– А что мы будем есть? – спросил Сергей, когда мы вышли из автобуса в непогоду, но увидел полицейского с мигалкой на плече, замолчал и уж до самой воды не вымолвил ни слова.

Потом дети, я, полицейский с мигалкой забрались в резиновый катер с задранным над водою мотором. Кнопф уперся сзади, закряхтел, толкнул, и мы закачались на черной зыби.

– Кнопф, – сказал я, чувствуя, как гадкая слабость подкатывает откуда-то снизу. – Прыгай, Кнопф.

– Не бойся, – сказал Володька с берега, – я все налажу. Должен же кто-то быть на берегу. – Он быстро исчез в дождевом мраке. То ли ушел, то ли темнота была так густа в ту ночь. Мне показалось, Кнопф сказал еще что-то. «Мне не нравится твоя идея, Барабан». Нет, пожалуй, только показалось.

Тем временем Анюта сказала что-то полицейскому. Тот ответил, и дети немедленно принялись по-английски обсуждать услышанное. Это был плохой признак. Столь явно не считаться со мной – этого они еще себе не позволяли. Хиханьки в автобусе не в счет.

– По-русски я разбираю лучше, – сказал я. Ребята примолкли, и в тишине мы все вдруг почувствовали, с какой силою несет нас река. Вода неслась по руслу и в то же самое время она копилась в нем, переполняла его, как переполняет человека ярость.

– Это будет представление? – спросил Петр. – Кто же увидит нас в развалинах?

– Что за ящики? – спросила Анюта, – Реквизит? Почему Кнопф на берегу? Может быть, царя Ирода решили изображать вы? Не получится. Настоящий Ирод – Кнопф.

О, как я был доволен, что не вижу их лиц!

– Минуту! – «Хотите про Кнопфа? Вот вам!» – Кнопф устраивает все на берегу.

Стон разочарования. Компания, надо полагать, вспомнила, как Кнопф уже был импресарио. И тут впереди послышался шум. Кто слышал такое, не перепутает. Так шумит на камнях вода. Полицейский проговорил что-то, видно, выругался для бодрости и заработал веслом.

Он умел это, черт возьми! Он не спорил с рекой, лишь аккуратно подталкивал наше суденышко, и течение делало остальное. Мы так и не увидели камней, о которые шумела река. Лодка уткнулась во что-то темное, и это оказалось отлично сработанной пристанью. «Александр Васильевич, он говорит – приплыли».

Он не пошел с нами вглубь острова. Просто вложил мне в ладонь фонарь, взмахнул другим фонарем, указывая направление, выбросил на пристань ящики и соскочил в катер. Звякнул о причальное кольцо карабин, и, теперь уже грохоча мотором, наш провожатый ушел против течения.

И в самом деле, развалины оказались неподалеку. Нам не пришлось искать вход, и дверь тяжелая, как надгробие, была незаперта. Мы вошли и оказались не то в разбойничьей пещере, не то в придорожной таверне, словом – в таком месте, какого и быть бы не должно.

– Дешевка, да? – сказала Анюта, поворачиваясь к остальным, – Я видела такое на Мальте.

– Сухо, – сказал Сергей, – светло. Вот камин, дрова и уголь. Не ворчи. Развалины настоящие.

Лисовский усадил Нину в просторной нише в стене. Там лежало какое-то рядно, и девочка забралась на него с ногами. Мало сказать тихая, она была беззвучная.

– А теперь? – спросил Сергей.

– Да, теперь.

– Что теперь?

– Может быть, разведете огонь? – Я бросил коробок, и Анюта схватила его, поймала, сцапала. А мне на краткий миг стало весело. Я изо всех сил старался не показать, что понятия не имею, как растапливать камин, а тем более углем. Узнай это Кнопф – вот бы порадовался.

Тут что-то случилось с ветром. Он перевернулся в очажной трубе, выперхнул к нам едва собравшийся в дымоходе дым, провыл коротко и улетел, как пушечное ядро, оставив нам звук, который долго трепетал еще в теснине дымохода.

– Сюда придут зрители?

– Ну, не на пристани же играть.

– А может быть, мы уже играем.

И обернулись ко мне.

А я сказал «Да». Вот тут-то до меня и дошло, в какую историю я влопался. То есть, нет. Я же еще в Польше знал, что мы будем сидеть на этом острове, и река будет пухнуть под шипящим дождем. Знал я это! А иначе нас не было бы тут. Значит, не в истории было дело. Я обманывал их. Я обманывал их, и внутри у меня был ледяной покой, как в ноябре на веранде. И нечего крутить, нечего вилять, нечего говорить самому себе: «Я выучился этим штукам от великой нужды». Или: «Меня заставила жизнь». Ерунда! Штукам выучился Кнопф, а ты однажды стал таким, и это был самый главный обман, ведь снаружи ты остался прежним Барабановым. Никто и не догадался.

А всему виной поганая привычка сочинять истории про людей. Смотри, как все просто: отобрали бумагу, отобрали письменный стол и – готово дело. Ты уже подталкиваешь живых людей туда и сюда и удивляешься, когда они идут по-своему и говорят не то, что ты придумал.

Так что в историю влопался не я. Просто-напросто явился неизвестно откуда другой Барабанов и вселился в обжитое тело. И мой маленький привычный гастрит, и ноющий от холодного зуб мудрости – все это новый Барабанов натянул на себя, как порядком выношенные, но еще удобные джинсы.

Вот вопрос: а смог бы я теперешний записать все происходящее? Уложить все это на бумаге аккуратно заточенным карандашиком. И что сталось бы тогда с развалинами, с детьми, с рекой, раздувшейся от водянки?

– Да, мы играем. Даю вам честное слово, таких пьес в здешних краях не видели. Вода поднимется еще на полметра, мы будем бегать по острову и кричать «Спасите-помогите!» Нас спасут, и уверяю вас, тот, кто должен это сделать, знает о каждом нашем шаге. Сверх того, дорогие мои, на берегу затаился Кнопф с биноклем. Когда рассветет, и вода поднимется на свои полметра, он поднимет в городе такой тарарам, он будет так истошно звать на помощь, что здесь соберутся, как говаривал мой отец, и жук, и жаба.

И тогда вы будете кричать и плакать так натурально, чтобы публика на берегу готова была броситься в воду.

Тут они принялись на все лады стенать и звать на помощь. По-моему, им понравилась идея облапошивания стольких взрослых сразу.

– На фоне развалин! – сказал Сергей.

– На фоне развалин, – повторила Аня. – Наши новые брючки намокнут, наши туфельки расклеятся.

Я подцепил крышку на одном из ящиков, сорвал ее, и резиновые сапоги заблестели своими рыбьими боками.

– И вот тут-то тот, кому положено спасет нас на глазах у всего города и у прессы, если она здесь есть. Выборы, выборы мэра – вот что происходит в этом тишайшем городке! И тот, кто спокойно и четко спасет зазевавшихся туристов, будет, надо полагать, героем номер один.

– О! – сказал восхищенный Лисовский. – Это придумали вы. Если этот сюжет с толком продать…

– Продано, – сказал я. – Аплодисментов не будет, но наша свобода не за горами.

Тут Сергей взял Анюту за руку и осторожно спросил:

– Свобода это значит, вы уйдете, потом уйдет Кнопф, или, я не знаю – наоборот. И вот этому всему – конец?

– Милый, а ты что, думал век так жить?

Чуть прищурившись, взглянула на меня Анюта, и темная черточка нарисовалась у не меж бровей.

– Послушайте, чем же мы плохо живем сейчас? У вас больше нет отца. Эта ваша Мария Эвальдовна подевалась неизвестно куда.

– Да-да! – сказал Лисовский.

– Наглецы! Что это значит – «неизвестно куда»? Да я в любой момент наберу ее номер…

Лисовский сказал, что он очень извиняется, но «моментов было…» и он на нежном мальчишеском горле обозначил, сколько именно.

– Ну, ладно, ну пусть, – сказала Анюта, – тогда у Ксаверия Борисовича вы придумывали за деньги и все. А тут… Тут вы будете придумывать, а мы с вами будем это жить. И Кнопф, если поймет, тоже будет жить. Если вы придумаете много, нам хватит на всю жизнь. А потом мы понемножку тоже научимся придумывать. Мы придумаем вам такую старость, что вы себе и представить не можете.

И тут я сказал: «Цыц!». Ксаверий покупал меня за деньги, а эти невозможные дети меня мною же и обольщали. Я поступил, как поступают в таких случаях все взрослые люди. Я сказал «хватит болтать» и велел перекусить. Мы съели колбаски и запили их пивом. Странные представления о детском питании были у господина Кунца.

Лисовский подошел к камину, поворошил жар, и багровые блики попали прямехонько в нишу, где притаилась печальная Нина. Она точно ожила, едва пылающие угли осветили ее убежище.

– Вот слушайте, – сказала она. – Когда-то давно, так давно, что об этом лучше не думать, на земле появились первые люди. Только на самом деле они были не взрослые. Они были дети. Если как следует почитать книгу, то совсем ясно – сначала были дети. Может быть от злобы, может быть, от зависти, но потом их научили разным взрослым штукам. А когда от этого они стали взрослыми, у них началась совсем другая жизнь. Раньше стоило сказать правильное слово, и песчаный холмик или деревце становились детьми и жили, как хотели. Теперь стало не так – правильные слова не говорил никто, а у людей просто родились дети. Эти дети уже и сами хотели стать взрослыми, а когда вырастали, спохватывались и жалели. Вот так только они помнили, что за жизнь была когда-то.

Но взрослые ничего не могли с собой поделать. Они выучивали своих детей одному, другому, третьему, и если взрослые попадались поумней, то детям от такого ученья бывало и весело и приятно. И они думали, что стоит им выучиться всему, и они тут же станут взрослыми, и уж тогда-то…

Тут ветер, как и час назад, гукнул в трубе, но не умчался прочь, как первый раз, а где-то наверху засвистел, заохал, зашумел среди каменных огрызков стен.

– Странный в Германии ветер, – сказал Сергей, и Нина неизвестно чему кивнула из ниши и сказала «да».

– Да, – сказала Нина, – вот так их и обманывали, и все ходили в дураках. Только одни дураки были повеселее, а другие попечальнее. Еще были добрые и злые, и умные и глупые. Но таких было совсем мало, больше всего было одинаковых.

– Ты поди, Петечка, ко мне, – вдруг оборвала себя Нина, и Лисовский бесшумно и стремительно оказался около нее, и она положила ему руку на плечо и стала говорить дальше.

– Так вот, однажды на земле появились дети, которые случайно узнали о том, что нет во взрослой жизни ничего хорошего. Нет, не так. Раньше тоже были дети, которые про это знали, но теперь они оказались вместе. Их взрослые собрали для своего удобства. Ах, они это сделали зря! Этим детям так хорошо было вместе, что они вдруг поняли, что нужно сделать, чтобы так оставалось всегда.

И всего-то нужно было – никогда не делать того, отчего становятся взрослыми. А взрослые, как известно, больше всего любят побеждать. Им все равно что побеждать – грипп, чуму, наводнения, землетрясения, жару, холод, детей… А кто не умеет побеждать, тот смотрит, как побеждают другие.

На самом-то деле и грипп, и чума, и наводнения это все одно. Это – ветер.

– Странная у тебя сегодня сказка, – сказал Сергей, – ты не рассказывала раньше ничего такого.

– Ну да, – согласилась Нина, – а разве мы сидели когда-нибудь в таких развалинах да еще на острове? То-то и оно. И не сбивай меня больше. Так вот ветер. Этим ветром дует на людей тот, кто однажды устроил все. И уж наверное, не для того он дует, чтобы все, как один, уперлись ногами в землю и стояли каменными столбами.

И тут оказалось, что эти дети очень умные. Они увидели, что этот ветер мог дуть один для всех – это бывало, когда приключалось что-нибудь всеобщее. Но чаще ветер был у каждого свой, и чем сильнее люди ему сопротивлялись, тем больше они взрослели. Просто-напросто ветер выдувал из них все, что оставалось от той поры, когда на земле не было взрослых. Они становились, как камни в пустыне, но этого никто не замечал. И вот однажды к ним пришел человек, который был совсем как они, только сам не знал об этом. Он чувствовал ветер и не сопротивлялся ему.

К той минуте в нашем сводчатом зальце стало совсем темно. Только на Нинином лице да на руке, которой она опиралась о плечо Пети Лисовского, лежали еще жаркие пятна. Кто и когда выключил электричество, я не помню, не помню и того, почему мы не зажгли свечи – шандалы стояли на всех столах. Так или иначе, Сергей отыскал в темноте высохший до окаменелости обрубок бревна и опустил его на угли. Дерево вспыхнуло, и в нашей пещере на мгновение стало так светло, как не бывает ни от какого электричества. И тут Анютин голос сорвал всех с мест. «Змея!» – закричала девочка с такой силой, что мы разом посмотрели именно туда, куда следовало. По ступенькам от входа медленно стекало длинное поблескивающее тело. Боже! Боже, как визжала Аня! Настоящий древний ужас бился в нашем каменном укрытии.

– Анька, – раздался из ниши голос Нины. – Это не змея, Анька. Это вода. Мы пропали.

Дверь из нашего подземелья открывалась наружу, и я едва осилил мчавшийся от реки ветер. Я отворил дверь и чуть не задохнулся. Переполненный темнотой ветер мчался на меня так скоро, что не было никакой возможности вдохнуть его. Когда я приноровился и перевел дыхание, то увидел, что все дорожки, ложбинки и канавки полны воды. И это были не дождевые лужи. Вся эта мелкая водица пошевеливалась вместе с безумной разбухшей рекой.

– А что вы хотели? – сказал Сергей, когда я исхлестанный ветром вернулся. – Сегодня ночью такие декорации. – Он хлопнул по столу ладонью. – Хо! Александр Васильевич, вы посмотрите: вы придумали такую пьесу, в которой играют и река, и дождь, и ветер. Таких пьес еще не было.

– Милый мой, такие пьесы обыкновенно ставят генералы. Но они предпочитают называть это по-другому.

– Ну, генералы, – согласился мальчик. – А вот слышал кто-нибудь на берегу, как визжала Анюта? Я говорю, кто-нибудь слышал. Спорим?

Однако обсуждения Аниного визга не получилось. Мы сидели, разделенные сумраком, и трудно было говорить, не видя друг друга. Что же касается Сергея, то, как теперь я понимаю, его речи были предвестием наступающего истерического дня. Но Анютин крик в ту ночь и в самом деле слышал не только Кнопф, маявшийся на берегу. И кто знает, как повернулись бы события, окажись у Анюты голос послабее.

Вода понемногу прибывала, но на этом и строился расчет. Я велел всем ложиться спать на столах, забросил в огонь пару тяжелых стульев, на третьем уселся у огня, и вот тут стало мне страшно. Но страх этот происходил не из ожидания безумного завтра. Был он таков, словно сюда в подвал явился вдруг тот Барабанов, которого давным-давно искушал у себя в кабинете Ксаверий Борисович. Я физически ощущал, как тяжесть содеянного за последние месяцы душит нежданного гостя подобно ночному кошмару. Помочь ему было нельзя, и трудно сказать, чем кончилась бы эта пытка, не вмешайся в мучительный процесс здоровая Барабановская натура. Я уснул.

