такое, что голова у меня пошла кругом.

– А что ты хочешь? У меня выхода не было. А тут – Степан.

Ну, то, что Степан нанят был чтобы стеречь моих детей, ясно было с самого начала. Однако то, что открылось в дальнейшем, проняло поначалу и Кнопфа. Чернокожий спецназовец Степан, подрядившийся стеречь Олю и Эдди, был предводителем странствующего сообщества, которое можно было бы назвать табором, будь они цыгане. Впрочем, цыгане были: одно семейство в таком же, как наш, автобусе. Цыганская мамаша придерживалась традиций и всеми способами гадала. Папаша цыган, его звали Карлом, давал сеансы массажа и занимался костоправством. Детей у них было… Я и сейчас не могу сообразить сколько. Так вот, национальный компонент этой орды исчерпывался этим семейством. Прочие лопотали на дикой смеси славянских языков с немецким, торговали для отвода глаз пилюлями от ожирения, апгрейдили обывательскую технику, но самое главное – втихаря промышляли хакерством и торговали крадеными мотоциклами.

Мне так и не удалось узнать, каким образом Степан предъявил права на престол, но ежедневные его битвы, о которых говорила Оленька, несомненно, были частью интриги. Претенденты по очереди являлись на поединок, а Степан бил их. Замечательно, что в этой войне не было и следа бандитского паскудства. В Степана не стреляли из-за угла, его не взрывали, ему не подсыпали яду. Рыцарственность процветала в этой странной общине. По словам Кнопфа выходило, что под секретной охраной их были не только мои дети, но и все прочие. Я, конечно, тут же спросил Володьку, как он рассчитывается с этими карбонариями. Коллега укоризненно посмотрел на меня и сказал, что будь на моем месте другой, фиг бы он рассказал, но я – другое дело.

– У них, Барабан, свой интерес, но об этом ни звука.

Давно я не чувствовал себя таким идиотом, хотя теперь причудливые петли нашего маршрута стали хоть отчасти ясны мне. Я попробовал навести разговор на пражское наследство, но Кнопф с необычайной спесью сказал, что это не касается никого.

– Не бойся, я не стану рисковать ничьей жизнью. Я пойду в Прагу один. Но добраться до нее мы должны вместе. А денег-то нет.

Я присвистнул, и Кнопф сник. Похоже, он думал, что я достану из сапога пачку зеленых.

– Ладно, – сказал Кнопф, – мы попросим денег у Степана.

– ???

– Да-да, у Степана водятся деньжата, но просто так не даст. Знаешь, Барабан, он даст под идею, – и тут Володька посмотрел мне в глаза милицейским взором. Я чуть было не сказал ему дерзость, но, слава Богу, одумался. В конце концов, Володькина одержимость разрешится только в Праге. И как бы они ни разрешилась для него, для нас с Оленькой это будет воля. Даже если пражское наследство окажется фикцией, не зарежет же Кнопф нас с досады.

Мне не давала покою мысль о братьях-славянах, вот что. В то, что они потеряли нас, я не верил. И все маневры Кнопфа просто не могли остаться незамеченными. Скорее всего, это значило, что в Праге нас с Кнопфом ждет сюрприз. То есть, ждет-то он, понятное дело, только Кнопфа, но всех нас толкают вперед, как платформу с балластом впереди паровоза по заминированному полотну. И если останется зазор между надеждой и разочарованием, вот тут-то и будут нужны нам деньги.

Я сказал Кнопфу, что за идеей дело не станет. Я сказал, что мне нужно много немецких газет, и что за рулем теперь будет он. «Яволь!» – сказал колега, и в лице у него прорисовалось такое облегчение и такая надежда, что мне стало не по себе. А что если я и в самом деле наша последняя надежда? Тем временем Кнопф заломил конфедератку и умчался.

И все-таки я очень хотел бы узнать, кто прокладывал наш маршрут? Тут не в одних визах дело, тут все было устроено так, чтобы я не видел своих детей, чтобы не свел дружбу со Степаном, табор этот безумный не разглядел…

Я понял бы это и раньше, но я плохой водитель. Сидение за рулем убивает во мне способность анализировать. Дорога… За ней нужно следить, а не то она вылетит из-под колес.

