Глава 4.

Глава 4



1127 год, Савойские Альпы, дом Монревелей


Утро пришло вместе с холодом.


Не мягким, утренним, который можно стряхнуть с плеч вместе с остатками сна, а настоящим, горным, жёстким. Он пролез под одеяло, в щели между брёвнами, в рукава рубахи, в пальцы ног. Анна проснулась ещё до света и долго лежала, не открывая глаз, потому что в первый миг ей показалось, будто она просто уснула на даче, в старом доме, где ночью остывала печь и из коридора тянуло сырым апрелем. Но стоило вдохнуть глубже, как иллюзия треснула.


Здесь пахло не той жизнью.


Здесь пахло золой, овчиной, влажным деревом, старым дымом, шерстью, которую сушили слишком близко к огню, и ещё — чем-то звериным, густым, как сама темнота. Не отвратительно, как вчера, когда от собственного мокрого тела её чуть не вывернуло наизнанку. Но всё равно чуждо. Всё равно слишком плотно. Слишком близко к коже.


Анна открыла глаза.


Сквозь мутное оконце протекал сероватый рассвет. На крышке сундука лежала её вчерашняя мокрая юбка, уже просохшая, но всё ещё жёсткая, будто её шили не для живой женщины, а для палки. На гвозде у двери висел платок. На столике — глиняная миска с водой, рядом кусок хлеба, оставленный с вечера. Под стеной тянуло холодом.


Она села и тут же обхватила себя руками. Рубаха, которую ей дали, была чистой, но грубой. Волосы, не до конца просохшие, тяжёлой волной лежали по спине. Голова почти не болела, только в виске ещё жила тупая, упрямая пульсация.


Вместе с холодом пришла память. Рваная, неровная, как плохо простёганное одеяло.


Телега. Отец. Мать. Грязь под ногтями. Её собственный смех, неприятный до дрожи. Река. Падение. Ледяной удар.


И ещё — как будто сквозь всё это, будто за мутным стеклом, другая жизнь. Ярче. Чище. С ровным светом, тёплой водой, машинным урчанием, запахом кофе и кожи. Она не вспоминалась целиком. Не разворачивалась понятной дорогой. Только давала резкие вспышки, после которых хотелось зажмуриться.


Анна подняла ладони к лицу и долго смотрела на свои пальцы.


Тонкие. Светлые. Вчера чужие. Сегодня — уже чуть меньше.


Снаружи послышались шаги. Скрипнула дверь в большой горнице. Кто-то глухо кашлянул. Лязгнул котёл. Дом просыпался неохотно, как старый большой зверь, которому не до нежностей. Здесь не было утреннего чаепития, мягких шлёпанцев, звона чашек. Здесь утро начиналось с дров, воды, сквозняка и работы.


И ей предстояло встать в это утро — не гостьей, не больной, не обморочной девицей из богатого дома, а той, кого уже здесь терпят с оговорками.


Анна встала, вздрогнула от ледяного пола, быстро надела тёплые чулки, юбку и верхнюю котту, кое-как справилась со шнуровкой и пригладила волосы ладонями. Потом взяла со столика гребень, глянула на него с сомнением — редкие зубья, грубое дерево, не гребень, а орудие пытки — но всё же села и начала распутывать мокрую светлую массу.


Через минуту ей хотелось выть.


— Господи, — пробормотала она сквозь зубы, осторожно продирая узел. — Да кто же так живёт…


Слова вырвались сами. Тихо, почти шёпотом. И тут же по спине пробежал холодок — не от воздуха, а от неожиданности. Это было сказано не так, как сказала бы прежняя Анна. Не капризно. Не для того, чтобы позлить. Скорее с раздражением женщины, которая видит бытовую проблему и уже мысленно решает, как её устранить.


Она замерла с гребнем в руках.


Женщины.


Проблему.


Устранить.


Мысль была ясная, взрослая, почти привычная. И так же привычно за ней потянулась следующая: масло бы на концы. Или хотя бы жир. А лучше настой трав — мягче будет. И отваром потом сполоснуть. Липой? Крапивой? Нет… Что-то ещё…


Анна резко тряхнула головой.


— Перестань, — сказала она себе уже вслух.


На кого она сердилась, было непонятно.


Когда она вышла из комнаты, в большой горнице уже было светлее. У очага возилась Алис — та самая худощавая девушка с насторожёнными глазами. На столе стояли деревянные миски. Мартен чинил сбрую. У двери Жеро натягивал сапоги. А в центре этого серого, дымного утра, как сухой стержень, вокруг которого всё держалось, стояла Беатриса де Монревель.


