Глава I. Падение язычества и победа христианства в Римской империи

Общая литература

J. G. Hoffmann: Ruina Superstitionis Paganae. Vitemb., 1738. Tzschirner: Der Fall des Heiden thums. Leipz., 1829. A. Beugnot: Histoire de la destruction du paganisme en occident. Par., 1835. 2 vols. Et. Chastel (из Женевы): Histoire de la destruction du paganisme dans l'empire d'orient. Par., 1850. Ε. V. Lasaulx: Der Untergang des Hellenismus и. die Einziehung seiner Tempelgüter durch die christl. Kaiser. Münch., 1854. F. Lübker: Der Fall des Heidenthums. Schwerin 1856. Ch. Merivale: Conversion of The Roman Empire. New York 1865.

§2. Константин Великий. 306 — 337 г. по P. Χ.

1. Источники этого периода: Лактанций (ум. в 330): De mortibus persecutorum, cap. 18 sqq.

Евсевий, Hist. Eccl., 1. ix, χ; а также его хвалебный и весьма пристрастный труд Vita Constantini, в 4 книгах (Εις τον βίον του μακαρίου Κωνσταντίνου του βασιλέως) и его Панегирик, или De laudibus Constantini; в изданиях исторических трудов Евсевия: Valesius, Par., 1659 — 1673, Amstel., 1695, Cantabr., 1720; Zimmermann, Frcf., 1822; Heinichen, Lips., 1827–30; Burton, Oxon., 1838. См. также имперские документы в Codex Theodos., 1. xvi, а также послания и трактаты Афанасия (ум. в 373) и, с языческой стороны, панегирик Назария из Рима (321) и «Кесарей» Юлиана (ум. в 363).

2. Более поздние источники: Сократ: Hist. Eccl., 1. i. Созомен: Η. Ε., 1. i, ii. Зосима (языческий историк и придворный, cornes et advocatus fisci, при Феодосии II): Ιστορία νέα, 1. ii, ed. Bekker, Bonn., 1837. Евсевий и Зосима представляют крайне пристрастные мнения за Константина и против него. Справедливая оценка его характера должна быть сделана на основании фактов, приводимых обоими, а также на основании следствий его светской и церковной политики.

3. Современные авторитеты. Mosheim: De reb. Christ, ante Const. M. etc., последний раздел

(p. 958 sqq. Английский перевод — Murdock, vol. ii, p. 454–481). Nath. Lardner, во второй части его великого труда Credibility of the Gospel History, см. Works, ed. Kippis, Lond., 1838, vol. iv, p. 3–55. Аббат de Voisin: Dissertation critique sur la vision de Constantin. Par., 1774. Gibbon: I. c, chs. xiv, xvii‑xxi. Fr. Gusta: Vitadi Constantino il Grande. Foligno, 1786. Manso: Das Leben Constantins des Gr. Bresl., 1817. Hug (католик): Denkschrift zur Ehrenrettung Constant. Frieb., 1829. Heinichen: Excurs. in Eus. Vitam Const. 1830. Arendt (католик): Const, и. sein Verb, zum Christenthum. Tüb. (Quartalschrift) 1834. Milman: Hist, of Christianity, etc., 1840, book iii, ch. 1–4. Jacob Burckhardt: Die Zeit Const, des Gr. Bas. 1853. Albert de Brogue: L'église et l'empire romain au IVthe siècle. Par., 1856 (vols, i, ii). A. P. Stanley: Lectures on the Hist, of the Eastern Church, 1862, Lect. vi, p. 281 sqq. (Am. ed.). Theod. Keim: Der Uebertritt Constantins des Gr. zum Christenthum. Zürich, 1862 (апология в защиту Константина против мнения Буркхардта).


Последние великие имперские гонения христиан при Диоклетиане и Галерии, задачей которых было полное искоренение новой религии, закончились с выходом эдикта о веротерпимости в 311 г. и трагической гибелью гонителей[2].

Эдикт о веротерпимости был неохотной и необратимой уступкой обессилевшего язычества, он свидетельствовал о нерушимой мощи христианства. Оставался всего один шаг до момента, когда язычество пало, а христианство получило власть в империи кесарей.

Эта великая эпоха ознаменована правлением Константина I[3]. Он понимал знамения времен и вел себя соответственно. Это был человек той эпохи, и эпоха была приготовлена для него Провидением, которое управляло и этим человеком, и его эпохой и соотносило их друг с другом. Константин встал во главе истинного прогресса, в то время как его племянник, Юлиан Отступник, сопротивлялся прогрессу и устремлялся в прошлое. Константин I стал главным орудием возвышения церкви из положения угнетаемой и гонимой к заслуженному почету и власти. За эту услугу благодарное потомство присвоило ему имя Великого, которое подходило ему если не в плане нравственности, то, без сомнений, в том, что касается его военных и административных способностей, его вдумчивой политики, его оценки и защиты христианства и далеко идущих последствий его правления. Его величие на самом деле было не первичного, а вторичного порядка, оно измерялось не тем, кем он был, но тем, что он сделал. Для Греческой церкви, которая почитает его как канонизированного святого, он имел то же значение, что Карл Великий для Латинской.

Константин, первый великий кесарь–христианин, основатель Константинополя и Византийской империи, один из самых одаренных, энергичных и успешных римских императоров, был первым властителем впечатляющей христианской теократии, или политической системы, в которой все подданные должны быть христианами, гражданские и религиозные права должны быть увязаны между собой, а церковь и государство рассматриваются как две руки одного и того же Божьего правления на земле. Его преемники более полно развили эту идею, она вдохновляла верующих в течение всего Средневековья и возникает в разных видах до сих пор, хотя полностью реализована она никогда не была ни в Византии, ни в Германии, ни в Российской империи, ни в римском городе–государстве, ни в кальвинистической республике в Женеве, ни в ранних пуританских колониях Новой Англии. В то же время Константин остается символом неразборчивого и вредного смешения христианства с политикой, смешения святого символа мира с ужасами войны, смешения духовных интересов царства небесного с земными интересами государства.

Оценивая этого замечательного человека и его правление, мы обязательно должны придерживаться великого исторического принципа: все выдающиеся личности изначально действовали — осознанно или неосознанно — как свободные и подответственные органы духа своей эпохи, которая формировала их, прежде чем они смогли реформировать ее, а сам этот дух эпохи в своих положительных, отрицательных и смешанных качествах был лишь орудием в руках Божественного Провидения, которое правит всеми поступками и побуждениями людей.

