Я и сам понимаю теперь, что переборщил. Не разобрался. Весело шумит телевизор, скачут кадры мультфильма, а в квартире уныло, напряжение, гнетущее и угрюмое, чувствуется во всех ее углах. Рядом, на диване, сидит Наташа и время от времени тяжело вздыхает — Ярошка наказан. Он находится в другой комнате. Ромка — в детской. Смотреть «мультик» Ромке никто не запрещал, однако сын не выходит к «телеку» из солидарности со старшим братом. Тоже считает, что я не прав. Не так заканчивается праздничный день…
А утром все было иначе. На улицах гремела музыка. Теплый порывистый ветер трепал на столбах флаги, и рвались из рук яркие воздушные шары. Шли нарядно одетые улыбающиеся люди, среди них — много пожилых, с орденами и медалями на груди.
Ромка сидел у меня на плече и крепко сжимал в кулачке наполненный газом шар — такой большой, что белый голубь, летящий по его красному полю, казался настоящим. Ярошка вышагивал подле, держась за руку Наташи. В другой его руке мохнатился желтыми ворсистыми лепестками букетик подснежников.
— Ромка, — спросил Ярошка, — а ты знаешь, что такое Вечный огонь?
— Знаю. Это пламя.
— Ха! Забыл, мама про Данко читала? Это — сердце. А почему — вечный?
Ромка чуть задумался:
— Потому что когда обожжешься, долго болит. Вот, — и показал палец, на котором белело пятнышко — след от неудачной попытки погладить носовой платок.
— Ха! Потому что горит целый день. Не знаешь.
Но Ромка не огорчился. Он шел с нами на площадь первый раз.
— Б-бах! Ура! — кричал Ромка и высоко подымал шар.
Весенним разноцветием полотнищ и цветов, сдержанным гулом многих голосов встретила нас площадь Вечного огня. Казалось, весь город пришел сегодня сюда.
Около усыпанного цветами подножия белой стены Памяти, на вязь чугунной решетки, в центре которой билось желто-голубое пламя, положили ребята свой разделенный надвое букетик.
А вокруг молчаливо стояли люди. Где-то далеко, на проспекте, звенели трамваи, шумели автомобили, в скверике за площадью визжали и кричали ребятишки, но все это не нарушало молчания. Строго смотрели вперед перед собой застывшие у стены часовые-школьники. Склоняли свои колени и седые головы ветераны. Во все глаза робко взирали на них, на их глухо позвякивающие награды притихшие мальчишки и девчонки и снова устремляли взгляды на огонь, на его трепещущие, словно что-то ищущие языки пламени. Вместе с ними молча глядели их папы и мамы.
— Пап, — наклонился к моему уху Ромка. — Я знаю, что такое Вечный огонь. Когда ветер дует, то у него волосы развеваются.
— Папа, — тронул меня за руку Ярошка. — А в решетке гудит, как а трубке у тети-врача.
…А потом мы пришли к дедушке. Он встретил нас, как всегда в этот день, в армейском кителе, на котором сияли фронтовые и заслуженные в мирное время ордена и медали.
— На, — сказал Ромка и с порога протянул ему свой шар.
А Ярошка уточнил:
— У нас дома такой же есть.
Мы прикрепили рвущийся вверх шар над накрытым столом так, чтобы его было видно всем, и праздник продолжался.
Про те далекие дни, когда не только Ромки и Ярошки, но и нас с Наташей в помине не было, рассказывал дедушка. Как переправлялся под сплошным огнем через широкую реку артиллерийский дивизион. Как он, дедушка, вез на тачанке важные документы в штаб и убило возницу Ермакова — хорошего парня, а его лишь ранило в мизинец.
— Вот. Всю войну на передовой, и — в палец.
Ребята уважительно рассматривали шрам на искривленном мизинце.
— Деда, а когда бомбят — страшно?
— Страшно, Ярошка. Так страшно, что весь бы с головой в землю ушел.
— Дед, а деда! Ну, подожди, Ярошка! Ты уже спрашивал. Дед, а на войне, как в садике — тоже три раза ужинают?
— На войне, Ромка, — как в садике, порядок. Солдат без каши не воин.
И снова — рассказы о том, как в тяжелые дни съели солдаты сначала лошадей, затем очередь дошла до ремней и постромков, но все же наши прорвались, и уже дедушкино орудие раскалялось докрасна, чтобы бойцы шли вперед и вперед.
Новые вопросы, мои напоминания, и истории, слышанные мною не раз, дышали по-новому свежо и убедительно. Лишь Наташа молчала и переводила тревожный взгляд с сыновей на меня, с меня на отца и вновь на сыновей.
А потом отец читал мамины письма. Из старой самодельной шкатулки бережно доставал он поблекшие посеченные временем листки.