На ней было тёмное шерстяное платье, поверх — старый, но добротный меховой безрукавник. Волосы под платом убраны безупречно. Лицо умыто холодной водой и потому особенно жёсткое. Она резала ножом кусок копчёного мяса так ровно, будто и мясо, и нож, и утро обязаны были подчиняться её руке.


При виде Анны она не ахнула и не перекрестилась. Только один раз, очень быстро, скользнула взглядом по её волосам.


— Уже лучше, — сказала Беатриса. — Хоть на человека похожа.


Анна села к столу, стараясь не морщиться от жёсткой лавки.


— Доброе утро и вам.


— Не льсти мне. Я пока не уверена, что оно доброе.


Жеро прыснул. Алис опустила голову, скрывая улыбку.


Анна посмотрела на них, потом снова на Беатрису.


— Это у вас вместо молитвы? — спросила она.


В тишине на секунду даже огонь в очаге будто притих.


Беатриса медленно подняла голову.


— А у тебя, вижу, после реки язык отнялся ненадолго.


— Это был отдых, — сказала Анна, сама не успев подумать, стоит ли. — Всему дому полезно иногда побыть в тишине.


Жеро закашлялся в кулак. Мартен оторвал взгляд от ремней. Алис застыла с половником в руках.


Беатриса долго смотрела на Анну, потом положила нож на стол.


— Значит так. Либо ты сегодня и вправду станешь другой, либо к вечеру я решу, что река просто вымыла из тебя страх, а не дурь.


Анна опустила взгляд на свои пальцы, лежащие на столе.


— Страх у меня как раз появился.


— Хорошо. Он полезнее гордости.


Завтрак был быстрым и молчаливым. Тяжёлый хлеб, овечий сыр, жидковатое молоко и густая каша, в которой ложка стояла почти гордо. Анна ела, стараясь не торопиться. Всё было грубое, сытное, простое до обиды. Но голод брал своё. За столом никто не болтал. Мартен и Жеро переглядывались, иногда отвечали Беатрисе коротко и по делу. Алис двигалась быстро, не гремя лишний раз посудой. Дом жил по порядку, который существовал до Анны и без неё.


Беатриса первая нарушила молчание.


— Сегодня ты останешься в доме.


Анна подняла глаза.


— Я и не собиралась бежать.


— После вчерашнего у тебя мог появиться вкус к воде.


— После вчерашнего у меня появился вкус к сухой одежде.


В уголках губ Беатрисы мелькнула тень насмешки.


— Это, пожалуй, разумно.


Она отрезала ещё хлеба и продолжила:


— Мартен с Жеро поедут к нижнему двору. Нужно забрать выделанные шкуры и ремни для охотничьей сбруи. Я буду в кладовой и у сарая. Алис займётся стиркой. Ты…


Она замолчала, будто всерьёз размышляла, существует ли в мире дело, которое можно доверить этой тонкой белокурой особе, ещё вчера пахнувшей как выброшенный мешок с грязным бельём.


Анна почувствовала это колебание почти физически.


И неожиданно для самой себя ей стало неприятно. Не капризно, не обидно, а именно неприятно. Потому что её действительно оценивали как вещь с сомнительной полезностью. Потому что, по правде говоря, до вчерашнего дня она такой вещью и была — в этом мире. Красивой, дурной, неудобной, ленивой, дорого стоящей только из-за приданого. И от осознания этого внутри поднималось что-то упрямое, злое.


Не хочу.


Не буду.


Беатриса наконец договорила:


— Ты поможешь Алис перебрать постельное бельё и вынести старые подушки на просушку. И не смотри на меня так, будто я посылаю тебя в шахту.


Анна нахмурилась.


— Я не умею так смотреть.


— Умеешь. Твоя мать смотрела так же, только молча.


Слова ударили неожиданно больно. В памяти всплыло сухое лицо Агнессы, чётки, ледяной голос. Анна тут же опустила глаза к миске.


— Я вынесу подушки, — сказала она ровно.


— Чудесно. Дом переживёт это потрясение.


После завтрака мужчины ушли почти сразу. Во двор выкатили тяжёлую телегу, прикрытую грубым полотном. Лошади били копытами по мерзлой земле. Утро уже посветлело, но ветер оставался колючим. Анна, накинув плащ, вышла на крыльцо и остановилась, обхватив себя руками.


Вид с холма открылся резко и широко. Ниже по склону теснились серые крыши нескольких домов, дым из труб тянулся ровно. Дальше темнели леса, ещё дальше поднимались горы — с белыми полосами старого снега, с тёмными еловыми гребнями, с таким равнодушием к человеческой возне, что от одного взгляда становилось ясно: если здесь не умеешь быть полезной, тебя просто выдует из жизни, как пепел из очага.