За три века своей истории христианство уже одержало внутреннюю победу над миром, и в итоге подобная внешняя революция, связанная с именем вышеупомянутого правителя, оказалась как возможной, так и неизбежной. Было бы крайне поверхностно объяснять такую глубинную и моментальную историческую перемену личными мотивами какого‑либо отдельного человека, движимого стимулами из области политики, благочестия или суеверия. Не подлежит сомнению, что каждый век порождает и формирует свои орудия воздействия, соответствующие своим задачам. Таков и случай Константина. Этот человек отличался той истинной политической мудростью, которая позволяла ему, стоящему во главе эпохи, ясно видеть, что идолопоклонство в Римской империи изжило себя, что только христианство способно вдохнуть в нее новую силу и дать ей моральную поддержку. Его монархическая политика особенно совпадала с устремлениями иерархического епископата церкви в вопросе внешнего католического единства, и поэтому, начиная с 313 г., он тесно сотрудничал с епископами, ставил главной целью достижение мира и согласия в решении донатистских и арианских споров, а во всех официальных документах называл церковь католической (вселенской)[4]. Подобно тому как его предшественники были высшими жрецами имперской языческой религии, он хотел, чтобы его воспринимали в качестве епископа, всеобщего епископа, управляющего внешними делами церкви[5]. Но это желание никоим образом не вытекало из чисто личных интересов; целью Константина было благо империи, которая, перед лицом серьезных потрясений и в окружении воинственных варварских племен, должна была сплотиться благодаря каким‑нибудь новым узам и продолжать существование, пока семена христианства и цивилизации не взойдут наконец среди самих этих варваров, представляющих ее будущее. Таким образом, личная политика Константина совпадала с интересами государства. Он воспринимал христианство (как оно и оказалось на самом деле) единственной эффективной силой, пригодной для политической реформы империи, быстро утрачивающей древний дух Рима, в то время как внутренние, гражданские и религиозные разногласия и внешнее давление со стороны варваров угрожало обществу постепенным распадом.

Но с политическими мотивами для Константина соединялись и религиозные, не очень ясные и глубокие, но искренние, перемешанные с суеверной склонностью судить о религии по ее внешнему успеху и приписывать магическую силу знакам и церемониям. Все его семейство было охвачено этим религиозным чувством, которое проявлялось в разных формах: в виде благочестивых паломничеств Елены, фанатичного арианства Констанции и Констанция, фанатичного язычества Юлиана. Константин принял христианство сначала как суеверие, поставив его в один ряд со своими языческими суевериями, пока наконец в его сознании христианская суть не затмила языческую, хотя и не превратилась в чистую и просвещенную веру[6].

Сначала Константин, как и его отец, в духе неоплатонического синкретизма умирающего язычества, почитал всех богов как носителей таинственной силы; особенно он поклонялся Аполлону, богу солнца, которому в 308 г. он принес многочисленные дары. Еще в 321 г. он регулярно обращался к предсказателям[7], когда случались бедствия (что было принято в древности у язычников); даже в более позднее время он вверял свою новую резиденцию, Византии, защите Бога мучеников и языческой богине Фортуне[8], и до конца жизни он сохранял за собой титул Pontifex Maximus и место верховного жреца языческой иерархии[9]. На его монетах с одной стороны было написано имя Христа, с другой — изображение бога солнца и надпись «Sol invictus». Конечно же, подобной непоследовательностью отличалась и политика Константина, и соблюдение им эдикта о веротерпимости 313 г. Здесь нетрудно провести параллели с лицами, которые, перейдя из иудаизма в христианство или из католичества в протестантизм, так колебались между своей прежней и новой позицией, что могли бы считаться принадлежащими к обеим группам. После каждой победы над соперниками–язычниками Галерием, Максенцием и Лицинием личная склонность Константина к христианству и его вера в магические силы знака креста возрастали, но формально он не отказывался от язычества и не принимал крещения вплоть до 337 г., когда уже лежал на смертном одре.

Константин производил на людей впечатление и умел завоевывать их внимание. Льстецы сравнивали его с Аполлоном. Он был высоким, широкоплечим, привлекательным, обладал замечательным здоровьем и силой, но был склонен к чрезмерному тщеславию в одежде и манере поведения, всегда носил восточную диадему, шлем, украшенный драгоценными камнями, и пурпурную шелковую мантию, богато расшитую жемчугом и золотыми цветами[10]. Он был не очень образованным, но от природы обладал ясным умом, решительностью и хитростью и редко терял контроль над собой. Говорят, что циничное презрение к человечеству сочеталось в нем с неумеренной любовью к похвале. Он хорошо знал человеческую природу, а как правитель, характеризовался энергичностью и тактом.

В моральном отношении он был не лишен благородства, в том числе отличался редким для того времени целомудрием[11], был щедр, его склонность к благотворительности граничила с расточительностью. Многие его законы и постановления проникнуты духом христианской справедливости и гуманности, они способствуют возвышению женщин, улучшают положение рабов и обездоленных, позволяют церкви свободно действовать по всей империи. В целом Константин был одним из лучших, самых удачливых и самых влиятельных римских императоров, христиан или язычников.

Но были у него и крупные недостатки. Он был вовсе не таким чистым и почтенным, как описывает в своей напыщенной и почти до нечестности хвалебной биографии Евсевий, ослепленный его благосклонностью к церкви и явно намеревающийся сделать из него пример для подражания всем будущим правителям–христианам. К сожалению, мы вынуждены признать, что, приобретая знания о христианстве, Константин вовсе не совершенствовался в добродетельной жизни. Его любовь к показухе, расточительность, подозрительность и деспотичность росли по мере того, как росла его власть.

Ярчайший период его правления запятнан тяжкими преступлениями, которые не может оправдать даже дух той эпохи и политика абсолютной монархии. Достигший посредством кровопролитной войны своей амбициозной цели — единовластного обладания империей, Константин в тот самый год, когда был созван Никейский собор, приказал казнить своего побежденного соперника и зятя Лициния, нарушив торжественное обещание проявить к нему милосердие (324)[12]. Не удовлетворенный этим, Константин из политических подозрений вскоре приказал убить и юного Лициния, своего племянника, которому едва исполнилось одиннадцать лет. Но хуже всего было убийство его старшего сына Криспа в 326 г., которого подозревали в политическом заговоре, а также в кровосмесительных намерениях по отношению к его мачехе Фаусте, в то время как большинство считает его невиновным. Эта семейная и политическая трагедия была вызвана взаимными подозрениями и соперничеством и напоминает поведение Филиппа II по отношению к Дону Карлосу, Петра Великого по отношению к его сыну Алексею и Солимана Великого по отношению к его сыну Мустафе. Авторы более позднего периода утверждают, хотя и необоснованно, что император, подобно Давиду, горько раскаялся в своем грехе. Кроме того, Константина часто обвиняли — но это, по–видимому, совершенно несправедливо — в смерти его второй жены Фаусты (326?), которая, как рассказывают, после двадцати лет счастливого брака была обвинена в хуле на приемного сына Криспа и в прелюбодеянии с рабом или императорским гвардейцем, после чего ее удушили паром в перегретой бане. Но рассказы о причине ее смерти и о том, как это произошло, — настолько поздние и противоречивые, что участие Константина в этом событии по меньшей мере сомнительно[13].


