Глава 3
1127 год, Савойские Альпы, дом Монревелей
Первым, что Анна поняла, было не то, что вокруг чужие люди. И даже не то, что она лежит в незнакомом доме на жёсткой лавке, под тяжёлым серым одеялом, от которого пахнет старой овчиной и дымом.
Первым она поняла, что её сейчас вывернет.
Запах ударил так сильно, что на глазах выступили слёзы. Мокрая шерсть. Кислый человеческий пот. Старое дерево, годами напитанное дымом. Влажная шкура, сохнущая где-то совсем близко. Капли речной воды в её волосах. Что-то прелое, застрявшее между досками пола. И поверх всего — жирный запах варева, кипящего в котле у очага. Не еда даже, а тёплый тяжёлый пар, в котором жили лук, звериный жир и что-то травяное, горькое.
Анна резко дёрнулась, пытаясь отползти от этого запаха, от чужих лиц, от собственной мокрой одежды, липнущей к телу, и тут же застонала — виски прострелило болью. В груди закололо так, будто река всё ещё стояла в лёгких.
— Не двигайтесь так, — сказал тот же низкий мужской голос, который она уже слышала сквозь туман. — Вы и так еле откашлялись.
Она уставилась на говорившего.
Мужчина был широк в плечах, тёмен от ветра и солнца, в плотной шерстяной тунике, подпоясанной ремнём. На его шее висел маленький деревянный крест. Пахло от него дымом, мокрой собакой и железом. Волосы коротко острижены, нос переломан когда-то давно. На руках — шрамы и въевшаяся в складки кожи чёрная грязь.
Анна моргнула, потом перевела взгляд на женщину в плате. Та стояла ближе всех, сложив руки на груди. Лицо у неё было тонкое, сухое, с прямым носом и крепко сжатыми губами. На вороте тёмного платья серел мех, вытертый, но дорогой. Глаза — внимательные, холодноватые, как вода в медном тазу на рассвете.
Эта женщина смотрела на Анну так, будто та была не пострадавшей девушкой, а сомнительной покупкой, которую привезли в дом сырой и с трещиной по боку.
— Ну? — сказала она наконец. — Узнаёшь меня?
Анна открыла рот.
И не сразу поняла, что знает эти слова. Что должна знать. Что они не чужие. Язык будто запнулся не на смысле, а на чём-то глубже — на самом себе.
— Я… — Голос у неё вышел сиплый, чужой. — Воды.
— Рано. — Женщина и не подумала подать кружку. — Сначала скажи, ты понимаешь, где находишься?
Анна судорожно провела языком по сухим губам. В голове было мутно, как после тяжёлой болезни. Она знала, что надо ответить. Знала, что эти люди ждут чего-то определённого. Но вместо ясной мысли в ней жили только куски: ледяная река, чужие руки, боль в голове, запах дыма, низкий потолок, шкура на стене… и ещё почему-то отчётливая, почти оскорбительная мысль: если немедленно не снять с себя это мокрое, вонючее тряпьё, можно просто умереть от омерзения.
Она посмотрела вниз.
На ней была грубая, тяжёлая от влаги верхняя юбка тёмно-бурого цвета, нижняя рубаха, липнущая к коже, шнурованный корсаж, сбившийся на бок, и шерстяной плащ, который кто-то уже стащил до пояса, но не снял целиком. Всё это намокло, воняло рекой, дымом, потом и старой овчиной. На запястье виднелась ссадина. Под ногтями — грязь.
Грязь.
Анна вскинула руки к голове, зацепила мокрые пряди и замерла. Волосы были длинные. Слишком длинные. Тяжёлые, спутанные, и вовсе не того ощущения, к которому она привыкла. Они липли к щекам, шее, плечам. Чепца на голове не было. Под пальцами — кожа, дрожащая от холода.
Она медленно подняла глаза на женщину.
— Это что? — спросила она шёпотом.
В комнате повисла тишина.
Мужчина с переломанным носом хмыкнул. Другой, помоложе, переступил с ноги на ногу. Женщина в плате даже не моргнула.
— Это мой дом, — ответила она сухо. — И если ты вправду так ударилась головой, что не понимаешь очевидного, то день у меня будет длиннее, чем я думала.
Анна уставилась на неё во все глаза.
И в эту же секунду где-то на самом краю сознания, как тонкий нож, мелькнуло имя.
Беатриса.
Не «госпожа», не «женщина», не «хозяйка». Беатриса.
Имя пришло само, без усилия, без размышления, будто давно лежало внутри и просто поднялось наверх.
Анна вздрогнула.