Во дворе висели на жерди шкуры. Под навесом громоздились дрова. У колоды лежали свежесрезанные ветки можжевельника. Рядом — кадка с водой, уже схваченной тонким льдом по краю. У стены сарая стояла большая бочка с дождевой водой. Всё было крепкое, бедноватое, промозглое и живое.


Анна смотрела на это и вдруг с такой ясностью представила другие, совершенно чужие вещи, что у неё перехватило дыхание.


Не кадка — металлическая мойка.


Не бочка — труба.


Не вечное таскание ведер — вода в доме, рядом с рукой, рядом с теплом, под крышей.


Картинка вспыхнула так ярко, будто она когда-то уже ругалась из-за этого, уже рисовала кому-то схему, уже стояла на улице в резиновых сапогах и доказывала, что таскать воду через весь двор — это не порядок, а издевательство.


Анна нахмурилась.


— Госпожа? — тихо позвала Алис. — Вы стоите так, словно впервые увидели небо.


Анна моргнула и обернулась.


Алис держала в руках охапку наволочек и смотрела на неё настороженно, но уже без вчерашнего откровенного презрения. Скорее с любопытством, которое пробуждается у служанок быстрее жалости и почти так же быстро, как злорадство.


— Я впервые увидела, сколько здесь всего криво устроено, — ответила Анна.


Алис приподняла брови.


— А вчера вам это не мешало.


— Вчера мне мешала собственная глупость.


Алис не нашлась, что сказать. Только протянула ей две большие вытертые подушки.


— Тогда пойдёмте сушить. Они отсырели за зиму.


Подушки были тяжёлые, пахли старой шерстью, телом, дымом и чем-то ещё, что нельзя было назвать иначе как застоявшийся сон. Анна прижала одну к себе и чуть не чихнула.


— Господи…


— Что? — сразу насторожилась Алис.


— Их когда-нибудь били? Выбивали? Проветривали?


— Осенью. И после Рождества.


— Этого мало.


Алис фыркнула.


— Для кого?


Анна посмотрела на неё.


— Для человека, у которого есть нос.


Они вынесли подушки на длинную лавку под солнце. Там уже лежали старые одеяла и один меховой плащ. Алис принялась их перетряхивать ловко и быстро. Анна сначала смотрела, потом взяла палку и попробовала сделать то же. Из одной подушки поднялось столько пыли, что обе закашлялись.


— Вот, — сказала Анна, отступая и щурясь. — А вы этим ещё и дышите ночью.


— Мы всем дышим ночью, госпожа. Здесь не монастырь.


Имя ударило в память так же, как вчера вода. Монастырь. Отказ. Позор. Она — растрёпанная, яростная, с дерзкими глазами, почти гордящаяся тем, что стала нечистой. И всё это вдруг показалось таким мелким, таким глупым, таким мерзким, что Анна с силой ударила палкой по подушке ещё раз.


— Осторожнее, — буркнула Алис. — Перо полезет.


— Тогда лучше распороть, перебрать и набить заново.


Алис уставилась на неё.


— Все?


— Хотя бы часть.


— Да мы с ума сойдём.


— Не обязательно все за день.


Алис прищурилась.


— Вы правда это говорите?


Анна уже открыла рот, чтобы съязвить, но осеклась. Потому что сама не понимала, почему говорит так уверенно. Почему видит в уме, как можно вынуть старую набивку, просушить, добавить сухих трав, перетянуть наволочки, простегать. Почему это кажется ей не подвигом, а просто делом, которое давно напрашивалось.


— Я… — Она замолчала. — Не знаю. Но так будет лучше.


Алис смотрела долго.


— Вы вчера из реки вылезли, а сегодня говорите, как ключница.


— Это оскорбление?


— Это удивление.


До полудня Анна успела вынести ещё два мешка белья, помочь разложить его на верёвках у заднего двора, натереть ладони о грубую ткань и окончательно замёрзнуть. Беатриса появлялась то у сарая, то в кладовой, то в погребе. Она не командовала громко — ей не нужно было. Достаточно было одного её взгляда или сухого замечания. Дом держался на ней так прочно, что это было видно в каждом движении: в том, как она пересчитывает мешки с крупой, как проверяет соль, как рукой оценивает толщину ремня, как замечает грязную миску раньше, чем кто-либо другой.


Анна наблюдала. И всё сильнее понимала: здесь не выживают истерикой. Здесь выживают порядком.


К полудню солнце потеплело, но ветер не стих. Алис ушла к ручью полоскать тяжёлые покрывала, Мартен и Жеро ещё не вернулись. Беатриса кликнула Анну в дом.


— Раз уж ты сегодня не падаешь в воду и даже не стонешь от работы, понесёшь мне шерсть.