Как бы то ни было, христианство не преобразило Константина морально. Его больше волновало внешнее общественное положение христианской религии, чем ее внутреннее воздействие. Его восхваляли и осуждали христиане и язычники, ортодоксы и ариане, испытывавшие на себе то его благосклонность, то его неприязнь. Своими общественными деяниями и личным характером он в чем‑то напоминает Петра Великого: великие добродетели и заслуги сочетались в нем с чудовищными преступлениями, и, вероятно, он умер, утешая себя так же, как Петр, последние слова которого были: «Я верю, что за то добро, которое я старался принести своему народу (церкви), Бог простит мои грехи». Характерная черта его благочестия: когда Елена привезла из Иерусалима крест Спасителя, Константин вставил один из священных гвоздей в упряжь своего боевого коня, а другой — в украшения своего шлема. Не обладавший ясным, чистым и последовательным характером, Константин занимает промежуточное положение между двумя веками и двумя религиями; на его жизни явно отразились и первые, и вторые. На смертном одре наконец‑то приняв крещение, со словами: «Теперь давайте отбросим всякую двуличность», — Константин честно признал, что его частной и общественной жизни всегда был присущ конфликт между двумя антагонистическими принципами[14].

От этих общих замечаний мы обратимся к основным особенностям жизни и правления Константина в их связи с историей церкви. Мы поговорим о его юности и обучении, видении креста, эдикте о веротерпимости, законах в пользу христианства, крещении и смерти.

Константин, сын императора Констанция Хлора, правившего Галлией, Испанией и Британией до своей смерти в 306 г., вероятно, родился около 272 г. либо в Британии, либо в Наиссе (современная Нисса) — городе в Дардании, Иллирия[15]. Его матерью была Елена, дочь владельца постоялого двора[16], первая жена Констанция, с которой он позже развелся, чтобы жениться на дочери Максимиана из политических побуждений[17]. Христианские авторы описывают ее как скромную и набожную женщину, ее почтили причислением к лику святых. Ее имя связано с обнаружением креста и благочестивыми суевериями о священных местах. Она дожила до глубокой старости и умерла в 326 или 327 г. в Риме или его окрестностях. Благодаря красоте и удаче Елена из неизвестности возвысилась до великолепия двора, потом ее постигла судьба Жозефины, но сын вернул ей императорское достоинство, а в конечном итоге она стала святой Католической церкви. Жизнеописание Елены было бы интересной темой для исторического романа о ведущих событиях никейской эпохи и о триумфе христианства в Римской империи.

Константин сначала отличился на службе у Диоклетиана во время египетских и персидских войн, потом он отправился в Галлию и Британию, и там в Претории, в Йорке, его провозгласили императором умирающий отец и римские войска. Его отец был благосклонен к христианам, считая их мирными и почтенными гражданами, и защищал их на Западе в тот период, когда на Востоке свирепствовали гонения Диоклетиана. Константин унаследовал это уважительное и терпимое отношение, и благие последствия этого, резко контрастировавшие с отрицательными последствиями противоположного курса, который избрал его антагонист Галерий, побуждали императора не отклоняться от благорасположения своего предка. Евсевий сообщает, что Константин рассуждал следующим образом: «Мой отец почитал христианского Бога и постоянно процветал, а императоры, которые поклонялись языческим богам, умерли ужасной смертью; следовательно, чтобы моя жизнь и правление были счастливыми, я буду подражать примеру своего отца и присоединюсь к делу христиан, число которых растет день ото дня, в то время как число язычников уменьшается». Такие незамысловатые и утилитарные соображения преобладали в сознании амбициозного полководца, который стремился к высшей из всех возможных властей в ту эпоху. Может быть, мать, которую он всегда уважал и которая на восьмидесятом году жизни (325) совершила паломничество в Иерусалим, внушила своему сыну христианскую веру, как полагает Феодорит, а может, она сама стала христианкой под его влиянием, как утверждает Евсевий. Согласно язычнику Зосиме, заявление которого, конечно же, лживо и наполнено злобой, некий египтянин, прибывший из Испании (вероятно, имеется в виду епископ Осий Кордовский, который родился в Египте), убедил Константина после убийства Криспа (случившегося не ранее 326 г.), что обращение в христианство позволит ему получить прощение грехов.

Первое публичное свидетельство о склонности Константина к христианской вере прозвучало во время его спора с язычником Максенцием, который узурпировал власть над Италией и Африкой и представлен всеми авторами как жестокий и распущенный тиран, ненавидимый язычниками и христианами в равной мере[18]. Римский народ призвал Константина на помощь, он пришел из Галлии, через Альпы, с войском из девяноста восьми тысяч солдат разных национальностей и нанес Максенцию поражение в трех битвах. Последняя из них состоялась в октябре 312 г. у Мульвийского моста близ Рима, и Максенция постигла бесславная смерть в водах Тибра.

К этому периоду относится знаменитая история о чудесном кресте. Точная дата и место события неизвестны, но, вероятно, оно произошло незадолго до окончательной победы над Максенцием в окрестностях Рима. Так как это видение — одно из самых известных чудес в истории церкви, оно имеет показательное значение и заслуживает более подробного изучения. С одной стороны, оно знаменует победу христианства над язычеством в Римской империи, с другой — зловещую примесь чуждых — политических и военных интересов к этой победе[19]. Нам не следует удивляться тому, что в никейскую эпоху столь великий переворот и переход облекся в одежды сверхъестественного.