Женщина заметила это.
— Узнала всё-таки.
Анна медленно кивнула, хотя совершенно не понимала, почему кивает.
— Хорошо. Значит, не окончательная дура, — сказала Беатриса де Монревель. — Мартен, дай ей воды. По чуть-чуть.
Мужчина с переломанным носом подал ей деревянную кружку. Анна взяла её обеими руками и тут же почувствовала ещё один удар странности — кружка была шершавая, тёплая, пахла деревом и дымом, и пальцы знали, как её держать. Но в глубине, очень глубоко, всплыло иное: белая керамика, гладкий край, холод стеклянного графина, чистая вода без запаха…
Мысль мелькнула и исчезла так быстро, что Анна даже не успела удивиться.
Вода оказалась прохладной, с лёгким привкусом дерева и железа. Она выпила жадно, закашлялась и прижала кружку к груди.
Беатриса смотрела, не скрывая неодобрения.
— Я предупреждала твоего отца, — сказала она наконец. — Если мне везут невестку, которая не умеет ходить по дороге, это дурной знак.
Слова были простыми, но в них сквозило раздражение женщины, у которой и без того хватает дел, а тут ей ещё привезли утопленницу с приданым.
Анна медленно перевела взгляд с Беатрисы на мужчин, потом на очаг, потом снова на неё.
Снова — будто острым краем по памяти — мелькнули другие лица.
Мужчина в тёмном плаще, тяжёлые удила, серый конь. Сухая женщина с чётками и губами, поджатыми как нитка. Телега. Грязь. Крик. Склон. Река.
Отец.
Мать.
Она сжала кружку так сильно, что пальцы побелели.
— Где… — Голос снова сорвался. — Где мой отец?
— Уехал, — ответила Беатриса. — И, надеюсь, уже достаточно далеко, чтобы не видеть, как ты приходишь в себя. Ему и без того было не по себе.
Анна нахмурилась.
Не по себе.
Да. Было. Она это вдруг увидела — отца, стоящего у края реки, мокрый плащ, бледное от злости лицо, тяжёлое дыхание. И мать — белая как воск, с глазами, полными не страха даже, а унижения. Потому что всё опять вышло мерзко. Некрасиво. С позором.
С позором.
Мысль резанула неожиданно остро. Анна сама не поняла, отчего ей стало так тесно в груди. Ещё час назад — или день? — или вечность? — всё это, кажется, казалось ей смешным. Упрямством. Победой. А сейчас от одного воспоминания о собственной мокрой, грязной, растрёпанной фигуре на берегу хотелось сгореть со стыда.
Она зажмурилась.
Беатриса подошла на шаг ближе.
— Ты меня слышишь, Анна?
Анна.
Имя тоже было её. И не её. Словно кто-то произнёс его изнутри головы и снаружи одновременно.
Она медленно открыла глаза.
— Слышу.
— Тогда слушай внимательно. — Беатриса говорила ровно, без крика, но так, что у мужчин за её спиной сразу вытянулись лица. — Ты жива. Это уже лучше, чем могло быть. Ты в доме Монревелей. До вечера останешься здесь, в малой комнате. Лечить твою гордость мне некогда, а лечить твою глупость, боюсь, поздно. Но если ты в ближайший час не начнёшь снова шипеть, царапаться и вопить, как до реки, я сочту это добрым знаком.
Мужчина помоложе фыркнул и тут же сделал вид, что кашляет.
Анна медленно посмотрела на него.
Лицо у него было совсем молодое, загорелое, с мягким ещё ртом и веснушками на переносице. Волосы пахли козьим жиром. Башмаки — мокрой землёй. И у него под ногтями, Господи помилуй, тоже была грязь.
Странное раздражение подкатило к горлу.
Не на него даже. На всё. На комнату, на запах, на мокрую ткань, на липкие волосы, на собственное тело, которое дрожало не переставая.
— Мне надо помыться, — сказала она прежде, чем успела подумать, как это прозвучит.
Все трое уставились на неё.
Беатриса вскинула брови.
— Что?
— Помыться, — повторила Анна, уже тише, потому что сама услышала в своём голосе что-то слишком резкое, чуждое этой комнате, этому веку, этим людям. — Мне… мне холодно. И… — Она сглотнула. — Я воняю.
Повисла такая тишина, что слышно стало, как в очаге лопнула смоляная полешка.
Потом молодой прыснул в рукав. Мартен посмотрел на потолок. Беатриса де Монревель медленно, очень медленно опустила взгляд на мокрую юбку Анны, на грязный подол, на спутанные волосы и произнесла с сухим изумлением:
— Надо же. Ты заметила.