* * *

Если Кнопф думал, что его фамилия отомкнет германские границы, как «Сезам» из сказки, то он здорово ошибся. Не только странички паспорта глядели на просвет, самого Кнопфа передавали несколько раз из рук в руки, так что безжалостные дети заключали даже пари относительно его дальнейшей судьбы.

– …! – сказал Кнопф, не стесняясь детей.

– Я выиграл, – сказал Лисовский.

Автобус под рукою Кнопфа рыкнул, и мы, оставив за спиной пограничный Одер, покатили по Франкфурту.

– Мне не нравится твоя идея, – сказал Кнопф, когда дети вышли из автобуса. – Мне не нравится, что они пошли без нас.

– Детям нужно одеться, Кнопф. Они с тобой стали похожи на пионеров, которые провели в лагере три смены подряд. Или ты знаешь, как им одеться?

– Девчонки профукают деньги и вся песня.

– Они обойдут два квартала и будут знать все: что купить себе, что купить мальчишкам и где это продается. Ну же, Кнопф, не будь занудой.

Кнопф только вздохнул и стал глядеть в окно.

– Смотри, – сказал он через минуту.

В малолитражке перед автобусом разыгрывалась сцена. Хозяин пытался устроить на заднем сиденье огромного пса-водолаза. Псу, видно, смерть как не хотелось ложиться. Он топтался на сиденье, и косматый зад его, и хвост, помахивающий лениво, все это весело высовывалось из окна. Хозяин двумя руками вталкивал собачью задницу в салон, и тут же огромная улыбающаяся собачья башка высовывалась с другой стороны. Хозяин хватал пса за брыла, и тот втягивал голову под крышу, а в окошке с другой стороны показывался хвост, и все начиналось с начала.

– Будто и не Германия, – молвил Кнопф со вздохом.

Тут дети явились. Они, оказывается, наблюдали неспешный поединок собаки и человека с другой стороны улицы.

– Зануда, зануда, зануда! – сказала Нина, – Уже и хвостом не повиляй. Вот будь я эта собака – честное слово! – я бы его укусила и ушла.

Странно, их, как и нас проняла эта сцена, но не до разговоров было: обновки требовалось рассмотреть. Мальчики переоделись, подруги их повертели так и сяк, похмыкали и занялись собой.

Вот это так было преображение! Мы с Кнопфом малость перепугались, когда странная маска высокомерия легла на девчоночьи лица, и тут же рассеянная мечтательность, и тут же Бог знает что еще. Ошеломленные мальчики сидели, вцепившись в пакеты с обносками.

– Вот то-то, – сказал Кнопф, – объяснить не объяснишь, а понимать надо.

Ближе к вечеру мы выехали из Франкфурта, и Кнопф не забыл уступить мне место за рулем. Он сидел рядом со мной и следил за маршрутом. Едва заметный во Франкфурте дождь набрал силу и летел навстречу, дробно топоча по стеклам и по крыше.

– Чертовский ветер! – сказал Кнопф, возвращаясь из гущи придорожных елей, когда мы сделали остановку. Мгла уже размыла и ели, и поля за ними, и дальний лес за полями, и казалось, все это одно, шумящее дождем и ветром существо. Я включил ближний свет, и гладкая черная дорога покатилась перед нами. Дети спали.

– Ты верно рассчитал, Барабан, – сказал Кнопф со странной интонацией, – Все, как надо, все – для меня. И было бы честно, если бы все это придумал я. Но мне все равно не нравится твоя идея.

Мы проехали по мосту над шумной водой, остановились у первого поворота, и огромный Степан в сверкающем дождевике вышел из тьмы. Он забрался в автобус, пошумел плащом и сказал, что нам пора. Мы с Володькой взяли зонтики и пошли в сторону города. Слава Богу еще, что Кнопф оставил в автобусе свою дурацкую конфедератку.