Это событие описывается по–разному и не без серьезных противоречий. Лактанций, самый древний из свидетелей, примерно через три года после сражения говорит только о ночном сне, в котором императору было велено (кем, Христом или ангелом, — не сообщается) изобразить на щитах своих воинов «небесный знак Бога», то есть крест с именем Христа, а потом атаковать врага[20]. Евсевий, напротив, приводит более подробный рассказ на основании личного свидетельства пожилого Константина, который поклялся, что говорит правду, — но пишет Евсевий об этом не раньше 338 г., через год после смерти императора, единственного свидетеля, и через двадцать шесть лет после события[21]. По пути из Галлии в Италию (место и дата не уточняются) император, искренне молившийся истинному Богу о просвещении и помощи в это трудное время, увидел вместе со своей армией[22] в ярком свете склоняющегося к закату солнца на небе сверкающий над солнцем крест с надписью: «Сим победишь»[23], а на следующую ночь Сам Христос явился ему во сне, велел ему изготовить знамя в форме креста и с ним выступить против Максенция и остальных врагов. В этом рассказе Евсевия или, скорее, самого Константина к ночному видению, о котором свидетельствует Лактанций, добавляется предшествующее дневное видение, и в повелении речь идет о знамени, в то время как Лактанций говорит об инициалах имени Христа на щитах воинов. Согласно Руфину[24], более позднему историку, который также полностью опирается на труд Евсевия и не может считаться собственно свидетелем ситуации, знак креста явился Константину во сне (что соответствует рассказу Лактанция), а когда он в страхе проснулся, ангел (а не Христос) сообщил ему: «Нос vince». Лактанций, Евсевий и Руфин — единственные христианские авторы IV века, упоминающие об этом видении. Но у нас есть еще два языческих свидетельства, правда, смутных и туманных, но говорящих в пользу мнения, что событие действительно имело место.

Оратор того периода Назарий в хвалебной речи, обращенной к императору, произнесенной 1 марта 321 г., очевидно, в Риме, говорит об армии божественных воинов и божественной помощи, оказанной Константину в борьбе с Максенцием, но автор обращает ситуацию на службу язычеству, вспоминая о таких былых чудесах, как явление Кастора и Поллукса[25].

Это известное предание может быть объяснено либо как действительное чудо, предполагающее личное явление Христа[26], либо как благочестивый вымысел[27], либо как естественное облачное явление и оптическую иллюзию[28], либо, наконец, как пророческий сон.

Уместность чуда, параллельного небесным знамениям, предшествовавшим разрушению Иерусалима, может быть оправдана значением победы, которая ознаменовала начало великой исторической эпохи, а именно, падения язычества и учреждения христианства по всей империи. Но даже если мы откажемся от чисто критических возражений против повествования Евсевия, предполагаемые в данном случае связь кроткого Князя мира с богом войны и служение священного символа удовлетворению военных амбиций противны духу Евангелия и здравому христианскому чувству, и пытаться согласовать их — значит довести до неразумных пределов теорию о том, что Бог якобы приспосабливается к духу этого века, к страстям и интересам людей. Кроме того, нам следовало бы предположить, что Христос, если Он действительно явился Константину либо лично (как утверждает Евсевий), либо через ангелов (как изменяют его сообщение Руфин и Созомен), призовет Константина покаяться и принять крещение, а не даст ему военную эмблему для кровавой битвы[29]. В любом случае, судя по свидетельствам Евсевия, Феодорита и других авторов, речь не идет о внезапном и искреннем обращении, как в случае, когда Павел увидел Христа на пути в Дамаск[30], ибо, с одной стороны, Константин никогда не относился к христианству враждебно и, скорее всего, он был расположен к нему с ранней юности, следуя примеру своего отца, а с другой, он откладывал свое крещение на двадцать пять лет, почти до смертного часа.

Противоположная гипотеза — о чисто военной хитрости или намеренном обмане — вызывает еще больше возражений; нам пришлось бы либо обвинять пришедшего в почтенный возраст первого императора–христианина в двойном грехе, лжи и клятвопреступлении, либо же, если эту историю выдумал Евсевий, считать отца церковной истории недостойным доверия и простого уважения. Кроме того, следует помнить, что более древнее свидетельство Лактанция или автора труда о смерти гонителей, кем бы ни он был, совершенно не зависит от Евсевия и дополнительно подкрепляется смутными языческими слухами того времени. Наконец, Hoc uince, ставшее поговоркой как самый подходящий девиз для непобедимой религии креста, слишком хорошо, чтобы объяснять его простым обманом. Следовательно, в основе этого предания должен лежать какой‑то реальный факт, и проблема только в том, было ли это естественное природное явление или внутреннее переживание.

Гипотеза о естественном явлении в облаках, которое Константин вследствие оптической иллюзии принял за сверхъестественное знамение креста, отдает рационалистической тенденцией объяснять новозаветные чудеса физическими процессами, превращает это важное событие в чисто случайное и почти никак не объясняет явление Христа и греческую или латинскую надпись «Сим победишь».

Следовательно, у нас остается теория о сне или видении, о субъективном переживании Константина. Эта теория не противоречит ни древнейшему свидетельству Лактанция, ни сообщениям Руфина и Созомена, и крест в небесах у Евсевия мы без колебаний можем считать частью видения[31], которое лишь впоследствии приняло облик внешнего, объективного явления либо в воображении Константина, либо в памяти историка, но в любом случае — без намеренного желания обмануть. То, что видение было объяснено сверхъестественными причинами, особенно после благополучного исхода дела, вполне естественно и прекрасно соответствует духу времени[32]. Тертуллиан и другие доникейские и никейские отцы церкви объясняли многие обращения влиянием ночных снов и видений. Константин и его друзья объясняли самые важные события его жизни, такие как знание о приближении вражеских армий, обнаружение святого гроба, основание Константинополя, божественным откровением через сны и видения. Мы вовсе не хотим отрицать связь видения креста с действием Божьего Провидения, управлявшего этим замечательным поворотным моментом истории. Мы пойдем дальше и допустим особое действие Провидения — то, что в древности богословы называли Providentia specialissima; но такое действие необязательно должно нарушать законы природы или быть собственно чудом вроде объективного личного явления Спасителя. Мы можем упомянуть о похожем, хотя и гораздо менее важном, видении в жизни благочестивого английского полковника Джеймса Гардинера[33]. Библия подтверждает возможность провиденческих или пророческих снов и ночных видений, посредством которых человек получает Божье откровение и наставления[34].

Итак, факты таковы. Перед сражением Константин, уже склоняющийся к христианству, как, вероятно, лучшей из религий и подающей больше всего надежды, всерьез молился, по словам Евсевия, взывая о помощи к Богу христиан, в то время как его противник, Максенций, по словам Зосимы[35], советовался с Сивиллиными книгами и приносил жертвы идолам. Полный страхов и надежд, связанных с исходом конфликта, Константин заснул и увидел во сне крест Христа с надписью и обещанием победы. Он уже знал, что знак этот широко используется среди многочисленных христиан его империи, поэтому сделал labarum[36] — или, точнее, превратил языческий labarum в знамя с христианским крестом и греческой монограммой Христа[37], которую он поместил также на щиты своих солдат, — X и Р, первые две буквы имени Христа, написанные так, чтобы они образовали знак креста: (т. е. Christos — альфа и омега, начало и конец). Этому знамени с крестом, занявшим место римских орлов, он приписывал свою решающую победу над язычником Максенцием.