В кладовой пахло сухо и резко: зерном, сушёными грибами, яблоками, старой мукой, мышами и шерстью. У стены стояли мешки. На полках — круглые сыры, банки с жиром, горшки с солью. Под потолком висели связки чеснока, лука, трав.


— Вон тот мешок, — сказала Беатриса. — И не тяни его по полу.


Анна подошла, взялась за грубую ткань, потянула — и тут же почувствовала, как вес отвечает в плечах. Не неподъёмно, но для её нового худого тела — серьёзно.


Беатриса заметила это сразу.


— Тяжело?


Анна вскинула подбородок.


— Нет.


— Врать после реки ты тоже стала хуже.


— Я доношу.


— Доноси.


Она донесла. Поставила мешок у стола, растирая ладонь. Беатриса уже раскладывала на столешнице куски выделанной кожи — плотной, серо-коричневой, ещё жёсткой.


Анна замерла.


Пальцы словно сами потянулись к поверхности. Гладкой. Чуть жирной. Живой под рукой.


Она провела подушечками по краю.


И вдруг мир опять качнулся — не страшно, не как вчера, а глубоко, до самого нутра. Кожа. Мех. Шов по косой. Подбой. Выкройка. Застёжка. Игла потолще. Кромку воском. Если намочить и вытянуть аккуратно… Если красить, то не так… Если соединять, лучше сначала пробить…


Перед глазами на миг будто вспыхнул другой стол. Светлая лампа. Острые ножницы. Рулетка. Линейка. Куски мягкой кожи. Чьи-то крупные мужские перчатки, лежащие рядом.


Анна отдёрнула руку.


Беатриса не пропустила этого.


— Узнала кожу? — спросила она.


— Я…


— Или впервые поняла, что из зверя бывает не только шкура под ногами?


Слова были колючими, но Анна почти не услышала насмешки. Она смотрела на куски кожи, и внутри поднималось такое знакомое, такое родное чувство, что становилось почти страшно.


Нравится.


Хочется.


Понимаю.


— Её можно размягчить лучше, — сказала она тихо.


Беатриса выпрямилась.


— Что?


Анна медленно подняла взгляд.


— Я не знаю… откуда… но её можно сделать мягче. И кромку ровнее. Тогда шить будет легче. И вещи будут сидеть лучше.


Беатриса несколько секунд молчала.


— Ты шить собралась?


— Нет. — Анна сглотнула. — Не знаю. Может быть.


— Ты прежде иглу держала, только если надо было дырку в чепце проковырять.


Анна вспыхнула от стыда — не своего, прежней Анны, но теперь это уже не имело значения. Стыд всё равно жил в одном теле.


— Значит, сегодня все удивляются.


Беатриса подошла ближе. Так близко, что Анна уловила запах холодного воздуха, овчины и сухих трав на её одежде.


— Слушай внимательно, девочка, — сказала она негромко. — Я не верю в чудеса. Не верю, что река отмывает души. Не верю, что одна ночь делает из ленивой грязнули хозяйку. Но я очень хорошо верю в выгоду. Если в тебе вдруг и вправду проснулось хоть что-то полезное, я это замечу. И использую. Поняла?


Анна встретила её взгляд.


— Поняла.


— Хорошо. Тогда не стой столбом. Перебери шерсть. Сор лучше в одну сторону, чистое — в другую.


Шерсть была колючая, спутанная, с сеном, с репьями, с мусором. Анна села к столу, запустила пальцы в первый ком и через минуту уже не замечала, как движется. Всё это было неприятно, грязновато, но странно успокаивающе. Разбирать, откладывать, оценивать. Руки работали. Глаза подмечали. Мысли бежали быстрее.


Шерсть слишком грубая для нижнего слоя. Но если для набивки — хорошо. А если взять мягче и простегать между двумя плотными полотнищами… Будет теплее. Подушки можно сделать не такими тяжёлыми. И если добавить сухой лаванды… Лаванды нет. Или есть? А можжевельник вот лежит во дворе. И ещё бы чехлы другие. Эти тянут сырость.


Она остановилась.


Лаванда.


Подушки.


Простегать.


Откуда это всё?


Анна сжала шерсть в кулаке.


— Вы опять смотрите так, будто сейчас кого-то убьёте, — сухо заметила Беатриса, не отрываясь от ремня, который резала.


— Я думаю.


— Не привыкай. От этого морщины.


Анна не выдержала и усмехнулась.


— Не вам говорить о морщинах.


Тишина упала тяжело, как крышка сундука.


Анна тут же прикусила язык.


Мартен, только что вошедший с охапкой ремней, замер в дверях.


А Беатриса медленно подняла голову.


Очень медленно.