Анна почувствовала, как у неё краснеют щёки.
— Это смешно? — спросила она.
— Нет, — ответила Беатриса. — Это неожиданно.
Она отвернулась к мужчинам.
— Жеро, скажи Алис, пусть нагреет два котла воды. И пусть найдёт чистую рубаху. Не праздничную. Просто чистую.
Молодой кивнул и исчез за дверью.
Беатриса снова посмотрела на Анну.
— Только не думай, что я расцениваю это как раскаяние. Возможно, ты просто испугалась, что рыбаки примут тебя за своего улова.
Анна посмотрела на неё несколько секунд — и вдруг, совершенно неожиданно для самой себя, хрипло сказала:
— Рыба хотя бы молчит.
Мартен поперхнулся воздухом.
Беатриса застыла.
Анна сама испугалась своих слов. Они вылетели легко, почти привычно — как будто всю жизнь сидели на кончике языка. Но комната была не та, люди не те, да и она… она не должна была сейчас отвечать так. Не после падения. Не после этого взгляда. Не в чужом доме.
Она уже ожидала окрика.
Вместо этого в уголках губ Беатрисы что-то едва заметно дрогнуло. Не улыбка. Тень её. Быстрый, сухой признак того, что женщина услышала удар и оценила его точность.
— Это мы ещё посмотрим, — сказала она. — Мартен, вынеси отсюда плащ. От него воняет рекой.
«И всем остальным тоже», — хотела сказать Анна, но удержалась.
Комната, куда её перевели, оказалась маленькой, с одной узкой кроватью, сундуком у стены и крошечным оконцем, затянутым пузырчатым стеклом. По углам торчал мох, вбитый между брёвнами. На столике у кровати стояла глиняная миска, гребень с редкими зубьями и пучок сушёной полыни. От пола тянуло холодом, но всё равно здесь было лучше, чем в большой горнице: меньше людей, меньше глаз, меньше чужих запахов.
Когда пришли две женщины с горячей водой, Анна сначала не поняла, что одна из них — служанка, а вторая — дочь ключницы. Просто увидела: одна полная, с красным лицом и руками, разъеденными щёлоком, другая — худощавая, с настороженными глазами и узким ртом. Обе смотрели на неё как на проблему, которая внезапно решила разговаривать человеческим голосом.
— Госпожа сказала отмыть вас, — буркнула полная, ставя медный котёл на скамью. — Только не орите опять.
Анна нахмурилась.
— Я… орала?
Обе переглянулись.
— Ещё как, — сказала худощавая. — Всю дорогу. Будто вас на бойню везли.
Анна села на кровати ровнее.
В голове снова мелькнуло: телега, дорога, собственный крик, упрямый подбородок, отец, мать, проклятая река. И вслед за этим — странное, почти телесное отвращение. Не к ним. К той себе. К той девице, которая скребла ногтем воск, чесала голову шпилькой и наслаждалась тем, как морщится мать.
Анна опустила глаза на собственные руки.
Эти руки были её. Тонкие, светлые, но сейчас грубые от холода, исцарапанные, с грязью под ногтями. И всё же в них будто уже жило иное движение — не ленивое, не капризное. Что-то собранное, быстрое, полезное.
— Я сама могу, — сказала она тихо, когда женщины шагнули к ней, чтобы расшнуровать корсаж.
Полная хмыкнула.
— Вы? Сами?
— Да.
Худощавая скривила губы.
— Вы даже чулки на себя натянуть не любили, госпожа Анна.
Это было сказано без злобы, почти с усталым недоумением человека, который много раз видел одно и то же чудо лени.
Анна почувствовала, как внутри поднимается что-то острое.
— Значит, сегодня будет день новых впечатлений, — ответила она.
Обе замолчали.
Полная медленно перекрестилась.
— Она точно головой ударилась.
Когда они наконец вышли, оставив за собой чистую рубаху, грубое полотенце и деревянный ковш, Анна стянула с себя мокрую одежду и замерла.
Тело было молодое. Очень молодое. Хрупкое, худое, с тонкой талией, острыми ключицами и маленькой грудью. На бёдрах — синяки, на коленях — старые царапины, на ногах — следы от грубых чулок. Кожа бледная, почти прозрачная, если её отмыть. Волосы, когда она с трудом распутала их и отжала, оказались светлыми, густыми, тянулись ниже пояса.
Она смотрела на себя так, будто увидела чужую девушку, живущую в зеркале воды.
Потом зачерпнула ковшом горячую воду.