Очень хорошо помню блаженное засыпание под треск и шорохи камина. В своих дурацких скитаниях я выучился спать, где угодно, и спал крепко и радостно, как дитя. Но в тот раз все было иначе. Очень скоро сладкое оцепенение разошлось, и я увидел себя и барышню Куус в своей квартире. Вернее сказать, квартира была наша, потому что мы с Манечкой были несомненные муж и жена. Мы ждали гостей и сновали из кухни в гостиную, расставляя снедь. Мы разговаривали, и, хоть я не помню, о чем, в памяти осталось безостановочное говоренье. Похоже, было, что мы давно не виделись и не можем наговориться. Постепенно наш разговор делался странным. Я чувствовал, что Манечка говорит через силу, наш разговор ей неприятен, но она сдерживается. Нет! Ощущение во сне было точнее: ей нужно было сдерживаться. Наконец, я понял, что Маша не любит меня, и уже холодея от ужаса, понял, что это не Маша. Разговор наш оборвался, и некоторое время мы сновали с посудой в руках. Наконец, ожидание последующего сделалось невыносимым, и тут я вспомнил, что надо делать.

«Как твое имя?» – спросил я, остановившись посреди кухни. Не было ужасных превращений. Манечкин милый облик нисколько не исказился, лишь голубой взор потемнел до густой синевы, и я ощутил его обжигающее прикосновение. Стена пламени встала у нее за спиной, и Маня Куус исчезла в ней, не отрывая от меня ледяного взора. Потом сквозь пламя проступили еще какие-то лица, но я не успел их рассмотреть. В той приснившейся кухне перед пламенной перепонкой я торопливо молился. Лица исчезли, пламя опало, я проснулся. Я еще договаривал молитву, еще рука поднималась ко лбу, а уже бросилась мне в глаза широко разлившаяся по полу вода. И вот: это совсем не было страшно, как не было страшно и то, что случилось во сне. Навалилась усталость, я снова уснул.

Когда я проснулся, вода уже не разливалась по полу. Она стояла широким озером и до середины скрывала ножки стульев. По часам выходило, что нас уже должны спасать, но кроме ровного и страшного рева ветра не было слышно ничего. Я разбудил детей, и они, натянув резиновые сапоги, заходили между столами. Потом мы поднялись по ступенькам и с великим трудом распахнули дверь.

Островок наш был почти скрыт водой. Мы поднялись в развалины, где ветер свистал меж камней, и кое-как развели огонь. На берегах вздувшейся реки царило безлюдье. Мы принялись кричать. В жизни не делывал ничего глупее. Наконец, сквозь серый дождь на берегу проступила человеческая фигурка. Человек этот принялся кричать что-то в ответ, и сказать нельзя, как мы разозлились.

– Олух царя небесного! – сказал Сергей. – Неужели не ясно – тонут люди, тонут.

Аня выглянула из укрытия, где мучился наш костер, заслонилась ладонью от летящей в лицо воды.

– Это Кнопф, – сказала она изумленно. – Он напялил на себя какую-то дурацкую дрянь, и думает, что мы его не узнаем.

Ну что тут скажешь! Ведь так оно и было. Бедняга Кнопф в полном отчаянии от того, что наше спасение обернулось макабрическим каким-то безумием, явился на берег, чтобы попытаться спасти хоть кого-нибудь («Ну, хоть тебя, Барабан!»). Если же стихия не даст ему ни одного шанса, то он решил наказать себя зрелищем нашей гибели.

Не могу сказать, как я разозлился, когда Кнопф сказал мне это. Погибнуть с нами в волнах – это ему в голову не пришло, а страдать, созерцая нашу погибель… Очень хорошо!

Между тем, Кнопф метался по раскисшему берегу, река пухла на глазах, а со стороны городка не было видно никакого движения. Положим, в отчаяние впадать не следовало, добрых три-четыре метра разделяли еще наше убежище и обезумевшую реку. Но мы не знали, что происходит в городе, и вот это было невыносимо. Кнопф, между прочим, не зря мучился совестью. Орда байкеров, которую прошлой ночью учуял Степан, и в самом деле раскинула свой лагерь подле городка. Степановы мотокрады пришли в волнение, а Кнопф палец о палец не ударил, чтобы предотвратить. А как выяснилось – мог! Случилось же вот что: наши молодцы ночью обложили становище байкеров, которые, кстати сказать, катили через Европу с какими-то не то пацифистскими, не экологическими лозунгами. (Вот уж идиотизм, так идиотизм!) Пожива, конечно, ожидалась из ряда вон, и кое-что наши, так сказать, спутники успели, но были обнаружены. Так вот, сражение, которое грянуло поблизости от городка, и удерживало там наших спасителей. К тому же герр Кунц, который сверх всякой меры отличился в ночном умиротворении, совсем не собирался упускать лавры спасателя и победителя стихий. Спаси он нас, и шансы Штруделя стали бы ничтожны, утони мы безвестно – и тут было бы некому упрекнуть его.

А вода тем временем поднималась, и Кнопф уже не метался по берегу, а стоял неподвижно, и дождь смывал его изображение с мутного горизонта.

– Александр Васильевич, – сказал Лисовский, – городок так близко, что они успеют спасти нас, даже если пойдут пешком. Но, может быть, они просто раздумали?

Я быстро оглянулся на девочек. Их еще отвлекал ветер, дождь, костер, и слезы их были от дыма.

– Нужно кричать, – сказал я с подлой бодростью, – Нужно, черт возьми, исполнить уговор. Мы знаем, что это туфта, но другие должны…

Мы честно кричали, так что даже Кнопф ожил и засуетился. Потом проклятый ветер задул с такой свирепостью, что Володька заполз в какую-то ямку и притих. Скотина. Дети видели его маневр. Один за другим молча мы уселись вокруг огня. Издерганное пламя вместо того, чтобы пожирать деревяшки, притаилось под ними. Сергей вдруг вскочил, подхватил с земли каменный обломок и с яростью пустил его в мутную стремительную воду. Готов поклясться, он ранил реку камнем. Вода вздрогнула. И тут же со стороны города ответила сирена. Да, после краткой заминки спектакль продолжался.

Полицейские машины, их было четыре, подобрались к воде, едва не раздавив Кнопфа. Две оранжевые надувные лодки засветились в траве, черно-желтые непромокаемые люди спустились в реку, заходили у берега. Как-то вдруг все мы разом принялись кричать, и черно-желтые остановились и внимательно слушали. Но мы кричали бессвязно да к тому же по-русски, и они занялись своим делом.

И вот тут прозвучал автомобильный сигнал с другого берега. Там не было полицейских машин, но какие-то люди, облепленные мокрыми плащами, тоже возились с лодкой. Господин Кунц, я узнал его по повадке, вышел под дождь из полицейского джипа и в бинокль принялся разглядывать противоположный берег.

Даже нам сквозь дождь, с острова было видно, как рассердился Кунц. Он засуетился не хуже своих черно-желтых, поддал ногою лодку, предназначенную для нашего спасения. А это могло значить только одно – с другого берега нас явился спасать герр Штрудель. Сознание невольно отметило, что прекратилось мелькание Кнопфа. И тут же меня посетила догадка: уж не продал ли бедовый коллега часть нашего замысла господину Штрруделю? По сей день не знаю, как оно было на самом деле.

А гневался Кунц не даром. Со стороны Штруделя расстояние до острова было раза в два меньше. Соратники Штруделя в мокрых плащах снаряжали свою лодку не то что быстро – стремительно и вдохновенно! В то время как каждое движение черно-желтых спасателей было размеренным и заключало в себе пункт инструкции. Да что там пункт! Глядя из наших развалин, можно было уверенно отмечать моменты, когда на стороне Кунца произносились заклинания. Ну, что-нибудь вроде: «Яволь, герр Кунц!»

Мало этого, в пику ужасной погоде на обоих берегах появились журналисты. Нельзя сказать, что их было много (один-два на одном берегу и столько же на другом), но они делали свое дело уверенно. Мы и сами не заметили, как позабыли о реке, подступающей к подошвам, о том, что нам надлежит взывать. Мы – болели и болели мы за Штруделя. Его лодка уже квохтала мотором, взбивала винтом воду у берега, а черно-желтые, вскинув на плечи свои две лодки, трусили куда-то по мокрой траве.

Помню, что Штрудель с помощником уже плыли к нам, преодолевая течение, а Кунц правой рукой еще направлял подчиненных, а левой придерживал за лацканы и, видимо, распекал объявившегося Кнопфа.

– Братцы, – сказал я, плакали наши денежки, если нас спасет не тот.

Преодолевая течение и ветер, Штрудель двигался галсами и приближался к нам неумолимо. В это время рыкнули моторы черно-желтых, и все их маневры стали ясны. Они не боролись с течением, река несла их к нашему затопленному гнезду. Они же лишь маневрировали.

Штрудель этого не видел из-за острова, но, услышав стук двигателей, тут же понял в чем дело. Он крикнул что-то своему помощнику, тот довернул рукоятку, мотор застонал, и лодка стала нарезать галсы чуть быстрее. Они подходили к самому узкому месту, где стиснутая берегом и островом река казалась сплетенной из мутных водяных жгутов. Легши животом на надутый борт, уставив руку с вытянутым пальцем вперед, Штрудель молча показывал направление. Тем временем Кунц с микрофоном в руке забрался на крышу джипа и готов был поддержать своих молодцов командой. Река тоже не теряла времени, и не так уж много оставалось до наших подметок.

– Ну и что теперь? Теперь-то… – сказал Лисовский. – Эти двое причалят, что мы будем делать? Прятаться? Отбиваться?! – Бедный мальчик почти кричал, да я и сам был не лучше. Штрудель вытащил из-под плаща бухту веревки и принялся метать ее в нашу сторону. Будь на веревке кошка, дело решилось бы в два счета. Но Шттрудель рассчитывал, что мы будем ловить конец, мы же молча следили за его усилиями. Наконец, качнувшись всем телом, он сделал особенно удачный бросок. Веревка хлестнула камни у нас под ногами, но лодка от неосторожного усилия встала поперек течения, вода с силой ударила ей под борт, желтое лягушачье днище мелькнуло в воздухе, и экипаж оказался накрыт своим судном. С оглушающей яростью над ними взревел мотор и тут же смолк, их полицейского динамика ударили команды Кунца, и черно-желтые причалили. Потом Кнопф уверял меня, что мы с детьми кричали так, что не слышно было Кунца с его усилителями. Может быть и кричали. Но я-то помню другое. Сквозь блестящее желтое днище выпячивались очертания рук, и огромными волдырями вздувались головы. Река тешилась лодкою Штруделя, кружила ее в суводи, пока Петя, захлебываясь криком, (вот его-то крик я помню) не спрыгнул в черное мелководье. Он заметался, но реке уже наскучила ее игрушка, и перевернутую лодку прижало к скрытому водой берегу.

С другой стороны острова набежали черно-желтые спасатели, вытащили из-под лодки два омерзительно податливых тела, проворно унесли их и метнулись за нами.

Герр Кунц недаром кричал над рекой. Не скажу, что грубо, но до крайности решительно нас затолкали в одну посудину с утопленниками. И это было полное и решительное торжество Кунца.

После того, как зареванные дети, утопленники и я были тщательно отсняты видеокамерами, Кунц дружески встряхнул меня. «Майн фройнд! – проговорил он, поворотился к детям, – Армэ либе киндер…» надо сказать, что отцовские вибрации у этого негодяя выходили очень естественно.

Нас накрыли какими-то удивительно теплыми пледами, потом рядом оказался Кнопф, тоже накрытый пледом и бледный до синевы.

– Барабан, – проговорил он беззвучно, – они хотят устроить следствие. Тебя будут допрашивать Барабан.

– Кнопф, – сказал я, – дети вымокли, как цуцики. Если Кунц велит растереть их водкой, остатки слить в стакан и без промедления дать мне выпить, я согласен не только на следствие, но и на суд.

Физиономия Кнопфа странным образом покривилась, но не до того мне было. Впрочем, я не заподозрил злого умысла и тогда, когда детей от меня отделили. Все дело было в жуткой, разрушительной дрожи. Явился какой-то медикус в белом, позорно коротком халатике, принялся хватать меня безжалостными докторскими пальцами. Потом было душистое обжигающее питье и хватанье за пульс. Потом мне и в самом деле дали водки, а доктор с минуту напряженно вглядывался мне в глаза. Высмотрев у меня в глазах что-то важное, он звонко кого-то окликнул и вышел.

Некоторое время я сидел один и пытался думать о детях. Но водка действовала, мысли рассыпались на слова, а слова разбегались, как ртутные шарики. С большим трудом я ухватил одну верткую мысль за сверкающий хвостик. Но тут щелкнул замок, я повернулся и остолбенел. Барышня Куус входила в комнату.

Положим, я ошибся в ту минуту, положим, эта фройляйн из местной газеты имела с Манечкой лишь малое сходство. Но дети, к которым она пробралась перед этим, они же в один голос сказали: «Мария Эвальдовна!» Стало быть, в ту минуту я не спятил еще. Ну, не может, не может быть у репортера такая печаль в глазах!

Пьяный, мокрый – какой там еще? – я вскочил перед нею. Заговори она по-немецки в тот миг, и мираж бы рассеялся. Но я уже завопил: «Манечка!», а она так и стояла и хлопала своими глазищами. Что мне оставалось делать? Я обнял ее и пьяными губами впился в ее губы.

Пробуйте женщин на вкус. Пробуйте и вы не обманетесь. Перед глазами у меня плыли Манечкины, вне всякого сомнения Маненчкины глаза, а губы отдавали, черт дери, какой-то карамелью, и не было в поцелуе никакого смысла. Тут я и спятил.

Говорю это без лицемерных иносказаний. В тот миг я лишился разума и, если верить Кнопфу, много успел начудить. Бог, однако, был милостив, и никакого худа этой немецкой девочке я не причинил.

Потом, кстати, выяснилась интересная вещь: мое умопомешательство спасло наш гонорар. Дело в том, что пройдоха Кунц решил оштрафовать нас за пребывание на острове в развалинах и вернуть деньги в городскую казну. Из чего заключаю: оттуда он их и спер. Но не мне Кунца судить. К тому же он струсил моего буйства, и деньги остались целехоньки.