Анна уже была готова услышать всё, что заслужила. Но Беатриса посмотрела на неё — не со злостью даже, а с холодным интересом — и сказала:


— Если я доживу до старости с таким домом на руках, то каждая моя морщина будет стоить дороже твоего приданого.


Мартен тихо фыркнул.


Анна несколько секунд молчала, а потом, неожиданно для самой себя, кивнула.


— Это справедливо.


Беатриса моргнула.


Наверное, впервые за долгое время её колкость не встретили ни обидой, ни плаксивым молчанием, ни глупым вызовом. Только признанием точности удара.


— Разумеется, — сказала она наконец. — И продолжай работать.


Ближе к вечеру дом зашевелился быстрее. Вернулись мужчины с нижнего двора. Вместе с ними пришёл ещё один человек — высокий, молчаливый, с лохматым рыжим псом у ноги. На телеге лежали свёртки кожи, шкуры и длинный узкий ящик. Воздух во дворе наполнился конским паром, мужскими голосами, запахом мокрой шерсти и дороги.


Анна вышла на крыльцо с охапкой вытряхнутого белья — и остановилась.


Потому что среди мужчин увидела того, кого ещё не видела, но сразу узнала.


Рено де Монревель.


Он спрыгнул с телеги легко, как человек, привыкший к дороге и телу, которое не подводит. Был он выше Мартена, шире в плечах, с густыми рыжевато-каштановыми волосами, перехваченными сзади кожаным ремешком. Лицо — обветренное, смуглое от солнца, без бороды, только с тенью на челюсти. Нос прямой, рот жёсткий, глаза светлые и внимательные. На нём был тёмный дорожный плащ, подбитый мехом, сапоги до колена, ремень с ножом и перчатки, заткнутые за пояс.


Он поднял голову — и увидел её.


Анна почувствовала, как воздух стал холоднее.


Не от страха даже. От того особенного, неприятного напряжения, которое возникает между двумя людьми, один из которых знает о тебе что-то дурное, а второй ещё не решил, как с этим жить.


Рено смотрел недолго. Только достаточно, чтобы отметить: жива. Отмыта. Тише, чем ожидалось.


Потом перевёл взгляд на мать.


— Значит, это и есть моя жена.


Голос у него был низкий, спокойный, без лишнего чувства. Не грубый. Не ласковый. Рабочий голос человека, который привык говорить по делу.


Беатриса подошла к нему ближе.


— Она не умерла, чем уже доставила мне неудобство.


Рено коротко усмехнулся. Потом снова посмотрел на Анну.


Не на лицо сначала — на осанку. На то, как она держит охапку белья. На руки. На волосы. На глаза.


Анне стало жарко, хотя ветер бил по щиколоткам.


Она вспомнила — и не вспомнила — другую сцену. Венчание в маленькой холодной часовне у дороги. Запах воска. Тяжёлый плащ на плечах. Собственные опущенные глаза. Рука этого мужчины рядом — не касаясь, но существуя. Короткий обмен словами. Благословение. И после — ночь в доме, когда он вошёл в комнату и остановился у двери, будто перед ним сидела не жена, а чужая неприятность, которую ему передали вместе с мехами.


Воспоминание ударило так резко, что Анна невольно сжала бельё.


Рено это заметил.


— Голова ещё болит? — спросил он.


Она моргнула.


— Иногда.


— Значит, говорить будешь меньше.


Вот теперь Анна вскинула подбородок.


— Это, я так понимаю, семейная мечта.


Жеро у телеги поперхнулся смешком. Беатриса резко перевела взгляд на сына. Мартен уставился в землю.


А Рено, к удивлению Анны, не разозлился. Только прищурился, будто увидел в привычной картине новый штрих.


— Мать, — сказал он, не отрывая глаз от Анны, — ты уверена, что её действительно вытащили из той же реки?


— Я тоже начинаю сомневаться, — сухо ответила Беатриса.


Рено подошёл ближе. Не вплотную. На расстояние, с которого можно было рассмотреть его лучше. От него пахло дорогой, кожей, конём, холодом и чем-то ещё — не сладким, не приятным, а мужским, честным.


Анна невольно отметила: плечи сильные. Руки большие. Пальцы ободраны на костяшках. Шрам у виска. И глаза очень светлые. Почти серые.


Он сказал:


— Сегодня ночью я уеду.


Эти слова пришли из воспоминания на миг раньше, чем из его рта.


Анна даже вздрогнула.


Да.


Так и было.


Свадьба. Холодный дом. Короткая брачная ночь без близости. И потом отъезд. Тогда эта мысль вызвала у прежней Анны лишь злобу и унижение. А теперь — странное облегчение.


Беатриса кивнула.


— Я знаю.


— К первым ярмаркам вернусь, если не завалит перевал.


— Дом я удержу.