Соответственно, после триумфального въезда в Рим Константин велел воздвигнуть на форуме свою статую с лабарумом в правой руке и надписью: «Сим спасительным знаком, истинным символом отваги, я избавил ваш город от ига тирана»[38]. Три года спустя сенат воздвиг в его честь мраморную триумфальную арку, которая до сих пор стоит недалеко от величественных руин языческого Колизея и свидетельствует одновременно и об упадке античного искусства, и о падении язычества, подобно тому как соседняя с ней арка Тита напоминает нам о падении иудаизма и разрушении храма. Надпись на арке Константина, однако, объясняет его победу над ненавистным тираном не только его способностями, но и неопределенным вмешательством некоего Божества[39]; христиане, без сомнения, понимали под этим истинного Бога, а язычники, подобно оратору Назарию в его восхвалении Константина, могли думать о небесном покровителе urbs aeterna, Вечного города.

В любом случае, победа Константина над Максенцием была военной и политической победой христианства над язычеством; интеллектуальная и моральная победа была уже одержана в литературе и жизни церкви предыдущего периода. Символ позора и угнетения[40] с тех пор стал символом почета и власти, а в глазах императора, в соответствии с духом церкви того времени, он приобрел магическую силу[41]. Теперь он занимал место орла и других военных символов, под сенью которых римляне–язычники покоряли мир. Он был изображен на имперской монете, на знаменах, шлемах и щитах воинов. Военные изображения креста на имперском лабаруме богатейшим образом украшены золотом и драгоценными камнями; нести его доверяли пятидесяти самым верным и храбрым воинам из императорской гвардии; он внушал христианам уверенность в победе, а их врагам — страх и ужас; в конце же концов при слабых наследниках Феодосия II он перестал использоваться и был помещен в императорском дворце в Константинополе как почетная реликвия.

После победы над Римом (27 октября 312 г.) Константин в союзе со своим восточным соправителем Лицинием издал в январе 313 г. в Милане эдикт о веротерпимости, который шел на шаг дальше, чем эдикт антихристианина Галерия 311 г., и даровал, в духе религиозной эклектики, полную свободу всем существовавшим формам поклонения, воздавая особое уважение христианству[42]. Эдикт 313 г. не только признавал христианство в рамках существующих границ, но и позволял всем подданным Римской империи выбирать любую религию на свой вкус[43]. В то же время было приказано вернуть церковные здания и собственность, конфискованные во время гонений Диоклетиана, причем убытки частным владельцам собственности были возмещены из императорской казны.

Однако мы напрасно стали бы искать в этом благородном эдикте современную протестантскую и англо–американскую теорию религиозной свободы как одного из всеобщих и неотчуждаемых прав человека. Действительно, в самой христианской церкви в то время, как и раньше, и позже, звучали отдельные голоса против всяческого принуждения в религии[44]. Но дух Римской империи был слишком абсолютистским, чтобы отказаться от прерогативы управления общественным поклонением. Веротерпимость Константина была временной мерой государственной политики, которая, как ясно сказано в эдикте, способствовала обеспечению общественного мира и защиты императора и империи всеми божествами и небесными силами. Это был, как показывает результат, обязательный переходный этап к новому порядку вещей. Он открыл возможность для возвышения христианства, особенно католического и иерархического, исключающего еретические и схизматические (раскольнические) секты, чтобы оно стало государственной религией. Ибо, получив равные права с язычеством, христианство должно было вскоре, хотя и было численно в меньшинстве, одержать победу над религией, которая внутренне уже изжила себя.

С этого момента Константин был явно благосклонен к церкви, хотя и не преследовал и не запрещал языческие религии. Он всегда с уважением отзывается о христианской церкви в имперских эдиктах и все время, как мы уже говорили, называет ее католической. Ибо она удовлетворяла его монархическим интересам, придавала империи и двору то великолепие, которого он желал, только как католическое, тщательно организованное, тесно сплоченное и консервативное учреждение. Уже в 313 г. епископ Кордовы Осий оказывается одним из советников Константина, и языческие авторы приписывают епископу даже магическое влияние на императора. Лактанций и Евсевий из Кесарии также входили в круг доверенных лиц Константина. Он освободил христианских служителей от военной и муниципальной повинности (в марте 313), упразднил обычаи и установления, оскорбительные для христиан (315), облегчил порядок освобождения рабов–христиан (до 316), легализовал право отписывать наследство в пользу католических церквей (321), постановил соблюдать воскресенье, хотя и не как dies Domini, день Господень, а как dies Solis, день Солнца, в соответствии с культом Аполлона и вкупе с обязательным совещанием с предсказателями (321); щедро выделял средства на строительство церквей и поддержку священства; убрал с имперских монет языческие символы Юпитера и Аполлона, Марса и Геркулеса (323); дал своим сыновьям христианское воспитание.

Его впечатляющему примеру, как и нужно было ожидать, последовали в первую очередь те подданные, на чье поведение больше влияли внешние обстоятельства, нежели внутренние убеждения и принципы. Рассказ о том, что за один год (324) в Риме крестилось двенадцать тысяч мужчин, не считая женщин и детей, и что император обещал каждому обращенному белую одежду и двадцать золотых монет, по крайней мере, соответствует духу времени, хотя цифры, скорее всего, сильно завышены[45].

Став единовластным главой всей Римской империи после победы над своим восточным коллегой и зятем Лицинием, Константин начал действовать еще решительнее. Лициний, чтобы укрепить свои позиции, постепенно возглавил партию язычников, которых было еще много, и сначала стал высмеивать христиан[46], потом увольнять их с гражданских и военных должностей, изгонять, а иногда и подвергать кровавым гонениям. В результате политическая борьба между ним и Константином приобрела характер битвы религий, и поражение Лициния в битвах при Адрианополе в июле 324 г. и при Халкидоне в сентябре стало новым триумфом знамени с крестом над жертвоприношениями богам, хотя Константин бросил тень на себя и свое дело, казнив Лициния и его сына.

Теперь император призвал всех своих подданных принять христианскую религию, но все же позволял им самостоятельно определиться с окончательным решением. В 325 г., как покровитель церкви, он созвал Никейский собор и сам на нем присутствовал; он отправил в изгнание ариан, хотя потом возвратил их; в монархическом стремлении к единообразию он с большим рвением участвовал в решении всех богословских споров, хотя и не понимал их глубинного значения. Он первым ввел практику официального скрепления подписями символов веры и гражданские наказания за несогласие с ними. В 325 — 329 г. вместе со своей матерью Еленой он воздвиг великолепные церкви на святых местах Иерусалима.