Первое прикосновение было почти болезненным. Кожа вспыхнула. Пар пошёл в лицо. Анна зажмурилась, и вдруг — резко, ярко, до подступивших к горлу слёз — вспомнила иной пар.
Белая ванная комната.
Плитка.
Крючок для полотенца.
Флаконы на полке.
Мыло с запахом лаванды.
Чужой голос за стеной: «Ань, ты опять заняла душ на сорок минут?»
Она резко открыла глаза.
Перед ней была не плитка. Серое дерево. Миска. Дымное окно. Грубая ткань.
Анна оперлась ладонью о стену.
Голова закружилась.
Она не понимала, что с ней происходит. Не понимала, откуда взялась эта ослепительно ясная, мучительная картинка. Не понимала, почему её сердце сжалось при слове «душ» — слове, которого здесь никто не говорил и не должен был говорить. Не понимала, почему горячая вода вдруг показалась одновременно привычной до скуки и драгоценной до дрожи.
Она мылась долго. Слишком долго для женщины, которая ещё утром едва не захлебнулась в реке. Тёрла шею, плечи, руки, ногти, волосы. Стирала с кожи запах реки, дороги, старого пота и той противной девицы, чьё прошлое всё ещё сидело в ней осколками. В какой-то момент она поймала себя на том, что осматривает края ногтей, морщится от оставшейся черноты и думает: щёлок бы, золу и жир… Нет. Мягче. Сначала настой трав. Потом жир. Потом… потом что?
Мысль оборвалась.
Анна замерла с мокрым полотенцем в руках.
Что это было?
Она знала. И не знала.
Словно кто-то положил ей в голову целую связку простых, точных решений — и тут же задёрнул занавеску, не дав рассмотреть, кто их принёс.
Когда она вышла из комнаты, завёрнутая в чистую, ещё жёсткую от стирки рубаху и тёмную верхнюю юбку, найденную Алис, в коридоре было пусто. Только из большой горницы тянуло светом, голосами и запахом еды.
Анна сделала несколько шагов — осторожно, потому что ноги ещё были ватными, — и остановилась на пороге.
Дом оказался больше, чем ей почудилось сначала. Длинная горница с низкими балками, потемневшими от дыма. У стены — массивный стол, иссечённый ножами и годами. Лавки. Крючья для шкур. На перекладине сушатся рукавицы и чулки. В углу — сундук, на котором лежат свёрнутые плащи. На полке — глиняные миски, деревянные ложки, толстые свечи из жёлтого воска. Над очагом — чёрный котёл. У самой двери — охапка сырого елового лапника, принесённого, должно быть, для подстилки или растопки.
От дымного света всё казалось жёстким, грубым, но по-своему крепким. Дом не пытался быть красивым. Он просто жил.
Беатриса сидела у стола и разбирала какие-то ремни. При виде Анны она подняла голову.
На секунду в её лице мелькнуло то самое выражение, которое мелькает у женщин, когда они видят: под слоем грязи вещь оказалась куда лучше, чем казалось.
Анна почти физически почувствовала, как изменилась оценка.
Не тёплая. Не ласковая. Но уже и не презрительная до конца.
— Вот так, — сказала Беатриса. — Значит, лицо у тебя всё же было.
Анна опустила взгляд.
На секунду ей захотелось ответить колкостью. Что-нибудь вроде: «Вы тоже ничего, если не смотреть со злостью». Но что-то удержало. Не страх. Скорее осторожность. Новая, непривычная. Умение не лезть грудью на вилы в первую же минуту.
— Благодарю за воду, — сказала она вместо этого.
Беатриса посмотрела на неё с ещё большим удивлением.
— Да ты и вправду чуть не утонула до перемены.
Мартен, сидевший в углу с ножом и ремнём кожи, прыснул в кулак.
Анна медленно перевела на него глаза.
— Я вижу, смех у вас здесь дешёвый.
Мартен поперхнулся.
Беатриса опустила голову, будто рассматривая ремень. Но уголок её рта снова дрогнул.
— Садись, — сказала она. — Раз уж ожила, будешь есть.
Анна села на край лавки.
Перед ней поставили миску густой похлёбки. Пар шёл жирный, луковый, пахнущий мясом и кореньями. Рядом — кусок тёмного хлеба и деревянная ложка.
Она взяла ложку.
И на миг всё внутри словно споткнулось.
Ложка была тяжёлая, грубо вырезанная, тёплая от рук. Но в голове с такой ясностью мелькнула иная картинка, что Анна едва не уронила её: глубокая тарелка из белой керамики, суп с зеленью, блеск металла, смешной магнит на холодильнике, чужой мужской голос: «Мне сметаны положи».