— Я не о доме. — Он на секунду перевёл взгляд на Анну. — Я о том, что ты здесь не одна.


Тишина стала плотнее. Мужчины занимались лошадьми, будто ничего не слышали. Но слышали все.


Анна стояла с охапкой белья и чувствовала, как в ней поднимается сразу несколько чувств: неловкость, раздражение, любопытство и ещё какая-то взрослая, почти сухая оценка.


Не хочет оставаться. Не доверяет. И не собирается делать вид, что всё иначе.


Что ж. Хотя бы честно.


Рено посмотрел на неё ещё раз.


— Мать сказала, ты просила горячей воды и начала замечать, откуда дует.


— Это дурная привычка, — ответила Анна раньше, чем успела прикусить язык. — Замечать очевидное.


На этот раз усмехнулся уже он.


Коротко. Почти незаметно.


— Тогда, может, ты ещё и научишься не падать в реку.


— Если меня не будут толкать к браку, успехи возможны.


Беатриса прикрыла глаза. Мартен отвернулся. Жеро закашлялся, явно пряча смех. А Рено несколько секунд смотрел на Анну с тем самым новым, уже не равнодушным вниманием, которое бывает у человека, привыкшего иметь дело с опасными вещами: руками не хватают, но и спиной не поворачиваются.


— Поставь бельё, — сказал он наконец. — Вечером поговорим.


Вечер опустился быстро. В доме зажгли ещё свечей. На стол поставили ужин — тушёное мясо, сыр, хлеб, тёплое молоко. Мужчины ели быстро и без лишних слов. Рено говорил с матерью о шкурах, о дороге, о перевале, о людях, которые должны были ждать его внизу через два дня пути. Анна почти не вмешивалась. Она слушала.


Так она узнала, что поездка не прихоть и не внезапный каприз охотника. На юге ждали меха, выделанную кожу и ремни. Нужно было успеть до закрытия дорог. Нужно было довезти товар, выменять соль, железо, хорошее полотно, иглы, краски, кое-какие специи. Деньги дому были нужны не меньше, чем тепло.


Это успокаивало и одновременно щемило. Рено уезжал не от неё, а по делу. Но от этого менее чужим не становился.


После ужина Беатриса велела Алис убрать посуду, мужчин выставила во двор к телеге, а сама повела Анну в маленькую комнату у дальней стены.


Там было холоднее, чем в большой горнице, но чище. На кровати лежало два одеяла, у стены стоял сундук, на столике горела свеча.


— Здесь вы проведёте ночь, — сказала Беатриса так спокойно, будто обсуждала просушку шерсти. — Не вздрагивай. Это всё равно должно было случиться. Пусть хоть под крышей, а не в телеге.


Анна сглотнула.


— Я думала…


— Что он уйдёт, даже не поговорив с женой? — Беатриса криво усмехнулась. — Мой сын не трус. Просто не дурак.


Анна опустила глаза.


— И что это значит?


— Это значит, что до его возвращения ты останешься здесь под моим именем и моей крышей. Но одно дело — жена на словах. Другое — жена в доме. Он должен решить, как жить с этим дальше.


Анна провела ладонью по краю сундука.


— А если не захочет?


Беатриса пожала плечом.


— Тогда не захочет. Только не строй из этого трагедию. В нашем доме зима страшнее брачной ночи.


Она вышла, оставив за собой запах меха и холодного воздуха.


Анна осталась одна.


Свеча трещала тихо. За стеной слышались шаги. Где-то во дворе заржал конь. Она стояла посреди комнаты и смотрела на кровать так, будто та могла дать ответ на все вопросы.


Её сердце билось ровно, но часто. Не от девичьего страха. Не от стыда. Скорее от напряжённого ожидания чего-то неприятного, что нужно пережить достойно и без сцен.


Почти взрослое чувство.


Почти чужое.


Она села на край кровати и уставилась на собственные руки.


В памяти поднялся тот первый вечер. Не весь — кусками. Она, тогда ещё прежняя, взвинченная, озлобленная, уверенная, что может управлять чужим отвращением. Тяжёлое венчальное платье. Холод в ногах. Рено, вошедший в комнату уже поздно. Его взгляд — не на грудь, не на лицо, а как на проблему, которую придётся решать. И его слова.


«Я не стану ложиться с женщиной, которая не знает, от чьего семени понесёт».


Прежняя Анна тогда чуть не бросила в него кувшин.


Сейчас же, вспоминая это, новая Анна чувствовала не ярость, а странную, почти болезненную ясность.


Он имел право.


Жестоко. Холодно. Но по его миру — честно.


Дверь открылась.