После рокового поцелуя я был безумен неделю, и в памяти у меня не осталось ничего. В себя я пришел, будто проснулся. Глубокая истома была в каждой жилочке, но глаза уже видели ясно. Автобус катил по гладкому асфальту, и высокая, острая, как заноза, башня с крестом выступала из-за распаханного холма. Медленно, медленно я отвел глаза от окна и встретился с Оленькиным взглядом. Дочь моя издала неопределенный звук, обняла меня и заревела. «Папаша, – сказала она, – папаша… Я же думала, ты так идиотом и останешься. Ну, что ты со мной делаешь?» «Где Эдди?» – спросил я. Оленька погладила меня по щеке – «Соображает. А Эдди там, – она указала куда-то за распаханный горизонт, – у них со Степаном дела». Помню, даже в моей ослабевшей голове эти совместные дела были отмечены как странность. Но тут рядом с нами оказалась Анюта, и я эту мысль додумать не успел. «Здравствуйте», – сказала девочка, внимательно и строго глядя на меня. «Папа, – сказала Оля, – Аня здоровалась с тобой каждый день. Остальные свинтусы, как увидели, что ты спятил, так и бросили это дело. А она – нет». «Ладно, а где остальные?» После неловкой паузы из-за Аниного плеча показалось лицо Сергея. «Честное слово, я очень рад». «И я! И я!» – заорал Кнопф. Он затормозил, отвесил мне пару хороших шлепков, и мы поехали дальше.

«Это здорово! – сказал Кнопф, – Это большое облегченье, что ты с мыслями собрался. Думаешь, просто было тебя через границу переть?» «А где мы сейчас?»

Кнопф захохотал и сказал, что все вокруг – это Чехия. Я оглядел автобус и спросил, где Нина с Петей? «Малодушно бежали, – ответил Кнопф бодро, – Я, Шурка все-таки думаю, что им твоя идея не понравилась. Я, Шурка, думаю, что они сейчас вернулись к этому Кунцу и клевещут на нас самым бессовестным образом. Но – пусть. Скоро Прага, Барабан!»

Тут мне опять стало худо. Нет, вру. В этом облаке пустоты, которое осенило меня, не было ничего худого. Да, я теперь знаю, что такое забвение. Это сон наяву. И если в это сон не добавлены кошмары или навязчивый бред, можно не сомневаться: кто-то могущественный от души посочувствовал суетливому человеческому бессилию и назначил передышку. Хотя насчет того, кому досталась передышка, возможны разные мнения.

Итак, мое второе пробуждение состоялось в светлой горнице с белеными стенами, которая удивительно напоминала комнату в странноприимном монастырском доме в Эстонии. Я даже испугался, не началось ли сызнова наше путешествие в Прагу. Но горница была полна народу, и я успокоился. По крайней мере, на десять минут, пока не успел разобраться, что успело приключиться за время моей второй летаргической паузы.

В ногах моей постели стоял Олег Заструга в полном байкерском облачении. Хорош он был в этом чудовищном наряде.

– Добро пожаловать! – сказал Заструга ядовито, когда заметил мое возвращение. – Ловкость ваша, господин Барабанов… – не договорил, выдохнул свирепо и принялся расхаживать туда-сюда, немилосердно тревожа крашеные половицы. Под этот скрип я оглядел комнату. Анюта с Кнопфом стояли у задней стены, и у Володьки над плечом виднелось пришпиленное к стене черное распятие. Помню, увидев его, я очень испугался, так испугался, что старался не смотреть в ту сторону. Потом, когда страсти улеглись, я рассмотрел распятие. Там было чего испугаться. Пригвожденный не обвисал в привычном бессилии, когда изломанное мукой тело стекает с креста, напротив! – прободенные, наложенные одна на другую ступни были опорой рвущемуся ввысь телу, а страдание, многократно усиленное этим порывом, безобразной судорогой сводило лицо Спасителя.

Словом, не то было странно, что я испугался, странно было, что никто не обратил внимания на это распятие.

Но вот что: не в одном распятии было дело. Кнопф с Анютой стояли, держась за руки, и вот на это я смотреть не мог. Поразило меня и то, что Заструга такие вольности не замечает. Впрочем, молчали и остальные, никто не спешил объяснить мне, что происходит. Тогда я закатил глаза, обмяк, и Ольга живо вытолкала всех из моей горенки. «Позови Кнопфа!» – прошипел я дочери, и Кнопф явился незамедлительно.

– Ты правильно рассудил, – сказал Володька, усевшись мне на ноги – Все тебе врать будут, а я – нет. И тут коллега Кнопф порассказал такого, что я затосковал о своем забытьи.

Во-первых, выяснилось, что мы стоим в получасе автобусной езды от Праги, и что Кнопф побывал там уже не раз. Во-вторых, стоило мне спросить, куда девался Сергей, Кнопф завилял, заюлил и стал разглаживать одеяло у меня на животе. Я надавил, сколько позволяли мне силы, и Кнопф начал рассказывать.

Оказалось, что байкерский наряд это не причуда миллионера и не камуфляж. Извольте знакомиться – байкер от юности своей, Олег Заструга. Мало того, магнат Заструга погружался время от времени в мотоциклетную стихию и мчался дорогами, как в былые годы.

Так вот, байкерская орда, которую так решительно рассеял Кунц, пока нас заливало на острове, числила в своих рядах неузнанного Застругу. Во время известных событий Заструга был бит, а сверх того оказалось, что мотоцикл его пропал. Жажда приключений, как видно, еще не прошла, потому что Заструга потащился за нами, вернее, за табором Степана, и уже в Чехии попытался свой мотоцикл вернуть. А вместо того – попался сам.

Тут начинались странности. Зачем Степан притащил Застругу в наше пригородное уединение? Нет никаких сомнений, что мотокрады Степана и без нас знали, что делать. Однако привез. На собственном Олега Заструги зверовидном мотоцикле.

Вот тут еще одна странность, которую, честь ему и хвала, заметил и оценил коллега Кнопф. В тот день пан Дрозд, сумрачный чех, у которого мы поселились, спилил у себя в саду две засохшие яблони и грушу. И вот, Серегей занимался тем, что распиливал отжившие стволы на чурбаки. (Потом, когда общее яростное упорство пошло на убыль, Пан Дрозд поведал, что за эту работу Сергею обещано было полдюжины грушевых пуговиц в виде сердец.) Заструга про эти пуговицы не знал ничего. Он просто задержался во дворе, когда Степан конвоировал его к дому. Заструга смотрел, как орудует топором Сергей, а Кнопф, сидя на крылечке, следил за течением жизни. «Знаешь, старичок, я тогда еще в Прагу съездить не успел ну и мечтал себе».

Володька меня уверял, что Олег Заструга узнал Сергея не сразу. Может быть. За время наших скитаний он очень переменился. Мальчишеский неловкий облик уходил, и юношеская стать виделась все яснее. К тому же и неожиданная сноровка в обращении с инструментом. Кнопф сказал: «Вертит топором так и сяк, и вот не поверишь – у него все веточки отлетали в одну сторону и падали в одну кучу. Я про себя не говорю, но и ты, Барабан, так не смог бы».

Коротко говоря, и Кнопф, и Заструга залюбовались. Степан при этом своего пленника не торопил, но наблюдал за ним цепко. Дальше было вот что: на крыльцо вышла Анюта и, не замечая пришельцев, окликнула Сергея. «О! – воскликнул в этом месте Кнопф, – ты не представляешь, Шурка, что стало с Застругой!» И вправду, то, что увидел Кнопф, было поразительно. Созерцательное настроение Заструги сменилось такой яростью, что даже Кнопфу, уютно сидящему на крыльце, стало не по себе. Одна Анюта тотчас узнала взбешенного магната, а байкерское обличье ей даже понравилось. Но Заструга-то разозлился не на шутку.

«Ты хочешь, – зарычал он, надвигаясь на крылечко, где сибаритствовал Кнопф, – ты думаешь таскаться с этими прохвостами?» Анюту, как и следовало ожидать, державный гнев не смутил. Она прищурилась и сказала, что будь у Олега Заструги охота, он давно бы отыскал их с Сергеем. «Значит так?!» – завопил Заструга. Кнопфу показалось, что тут-то до него и дошло, что парень с топором это Сергей. Дальше началась уже форменная истерика, дикая и оскорбительная.

«Дубина стоеросовая! – орал Заструга на Сергея, – Собрался у девчонки за спиной век просидеть? Анетту скоро черт-те куда затащат, а он будет топориком тюкать? Не бывать этому!»

«Я знаешь, что думаю, Шурка, он Сергея поколотить хотел. Хотел, хотел. Только топора боялся».

Надо сказать, что Кнопф своим рассказом совершенно искренне увлекся. Видно было, что представление его изумило, и собственные неожиданные догадки напугали. Он уж не ровнял на мне одеяло. Ходил вокруг кровати, говорил, помогал себе руками.

Словом, там же на крыльце, над головой у сидящего Кнопфа Заструга взялся жестоко обличать Анюту. Тут Володька и услышал про последнюю волю матери, которой вроде бы и нет, но которая словно бы и не умирала. Еще Заструга кричал о подписях, которыми Анюта держит его за горло. Я вспомнил давнюю сцену в школьном вестибюле. Потом Заструга снова налетел на Сергея и не только ругался, не скупясь, но даже встряхнул его пару раз. «Топора у него больше не было, вот что! Топор-то Дрозд унес». О Степане, который при этом скандале продолжал присутствовать, коллега Кнопф сказал, что он укрылся в малиннике и вообще вел себя так, словно не хотел мешать буйству Олега Заструги. Бушевал же он, как показалось Кнопфу, потому, что Аня Бусыгина хранила ледяное презрительное спокойствие. Будто бы даже, глядя с крыльца, как ополоумевший магнат с белыми от злости глазами трясет Сергея, она сказала: «Да парень ты, Серый, или нет – двинь ему куда надо».

«Слушай, – сказал Кнопф, усаживаясь на край кровати, – ты надо мной можешь смеяться, а только Заструга Анюту ревнует!»

Потом Заструга пожелал войти, но оказалось, что в доме больной, и Кнопф его пускать не собирается. Тут из малинника вылез Степан и объяснил, что Олег не экскурсант какой-нибудь, а пленник, и надо с ним как-то поступить. «Вот это и называется: с больной головы на здоровую». Так я ему и сказал. Тебе надо, ты и решай. Мешок на голову и в Вислу. А мы тут не при чем. «Висла в Польше осталась». – сказал я, а Кнопф рукой махнул «Брось, Шурка, вода она везде вода».

После таких ужасов Заструга, по словам Кнопфа присмирел и даже попытался остаться на улице. Уселся рядом с Володькой на крыльце и принялся как-то особенно безобразно дергать ногою и свистеть. Впрочем, я за впечатления Кнопфа не отвечаю. Да и рассиживать Заструге не позволили. Степан весьма неделикатно поднял его и втолкнул в дом.

Может быть, Заструга и в самом деле решил, что пробил его час, оттого и присмирел, но стоило ему увидеть меня, как он снова взъярился. Разозлился он так сильно, что начисто забыл про возможную расправу и снова стал грозить Сергею.

«Я думаю, старичок, это ты его разозлил. Он орет, носится, будто соли ему на хвост насыпали, а ты лежишь, как бревно, и на всех тебе плевать».

И ведь получалось, что Кнопф прав, и наш магнат не на шутку ревновал Анюту. А как иначе объяснить, что оказавшись в доме и поняв, что его не будут немедленно убивать, он тут же посулил Сергею отлучение от школы Ксаверия Кафтанова. При этом, опять-таки по наблюдениям Кнопфа, Сергей на Застругу и не взглянул. Раз или два они с Анютой вскинули друг на друга глаза – и все. Эти переглядывания подлили масла в огонь, и Заструга сказал, что у него на примете есть два-три мальчика, из которых Анюта, дескать, может, очень может выбрать себе пару для дальнейшего пребывания в школе.

«Понял, Шурка, все мы для него, как картридж для принтера».

Дальше пошла совсем дикая ахинея. Заструга сказал, что он готов устроить Сергея в неких колледж, который держат иезуиты, и что никто из тамошних отцов-педагогов не узнает, как Сергей сплоховал. Сергей, у которого уже, кажется, и слезы были на глазах, снова попытался поймать Анютин взгляд. Но не тут-то было, она вышла.

Теперь вся честная компания молча стояла у моей кровати, и все они таращились на меня. «Настоящие похороны, только ты, Александр, живой». Им всем было очень трудно привыкнуть к моему летаргическому состоянию. Степан и Заструга определенно подозревали надувательство, а потому и примолкли. Застругу, однако, припекало, и он сорвался первым. «Подумай сам, – сказал он Сергею, – пошевели мозгами. Из одного каприза Анетта выбрала тебя. Уж не знаю, что ты вообразил, но это была просто служба при ней для учебы у Ксаверия. Вот только жаль, я не проследил, чем забивали вам головы. И ручаюсь, пройдет год, Лисовский-младший тоже сам расстанется со своей красоткой. Что сделаешь? Наши дети выбрали себе пары, мы их наняли. А что там у вас в мозгах…»

Заструга подсел к столику меж окон и стал требовать бумаги. И тут вошла Анюта. Кнопф сказал, что лицо у нее было, как у Снежной королевы. Сомневаюсь, что Володька нашел точное сравнение, но видно, и правда, в лице у нее было что-то непредусмотренное. Заструга, взглянув на нее, перестал требовать бумагу, а Сергей, прижав ладони к лицу, выбежал на двор. Олег Заструга пробормотал что-то успокоительное, и с минуту была общая тишина. Кнопф уверял, что он хотел выйти вслед Сергею, но Анюта подошла и каким-то особенным образом взяла его за руку так, что он все понял. «Что понял?» «Все, Барабан, понял и никуда не пошел». И тут, как гром среди ясного неба ревнул мотоцикл, и Степан рванулся из комнаты. За ним, было, дернулся Заструга, но Степан успел показать ему кулак, и тот вернулся к столику и как ни в чем ни бывало, затвердил про бумагу. Кнопф говорит, что они только после этого разглядели великолепный бланш под левым глазом магната. А вот я его увидел сразу, когда открыл глаза.

Получалось вот что. Сергей удрал на распрекрасном мотоцикле Заструги, который у него несколько раньше увели Степановы удальцы. К новой краже оба отнеслись довольно спокойно. Только Степан плюнул на крыльцо, а Заструга сказал «Дурак».

С этого началась пауза. То есть, все мы продолжали жить (я, понятно, спал), но под надзором. Во-первых, за нами следил Степан, явно ожидавший подвоха, во-вторых, как ни странно, Заструга. Я спросил Володьку о пражском наследстве, но он в ответ заругался и ничего толком не объяснил.

«Аня поставила подпись?» – спросил я Кнопфа. «Ишь ты, – сказал Кнопф, – смотри какой сообразительный. А может, ты и в самом деле придуривался?» Оказалось, все чего-то ждут. «А чего им ждать? Все произошло. Кому надо все тут. И что выходит? Выходит, все ждут, когда ты, Шурка, очухаешься».

Едва Кнопф это проговорил, за стеною, во второй комнате, где во время моего беспамятства теснились остальные, раздался шум. Там спорили, и мощный голос Заструги глушил прочие голоса без пощады. Кнопф заерзал и спросил, не прислать ли мне Ольгу? Мне вдруг захотелось помучить коллегу, и я принялся задавать ему вопросы. Странное дело, вместо того, чтобы плюнуть и уйти, Кнопф отвечал. Терзался, ловил каждое слово, долетавшее из-за стены, но не уходил! Мне стало стыдно. И тут голоса за стеной налились настоящей яростью, кто-то смаху пнул дверь, и все ввалились.