Так как язычество по–прежнему преобладало в Риме, поддерживаемое традициями, в 330 г. Константин — как он полагал, по велению Бога[47], — перенес свою столицу в Византии, закрепив тем самым политику разделения империи на западную и восточную части, уже начатую до него Домицианом. Выбрав это не имеющее равных по достоинствам место, он проявил больше вкуса и гениальности, чем основатели Мадрида, Вены, Берлина, Санкт–Петербурга или Вашингтона. Невероятно быстро, располагая всеми средствами, доступными абсолютному монарху, он превратил этот прекрасно расположенный город, объединяющий два моря и два континента, в великолепную резиденцию и новый христианский Рим, «так что теперь, — как сообщает Григорий Назианзин, — море и суша соперничают друг с другом, стремясь наполнить его своими сокровищами и увенчать его как царицу всех городов»[48]. Здесь вместо языческих храмов и жертвенников идолам были построены церкви и распятия; впрочем, наряду с ними в новую метрополию собирались и статуи богов–покровителей со всей Греции под прикрытием разнообразных безвкусных адаптации[49]. Главный зал дворца был украшен изображениями распятия и других библейских сцен. Гладиаторские бои, столь популярные в Риме, здесь были запрещены, хотя театры, амфитеатры и ипподромы сохранились. Было очевидно, что новая императорская столица была, по крайней мере внешне, христианским городом. Дым языческих воскурений поднимался над семью холмами этого Нового Рима только во время правления Юлиана Отступника. Город стал резиденцией епископа, который не только претендовал на власть над апостольской епархией соседнего Ефеса, но вскоре затмил патриарха Александрии и в течение веков соперничал с властью папы в древнем Риме.

Император усердно посещал богослужения, на монетах его изображали в молитвенной позе. Он с великим усердием соблюдал пасхальные установления. Он выслушивал длиннейшие проповеди своих епископов, которые всегда окружали его и, к сожалению, слишком ему льстили. Он даже сам составлял и произносил перед своим двором речи на латинском языке, затем переводившиеся на греческий специально назначенными для этой цели переводчиками[50]. Следуя всеобщим приглашениям, горожане большими толпами приходили ко дворцу послушать императора–проповедника, напрасно старавшегося пресечь их громкие аплодисменты указаниями на небо как источник своей мудрости. Он говорил в основном об истинности христианства, безумии идолопоклонства, единоначалии и Провидении Бога, о пришествии Христа и суде. Иногда он сурово упрекал в алчности и жестокости своих придворных, которые громко поддерживали его на словах, но дела которых никак не зависели от его увещеваний[51]. Одна из этих речей сохранилась до сих пор[52], в ней он славит христианство в характерном для него духе и в доказательство божественного происхождения этой веры в особенности упоминает об исполнении пророчеств, в том числе Сивилл иных книг и четвертой эклоги Вергилия, противопоставляя свое собственное блестящее правление трагической судьбе своих предшественников и соправителей, выступивших гонителями.

Тем не менее в последующие годы он в целом оставался верен принципам эдикта о веротерпимости 313 г., защищал языческих жрецов и храмы с их привилегиями и мудро воздерживался от жестоких мер против язычества, убежденный, что со временем оно исчезнет. Многие язычники продолжали служить у него при дворе и занимать общественные должности, хотя он любил выдвигать на почетные посты христиан. Но в некоторых случаях он запрещал идолопоклонство — если оно было связано со скандальной безнравственностью, как в случае с постыдным поклонением Венере в Финикии, или же в местах, особо священных для христиан, таких как гробница Христа и дубрава Мамре. Благодаря ему ряд заброшенных храмов и идольских изображений был уничтожен — или же здания были превращены в христианские церкви. Евсевий рассказывает о нескольких подобных случаях, явно одобряя их, и восхваляет также его поздние эдикты против еретиков и схизматиков, но не упоминает об арианах. По–видимому, в поздние годы Константин действительно запретил приносить идолам жертвы — Евсевий говорит об этом, а сыновья в 341 г. упоминают об эдикте на эту тему, однако повторение этого запрета при его преемниках показывает, что, даже если подобный закон и был принят, он не начал исполняться всеми в его правление.

Этой хитрой, осторожной и умеренной политике Константина, которая очень не похожа на яростный фанатизм его сыновей, соответствует тот факт, что свое собственное крещение он откладывал до последней болезни[53]. У него было суеверное желание, о котором сам он говорил: креститься в реке Иордан, воды которой освящены крещением Спасителя. Без сомнения, он также боялся отступить от веры и утратить священное отпущение грехов. Он хотел обеспечить себе все блага крещения как полного искупления всех прошлых грехов, сведя риск до минимума, и лучшим образом насладиться жизнью в обоих мирах. Крещение на смертном одре для полухристиан того времени было тем же, чем обращение на смертном одре и предсмертная исповедь являются для современных христиан. Тем не менее Константин считал, что проповедует Евангелие, называл себя епископом из епископов, созвал первый вселенский собор и сделал христианство религией империи задолго до своего крещения! Каким бы странным ни казалось нам это несоответствие, ничуть не меньшее удивление вызывают придворные епископы, которые из ложного благоразумия ослабляли в отношении Константина (пока еще строгую) дисциплину церкви и позволяли ему — или просто молчаливо попускали — пользоваться практически всеми привилегиями верующих, при том что он не взял на себя ни единого обязательства новообращенного!

Константин почти не болел, когда же он почувствовал, что смерть близка, он был введен в число катехуменов посредством возложения рук, а потом формально принят в полное общение церкви посредством крещения. Случилось это в 337 г., когда ему было шестьдесят пять лет, и крестил его арианин (или полуарианин), епископ Евсевий из Никомедии, незадолго до того возвращенный из ссылки вместе с Арием[54]. Его предсмертное исповедание по форме выступало, скорее, в пользу еретического, а не ортодоксального христианства, однако произошло это в силу случайности, а не преднамеренности. Христианство воспринималось им как противостояние язычеству, а та арианская примесь, которая могла осквернить в чем‑то его крещение, для Греческой церкви оказалась полностью изглажена его канонизацией. После торжественной церемонии он обещал жить впредь достойно, как ученик Иисуса, отказался от ношения императорской мантии, искусно сотканной из шелка и богато украшенной золотом, продолжал носить белые одежды крещения и умер несколько дней спустя, в Пятидесятницу 22 мая 337 г., уповая на милость Божью и оставив после себя память о долгом, удачном и блестящем правлении, подобном разве что правлению Августа, если выбирать из его предшественников. «Так ушел из жизни первый христианский император, первый защитник веры, первый имперский покровитель папской епархии и всей Восточной церкви, первый учредитель святых мест, язычник и христианин, ортодокс и еретик, либерал и фанатик, достойный не подражания и восхищения, но памяти и изучения»[55].