Рено вошёл, пригнувшись под притолокой, и закрыл за собой дверь. Без плаща, в тёмной рубахе, с распущенными волосами, он казался ещё больше. От него пахло мылом, холодной водой, дорогой и кожей.


Анна медленно встала.


Он тоже не спешил подходить. Сначала посмотрел на неё. Долго. Почти без выражения. И только потом заговорил.


— Сядь. Я не собираюсь на тебя нападать.


Она села. Он остался стоять.


— Мать сказала, ты изменилась.


— После реки это принято отмечать?


— После тебя — да.


Анна опустила глаза на подол.


— Мне жаль.


Слова вышли тише, чем она ожидала.


Рено замолчал.


— Чего именно?


Вот тут она и поняла, что не знает, как объяснить. За что именно ей жаль. За вчера? За весь позор, в который превратила свою жизнь прежняя Анна? За эту комнату? За то, что теперь в ней живут две непонятные памяти? За то, что ей самой противно вспоминать собственную грязь?


— Всего, — сказала она наконец. — И того, что было. И того, что вы получили вместо… — Она замолчала. — В общем, всего.


Рено подошёл ближе и сел на сундук напротив. Пламя свечи выхватило его лицо из полумрака — спокойное, жёсткое, уставшее.


— Мать рассказала, что ты попросила горячей воды, выбила пыль из подушек и решила, что у нас дует из стен.


— У вас дует из стен.


— Не спорю. Я спрашиваю другое. Это ещё одна твоя игра?


Анна подняла на него глаза.


— А вы хотите, чтобы я солгала?


— Я хочу понять, с кем говорю.


Она долго молчала.


И потом сказала честно — настолько честно, насколько могла:


— Я сама ещё не поняла.


Рено смотрел пристально. Не как мужчина на женщину. Как охотник на след. Как человек, который решает, можно ли доверять тому, что видит.


— Хорошо, — сказал он наконец. — Тогда слушай меня. Этой ночью я не лягу с тобой.


Анна не вздрогнула. И он это заметил.


— Не от благородства, — продолжил Рено. — И не потому, что ты меня пугаешь. Просто я не дурак. Если ты зачнёшь скоро, никто не скажет, чей это ребёнок. Ни я, ни мать такого не примем.


Анна сжала пальцы.


— Я понимаю.


— Правда?


— Да.


— Это тоже новость.


Он сказал это не обидно, скорее устало. И от этой усталости Анне стало вдруг жаль его. Нелепо, не вовремя, но жаль. Мужчина хотел удобную сделку — дом, меха, полезную жену с приданым. Вместо этого получил позорную девицу, упавшую в реку и очнувшуюся совсем другой.


Она тихо спросила:


— Вы уезжаете надолго?


— До первых больших снегов.


— И всё это время ваш дом… — Она запнулась. — Ваш дом будет без вас.


Рено усмехнулся одним уголком рта.


— Мой дом без меня живёт уже много лет. На плечах моей матери.


Анна медленно кивнула. Это она уже поняла.


— А теперь, значит, на ваших.


Он наклонил голову.


— Если сумеешь не мешать.


— Полезность. Да. Я уже слышала.


— Это главное.


— Для вас?


— Для зимы, — поправил он. — Для голода. Для овец. Для мехов. Для женщин в доме. Для соли, которую нужно на что-то купить. Для детей, которые однажды могут здесь родиться. Красота греет плохо, Анна.


Он произнёс её имя спокойно, без ласки. Но именно это простое, рабочее обращение почему-то задело сильнее, чем если бы он повысил голос.


Потому что в нём не было презрения.


Только оценка.


Она выдохнула.


— Я буду полезной.


Рено посмотрел так, словно хотел спросить: «С каких пор?»


Но не спросил.


Вместо этого он снял с пояса перчатки и положил их на сундук. Они были старые, потёртые, но крепкие, с аккуратно зашитыми швами и утолщёнными пальцами. Кожа на них была тёмная, местами лоснилась от частого использования, на сгибах — мягче, почти как ткань.


Анна невольно задержала на них взгляд.


Слишком долго.


Рено это заметил.


— Что? — спросил он.


Она чуть наклонилась вперёд, будто разглядывая ближе, и сама не поняла, как протянула руку. Коснулась перчатки кончиками пальцев.


Кожа была тёплая.


Живая.


И снова — короткий, резкий сдвиг внутри.


Шов здесь можно было сделать иначе. Не так толсто. Тогда пальцы будут гнуться свободнее. И подбой — грубый. Если взять мягче… если сначала вымочить, потом растянуть на форме… если…


Анна резко отдёрнула руку.


— Ничего, — сказала она тихо. — Просто смотрю.


Рено не сводил с неё глаз.


— Слишком внимательно смотришь для той, кто вчера не отличал иглу от вилки.