Первым был Заструга. Лицо магната ходило ходуном, и видно было, что не докричал он за дверью, не дошумел. А между тем, вернюю половину байкерского прикида сменил и вид имел вполне обывательский. И тут меня посетила мысль несомненно дурацкая, но в тот момент показавшаяся нестерпимо важной.

– Кнопф, – спросил я, – кто меня раздевал?

Вошедшие сбились в жарко дышащий ком и ждали, будто невесть что мог открыть сейчас Кнопф.

– Черт! – сказал Кнопф.

– Бредит! – сказал Заструга.

Оленька подошла, села рядом и погладила меня по руке.

– Папаша, тебе штаны принести?

Кто заменит родную дочь?! Ну, и конечно, никто не сообразил выйти, пока я одевался. Я извивался под одеялом, как на полке плацкартного вагона, а они стояли вокруг. Тьфу!

Наконец, я спустил ноги на пол и стал, как все.

– Внимание, – сказал Заструга, – по неизвестным мне причинам, я думаю – дурь, голая дурь, – Анетта Бусыгина желает выполнить некоторое действие при свидетелях. Главный свидетель у нас – Барабанов. Тоже дурь! Он, слава Богу, выспался. Можем, господа, начать. С проснувшимся Барабановым нас теперь сколько нужно. Хочу объяснить: речь идет о том, чтобы поставить подпись. Анетта расписывается, вы свидетельствуете, что подпись поставлена добровольно. Все просто, быстро, аккуратно. Если есть эмоция, возможен банкет. Подпись Анетты того стоит, уверяю вас.

Верхняя часть тулова Заструги, исполненная благонамеренной заурядности, совершала умеренные движения, говорила, как по-писаному, и прямо-таки гипнотизировала общество; нижней его часть владела байкерская роба, а потому ноги Олега Заструги аккомпанировали его речам стремительной вязью едва намеченных подсечек, подножек, ударов. Вряд ли и Заструга осознавал смысл своего танца.

Я спросил его, как же тогда обошлось без свидетелей в школьном коридоре? Нижняя часть Заструги мигом разыгралла все, что со мной надлежало сделать, в то время как пристойная верхняя объяснила, что то была подпись квартальная, а нынче – полугодовая. Я взглянул на Анюту и понял, что вопрос мой кстати.

– Хватит, – сказал Кнопф, – Я свои подписи… Да кто ты такой, чтобы я тебе свою подпись…

– Очень хорошо, – сказал Заструга и прекратил боевой танец. – Тут, кажется, кто-то подумал, что эти подписи нужны только мне. Анетта, скажи.

– Вы увидите, – неопределенно пообещала Бусыгина. Степан пересек комнату, гремя плащом, уселся на стол и стал глядеть. Ни дать, ни взять театральный режиссер на репетиции.

– Вот так история. – сказал Заструга. – Хотел бы я, чтобы на моем месте был Лисовский. Как бы он выкручивался, хотел бы я посмотреть. Но Лисовский не скачет по Европе на мотоцикле и не заводит сомнительных романов.

Тут у Анюты в глазах пронеслась такая гроза, что мне стало не по себе. Заструга эти сверкания тоже заметил.

– Да, Анетта, как ты глазами ни сверкай, а история была сомнительная. Прежде всего: деньги у меня появились, когда я молодой был. Мне бы еще годика три-четыре всухомятку пожить, но – в спину толкнули, и пошло. К тому же влюбился. Ух, пели мне! Ух, нашептывали! Она старше, она с ребенком… С тех пор господа, советчиков при себе не держу и чужой правотой себя не раздражаю. За глупости свои отвечаю сам. Глупость первая – они с Анеттой жили, чтобы не соврать, впроголодь жили. Я даже не поверил сначала. Когда к деньгам привыкаешь, кажется, они везде. Только руку протяни. Ну вот, я свою великую любовь великими деньгами и засвидетельствовал. Ты хоть помнишь, Анетта, как вы в своей однёрочке обитали? Однёрочка, господа, это по-тамошнему номер один. Барак номер один.

У меня уже и тогда настоящий был дом, хозяйский. Нет, наотрез отказалась ко мне перебраться. А я и рад. Барак, можно сказать, заново отстроил, городу автобус купил, чтобы до самого барака маршрут дотянули. По городишке этому даже днем ходить страшно было. Я петярых чеченцев выкупил, они барак караулили.

Ты ведь, Анетта, хочешь, чтобы я так рассказывал? – спросил он, обернувшись вдруг к Ане.

– Да, – ответила та серьезно.

– Ну, тогда смотри, не обижайся.

– И ты не обижайся.

– Вот… Словом, на смех бичам кидал я деньги в грязь, пока барышни мои в мои хоромы не перебрались. И тогда сказано мне было так: «Запомни, Олег, пройдет год-другой, и в один прекрасный день ты вспомнишь, как передо мной выплясывал и даже денежки, какие профукал, все до рубля сосчитаешь. И вот когда сосчитаешь, тут меня и возненавидишь. А как возненавидишь, тут я и уйду». Вот она, господа, какая была. А может, по сей день…

И при этих словах ничего в Анютином лице не переменилось.

– Ее пророчествам я смеялся, да и она все это спокойно говорила, будто шутила так, будто выдумывала. Да и жили-то мы всем на зависть. Но раз она сказала: «Знаешь, – говорит, – Заструга, я женщина пропащая, и о себе у меня мыслей нет, но я желаю, чтобы ты к себе Анетту так привязал, чтобы иначе как с кровью, а еще лучше с капиталом не мог бы от себя оторвать. Сделаешь это, буду с тобой. Не сделаешь – только ты меня и видел, Заструга». Вот, господа, какая мне была цена! Только мы друг друга стоили. И был у меня на руках патент. Не патент – золото. Я за него столько отдал, что как расплатился, не спал две недели. Все тело у меня свербело. Но тогда я знал и сейчас скажу: в два раза бы больше отдал, если бы понадобилось. Ну вот, беру я этот патент, переписываю все права на нее и ей в руки отдаю. И тут она меня поцеловала. Никогда так не целовала. «Все, – говорит, – я твоей крови больше пить не буду».

Анюта, вскинув подбородок, с чуть заметной усмешкой глядела на Застругу. Прочие молчали, и молчание это заполнял Степан; он размеренно покачивал ногой, и край плаща погромыхивал.

– Ну, через год она от меня ушла. Сбежала с одним из тех чеченцев, которых я у барака поставил. А спустя месяц мне вручают документ. И получается из того документа, что права на патент разделены поровну между Анеттой и мной. И что распоряжаюсь патентом, пока Анетта Бусыгина ставит свою подпись. Ставит добровольно при свидетелях. И отказаться от этого патента не может она до двадцати одного года. И я, кстати, тоже. А за Сергея ты на меня, Анетта, не сердись. Выбрала его, выберешь другого. Такая игра у Ксаверия, такая жизнь. Все равно нам с тобой Анетта друг от друга – никуда. Вы, господа, заметьте, что уйти просто так от Ксаверия – нельзя. Пару выбрать это да. Хоть в Африке и только добровольно. А уйти – на это требуется согласие всех.

– Я готова, – сказала Анюта, – только мальчик у меня свой.

Тем временем у Заструги в руках появились бумаги.

– Определенно, – сказал Заструга, – ни на чем не настаиваю. Как всегда, выбор твой. – И подал Анюте лист. Она склонилась у стола рядом со Степаном, и тот внимательно следил за быстрыми движениями ручки. Пока Анюта писала, с нашим черным другом произошла удивительная метаморфоза: огромные щеки Степана смтали серыми, глаза выкатились, судорожно вытянутая рука скребла воздух, точно подбираясь к Заструге.

– Эк его! – сказал Кнопф.

Анюта встряхнула жесткий лист, подала его Заструге, взяла у него другой.

– Теперь ваша очередь, – протянула бумагу нам с Кнопфом. Володька взял было лист, но Анюта сделала шажок в сторону, и край листа оказался передо мной. – Только вам, – сказала она, странно улыбаясь, и тут же обернулась, отыскала взглядом Ольгу и движением головы поманила ее. И тут раздался рев. Да – рев! Люди так не кричат. Это было похоже на голос мотоцикла, на котором укатил Сергей. А между тем, это был голос Заструги. Он глядел на лист, в котором Аня сделал запись, и никак не мог выговорить ничего членораздельного. Наконец, рев оборвался, он вытер разбрызгавшиеся по губам слюни, и, тряся перед Анютиным лицом бумагой, обозвал ее коротко и страшно. Мне показалось, что он сейчас ударит ее, но, видно, то же почудилось и Кнопфу, и он проворно занял место рядом с Анютой. Теперь бумага летала и перед его лицом. Володька раз или два дернул за листом головой.

– Шурка, – сказал он вдруг, и лицо его обмякло. – Она вписала меня!

Содом продолжался минут двадцать, и даже пан Дрозд притащился со своей половины. Минуты две-три мне казалось: еще немного, и Заструга начнет нас убивать. Потом до меня дошел смысл происшествия. Кнопф, Владимир Георгиевич Кнопф, мой ровесник и прохиндей-неудачник занял место Сергея. Когда вопли и бестолковая беготня прекратились, я понял, что с такой парой Анюта уже не вернется к Кафтанову.

– Я бы тебя убил! – сказал Кнопфу отдышавшийся Заструга. – Я бы у тебя горло вырвал. Но ты просто дурак. Ты жулик недоделанный! Ты не мог это придумать. Это она, она! Ух, материны глаза бесстыжие! Откажись! – Он схватил Кнопфа за плечи, жадно всматривался в обвисшее лицо. – Или тоже думаешь, ко мне присосаться? Да ты на себя-то посмотри. Она с тобой поколбасится год и опять какую-нибудь штуку выкинет. – Тут Заструга оттолкнул Кнопфа и, словно очнувшись, спросил, успел ли Володька в Прагу? Кнопф не моргнул глазом и сказал, что не до того ему было, а Степан у себя на столе заерзал.

– Ладно, – молвил Заструга, – жизнь длинная, сюрпризов на всех хватит.

– Папа, – сказала вдруг Анюта, – не сердись, папочка.

Медленная судорога переползла лицо Заструги.

– Что твое, то твое, – проговорил он, – но чтобы ты с этим шутом гороховым… но чтобы тебя с ним и близко около меня не было. – Повернулся и вышел.

Мне видно было из окошка, как, стоя на крыльце, он давит кнопки мобильника. Степан тоже достал телефон вызвонил какую-то Катицу и вышел на крыльцо. Они стояли неподвижные, незамечающие друг друга, а мы с Кнопфом молча смотрели на них. Потом с разных концов дороги послышалось мотоциклетное зудение, потом оно стало громким и грозным, и два мотоцикла остановились у владений пана Дрозда. Я не рассматривал Катицу, которая увезла Степана, но Застругу, Застругу! – увезла Алиса.

– Зараза! – сказал Кнопф, – он уехал в моем пиджаке.

Тем же вечером Володька надрался с паном Дроздом, и они рыдали и долго и печально рассказывали друг другу о жизни. Я подумал, что не худо бы припрятать ключи от зажигания, но оказалось, что Аня их уже прибрала. Оленьке это понравилось необычайно. Она сказала: «так с ними и надо», но тут же загрустила, видно вспомнила Эдди.

– Александр Васильевич, – молвила Аня, – я хочу показать вам одну штуку. Из автобуса. Только она тяжелая.

Вот так-то, милостивые государи! У Кнопфа в автобусе оказался тайник. Я спросил Анюту, как она раскрыла Володькин секрет, но кроме легкой улыбки и странного полувзгляда не получил ничего. Мы выволокли из тайника коробку и занесли в дом.

В коробке был механизм, банки с разноцветным порошком, и нескончаемая инструкция на английском языке. Крепчайший запах пряностей источала эта коробка. Мне подумалось, а не пражское ли это наследство? А если это пражское наследство, почему оно так пахнет?

Оленька листала инструкцию, закусив губу, потом подняла к нам затуманившийся взор и сказала, что она бы это купила. Анюта фыркнула, однако пошла заглядывать Оленьке через плечо. За стеною Кнопф с Дроздом затянули песню. Меня вдруг неудержимо стало клонить в сон. Оля посмотрела поверх инструкции.

– Ты, папаша, спать спи, но меру знай.

Когда я проснулся, была уже настоящая ночь. Девчонки сидели на полу и позвякивали сверкающим металлом. На лице моей дочери было крайнее раздражение.

– Ты спишь, – сказала она, а у нас по третьему разу выходит самогонный аппарат. Ну, скажи, зачем было Кнопфу прятать самогонный аппарат?

– Мне не нравится, что ты разбираешься в самогонных аппаратах.

Оленька махнула на меня ладошкой.

– Смирись, папочка, дочь твоя держит ресторан, в чем же ей разбираться? В мотоциклах?

Тут и в самом деле застучал мотоцикл, подбираясь к дому, смолк, и послышались шаги на крыльце. Девчонки в моей юности в таких случаях ойкали, попискивали и повизгивали. Эти две негодяйки тоже испугались, но их переполох выразился в том, что они дружно и одинаково непристойно выругались.

Отворилась дверь и вошел Эдди. Барышни ругнулись еще раз и зарделись.

– Даром пугались, – сказала Оля с досадой. – Ты что, Эдька, сбежал?

– Абенд, – с достоинством сказал Эдди и, кося на разложенные на полу причиндалы, рассказал интересные вещи. Прежде всего: Степан бежал безвозвратно, и по этому случаю приставленный к Эдди караул без промедления изменил присяге. Впрочем и весь табор пришел в волнение, и, верно, сейчас начался уже поединок между Збышеком, который по мотоциклам, и Вованом-хакером. «За всю главность. You see? Бо маетность несметна».

Вот тут я испугался. За все услуги заплачено было Степану, который и таскал нас через границы неизвестными способами. Теперь Вован и Збышек выяснят, кто из них ужасней, и нам придется либо снова платить (а денег нет), либо идти сдаваться властям. Но власти непременно станут задавать вопросы…

– Нет, – сказал Эдди, поворошил железяки и проговорил длинную фразу на родном языке.

– Надежды рухнули, – объяснила Оля, – Эдька говорит, это не самогонный аппарат.

На хозяйской половине раздался ужасный крик. Электрическая судорога прошла у меня вдоль позвоночника.

– Ох, Александр Васильевич, – сказала Анюта, легонько касаясь моего плеча. – Вы спали, спали и все проспали. Пан Дрозд кричит каждую ночь. Ему снится страшное, а утром он рассказывает Владимиру Георгиевичу, что снилось. А потом записывает в сонную книгу.

– С ума я с вами сойду. Или Кнопф выучил чешский?