На маленькой площади, обставленной игрушечными домиками, мы остановились. Странная то была площадь. Сверкающая под дождем брусчатка покрывала ее, как драконья чешуя, и пестрые блики расцвечивали ее. В темных, сомкнувших каре вокруг площади зданиях первые этажи были прозрачны, как аквариумные стены. Сухие нарядные люди за этими стенами пили, ели, ходили, даже танцевали и целовались.

– Гляди, Барабан, – сказал Кнопф, утираясь рукавом, – привыкай. Такая жизнь…

– Если я заболею, все насмарку!

– Мне почему-то все надоело, Шурка.

Вымокшие до нитки, злые мы обошли с тылу единственное здание, где не пировали горожане, и я ударил по звонку. Тогда готов был поручиться, а теперь просто знаю, из всей веселящейся публики, что глядела на ливень, ни один не заметил нас с Володькой. Во время дождя на площади не положено быть людям.

Между тем, дверь нам отворили, и вслед за крепышом лет шестидесяти мы миновали холл, где из сумрака выглядывали, поблескивая, какие-то предметы. Хозяин ввел нас в кабинет, и тут я увидел, что на плечах у него расстегнутый полицейский мундир.

– Твой план… – сказал Кнопф с досадой, – Если бы не твой план, кто-нибудь из детей переводил бы нам. А я? Что я за переводчик? Я знаю немецкий, на котором говорит банда Степана. А это я тебе скажу… – тут хозяин замкнул свой мундир на все пуговицы и обратился к нам с такой длинной фразой, что я, было, решил, Кнопфу – конец. Кнопф, однако, сказал, что это туфта и, не дрогнув, ответил носителю мундира. Фраза его была ничуть не короче, только славянские пришепетывания проскальзывали в ней.

– Теперь будет дело говорить, – пообещал Володька, и, склонившись ко мне, перевел:

– Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить… – тут Кнопф сморщился и быстро проговорил: – Чего-то у них с выборами заколодило.

– Что за наказание! Объясни ему, что мы все знаем, что мы потому и приехали, пусть лучше скажет, сколько времени продержится северо-западный ветер?

Немец выслушал Кнопфа, покивал и, включивши компьютер, открыл нам метеокарту окрестностей. Выходило, что нужный ветер будет дуть еще два дня. Я назвал сумму. Кнопф ухнул и перевел. Полицейский ерзнул мышкой по столу и сказал, что это слишком. Я спросил его, сколько он платил за такую услугу последний раз. Немец призадумался и сказал, что он баллотируется впервые. Я велел Кнопфу перевести, что мы пойдем к его сопернику. В отличие от герра Кунца герр Штрудель отлично представляет себе механику выборов и торговаться не станет. Да нам, собственно, и следовало сразу идти к герру Штруделю. Кто как не герр Штрудель.? И только молва о личных достоинствах герра Кунца привела нас сюда в такую непогоду.

Я блефовал, и риск был велик. Поставь мы на Штруделя, и мой план станет смертельно опасен. Что такое перчаточный фабрикант против разбушевавшейся стихии? Нет, тут требовался именно Кунц со всеми его полицейскими, портативными рациями, резиновыми лодками и теплым сухим бельем, которое щедро раздают пострадавшим.

– Ну? – сказал я, обращаясь к пуговице на горле Кунца, и Кнопф перевел мое «ну» как нельзя лучше. Раздалось короткое энергичное слово, которое я часто различал в бормотании Степана.

– Он согласен, – сказал Кнопф, – ты здорово уел его, Барабан.

Раз десять, не меньше писал я сочинения о том, кем я хочу стать, когда вырасту. Срам вспомнить, что я там писал. Теперь я знаю: я хочу быть начальником полиции в маленьком немецком городе. И чтобы перед крошечной ратушей шестнадцатого века стоял бы памятник какому-нибудь основателю, и чтобы фабричка по производству бюстгальтеров, абажуров или там помочей пыхтела бы на окраине.

А господин Кунц тем временем вполголоса говорил по телефону, и Кнопф уже не переводил, а только кряхтел. Потом Кунц, тускло посвечивая пуговицами, вывел нас через незаметную дверцу под дождь и затворился в своей цитадели. Мы с Володькой распахнули зонтики и двинулись в обратный путь.