Его останки были помещены в золотой гроб, который в сопровождении процессии известных горожан и всей армии был перенесен из Никомедии в Константинополь и с высшими христианскими почестями захоронен в церкви Апостолов[56]; римский же сенат по древнему обычаю, гордо игнорируя величайшую религиозную революцию эпохи, причислил Константина к богам языческого Олимпа. Вскоре после его смерти Евсевий назвал его величайшим из правителей всех времен; начиная с V века на Востоке его стали считать святым. Греческая и Русская церковь до сих пор отмечают память Константина, удостаивая его экстравагантного титула Isapostolos, «равноапостольный»[57]. Латинская церковь, напротив, поступила более осмысленно: она никогда не причисляла его к святым, но удовлетворилась тем, что назвала его Великим, с благодарностью и справедливо признавая услуги, оказанные им делу христианства и цивилизации.

§3. Сыновья Константина. 337 — 361 г. по P. X.

См. список литературы к §2 и 4.


После смерти Константина единовластной монархии тоже наступил конец. Империя была поделена между тремя его сыновьями: Константином II, Константом и Констанцием. Правили они не по–христиански, но в духе подлинно турецкого, восточного деспотизма — шагали по трупам многочисленных родственников своего отца, из которых уцелели только два его племянника, Галл и Юлиан, которых от ярости солдат спасла лишь болезнь и молодость. Три года спустя последовала война между братьями за единовластие. Константин II был убит Константом (340), а тот, в свою очередь, был убит офицером–варваром его соперника Магненция (350). После поражения и самоубийства Магненция Констанций, правивший до того на Востоке, стал единственным императором и продержался на этом посту, несмотря на множество волнений, до своей естественной смерти (353 — 361).

Сыновья Константина обращали мало внимания на свое христианское воспитание и отошли от мудрой веротерпимости отца. Констанций, умеренный и целомудренный, но завистливый, тщеславный и слабый, полностью находившийся под контролем своих евнухов, женщин и епископов, начал жестоко подавлять языческую религию, разграбил и разрушил много храмов, отдавал добычу церкви или своим евнухам, льстецам и бесполезным фаворитам и запретил под страхом смерти все жертвоприношения и поклонение изображениям в Риме, Александрии и Афинах, хотя приказ этот не мог быть выполнен. Теперь в христианство обращались массы людей, хотя, конечно, в основном на словах, а не в сердце. Но потом этот император с той же нетерпимостью начал относиться и к сторонникам никейской ортодоксии, наказывая их конфискациями и изгнанием. Его братья поддерживали Афанасия, но сам он был фанатичным арианином. Он вмешивался во все дела церкви, которую во время его правления раздирали доктринальные противоречия. Он созывал множество соборов — в Галлии, Италии, Иллирии и Азии, стремился к славе богослова, ему нравилось, когда его называли епископом из епископов, хотя, как и его отец, собственное крещение он откладывал до смерти.

Некоторые оправдывают это жестокое подавление идолопоклонства, ссылаясь на уничтожение хананеев при Иисусе Навине[58]. Однако умнейшие из учителей церкви, такие как Афанасий, Осий и Иларий, выступали в пользу терпимости (хотя даже они по большей части вели речь о терпимости к ортодоксии, во имя которой сами были смещены и изгнаны арианской властью). Афанасий, например, говорит: «Сатана, в котором нет истины, врывается с топором и мечом. Но Спаситель кроток, Он никого не принуждает, но приходит, стучит и говорит душе: отвори Мне, сестра Моя![59] Если мы открываем Ему, Он входит; если же нет, Он удаляется. Ибо истина проповедуется не мечом и не темницей, не мощью армии, но убеждением и увещеванием. Как можно убедить кого‑то, если преобладает страх перед императором? Как увещевать, если противоречащих ждет изгнание и смерть?» Иларий не менее убедительно говорит императору о неверности его поведения: «Государственным золотом ты обременил сокровищницу Божью: то, что было награблено в храмах и получено вследствие конфискации или отнято в наказание, ты навязываешь Богу».

Согласно законам истории, насаждение христианства Констанцием должно было вызвать реакцию со стороны язычества, и такая реакция последовала, хотя продолжалась лишь в течение краткого периода сразу после смерти этого императора.

§4. Юлиан Отступник и реакция язычества. 361 — 363 г.

Источники


Они едины в изложении всех основных фактов, вплоть до незначительных деталей, но совершенно различны по духу и оценке; сам Юлиан тщеславно восхваляет себя, Либаний и Зосима относятся к нему со страстным восхищением, Григорий и Кирилл склонны к противоположной крайности — ненависти и отвращению, Аммиан Марцеллин то хвалит, то упрекает его.

1. Языческие источники: Juliani imperatoris Opera, quae supersunt omnia, ed. Petavius, Par.,

1583; также более полно Ezech. Spanhemius, Lips., 1696, 2 vols. fol. (Спангейм приводит греческий оригинал с хорошим латинским переводом и десятью книгами Кирилла Александрийского против Юлиана). До нас дошли следующие произведения Юлиана: Misopogon (Μισοπώγον, «К ненавистникам бород», защита себя от обвинений антиохийцев); Caesares (две сатиры на его предшественников); восемь Orationes; шестьдесят пять Epistolae (последние изданы отдельно и более полно, с более краткими фрагментами, Heyler, Mog., 1828); и фрагменты из трех или семи книг ката Χρίστίανών в ответе Кирилла. Libanius: Επιτάφιος επ Ίουλιανώ, в Lib. Opp., ed. Reiske, Altenb., 1791–97. 4 vols. Mamertinus: Gratiarum actio Juliano. Соответствующие разделы у языческих историков: Ammianus Marcellinus (l. с, lib. xxi‑xxv, 3), Zosimus и Eunapius.

Juliani imperatoris Librorum contra Christianos quae supersunt. Collegit, recensuit, prolegomenis instruxit Car. Joa. Neumann. Insunt Cyrilli Alexandrini fragmenta syriaca ab Eberh. Nestle édita. Lips., 1880. Kaiser Julian's Bücher gegen die Christen. Nach ihrer Wiederherstellung ubersetzt von Karl Joh. Neumann. Leipzig, 1880. 53 pp. Это третий том Scriptorum Graecorum qui Christianam impugnaverunt religionem quae supersunt, ed. Neumann.

Julian The Emperor, containing Gregory Nazianzen's Two Invectives, and Libanius' Monody, with Julian's extant Theosophical Works. Translated by C. W. King, M. A. London, 1888. С примечаниями и археологическими иллюстрациями (pp. 288).