– Ах, да какая разница? Вот человек тридцать лет видит страшные сны и записывает, записывает… Уж может, и слов таких нет для его страхов, а куда денешься, если говорить не с кем? А тут Владимир Георгиевич.

По Аниному слову и состоялось. Послышался страшный зевок с подвывом, и вошел Кнопф. Анюта подала ему воды, и он, негодяй, выхлебал, не моргнув глазом.

– Светает, – сказал Кнопф. И тут он увидел разложенные на полу детали. – Кто смел?

Анюта пожала плечами и сказала, что тут и сметь-то особенно нечего.

– Автобус чей? Ничей. Значит, тайник тоже общий. И в тайнике – тоже.

– Нет, Анечка, не тоже. Это – мое! А если оно еще и ваше, что же вы не пустите его в ход? Вот вы, вот оно. Я же вижу: вы его собирали. Вы его собирали, собирали!

Блям! Блям! Блям! Кнопф стремительно соединил узлы друг с другом.

– Так?

Хрясть! Дзинь! Хрясть! Кнопф составил их иначе.

– Может так? А вы знаете, что такое премия для идиота? Ну, полюбуйтесь!

Оленька пошепталась с мужем.

– Эдди говорит, что тут чего-то не хватает.

– Соображаешь, сопля голландская, – сказал Кнопф яростно. Оленькино лицо болезненно покривилось, и я хотел уже звездануть Кнопфу по уху, но Анин взгляд – растерянный, беспомощный – остановил меня. Кнопф сказал:

– Вот гадство, Ольга, твой-то не понял, так что ли, ты меня прости. – Он достал из-за пазухи нечто вроде кобуры, протянул ее Ольге. – Пусть посмотрит.

Эдди вынул из кобуры скрытый в ней предмет и радостно рассмеялся, так красив был этот затейливо организованный металл. Сверкание многих канальцев, крохотные воронки, загадочные бронзовые вздутия – там и вправду было чему обрадоваться.

Эдди полюбовался веселым чудом, присел около только что собранного агрегата и долго переводил взор с одного сооружения на другое. Наконец, он разнял достояние Кнопфа надвое и туда, в сердцевину бережно, как душу, вложил металлическую тайну.

– Винти-верти, – сказал Кнопф. – До этого и я, слава Богу, допер. И что толку? Тащиться до самой Праги за самогонным аппаратом – кому сказать, не поверят.

Эдди успокоительно покачал длинной головой и снова распахнул железные внутренности. Он вынул оттуда таинственный узел, передвинул на нем сверкающую шишечку, развернул его так, что трубочки поменялись местами с воронками, и вернул на место. Теперь и вся машина соединилась иначе. В том месте, где скрывалось таинственное устройство образовался сустав, и верхняя часть, как семафор, нацелилась в дверь.

Эдди вдруг горячо и страстно заговорил. Речь его несомненно обращена была к Кнопфу, но взгляды и жесты – все это адресовалось стоящему на полу аппарату. Кнопф, приоткрыв рот, ловил в речи моего зятя крупинки знакомых слов, и кадык его от усердия дергался, когда среди голландских звуков встречалось что-то узнаваемое.

– Чтоб я сдох! – сказал он с досадой, когда Эдди остановился, но тут заговорила Оля. Кнопф выслушал ее, звонко щелкнул себя по лбу ладонью.

– Анюта! – замахал рукой на дверь. – Там, перед паном Дроздом на столе. Лежит! Мухой давай! Мухой!

Сам же опустился на колени и неожиданно точными, бережными движениями вскрыл агрегат. «Банки мне!» – и мы послушно обставили Кнопфа банками с разноцветными порошками. Потом он читал принесенную Анютой книжицу в багровых корочках, потом натрусил в воронки порошков, влил воды и, наконец, надавил кнопку у основания. Машина деликатно подала голос, Кнопф уселся рядом с нею на пол и закурил. Тихо приблизившаяся Аня поставила перед ним пепельницу и кувшин. «Да-да-да», – сказал Володька, сдвинул на корпусе заслонку и извлек оттуда блестящий хоботок.

«Пошла мазута!» – сказал неожиданно Эдди, но медитирующий Кнопф не слышал. Зато Анин взор так грозно сверкнул, что я не на шутку испугался за своего зятя. А между тем в машине раздалась череда хлопков, как будто несколько воздушных шариков лопнули один за другим, всхлипнуло что-то, и из хоботка вышла ровная блестящая, точно ртутная струя. Она упала в кувшин, беззвучно заполнила его до половины и иссякла, будто ее обрезали. «Ну и ну, – сказал Кнопф, поводив носом над горлом кувшина, – За что боролись? – он обвел нас печальным взором, – Выпьем и сдохнем. И так нам и надо». Проворная Анюта беззвучно принесла с хозяйской половины чашки, разлила казавшуюся необыкновенно тяжелой жидкость, и все принялись разглядывать ее, поворачивая чашки так и сяк. «Нэ сдохнэм!» – проговорил Эдди и отпил из чашки. Недолгое время я боялся глядеть на него, когда же взглянул, восторгом цвел мой зять. «Great! – воскликнул он, как бывало, – Холера ясна! Great!»

Выпили все разом. Сокрушительное было впечатление. Холодная и словно бы загустевшая от холода вода вдруг взрывалась во рту миллионом пузырей. Колючим искрящимся шаром вкатывалась в глотку, а что происходило дальше, этого не объяснить. Тут же налили в агрегат воды, насыпали, чего следовало, включили. И явился пьяный Дрозд. Хозяин наш мелко дрожал и все пытался изъяснить что-то. Кнопф отмахивался, девочки глядели на него в недоумении. Снова Эдди разрешил ситуацию. Он чашкой подхватил пошедшую из машины влагу и подал пану Дрозду. Пан выпил, ужас нарисовался на его усатом лице, и он протрезвел. Тем временем в кувшине набралось на всех. Эдди поднял чашку вровень с глазами, отхлебнул, потом опустил в жидкость палец. Напиток забурлил вокруг пальца, забил ключами. Эдди быстро заговорил, взглядывая на Ольгу, но дочь моя отчего-то не переводила. Брови ее сходились и расходились, а указательный палец время от времени вздымался. Речь Эдди становилась все горячей и горячей, когда же он иссяк, Оля спросила:

– А чье это?

Сам Эдди, по-моему, слегка удивился. Другого он ожидал от своей супруги. Но Оленька вопрос задала не для того, чтобы он повис в воздухе. Она перебирала строгим взглядом наше общество, пока Кнопф не сознался. «Ага», – сказала Оленька и стала задавать Володьке вопросы, от которых он впал в уныние, а Анюта – напротив, навострила уши и вслушивалась в тот странный разговор чересчур внимательно. Настал черед бумажек, которые толковали существование агрегата.

– Я не одинок, – сказал Кнопф раздраженно. – Вы же видите, Ольга. Это – раз. Во-вторых, это совсем не то, на что я рассчитывал.

Тут жутковатая улыбка скользнула по Олиному лицу.

– Нет, Владимир Георгиевич, послушайте-ка вы, как я посчитаю. Во-первых, слава Богу, это не то. Будь оно то, Заструга бы отсюда так просто не убрался. А вам бы осталось пожить самую чуточку. Во-вторых, можете мне поверить, такой штучки да еще с отрезвляющим действием вы нигде не найдете. И, похоже, про это чудо никто как следует не знает. Заструга, во всяком случае, не знает, это точно. А в-третьих…

И тут мы услышали звук. Ксилофонной трелью раскатились жерди, что стояли на дворе у Дрозда.

Скажу так: было страшно, но мы не испугались. В наших душах была оскомина. Мы просто уселись кто куда. Потом отворилась дверь, и явился Степан. Он вздрагивал.

– Спрячьте меня, – сказал Степан.

– Вот вам, пожалуйста, – сказал Кнопф, – не было печали.

– Спрячьте, спрячьте, – сказал Степан.

– А скажи нам, черная твоя морда, от кого тебя прятать? От Вована со Збышеком или ж от властей?

– От всех!

– Тьфу, – сказал Кнопф, – Мы люди маленькие, простые, мы устали, где уж нам… Лучше мы тебя убьем, у Дрозда в малине закопаем. А будут Вован со Збышеком напирать, мы им тебя покажем. Ведь прикарманил ты ихнюю маетность, как пить дать прикарманил.

– Спрячьте, спрячьте! – уже стоя на коленях, прорыдал Степан. Я вам такое скажу…

– Говори, – велел Кнопф, – сразу говори.

– Ладно, – сказал Степан, – верю.

Чего-то в этом роде я и ожидал. Наш Степан оказался одним из братьев-славян. «До чего дошли!» – сказал Кнопф. А я думаю, что нет тут ничего особенного. Удивительно было, как складно и быстро поведал Степан обо всех интригах. Он и сходство моей дочери с Анютой продемонстрировал так ловко, что все ахнули.

– Но мы попались, – сказал Степан. – Названия патентов одинаковые что в Праге, что в России. Фамилии: там Швайфель – Бусыгина, тут Швайфель – Бусыгина. То есть теперь тут Кнопф – Бусыгина.

– Попался, – сказала Анюта. – Вы решили, что Швайфель в Праге это и есть настоящий?

– Да, – убитым голосом проговорил Степан.

Ольга подвигала бровями, как, бывало, делала Евгения, склонила голову и сказала, обращаясь к Володьке и Анюте:

– Поздравляю.

До Кнопфа доходило очень долго, а объяснять уже не хотелось никому. Наконец, он всплеснул ладонями и проговорил зыблющимся голосом:

– Батюшки.

Однако тут же лицо его привычно окостенело, голос исполнился сарказма, и он спросил у коленопреклоненного Степана, что бы тот стал делать, окажись пражский Швайфель настоящим нефтяным изобретателем Швайфелем.

– Лучше не спрашивай, – сказал Степан сокрушенно. – Так будут меня прятать?

Вопрос этот, несмотря на кажущуюся простоту, заключал в себе жестокое нравственное испытание. Отныне урегулированное будущее сулило всем благополучие в лоне совместного бизнеса в Хорне, а открыл нам эти перспективы Степан. Но вот дальнейшая судьба Степана никакого отношения к светлому будущему не имела, так что поглоти сейчас Степана адское пламя, все были бы только рады. У адского пламени была альтернатива – выдать нашего чернокожего Збышеку с Вованом. В этом случае мы выигрывали расположение притаившейся где-то неподалеку орды, и путь наш до самого Хорна был бы обеспечен их таинственным покровительством. Но – что сталось бы тогда со Степаном? Можно, конечно, убедить себя в том, что Вован и Збышек выдадут его властям, а чешские власти, известные своей гуманностью, законопатят Степана в какой-нибудь там Панкрац. Но в моей памяти засел рассказ самого Степана о непослушном хакере, которого разметали по эстонским полям четырьмя «Харлеями». Судя по лицам, эта история пришла сейчас на ум всем. Одним словом, то была бессмысленная, жестокая и безвыигрышная ситуация нравственного выбора.

– Вы скотина, Степан, – сказала Оленька. – Смотрите, сколько нас тут хороших людей, и все мы по вашей милости в один миг можем стать негодяями.

– А вы спрячьте.

– Мать твою! Ребенка бы пожалел.

А деваться, между тем, некуда было. Оказалось, что спрятать Степана можно было только в автобусном тайнике.

Кнопф проник на хозяйскую половину, принес какого-то тряпья, и мы обложили Степана, как микроскоп в посылочном ящике.

– Век не забуду, – сказал Степан сквозь крышку с дырочкам.

И тут же явились Збышек с Вованом.

– Есть сведения, – сказал Вован, что у вас тут кое-кто зашхерился.

А Збышек так тряхнул головой наискось, что чуть она у него не отскочила. Затем Вован поведал, что всю их хакерско-байкерскую орду обложила полиция и ни взад ей, ни вперед. Выяснилось, что освирепевший Петя Лисовский возвел на Степана напраслину, будто он торгует детьми, а кто-то из детей подтвердил эту напраслину многими подробностями. И по сей день уверен я в том, что скверную шутку сыграло с нами Нинино вдохновение.

Власти, тем временем, не желая затевать войну с подозрительным сообществом, предложили им выдать Степана и с Богом идти дальше. Вован со Збышеком хватились, но в прицепе у Степана обнаружили только Катицу. Катица рыдала и просилась домой. Не нашли они и «маетность».

– Выводы, – сказал Збышек. Он раздул щеки, вывернул губы – очень похоже на Степана. – Його – ниц, маетности – ниц, – достал черный пистолет и, как мне показалось, взял на мушку всех.

– Какого рожна? – проговорил Володька, бестолково тряся руками. – Нет, какого хрена?

А я подумал, что если Збышек не уберет свою пушку, то гори он синим пламенем этот нравственный выбор. Я сам отведу Збышека с Вованом к чернокожему Степе, и пусть они рвут его на куски. И если уж никак нам без угрызений совести, то все мы готовы скорбеть в далеком Хорне.

Тут Вован вытащил пистолет еще чернее, чем у Збышека, и немедленно на своей половине закричал тревожимый утренним кошмаром пан Дрозд. Незваные гости вздрогнули и дали залп. Гильзы ударили в пол, крик оборвался, и звук падения долетел из-за простреленной двери. Анюта опустилась на пол и, уцепившись за ногу Кнопфа, тряслась.

* * *

Мы так и не смогли определить, кто прострелил ляжку пану Дрозду. Чтобы не путать пана, который согласился, что стрелял в него Степан, и готов был держаться этой версии, Степану отдали оба пистолета.

– Мы хотели сдать тебя, – говорил Вован, размахивая изъятым магазином, – но ты стрелял и ушел.

– Я бы тихо уехал. Я бы тихо уехал с ними. – Степан всхлипывал и щеками тряс, сам же не сводил глаз со Збышека, который распотрошил нашу запаску и вытряхивал оттуда упакованную в пластик валюту.

– Вот она, стало быть, маетность, – молвил Кнопф, и Збышек покивал ему дружелюбно. Но тут же оскалился столь страшно, что уж больше этого слова не произносил никто. Тем более, что оба предводителя тут же скрыли всю эту пропасть денег в своих одеждах.

– Мы скажем, что ты убежал, – сказал Вован Степе. – Ты стрелял, все напугались, и ты убежал. Так? – он повернулся к Дрозду и протянул ему несколько зеленых сотенных. Дрозд принял мзду, оцепенел, гаркнул «Натюрлих!» и, не вставая со стула, притопнул здоровой ногой.

Дальше начиналась моя часть плана. Я придумал это и втолковал Вовану и Збышеку, пока они унимали кровь Дрозду и решали – оставить пана в простреленных штанцах или натянуть на него целые. «То так». – сказал Збышек важно, когда понял в чем дело. Вован соображал быстрее.

– Слушай ты, козлина, – сказал он, и Степино лицо от напряжения вытянулось. – Ты деньги наши хотел увести, ты же нас и выручишь. Молчи, пакость! – рявкнул он на шевельнувшегося Степу. – Пока полиция будет за тобой гоняться, ты будешь гоняться за тем паном, – он указал на меня и передал мне пять плотных пачек зеленых денег. – То компенсация твоя. Ты будешь гоняться за паном…

– Так, – согласился Степан. – Только полиция будет гоняться за вами.