Она зажмурилась.
— Ешь, — резко сказала Беатриса. — Или снова решишь спорить с едой?
Анна открыла глаза и послушно поднесла ложку ко рту.
Похлёбка оказалась горячей, густой, слишком жирной, но вкусной. И сразу пришло понимание, что она голодна так, будто не ела весь день.
Мартен работал ножом. Беатриса разбирала ремни. Ветер трогал ставню. Где-то за стеной мекнула коза. Дом жил своим порядком, не собираясь подстраиваться под её растерянность.
— Рено вернётся к первым снегам, — сказала вдруг Беатриса, не поднимая глаз. — До тех пор ты будешь жить здесь под моей рукой.
Анна подняла голову.
Имя Рено отозвалось в ней новым, неприятным уколом. Сын. Муж. Тот самый, ради которого её сюда и везли. Где-то на краю памяти сразу всплыло: охота, дороги, меха, торговля, чужое мужское лицо, которого она толком не знала.
И рядом — другое, ещё более странное движение мысли: если зимы здесь такие, как я думаю, им нужен более плотный подбой на рукавицы. И войлок на дверь. И тёплые подушки. И воду бы…
Анна замерла.
Воду.
Зачем воде быть в голове сейчас?
— Ты слышала меня? — спросила Беатриса.
— Да.
— Хорошо. Тогда запомни и другое. В моём доме от тебя ждут не красоты и не истерик. Пользы. Сумеешь быть полезной — проживёшь спокойно. Нет — будешь мешать.
Анна медленно положила ложку.
Полезной.
Слово отозвалось неожиданно глубоко. Словно не Беатриса его сказала, а кто-то другой, далёкий, но очень знакомый. И словно это слово давно чего-то в ней ждало.
Она посмотрела на свои руки. Тонкие, пока ещё пустые, бесполезные на вид.
А потом подняла глаза на хозяйку дома.
— Если вы покажете, как здесь всё устроено, — сказала она медленно, выбирая слова, будто нащупывая их в незнакомой ткани, — я мешать не стану.
Беатриса застыла.
Мартен перестал работать ножом.
Анна и сама услышала, как иначе звучит её голос. Не капризно. Не лениво. Не зло. Тихо, ровно, почти по-взрослому.
И в этой тишине каждый, кажется, подумал об одном и том же: река вытащила на берег не совсем ту девушку, которую туда столкнули.
Беатриса первой отвела взгляд.
— Посмотрим, — сказала она. — Сначала научись не падать в воду.
Анна опустила голову к миске.
Но пока ела, пока слышала треск огня, стук ножа о доску, шаги за стеной, пока вдыхала этот дом — дымный, грубый, чужой, — в ней медленно, осторожно, как зверёк из норы, поднималось новое чувство.
Не паника.
Не ужас.
Не даже смирение.
Злое, упрямое, почти обидное желание понять, как здесь всё устроено. Где в этом доме дует. Откуда берут воду. Почему шкуры висят так близко к очагу. Зачем сушить травы прямо над дымом. Почему в комнате так пахнет сыростью. Как они переживают зиму. Что носят на ногах в снег. Где стирают. Чем моют волосы. Почему у Беатрисы ремни лежат вперемешку с иглами. Где они хранят соль. Почему хлеб такой тяжёлый. Почему…
Вопросы шли один за другим.
И все были до странности полезными.
Анна медленно подняла глаза на щели между брёвнами, где тёмным, влажным комком торчал мох.
И почему-то совершенно ясно подумала: если забить плотнее и сверху промазать смолой, будет теплее.
Она замерла.
Ложка застыла у губ.
Беатриса это заметила.
— Что ещё?
Анна перевела на неё взгляд.
Сказать? Не сказать? Она не знала, откуда взялась мысль и почему была такой ясной. Но не сказать — тоже было невозможно. Слова уже стояли на языке.
— У вас в стенах дует, — произнесла она медленно. — Если… если мох плотнее вбить и промазать сверху смолой… будет теплее.
Мартен медленно поднял голову.
Беатриса смотрела на неё долго, очень долго.
Потом спросила:
— И кто тебе это сказал?
Анна опустила глаза на миску, на свои тонкие пальцы, на тяжёлую деревянную ложку.
Она и сама не знала.
Но где-то совсем глубоко, там, куда ещё не доставало ни её понимание, ни страх, ни память, уже шевельнулось что-то новое.
Словно внутри неё открылась щель.
И оттуда вместе с холодом и дымом в этот дом входила другая жизнь.