И снова мама, тогда двадцатилетняя девушка, металась среди фонтанчиков разрывов, стараясь убежать от охотившегося за ней самолета. И снова стирала в кровь ноги, выходя из окружения. И вытаскивала раненых во время страшных боев под безымянной сопкой. И снова мама была с нами.
А потом отец взял баян. Он играл «Амурские волны». На лице его застыла улыбка, взгляд был устремлен далеко-далеко, туда, где осталась его молодость, где гремели бои, где ждала его мама.
Неровно дышали меха, не очень стройно и уверенно нажимали пальцы клавиши, но щемило сердце и щипало в носу от этой музыки. Склонилась над столом Наташа, тихо, собравшись в комок, сидел на моих коленях Ромка, спрятал лицо за занавеской окна Ярошка. А над столом покачивался, будто подталкиваемый трехмерным ритмом, большой шар. По его красному полю летел белый голубь.
Кончился старинный вальс, без перерыва в стенах маленькой комнаты заметалась разудалая «Барыня», а за ней вятская «Полянка», и мы подпевали шутливые куплеты дедушке, но настроение печальной торжественности, значительности сегодняшнего дня сохранялось в нас долго: и по пути домой, и дома, и… словом, до того момента, когда тонкий пронзительный вопль Ярошки «Мама!» отбросил меня, Наташу и Ромку от наших дел.
Мы успели вовремя. Сдирали, топтали полыхавшую портьеру, Ромка свернутой газетой прихлопывал оседающие на кровати тлеющие хлопья.
Затем я «разбирался». Что-то кричал, размахивал руками. Ярошка плакал, пробовал оправдываться, но а конце концов получил затрещину и был водворен туда, где сейчас находится.
Свежо. Остро пахнет гарью, но дым уже вытянуло. Я встаю и иду в ребячью комнату закрывать окно. Ромка, взобравшись на кровать, то притягивает, то отпускает привязанную к ее спинке нитку. На другом конце нитки пляшет воздушный шар — точная копия подаренного дедушке. На меня не взглянул. Ну и ладно. О недавнем переполохе напоминают лишь закопченный потолок над окном да обгоревшая по краям фотография на столе: молодая девушка в гимнастерке с лейтенантскими ромбиками, перетянутая портупеей, внимательно смотрит на меня. Мама. Прошла огонь и воду, а вот сегодня… внук постарался. Хорошо, что другие фотографии не догадался вытащить.
Я беру лежащий рядом альбом И листаю тяжелые страницы. Вот мама снимает пробу. Дымит полевая кухня. Рядом в напряженной позе усатый кашевар. Вот отец, молодой, красивый, в полушубке и кубанке, оперся на лафет тяжелого орудия. А вот он же среди солдат. Снова мама в обнимку с подругой под цветущей яблоней. На обратной стороне надпись: «Храни и помни. Май, 1943». Все, больше фотографий тех лет нет.
Я вынимаю их из уголков и вместе с обгоревшим снимком приставляю к высокому корешку альбома.
— И тетю Марусю, да, папа?
Вздрагиваю. Рядом стоит Ромка. Конечно! Как я забыл тетю Марусю, погибшую под Сталинградом. Нахожу ее маленькое, видно, из документа, фото. Со снимка старается смотреть серьезно — а не получается — очень похожая на маму девушка. Губы тех лет — сердечком, мелкие кудряшки.
— Что делать собираетесь? — в комнату входит Наташа, и мне только сейчас приходит в голову, что делать дальше.
— Тс-с, — прижимаю я палец к губам, иду на кухню и возвращаюсь с алюминиевой плошкой, в которой недавно так неудачно возжигал огонь Ярошка. Достаю из аптечки бутылочку.
— Можно?
Наташа пожимает плечами. Выливаю содержимое бутылочки в плошку и ставлю ее на стол перед фотографиями.
— Ярошка!..
Я направляюсь в спальню. Сын лежит на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Кладу руку на плечо — тело Ярошки напрягается.
— Пошли, пошли, сынок.
Он что-то бормочет, но подыматься не спешит.
— Ну, пошли! Давай скорее. Там папка такое придумал! — помогает мне Ромка.
Ярошка нехотя встает, и мы идем в комнату.
— Выключай свет, Ярослав!
Чиркает спичка, и над столом подымается невысокое желто-голубое пламя.
— Вечный огонь! — шепчет Ромка.
Прозрачные горячие огоньки прыгают по дну плошки, бросают пляшущие блики на фотографии, и, кажется, лица на них оживают: веки дрожат, губы шевелятся и улыбаются.
— Я знаю… — говорит Ромка.
Мы молчим.
— Папа, а когда у меня будут дети, огонь тоже будет гореть?
— Будет, Ярослав.
— А у меня?
— И у тебя будет, Роман.
— Будет, — треплет Наташа волосы сыновей. — Обязательно будет!..
Пляшет огонь. Колеблются на стене в такт трепету пламени наши слившиеся тени, и облетает в его отблеске ярко-красную бесконечность большого шара белый голубь.