– Слухай! Слухай! – проговорил Збышек яростно. – Полиция придет, и протокол нам дадут подписовать. Только в том протоколе про маетность, ктуру ты крал, не будет. – Степан насторожился. – О! Ты уже понял. Про ту маетность мы им в уши скажем. Как они станут за тобой гоняться… – Збышек мечтательно завел глаза, а Вован заржал.

– Нет, – сказал Степан, – лучше вы меня им тут отдайте. Так и так пропадать.

– Не пропадать, нет не пропадать. Вот пан Барабанов. Пан Барабанов благородный пан и любит свою дочь. За то я дал ему шестьдесят тысяч. Это справедливо.

Збышек снова тряхнул головой наискось, так что в шее у него что-то присвистнуло.

– Сейчас пан Барабанов пойдет до моего мотоцикла и поедет отсюда довольный. Но! Слышишь ли ты, Степа, этого но? Из тех тысяч пятьдесят – твои. Ты догоняешь благородного пана Барабанова, и он отдает их тебе, потому что его благородство, как коленка – назад не вывернешь.

– Отдайте тут, – сказал Степан, задыхаясь, – я уведу их от вас в самые Татры.

– Да, – кивнул Вован, – в Татры. Но впереди – пан Барабанов. За ним – ты, Стефану, как черная молния. А за вами – полиция, и храни вас всех матка Боска!

– Стой! – завопил Степан. – А если они меня догонят? Что я им скажу? У меня же нет денег.

Збышек с Вованом подняли плечи до самых ушей, и разговор окончился.

На дороге около мотоцикла я простился с детьми.

– Папа! – сказала Ольга, – ты дурак непроходимый, ты псих, ты маньяк. Я тебя очень люблю! – Она заплакала навзрыд, а Эдди дергал меня за рукав и твердил:

– Таких нет! Нет таких совсем!

Вован против ожидания был молчалив и только удивил меня, сказав, что мы еще увидимся. Польский язык, смешиваясь с русским, дает удивительные эффекты.

* * *

На второй день нашей гонки мне запало на ум, что я убегаю слишком быстро. Я катился бархатными чешскими дорогами, а перед глазами у меня вставали картины ужасной травли Степана. Его выслеживали, загоняли, обкладывали, вязали по рукам и ногам. О! Если он предчувствовал хотя бы десятую часть ужасов, носившихся в моем воображении, его воля должна была оцепенеть, а сам он, отчаявшись, сдаться чинам полиции. Но дети мои должны были дойти до Хорна!

Внизу между холмами, сверкавшими первой зеленью, лежал городок, похожий на райскую прихожую, и церковные острия посверкивали над ним. Буковый лес был чист и светел. Я спугнул косулю, закатил мотоцикл в сарай, набитый сеном и пошел в город. Километра через полтора по правую руку замок открылся мне. Он стоял высоко над городком и шпили его, должно быть, служили громоотводами для обитателей долины. У перекрестка я снова зашел а лес и как следует спрятал деньги.

Три трактира имелись в этом поселении, и я переходил из одного в другой, полагая, что навряд ли Степан пойдет искать меня в храме или на полях, а уж тем паче не будет он стучаться в замковые ворота.

На третий день, когда я, измученный неизвестностью, сидел над пивом в трактире «Сиротка», против меня со своим пивом угнездился сияющий парнище лет пятидесяти. Он некоторое время дружелюбно сопел, дул в пену, а потом на чистом русском языке сказал:

– Вы подходите.

От неожиданности я поддержал разговор.

– И кому же, интересно знать, я подхожу?

– Да мне, конечно! А кому еще может подойти неизвестно откуда взявшийся русский, который вот уже три дня не вылезает из кабаков и неизвестно куда девается к ночи.

– Я гощу в замке.

– Тогда велите камердинеру, чтобы он по утрам вытаскивал у вас солому из прически.

Я встал и ушел от нахала в другой трактир. Заведение называлось «Дедушкино пивко», и туда соотечественник не пошел. Из «Дедушкиного пивка» я перешел в трактир «Мэрилин», пару часов посидел там и вернулся в «Сиротку». Соотечественник, подняв кружку, приветствовал меня.

– Ну, как? – спросил он. – «Дедушкино пивко» или «Мэрилин»?

– «Мэрилин» – забегаловка для лопоухих подростков.

– Согласен. – Соотечественник отсалютовал пивом. – А теперь вернемся к нашим делам.

Во-первых, его позиция была сильней. Я изводился и нервничал, а он был спокоен, как ватное облачко в утренней лазури. Во-вторых, надо было узнать, чего он хочет. Нельзя же было с утра до вечера прятаться от него у «Мэрилин».

А он и не таился. Оказалось, что я влип в историю похлеще приключений с братьями-славянами. Мой жизнерадостный собутыльник оказался вербовщиком. Эх!

– Ну, вы же понимаете, что я вербую не в театральную труппу. А нынче спрос как раз на таких, как вы.

– Отстаньте от меня. Я старый. У меня того и гляди пойдут внуки.

– Нет, – сказал он, – вы не старый. Вы просто черт знает где ночуете и пьете слишком много пива последние дни. Соглашайтесь. Вам не придется якшаться с тупыми фанатиками. Два-три интеллигента вроде вас, тихая страна в Европе, отчетливые инструкции и, в общем-то, тихая обывательская жизнь с кратковременными приливами адреналина. Вы мне поверьте, это – для вас.

Я пригрозил полицией, но негодяй лишь расхохотался.

– В городе две сыроварни, и обе мои. Пятьдесят гектаров хмеля к северу тоже мои, а у вас, поди, и паспорта нет. Скажу вам откровенно, этот оазис спокойствия создал я. Здесь нет преступности (не спрашивайте, как я с ней справился), а единственный полицейский страдает от ожирения. Здесь никто не спросит, зачем вы явились. Кроме меня. Но уж я любопытен за всех. И не говорите мне, что вы попали сюда случайно: вы не искали нас, это так. Но вы пришли сюда и увидели, что лучшего и желать нельзя. Видите ли, к нам рано или поздно попадают все, кому надоело пристальное внимание. А тут я. Ну, два-три дня я еще подожду, а потом вам придется делать выбор. Тут у нас продается пивоварня. Если надумаете, другой разговор будет.

Мы чокнулись, и он пустился пересказывать местные сплетни. Сплетни излагались лаконично, каждая история была закруглена и украшена поучением. Газеты в этом городе не было – вот что. Помню, я изображал внимание, даже улыбался, прищурившись, когда речь заходила об адюльтере. Но не шел у меня из головы Степан. Явись он сейчас в трактир «Сиротка», и череда непредсказуемых последствий обрушится на нас. Оставалось надеяться, что от погони Степан не ошалел настолько, чтобы ввалиться прямо в городок.

– …а зовут меня Артемий, – неожиданно представился соотечественник.

Я назвался тоже, и он засобирался, толкуя о хмеле, о культивации, о жучках каких-то фиолетовых…

Уже поднявшись, проговорил:

– Не сбежишь. Нет. Но по слабости и глупости (ничего не поделаешь) можешь пойти в замок. – Артемий вдруг пал локтями на столик. – Не советую. Скажу тебе как русский русскому, я бы предпочел честный выстрел в затылок.

– Да что же там?

– Не знаю. Оттого и страшусь.

Артемий вышел, а я остался размышлять. Что мне было делать? Купить пивоварню и остаться жить здесь, деля свое время между тремя трактирами. Но тогда – никуда не денешься – быть мне наперсником Артемия. Тем более, что пивоварню-то продавал, скорее всего, он. Второй путь не требовал затрат, но был рискован. Расписать Артемию все достоинства Степана, и пусть разбираются как знают. Но не решат ли эти два прохиндея объединиться?

Я брел по дороге от города и сам себе удивлялся. Почему, ну, почему такая низость, как продажа Степана вербовщику, приходит мне в голову в удручающе разработанном виде? Неужели я настолько подл, что дожидаюсь только подходящих обстоятельств? Можно, конечно, сказать, что всему виной эрекция творческого духа. Но где, черт дери, эта эрекция, когда я созерцаю зеленые склоны холмов, лиловый туман цветущего вереска, шпили, плавающие в синеве, как хвоинки в ручье? Неутешительно получалось.

Цифры я увидел метров за десять. Увидел и остановился. Сегодня утром их было не так-то просто разглядеть: пыль, дорожный сор, сухие былинки… Теперь весь мусор был решительно сдвинут, словно кто-то провел по асфальту широкой ладонью. Я вошел в лес.

В сарае в расщелине между брикетами сена Степан жрал колбасу.

«ты хорошо придумал с моим номером, – сказал он, – жаль только телефона больше нет. Где деньги?»

Я рассказал ему обо всем, что было в городке.

«Шляпа! – сказал Степан, – Твой Артемий давно проследил тебя. В этих чертовых тихих городках пропало столько хороших парней, сколько тебе не увидеть за всю жизнь. Я! – сказал он с длинным всхлипом, – принял на себя удар. А теперь из-за какого-то олуха не могу получить свой гонорар. Ты пойдешь! Пойдешь за валютой, потому что я чуть не сложил голову за твоих детей».

На этом патетическая часть оборвалась. Степан достал фонарик, посветил на меня со всех сторон и озабоченным голосом спроси, не брал ли я сегодня в трактире сдачу? Потом он забрал еще липкую от пива мелочь, велел мне держать фонарь и принялся мучить разнокалиберные монетки. Наконец, одна хрустнула и переломилась. Степан сунул половинки мне под нос. Нежные потроха виднелись внутри полого диска.

– Вот оно! – сказал Степан, – уж будь уверен, берлогу нашу вычислили. Теперь слушай меня и не вздумай спорить.

Конечно, этот чернокожий нащупал самое мое больное место. Он принялся петь мне о том, что он, разнесчастный, был послушным инструментом в моих руках. И это с его помощью я выручил своих детей. («Черед Кнопфа еще придет!») Теперь, понятно, я думаю, что дело в шляпе. Но это – бесчеловечное свинство! Все не так, и успокаиваться не время. Мой моральный долг никуда не делся, просто теперь я должен ему, Степану.

Вот что значит недооценить человека. Все-таки надо, надо было мне купить пивоварню.

Мы решили, что таиться уже не стоит. Я сяду на мотоцикл и помчусь за деньгами. Авось, успею до того, как накроют. (В том, что рано или поздно накроют, Степан, видимо, не сомневался.) Потом в дело вступит Степан, заберет свою часть денег, и «ты Барабанов, свободен, как птица»). Был бы у меня револьвер, показал бы я ему птицу…

Утром, едва зачирикали птички, Степан вытолкал мой мотоцикл.

– Скачи! – велел он. – Если тебя не укокошат сразу, все обойдется.

Я вдарил по газам и помчался навстречу новым испытаниям, а Степа, тварь такая, отправился досыпать на сене.

Чудес не было. Едва я прибыл на место и достал лопату, со мной произошло то же, что и Кнопфом в свое время. Очнувшись, я увидел Артемия с чулком, раздутым от песка. В голове шумел прибой. Рядом с Артемием стоял разъезевшиися молодец с белым интеллигентным лицом.

– Здрасте, – сказал я, – это и есть твой помощник, страдающий от ожирения?

Молодец обошел меня и треснул по почкам. И кто знал, что он понимает по-русски?

– Ты без оружия, – сказал Артемий. – Почему ты без оружия? Знал бы я, что у тебя нет ствола, я, может, и не стал бы… – он встряхнул песочную колбасину. – Откормленный сказал ему что-то по-чешски. – Антон говорит, что лопатка наточена остро. Но не верю я, что ты можешь управиться с лопаткой. Не верю! Понимаешь? Уж ты скажи, что собирался тут делать? Антон все равно выпытает, ведь это он выследил тебя.

Хорошо, что я не стал говорить про маячок, открытый Степаном. Я обреченно вздохнул и сказал про деньги. И тут до нас сквозь толщу леса донесся мотоциклетный рев, потом удар и взрыв. Артемий строго взглянул на своего пухлого напарника, и тот умчался. Мы остались вдвоем, а у Артемия невесть откуда появилась короткая двустволка страшного калибра. Он переломил вертикально спаренные стволы, и я увидел латунные донышки патронов.

– Вот задача, – сказал Артемий. – Если ты не врешь про деньги, зачем ты в городе торчал?

– Я присматривался, – сказал я, – теперь я куплю пивоварню.

– Ага, – сказал Артемий, – Вот мы сосчитаем деньги и увидим, хватит тебе на пивоварню или нет.

Из кустов боярышника бесшумно, как дух, возник Антон. Он пошептал Артемию на ухо, и тот пояснил мне:

– У поворота к замку мотоциклист слетел с обрыва. Глупо, очень глупо! Месяц наад там должен был стоять знак. Я не буду больше покрывать тебя, Антон! Был человек – нет человека. А ведь мог бы погибнуть со смыслом. Где у тебя деньги?

Я показал. Антон взял лопату и принялся копать с бешеной скоростью. Выкопал яму по колено глубиной, вышел из нее и очень больно двинул мне в живот.

– А ты как думал? – сказал Артемий. – Тебе бы тоже не понравилось за просто так землю копать. Смотри, еще одна попытка, а потом расстрел перед строем.

Я подвел парочку к бочажине. Антон пошарил сучковатой веткой в непроницаемой сверкающей воде и выбросил плотный брикет на траву.

– Не врал, – с изумлением проговорил Артемий. Заглянул в яму. – А вот мы тебя…

Тут что-то вылетело из-за моей спины, так что ухо ветерком обдало, и с чудовищным хряском ударило Артемия в затылок. Не охнув, не изменившись в лице, он упал в воду. А на берегу начался страшный бой между Степаном и Антоном. Антон был парень ого-го! Будь у Степана разводной ключ, которым он уговорил Артемия, он бы, пожалуй, быстрее уложил Антона, но ключ булькнул. И теперь они молотили друг друга так, что удивительно было, как они еще живы. Наконец Степан опрокинул Антона, и они принялись кататься по земле, выделывая друг с другом такое, что я бы уже сто раз умер. Все-таки Степан оказался сверху. Он чудовищным образом завернул своему врагу шею и прошипел, кося на меня белым глазом:

– Ружье! Ружье мне, ну!

Я подхватил двустволку Артемия, протянул Степану. Хрипя, отдуваясь, он протолкнул стволы Антону под подбородок, схватился за них и стал ломать ему шею.

Страсти Господни! Я думал под ними лопнет земля, такой силой и яростью налились оба. Вдруг пальцы Антона, точно беря аккорд, покрыли шейку ложа и потянули спусковые крючки. Оглушительный дуплет ударил. Вода рядом с головой Артемия вскипела от картечи. Пальцы Антона разжались, голова поникла. Он взглянул на меня, спросил отчетливо:

– В Праге был?