Она подняла на него взгляд.


— А вы слишком внимательно запоминаете.


— Это помогает выживать.


— Похоже.


Тишина снова легла между ними, но уже не такая тяжёлая, как раньше. Не пустая — настороженная.


Рено взял перчатки, покрутил их в руках.


— И что ты увидела?


Анна колебалась.


Сказать — значит снова выставить себя странной. Не сказать — значит… соврать. Или промолчать там, где внутри уже есть ответ.


— Шов грубый, — произнесла она медленно. — Пальцы будут уставать. И вода будет заходить быстрее.


Рено замер.


Очень коротко.


Потом медленно провёл большим пальцем по тому самому месту.


— И как бы ты сделала?


— Тоньше. — Она сама не заметила, как начала объяснять. — И… не так прямо. Чуть под углом. Тогда кожа ляжет мягче. И… — Она запнулась. — Я не уверена.


Он смотрел на неё долго.


Слишком долго для простого разговора.


— Ты говоришь, как человек, который это делал, — сказал он наконец.


Анна сжала пальцы.


— Я говорю, как человек, который не любит, когда руки устают зря.


— Это разумно.


Он отложил перчатки.


И вдруг — впервые за всё время — в его взгляде мелькнуло не просто внимание.


Интерес.


— Мать не ошиблась, — сказал он тихо. — Река действительно что-то с тобой сделала.


Анна опустила глаза.


— Я не знаю, что именно.


— Это видно.


Он встал.


Прошёлся по комнате, коснулся рукой стены, где между брёвнами торчал мох.


— Здесь правда дует, — сказал он.


— Да.


— И ты хочешь это исправить?


Она подняла голову.


— Хочу.


— Зачем?


Вопрос был задан спокойно, без насмешки.


И именно поэтому оказался сложнее всего.


Анна замолчала.


Потому что ответ не был простым.


Не «чтобы понравиться».


Не «чтобы доказать».


Не «чтобы не ругали».


Глубже.


Тише.


— Потому что холодно, — сказала она наконец. — И потому что это можно исправить.


Рено чуть наклонил голову.


— Всего лишь?


— А нужно больше?


Он хмыкнул.


— Обычно людям нужно больше.


— Мне сейчас — нет.


Снова пауза.


Но уже другая.


Он смотрел на неё, как смотрят на незнакомую дорогу: не зная, куда она ведёт, но уже решая, стоит ли по ней идти.


— Хорошо, — сказал он наконец. — Попробуй.


Анна моргнула.


— Что?


— Со стенами. С подушками. С чем угодно. Но если начнёшь — доводи до конца.


— Я и собиралась.


— Посмотрим.


Он подошёл к двери, но остановился, не открывая.


— И ещё, — сказал он, не оборачиваясь. — Если это всё — не игра… тебе будет тяжело.


— Я уже заметила.


— Нет. — Он покачал головой. — Ты пока только начала замечать.


Он открыл дверь.


Холодный воздух вошёл в комнату вместе с ним.


— Спи, — бросил он. — Завтра у тебя будет больше работы, чем сегодня.


И вышел.


Дверь закрылась.


Анна осталась одна.


Свеча тихо потрескивала. В углу шевелилась тень. За стеной слышались приглушённые голоса, шаги, стук дерева.


Она медленно выдохнула.


Подошла к стене.


Провела пальцами по мху между брёвнами.


Холод.


Сквозняк.


Живой.


Настоящий.


— Значит, вот так, — пробормотала она.


И вдруг поймала себя на том, что не боится.


Не этой комнаты.


Не этого дома.


Не этого мужчины.


Не даже того, что происходит с ней самой.


Страшно было раньше.


Когда она не знала, что делать.


Теперь — знала.


Пусть не всё.


Пусть кусками.


Пусть странно.


Но знала.


Она вернулась к кровати, села, сняла платок, медленно распустила волосы.


Пальцы автоматически начали разбирать пряди.


И снова — мысль.


Жир. Травы. Тёплая вода.


Потом — подушки.


Потом — стены.


Потом — вода во дворе.


Анна замерла.


Вода.


Не кадка.


Не ведро.


Ближе.


Теплее.


Удобнее.


Мысль была ещё сырой, не оформленной.


Но уже живой.


Она легла, натянула на себя одеяло и закрыла глаза.


Дом вокруг жил своей жизнью.


Ветер бил в стены.


Огонь дышал в очаге.


Где-то скрипнула дверь.


А внутри неё — тихо, осторожно — начинал складываться порядок.


Не чужой.


Уже немного её.


И впервые за долгое время сон пришёл без борьбы.


Тихий.


Глубокий.


Как будто река, забрав старую Анну, оставила этой — шанс.






Загрузка...