– Луж нет, – сказал ни с того, ни с сего Кнопф, – Нет, Барабан, ты подумай, такой дождь, а луж нет. – Минуту или две мы ожесточенно шагали. – Мне не нравится твой план. – Обреченно встряхнул зонтом, и уж больше не говорил ничего.

Когда мы подошли к повороту, и Степан, увидев нас, вышел навстречу, странный гул послышался из-за дождя. Гул этот перекатывался где-то далеко, словно выходя из самых недр размокшей немецкой земли. Была секунда, когда я испугался, вспомнив о губительных водных валах, которые вдруг поднимаются ни с того ни с сего в горных реках. Но не было во всей этой тьме гор, к тому же река неподалеку шумела хоть и грозно, но по-прежнему. «Что же, – сказал я, – мы договорились обо всем». Но не слушал меня Степан. По-черепашьи выставив под дождь голову в панамке, он слушал тот же гул, и на черном лице его, почти утратившем границы во мраке, настороженно плавали глаза. Казалось, они вот-вот уплывут за черный горизонт, чтобы высмотреть там все и разведать. Однако – нет, глаза остановились, и границы черной лоснящейся рожи обозначились.

– Байки, – проговорил Степан сдавленным шепотом и медленно сгреб меня за лацканы. – Тут-то мы…

Но раздавливая с шипеньем воду, подъехал автомобиль, и полицейский подошел ко мне. Степан растаял во мраке, а полицейский заговорил. Я покликал Кнопфа, и тот, дожевывая и утираясь, выскочил из автобуса.

– Ага, – сказал он, выслушав полицейского, и переспросил:

– Туристише райзэ?

И полицейский ответил, что безусловно «Яволь!»

Потом полицейский чин забрался в свою машину, мы затворились в автобусе и вместе осторожно поехали к реке. За мостом немец включил у себя мигающий багровый огонек и поехал совсем медленно. Надо думать, что по его понятиям началась плохая дорога. Мы ползли довольно долго, и мне уже стало казаться, что это чей-то багровый глаз неотступно следит за нами. К тому же мигающий огонек вел себя как живой: он раскачивался из стороны в сторону, приподнимался, опускался, останавливался ни с того ни с сего. Я почувствовал облегчение, когда мы, наконец, остановились. Полицейский вышел из машины, и теперь другая красная мигалка зажимом держалась за его погон. Кнопф выругался, глядя, как шуцман уходит во тьму.

– Ужас, Шурка! Чего ж они тут напридумывали? Главное, что от него глаз отвести не можешь, а он моргает, падла, он моргает!

Вскорости полицейский вернулся, вошел к нам в автобус и принялся толковать с Кнопфом. Был он абсолютно мокр, но вел себя, как сухой.

Дети давно уже не спали, но помалкивали. Иногда только перешептывались, но почему-то по-английски. Впрочем, они успели привыкнуть ко многому.

– Внимание! – сказал Кнопф. – Внимание! – повторил он, когда полицейский вышел. – Предстоит экскурсия.

– Девочки спят, – сказал Сергей, а что они хихикают, так это сон такой.

– Почему полиция? – спросил Лисовский.

– Это не полиция, – злорадно проговорил Кнопф, – это драматургия такая. Вот вам Александр Васильевич растолкует.

– Анюта! – сказал я. – Ты помнишь Вифлеем?

Ох, как вспыхнули серые глаза! И белолицая Нина стиснула Анютины легкие пальцы так стремительно и сильно, что поначалу я испугался, а потом совесть заныла, как отрезанная нога. Мальчики что-то шепнули своим подругам, но те, кажется, и не слышали их. Но, скорее всего, мне почудились эти перешептывания, я придумал их тогда же. Нет, ребятишки поверили мне, поверили в большую игру, в которой и нам нашлось место.

Кажется, и ветер с дождем, и бушующая вспухшая река не только не пугали их, но напротив – придавали моим словам о необычайном представлении вкус истинности.

– А там, на острове, – спросил Лисовский, – там и в самом деле развалины замка?

Загрузка...