И испустил дух.

* * *

Вблизи замок был так хорош, что у меня заныло сердце. Степан тоже проснулся, отодвинул от меня свою огнедышащую тушу и обстоятельно пересчитал деньги.

– Хоть это ладно, – сказал он. Потом с отвращением поглядел на ружье, на подсыхающий, снятый с Артемия патронташ. – Зачем я снял с него это? Ты должен был меня остановить. Теперь даже тупой поймет, что там был кто-то третий. И четвертый.

Минуту или две мы смотрели на стены и башни.

– Что за проклятая жизнь! – сказал Степан и выбросил из стволов стреляные гильзы. Ты говоришь, Артемий не велел сюда соваться? Что ему плохо, нам в самый раз. Я вот что думаю…

Тут Степан удивил меня не менее, чем пару часов назад, когда он инсценировал аварию и взрыв мотоцикла. Во-первых, он сообщил, что полицейская машина проквакала на шоссе уже час назад. Во-вторых, он был уверен, что по нашим следам полиция уже нашла все, что можно.

– Ты же по лесу ходишь, как корова по грядкам.

В-третьих, он готов был отдать на отсечение свою черную башку в том, что никто из выехавших на место убийства не входил в лес, окружавший замок.

– Птицы, Барабанов, птицы.

А я-то думал, что он спит, умаявшись в сражении.

И вот получалось, что Артемий этого места боялся не зря. Но я сказал, что это к лучшему. Мы пересидим недельку в лесу, а потом двинемся каждый в свою сторону.

«Что ты будешь жрать? – спросил с презрением Степан, – Ты ведь думаешь, что я тебя прокормлю. Ведь думаешь, а? Слушай меня внимательно: уходи. Иди, куда глаза глядят. Тебя видели в городке? Ну и обойди его. Ты догонишь своих детей! А я тут в холодке…»

Как видно, я чего-то не понял. Степан выругался, достал нож, побродил вокруг и вернулся с пригоршней клубеньков. Мы съели свой поздний завтрак и нельзя сказать, что это было невкусно.

Потом, ничего не объясняя, Степан кружил по лесу. Сквозь зубы он ругался на меня, а сам, по-моему, искал, где спрятаться. Ближе к вечеру в замке заиграла музыка. Мы забрались на дерево и увидели, как машины одна за другой подъезжают к воротам.

Я сказал, что это, скорее всего, великосветский прием, но Степан, хоть ругаться не стал, но посмотрел на меня так мрачно, что я уж об этом и не заговаривал. Потом он снова забрался на дерево и увидел что-то такое, что мы пустились через лес и бежали под уклон, пока асфальтовая полоса не засеребрилась впереди освещенная луной.

Две машины и несколько полицейских стояли на шоссе. Двигатели тихонько работали, полицейские вполголоса переговаривались. Странное дело, они вели себя так, словно забрались в чужой дом или боялись разбудить кого-то. Мы со Степаном долго глядели на них. Так вот, они даже мочиться ходили в лес на противоположной замку стороне шоссе. Потом мы подкрались к полицейской засаде так близко, что между нами осталась только живая изгородь из жимолости. Я хотел, было, лечь, но Степан ухватил меня за шиворот и не позволил. Мало этого, мы совершали время от времени загадочные эволюции: то, стараясь не шуметь, крались вдоль кустов, то отступали ненадолго в лес. Моя беда – не умею отличать главное от второстепенного, а потому упражнения эти томили меня своей загадочностью.

Когда стало рассветать, наших полицейских сменили другие, а мы благополучно убрались поближе к замку. Степан снова наковырял корешков, надрал у ручья дикого луку и сказал, что дело наше – дрянь. Что сейчас в лесу у замка начнется что-то такое, о чем полицейские догадываются. И от этого нам так не поздоровится, что мы выйдем к ним сами и скажем: «Делайте с нами что хотите, только отсюда заберите».

Я спросил, что мы делали ночью у жимолости, и Степан без ругани объяснил, что на башне замка он разглядел инфракрасные локаторы. А пока мы колбасились около полицейских, нас вполне можно было принять за участников дозора.

– Этим в замке нужно, чтобы в лесу никого не было.

И как только он это сказал, у замка начался гвалт, ни с того, ни с сего залаяли собаки, много собак. Где-то в стороне раскричалась сойка, и Степан сказал, что нужно сматываться. Мы сошли в ручей и некоторое время шли по воде. Потом собак не стало слышно, и мы выбрались на берег. Ух, какой был Степан! Он был такой же, как в тот день, когда просил спрятать его от Збышека с Вованом.

– Барабанов, – сказал он, – я не знаю, что будет, но если ты умеешь молиться – молись.

Но я не стал молиться, потому что в эту минуту с разных сторон начали стрелять, и мы со Степаном повалились на землю. Я думаю, что оба мы готовы были сдаться полицейским, но пальба была такая, что нечего было и думать подняться с земли. Потом выстрелы стихли, и снова начался собачий гвалт. Степан перевернулся набок лицом ко мне.

– Что же получается? – сказал он. – Бегаешь, суетишься, дерешься, а выходит все то же. Только позже.

Он говорил это так печально, что я заплакать был готов от жалости к себе. Но сам-то Степан времени не терял. Он вытащил из-под плаща короткую двустволку Артемия, зарядил ее, щелкнув стволами, поднялся на колени и повел мушкой по ближайшим кустам. Тут снова раздался лай, и два прекрасных, белых, как ангелы, пса вырвались из кустов. Они мчались к нам, не касаясь земли, лишь чуть-чуть задевая траву. И Степан срезал их влет, выпалив дуплетом. И тотчас откуда-то сбоку раздался еще один выстрел, и Степан закричал так, будто ему разорвали все потроха. Он корчился, он извивался, как толстый черный червь, а я в ту минуту боялся, что он скатится в ручей, и держал его изо всех сил. И вот, пока я прижимал к земле его плечи, глаза мои встретились с его взглядом, и из этого черно-белого страдания явилась Маня Куус. Крепко и нежно она поцеловала меня, и мое дыхание прервалось. Я перестал е видеть, но вкус Маниных губ еще таял у меня на губах, как недолгое забытье.

Когда я очнулся, меня немилосердно трясли за ворот, прихватив отросшие на затылке волосы. Я вывернулся, и – Боже мой! – Виталий Будилов стоял надо мною. Целитель остолбенел.

– Но это немыслимо!

– Мыслимо, мыслимо! Немыслимо, господин Будилов, стрелять в живых людей.

Он махнул рукой и с удивительным цинизмом сказал, что все это неинтересно. А вот интересно, как я тут оказался? В это время я поднялся с земли, и тело Степана, лишившись опоры, мягко перекатилось на спину. Будилов остолбенел снова.

– Не тот, – проговорил он страдальческим шепотом. – Не тот, не тот! Где вы взяли этого негра? Зачем вы подменили нашего? Зачем убили собак? Такого уговора не было.

Меня эти причитания над телом Степана порядком разозлили. К тому же я разглядел Будилова получше, и весь его дурацкий вид тоже не располагал к снисхождению. В руках у целителя было ружье, и, если я не ошибаюсь, это было кремневое ружье. Клетчатые штанцы заправлены в сапоги с отворотами, коричневый сюртук грубого сукна схвачен кушаком. На кушаке висели всякие причиндалы для стрельбы. Я во все глаза следил за Будиловым, и если бы он вздумал заряжать свое ружье, я бы без разговоров треснул его прикладом нашей двустволки. Но он действовал странно. Бросил ружье на землю, плюнул в ладонь и принялся тереть Степану лоб. Я думал, он сдерет Степану кожу, но – нет. Будилов поглядел себе в ладонь и растерянно сказал:

– Настоящий.

Тут Степан ожил и сцапал целителя. Тот ахнуть не успел. Степан придавил его к земле, и Будилов залепетал по-английски. Степан ответил злобным матом и настала пауза.

– От вас, Барабанов, одна беда, – проговорил, наконец, Будилов. – Думаешь, начал жить – не тут-то было. Вы являетесь, и все кувырком! – Степан ослабил хватку, Будилов тут же вцепился в его плащ. – Вы настоящий негр, вы должны меня понять. Он меня продал в рабство. Продал, продал, продал! Вдали от родины, в глуши… Вы должны меня понять. Ваттонен, скотина, требует, чтобы я его научил исцелять.

Я подобрал двустволку, сунул стволы целителю под самый нос.

– Послушайте, вы, я освобожу вас от всех тягот, если вы будете говорить без команды.

Как видно, странствия наложили на меня определенный отпечаток. Будилов умолк. Все мы отдышались, а Степан успел найти в лесу ямину и скрыть там подстреленных животных. Тем временем, собачий лай и выстрелы отодвинулись к дальнему краю леса. До Будилова дошло, что его не будут убивать, он успокоился и рассказал, что все происходящее нелегальная, а потому умопомрачительно дорогая забава. «Если бы вы знали, мой друг, сколько стоит один выстрел, вы бы сами подставили подходящую часть тела». «Мой друг» отвесил целителю оплеуху, и тот продолжил, как ни в чем ни бывало.

Полтора десятка гостей съехались нынче в этот замок, чтобы разыграть массовое представление: «Что-то такое из „Хижины дяди Тома“. Беглого раба ловят». Негров изображают нагримированные артисты.

– Ну, мне повезло, я настоящего подстрелил!

Эту бестактную реплику Степан пропустил мимо ушей, но зато спросил, чем стрелял в него Будилов? Оказалось, шприцем с веществом, вызывающим болевой шок. Оказывается, эти корчи и судороги ценились чрезвычайно высоко, так как, стреляя в человека и наблюдая его судороги и корчи, удачливый стрелок избавлялся от гнетущей его агрессивности.

– К тому же свежий воздух и ландшафт, – заключил ободрившийся целитель.

Будилов, видите ли, во славу Ваттонена лечил наезжающих соотечественников, и собственная агрессивность буквально давила его. Глухонемой лопарский шаман – вот в кого Ваттонен перевоплотил Виталия Будилова. «Скажите мне, Барабанов, легко ли быть глухонемым лопарским шаманом?»

Степан поинтересовался, как часто бывают такие съезды, призадумался и спросил, много ли берут искусственные негры. Целитель только свистнул. «Предлагаю сделку», – сказал Степан.

Они удивительно быстро договорились. Будилов передавал Степана хозяевам замка, те экономили на артистах, Степан получал убежище на неопределенный срок. По тому, как целитель оседлал ситуацию, ясно было, что и ему кое-что перепадет.

– Ну, Барабанов, вас я ни о чем не спрашиваю, – проговорил Будилов и принялся, такой-сякой, сыпать порох в ружье. Степан без лишних слов заткнул указательным пальцем дуло и обратился ко мне.

– Ступай, – сказал он, – одному тебе бояться нечего. – Потом он велел мне разуться, натрусил на подошвы моих башмаком слой пороха из пороховницы Будилова и поджег его ловко брошенной спичкой.

– Ступай, – повторил он, – ни одна здешняя собака не унюхает твоего следа. Твои подметки не помнят ничего, ты заново родился, Барабанов.

Меня и в самом деле никто не задержал, и мотоцикл по-прежнему стоял в сарае. Но вот странность: я не знал, что делать? Набалованное местное зверье, не страшась меня, тянуло из сарая сено, а я сидел, привалившись к стенке. Наконец, мне пришло в голову, что нужно просто повеситься. Мысль эта была так проста и столь многое разрешала, что тут же, не вставая, я приглядел подходящий сук. И только отсутствие веревки помешало мне. Досадуя на себя, я выкатил из сарая мотоцикл и пустился в путь. Через полчаса я сообразил, что вполне мог бы удавиться веревкой, которая стягивает прессованное сено, а коль скоро это не пришло мне в голову, когда я сидел у сарая, то и самое желание наложить на себя руки было мерзким позерством. Да! Тысячу раз мерзким, потому что ружье было со мной, и уж застрелиться я мог без труда.

Тут ход моих суицидных мыслей прервался. До меня дошло: покуда ружье Артемия при мне, ничего не стоит завинить меня в его смерти. Я съехал с дороги, закатил мотоцикл в кусты, отыскал выпирающий из земли камень и разбил о него ружье. В сырой низине я вколотил в землю стволы, забросил на верхушку ели патронташ и долго еще вспоминал, от чего еще мне нужно избавиться. Пожалуй, безумие снова накатывалось, но обморок и видения прошли стороной. Только в самой чаще светлого европейского леса гукнуло что-то, и парок, подобно вздоху, взлетел и растаял.

* * *

Почему я удивляюсь, когда живая душа моя дает о себе знать? Неужели мне было бы легче, исчезни она, растворись, как то облачко в лесу у чешских Татр? Так ведь нет же! Я стоял над стариковой могилой, глядел на выложенные золотом буквы, и яснее ясного было, что именно за этим я и вернулся. Старик не говорил со мною, его посмертие было безмолвным и строгим. Но я же помню: стоило мне понять, чего я хочу на родине, и я прошел все страны и границы, как игла. И вот я здесь, на сельском крохотном кладбище, и Манечкина дача за холмом. Я видел ее крышу. Но мне не нужно туда идти, Манечка в городе. Будь это не так, мы бы встретились у стариковой могилы.

Я достал из рюкзака плоскую бутылочку, обронил несколько капель коньяку на землю, отпил. Ручаюсь, старик никогда не позволял себе такого разврата, как мысли о самоубийстве. Жизнь, черт дери, нуждалась в организующем начале, и он, не уклоняясь, исполнял эту роль. Он бы не одобрил питье из горлышка даже над своей могилой. Между тем, это единственный поступок за последние месяцы, за который я отвечаю полностью. Все остальное со мной произошло, случилось, а этот коньяк я пью сам. И я сам привез его сюда. Потом я вспомнил про свечку, пристроил ее на плите, зажег и долго сидел, глядя на остроконечное пламя.

* * *

Барышня Куус, сердце мое! Все эти месяцы она платила за нашу со стариком квартиру. Квитанции лежат на кухонном столе, и латунная дощечка придерживает их. Вот странность: за телефон Машенька не платила. Я снял трубку. Тишина.

На площадку, пока я возился, запирая дверь, вышла из своей квартиры мадам Куберская. Я прихватил дверь двумя оборотами ключа и поклонился ей, как бывало. Она, чему-то удивившись и вспыхнув, оглядела меня, в общем, одобрительно и сказала, что предыдущий жилец кланялся точно так же.

– Прекрасно, прекрасно, что квартира не будет пустовать! – сказала она.

Я остолбенел.

– А как вас величать?

Я назвался.

– Удивительно. Вашего предшественника звали точно так. Они тут жили с отцом, а потом куда-то делись. Потом были девушки. Только не помню, как их звали. Да мне и не к чему.

Она вызвала лифт и уехала. Что делается на родине, скажите? А девушки? Может быть, барышня Куус – девушки?

Во дворе меня остановил председатель нашего кооператива.

– Вот и вы! – сказал он. – По описанию – точь в точь. – Сцапал меня за локоть и принялся водить туда и сюда. Он толковал о том, что квартиры не должны пустовать, что появление новых людей освежает атмосферу… Я думал, сойду с ума. Домоправитель тянул свою речь, взглядывал мне в лицо, и ничего не происходило. Он меня не узнавал! Помнится, я украдкой ощупывал щеки и нос. Нос как нос… Да что за чертовщина! Наконец, мой собеседник отвлекся по случаю приезда мусоровозки, а я вернулся домой.

Я постоял перед зеркалом, помаргивая на свое изображение, но так и не открыл причины неузнаваемости. Не могу сказать, что это меня сильно задело, но явилось какое-то смутное беспокойство. Словно слышалось у меня за плечом дыхание, а ни схватить, ни услышать дышащего было нельзя. Потом я стал исследовать квартиру и в самом деле нашел следы барышниного проживания. Косметичка, упавшая за диван, Манин лосьон в шкафчике в ванной и кое-какое бельишко в шкафу. Я собрал все это и неизвестно для чего упаковал. Наверное, найденного было мне мало, и я принялся оглядывать стены. Портрет Евгении странно покосился. Я нажал на легкую рамку, но она не подалась.

По другую сторону рамки виднелся предмет странных очертаний, который удерживал портрет в неловком положении. Я присмотрелся. Боже мой! Тот самый крохотный клинок, что на заре своего знакомства с Ксаверием я подарил Алисе!

Я вытащил стальное жальце из-за обоев. Но ведь это что-то значит. Какой-то Мопассан наоборот. В полном отчаянии я схватил трубку мертвого телефона, послушал тишину, плюнул и поехал в школу.

* * *

Позже, когда не застав Алисы в ее кабинете, я ехал к ней домой, мне пришло в голову, что надо было испытать свою неузнаваемость на Ксаверии. Правда, одного-двух бывших своих коллег я встретил в вестибюле, и они меня не признали. Но Ксаверий… Мне требовалось засвидетельствовать свой переход в новое качество, а кто мог сделать это вернее Кафтанова?

Алиса отворила мне, вгляделась, прищурившись.

– Входите, Барабанов, – сказала она насморочным голосом.

Крайне раздосадованный я вошел и некоторое время сидел один, озирая кухонные стены. Алиса чихала и сморкалась в ванной.

Вернувшись, она села против меня, и на лице ее был отсвет торжества. Я, как пацан, выложил ей все, а она принялась готовить кофе. Решительно, эту дамочку нельзя было вывести из равновесия.

– Да, Александр Васильевич, – молвила она, – вы переменились и переменились вы странно. В вашем, извините, возрасте добрые люди стареют, а что сделали вы? – Она загнула палец. – Половина седины почернела, оставшаяся часть стала нестерпимо белой. – Второй палец уткнулся в ладонь. – У вас были красивые серо-голубые глаза и взгляд с оттенком безумия. А теперь? Синие! Если же вы думаете, что смотрите на меня смущенно, это – заблуждение. Да-да! И будь на моем месте другая барышня… – Она махнула рукой. – Слава Богу, что вы кинжальчик нашли.

И тут между нами произошел занимательный разговор. «Где Маня?! Где Куус, барышня моя?» «А если я скажу, что она вышла замуж?» «Как?» – орал я. «Ну, не век же ей ходить в барышнях». «Адрес! – снова орал я. – Я убью мерзавца!» «Все-таки вы джентльмен. Я никогда не слышала, чтобы вы угрожали женщине. Но на вашем месте я не грозила бы никому». «Это еще почему?» – спросил я запальчиво.

– Вас нет, – коротко и непонятно ответила Алиса. Когда же я заспорил, она принесла аккуратную папочку и достала свидетельство о моей смерти.

Некоторое время я молчал потрясенный, и Алиса смотрела на меня с затаенным сочувствием. Я сказал, что засвидетельствую обратное, что не оставлю этого так. Но Алиса достала еще кое-какие погребальные бумажонки, и везде, на каждой из них стояла подпись барышни Куус.

Я захохотал. Пошлейшим, дешевейшим смехом задрипанного Мефистофеля. «Боже мой, Боже мой! И вы думали, я поверю, что Манечка сама по доброй воле вот это вот… Ну, теперь я понимаю, почему вы были с ней у меня в квартире. Вы принудили, заставили ее. Вы – интриганка!» Я схватил недопитую чашку и брякнул ею в кафельную стену. Алиса выскочила из-за стола так стремительно, что я, грешным делом, решил, что мы сейчас подеремся. Она, однако, просто схватило губку и, подергивая щекой, стерла с кафеля кофейную кляксу.

«Ненавижу грязь, – сказала она, усаживаясь передо мной. – Ненавижу, ненавижу. И не смейте ничего тут больше пачкать. Лучше меня ударьте, понятно? Да, я жила вместе с Машенькой в вашей квартире. Но поверьте мне, Барабанов, я не заставляла ее. Я познакомила ее с Застругой, и она поняла, что Заструга сотрет вас в порошок». «За что?» «Заструга думает, что вы подстроили все, что произошло. Вы, Александр Васильевич, не понимаете, какие у Олега возможности». «Значит, это, – я показал на свидетельство, – наилучший для меня выход?» «Да, – твердо сказала Алиса, – и я очень рада, что вы так быстро поняли».

Некоторое время я неподвижно сидел, глядя перед собой. «Моя Марусечка, – зазвучало в голове, – А жить так хочется!» Тем временем Алиса поставила на стол другую чашку и налила кофе.

– А как насчет могилки? Может, меня и могилка где-нибудь дожидается?

– Может, и дожидается. – Алисе этот разговор стал надоедать. – Но пока что можете побыть в квартире.

– Очень, очень великодушно! Если учесть, что я теперь величина мнимая… А вот кстати, квартирка-то теперь чья?

Уж я и сказать не могу, с каким презрением взглянула на меня Алиса. Как хотите, на мертвых так не глядят.

– Квартирка, как вы изволили выразиться, завещана вами Машеньке. Стареющий мужчина, юная любовница, предчувствие близкого конца… Оно и естественно и благородно.

У меня вдруг нестерпимо заныли руки-ноги. Я встал, потом снова сел, ничего не помогло.

– Ну а муж? Какого черта вы Манечку еще и женили?

– Защита и опора, в которых нуждалась оставленная вами девушка…

Плюнул я и ушел. По дороге домой купил бутылку коньяку, высадил половину из горлышка и стал безобразно пьян. Я стоял перед зеркалом, грозил своему изображению и повторял: «Так пьют покойники, скотина!» Потом ярость схлынула, и я стал подозрителен. Откуда-то пришла уверенность, что непременно этой же ночью подосланные Застругой наемные убийцы зарежут меня («Именно, непременно зарежут!») Я положил под подушку топорик, написал записку и уснул, не раздеваясь.

Стоит мне выпить, и я просыпаюсь в несусветную рань. Жажда, сдобренная угрызениями совести, нестерпимо томит меня около пяти утра. Верней всего мне и пить-то нельзя.

Я поднялся, и хоть квартира была полна весеннего утреннего света, приложился скулой о косяк на обратном пути из кухни. Проклиная все на свете, я достал из-под подушки топор, подержал лезвие под холодной шумной струей и приложил к ушибу.

Вот тут раздался звонок.

Плохо соображая, что к чему, я отомкнул приведенные вчера в действие запоры, распахнул дверь. Молодая женщина перешагнула порог, поставила у ног своих чемодан и уверенным движением затворила дверь.

– Бог мой! – сказала она, я же спрятал топор за спину и попытался приосаниться. – Где же Иеремия?

– С добрым утром, – выговорил я. Пересохшие губы двигались с трудом, а язык то и дело прилипал к небу. Прошедший день, однако, помнился ясно, и я быстро сообразил, что Иеремия этот непременно связан с Машенькиным злосчастным замужеством. Но вот дама, стоявшая передо мной, она-то здесь была при чем?

А пришелица протянула мне ладонь и представилась. «Мэгги», – сказала она. Тут до меня дошло, что и говорит она с легким акцентом. Голова пошла кругом. Я извлек топор из-за спины и приложил обух ко лбу. Прикосновение металла было приятно. «Барабанов Александр», – представился я.

– Меня предупреждал Иеремия, – сказала пришелица, сбрасывая туфли. – С вами произошло что-то специальное. Да.

Тут она извлекла посудину с апельсиновым соком из чемодана, прошла в кухню, и мы выпили соку. Потом Мэгги улыбнулась мне. Боже мой, сколько у нее было зубов!

– Теперь в душ, – сказала она.

Я налил себе еще соку и громко спросил, кто такой Иеремия? Из-за двери в ванную раздалось ясно и коротко:

– Апостол.

Я снова сделал себе компресс из холодного железа.

– Апостол церкви воскрешения Лазаря. – послышалось сквозь биение струй. Я прижал лицо к косяку и стал кричать что-то про Манечку, про Иеремию, стал требовать объяснений… Шум воды прекратился, дверь, стукнув меня, отворилась. Нагая, покрытая каплями Мэгги стояла в ванне.

– О! – сказала она. – Так слышно гораздо, гораздо лучше. Вот что я скажу вам. Еремия женился на той, квартира это чья. Потом он немножко ждал и женился на мне также. You see?

Я сел на пол и уставился на Мэггины лодыжки.

– О! – сказала она, растирая великолепный торс моим махровым полотенцем. – В том нет греха: «дал тебе дом господина твоего и жен господина твоего на лоно твое»…

Я застонал, поднялся с полу и пошел убирать топор. Манечка! Манечка!

К стыду своему должен сознаться, что жизнерадостная Мэгги добила меня. Я отправился к Алисе. Знал бы, как найти Застругу, пошел бы к нему, и пусть бы магнат показал все, на что способен.

– Честное слово, – сказала Алиса, – я бы и рада вам помочь, но как? И все-таки Олег – голова. Не было насилия, не было душегубства, а вместе с тем…

А чего я ждал?

Потом меня посетила мысль о том, что можно перейти границу и устроиться на подворье у Ваттонена. Ваттонен хочет учиться у целителя? Прекрасно, я разработаю методику, объясню все чудесное, пусть Ваттонен откроет школу. И будет у него Будилов в вечном рабстве! В вечном рабстве будет!

Я вернулся домой, и жизнерадостная Мэгги объявила в дверях:

– Еремия! Еремия!

Значит, этот хренов апостол вот-вот явится. Ну, встретить его я, по крайней мере имею право.

А сверкающая зубами Мэгги вытирала пыль. Что-то пыхтело на плите, а мои выстиранные майки сохли в ванной. Апостол с толком выбрал себе подругу. И тут меня осенило. Я принес бутылку красного вина, и за обедом мы ее выпили.

– О! – сказала Мэгги, когда я решился спросить ее о главном. – Зачем возить жену, когда она уже есть? Вот: зачем возить русскую на Россию? Пусть Мэгги будет на Россия. Тогда Еремия будет везде, будто он упал с луны. Совсем необыкновенный!

Сердце у меня остановилось, дыхание перехватило. Я налил себе в стакан вина, выпил его залпом.

Господи, если Ты устроил неслыханную церковь воскрешения Лазаря, сделай что-нибудь, чтобы я перестал быть мнимой величиной. И пусть немыслимый апостол Иеремия живет здесь со своей многозубой Мэгги. Пусть! Пусть! Но пусть и я хоть краешком глаза увижу барышню Куус. В тот миг я бы согласился даже, чтобы грянула война. Трубят трубы, скрипят ремни, моторы ревут, как бешеные. Армия наступает! Похудевшая, побледневшая, прекрасная, как юная императрица Манечка встречает меня. И я уношу Маню Куус прочь.

Но прежде почему-то нужно было дождаться Иеремию. Думаю, что я ему и морду-то бить не собирался. А вот хотел дождаться и все тут.

Через три часа апостол явился. Мэгги как раз полезла под душ и шумела там водой и топталась в ванне, как целая волейбольная команда.

Я отворил, и в облаке пряных ароматов вошел Иеремия. Церковь воскрешения Лазаря благоухала неизъяснимо. Апостол был не юн, но свеж, как невеста. Две-три имевшиеся морщины были проложены тщательно и со знанием дела. Увидев меня, он встревожился, но взял себя в руки.

– Хвала Христу! – проговорил он. – Воскреснем, брат! – Однако оглядывал меня с беспокойством и дорого бы дал, чтобы узнать, откуда я взялся.

В кухне мы уселись к столу, но вместо того, чтобы завести разговор, апостол с удовольствием отвлекся на шум воды.

– Мэгги моется, – сказал я Иеремии. – Сроду не видел, чтобы столько мылись. Не повредит ли ей наша вода?

– Зачем смотреть на меня так? – заерзал Иеремия. Я по закону тут, а вы же?

– Законы… Если бы вы знали, дружище, насколько далеки от меня все законы. Но все же открою вам: эта квартира моя.

Он, понятно, опешил, но совсем не так сильно, как можно было ожидать.

– Хорошо, – сказал он, подумав, – А зачем Мэгги тут? Зачем пускать ее было?

– Причуда, – быстро ответил я. – Почему не пустить симпатичную девушку? Кто знает, как оно повернется?

Все-таки его проняло. Он убежал в прихожую к своему чемодану, чуть приподняв крышку, пошарил и явился с бумагой. И это было завещание. Иеремия Тийт провозглашался наследником Марии Куус. Та-та-та…

– Ну и что? – сказал я. – Манечка, слава Богу… – И тут до меня дошло. Я закричал, оттолкнул Иеремию, заплакал, кажется. Потом впал в бесчувствие, однако двигался, и Тийт ничего не заметил. Когда я пришел в себя, он продолжал рассказывать, как все было.

– Но госпожа Куус, то есть уже госпожа Тийт тосковала более чем возможно. У нее из носа даже шла кровь, и я не понимаю, о чем можно так тосковать. Да. При нашем питании – нет.

Я сказал, что мы любили друг друга, и что скорей всего Манечка тосковала по мне. Иеремию Тийта перекосило, но он стерпел молча. А для меня весь внешний мир онемел и отъехал в какие-то безвоздушные дали. Явившаяся из ванной Мэгги, наверное, ощутила неладное, но Иеремия сказал ей что-то, и она живо развеселилась. Потом я понял, что он продолжает свои речи, и слух мой открылся.

– … но бизнес духовный. Да. На Марию положиться можно было всегда. Если только она не плакала. Если она плакала, делать нечего, я всегда давал ей.

– Слушай, это ты заставил ее завещание написать.

– Никто не заставляет, – строго заметил Иеремия. – Порядок таков.

Я вдруг явственно ощутил прикосновение Машенькиных пальцев к щеке.

– И убил ее ты. Ты, ты, зануда! Потому и убил, что зануда! Тебе рядом с ней было, как лягухе у печки. – Помнится, я снова заплакал. Гадко мне было. Ох, как мне было гадко! Тем временем Тийт обдумал и лягуху и зануду. Он сказал, что делить нам нечего, и что он скажет откровенно.

Загрузка...