2. Христианские источники (все на греческом языке): ранние церковные историки, Сократ (1, iii), Созомен (I, v, vi), Феодорит (I, iii). Григорий Назианзин: Orationes invectivae in Jul. duae, написанные примерно через шесть месяцев после смерти Юлиана (Opp., tom. i). Кирилл Александрийский: Contra impium Jul. libri x (в Opp. Сyr., ed. J. Aubert, Par., 1638, tom, vi, и в издании трудов Юлиана Спангейма).


Литература

Tillemont: Mémoires, etc., vol. vii, p. 322–423 (Venice ed.); Histoire des empereurs Rom. Par., 1690 sqq., vol. iv, 483–576. Аббат De la Bleterie: Vie de l'empereur Julien. Amst., 1735. 2 vols. То же на английском, Lond., 1746. W. Warburton: Julian. Lond. 3d ed. 1763. Nath. Lardner: Works, ed. Dr. Kippis, vol. vii, p. 581 sqq. Gibbon: l. c, ch. xxii‑xxiv, особенно xxiii. Neander: Julian u. sein Zeitalter. Leipz., 1812 (его первое историческое произведение), и Allg. К. G., iii (2d ed. 1846), p. 76–148. Английское издание Torrey, ii, 37–67. Jondot (католик): Histoire de l'empereur Julien. 1817, 2 vols. C. H. van Herwerden: De Juliano imper, religionis Christ, hoste, eodemque vindice. Lugd. Bat., 1827. G. F. Wiggers: Jul. der Abtrünnige. Leipz., 1837 (в Illgen's Zeitschr. f. Hist. Theol.). H. Schulze: De philos, et moribus Jul. Strals., 1839. D. Fr. Strauss (автор мифологического «Leben Jesu»): Der Romantiker auf dem Thron der Caesaren, oder Julian der Abtr. Manh., 1847 (содержит четкий обзор разных мнений о Юлиане от Либания и Григория до Гиббона, Шлоссера, Неандера и Ульмана, но написан со скрытой политической целью, против короля Пруссии Фридриха Вильгельма IV). J. Е. Auer (католик): Kaiser Jul. der Abtr. im Kampf mit den Kirchenvätern seinerzeit. Wien, 1855. W. Mangold: Jul. der Abtr. Stuttg., 1862. C. Semisch: Jul. der Abtr. Bresl., 1862. F. Lübker: Julians Kampf u. Ende. Hamb., 1864. Alb. de Broglie (католик), в третьем и четвертом томе его L'église et l'empire romain au quatrième siècle. Par., 4th ed., 1868. (Очень полный труд.) J. F. Α. Mücke: Flavius Claudius Julianus. Nach den Quellen. Gotha, 1867, 1869. 2 vols. (Полный, тщательный, многословный, слишком зависит от Аммиана и пристрастный в отношении к Юлиану.) Kellerbaum: Skizze der Vorgeschichte Julians, 1877. F. Rode: Gesch. der Reaction des Kaiser Julianus gegen die christl. Kirche. Jens, 1877. (Подробный, отчасти против Теффеля и Мюке.) H. Adrien Naville: Julien l'apostate et sa philosophie du polythéisme. Paris and Neuchatel, 1877. См. также его статью в Lichtenberger, «Encyclop.», vii, 519–525. Torquati: Studii storico critici sulla vita… di Giuliano l'Apostata. Rom., 1878. G. H. Rendall: The Emperor Julian: Paganism and Christianity. Lond., 1879. J. G. E. Hoffmann: Jul. der Abtrünnige, Syrische Erzählungen. Leiden, 1880. (Древние произведения, отражающие чувства восточных христиан). См. также статьи о Юлиане в «Encycl. Brit.», 9th ed., vol. xiii, 768–770 (Kirkup); β Herzog2, vii, 285–296 (Harnack); в Smith and Wace, iii, 484–524 (пребендарий John Wordsworth, очень полная и справедливая).


Несмотря на великое обращение властьпридержащих и изменение общественных настроений, у языческой религии все еще было много приверженцев и она продолжала оказывать существенное влияние на простой народ благодаря привычкам и суевериям, а на образованные круги через литературу и школы философии и красноречия Александрии, Афин и т. д. И теперь, под руководством одного из наиболее талантливых, энергичных и примечательных римских императоров, язычество снова совершило отчаянную и систематическую попытку восстановить свое главенствующее положение в Римской империи. Но попытка эта завершилась поражением и окончательно доказала: язычество навсегда изжило себя. Во время краткого, но интересного и поучительного правления Юлиана стало видно, что политика Константина была разумной и соответствующей ходу самой истории и что христианство действительно обладало моральной силой в текущий момент и надеждой на будущее. В то же время эти временные гонения стали справедливой карой и полезным воспитательным моментом для обмирщенной церкви и священства[60].

Юлиан, по прозванию Отступник (Apostata), племянник Константина Великого и двоюродный брат Констанция, родился в 331 г., так что ему было всего шесть лет, когда умер его дядя. Когда правительство сменилось, все его родственники, в том числе отец, были перебиты, и это явно не способствовало ни любви к Константину, ни уважению к придворному христианству. Позже он объяснял свое спасение особой благосклонностью старых богов. Он был испорчен лицемерным образованием и стал врагом той веры, которую педантичные учителя старались навязать его свободному и независимому уму, никак не подтверждая своих учений собственной жизнью. (В недавней истории мы видим поразительную параллель этому в случае с прусским императором Фридрихом Великим.) Император относился к Юлиану с ревностью, его держали в уединении, в сельской местности, почти как пленника. Он вместе со своим сводным братом Галлом получил формально христианское воспитание под руководством арианского епископа Евсевия из Никомедии и нескольких евнухов, был крещен, даже подготовлен к священническому служению и рукоположен как чтец[61]. Он молился, постился, отмечал память мучеников, выказывал подобающее уважение епископам, принимал благословение отшельников и читал Писание в церкви Никомедии. Даже его игры выбирались по критерию благочестивости. Но это деспотическое и механическое принуждение к отвратительно суровому и яростно полемическому типу христианства побудило к бунту умного, проницательного и решительного Юлиана и толкнуло его к язычеству. Арианским псевдохристианством Констанция было порождено языческое антихристианство Юлиана, и второе стало заслуженным наказанием за первое. С энтузиазмом и неустанным усердием молодой князь изучал Гомера, Платона, Аристотеля и неоплатоников. Частичный запрет на подобное чтение привел к еще большему рвению. Юлиан втайне доставал лекции знаменитого оратора Либания, который позже прославил его, но произведения Либания свидетельствовали о вырождении языческой литературы того времени, отличались пустотой содержания, помпезным и безвкусным слогом, казавшимся привлекательным лишь для испорченного вкуса. Постепенно Юлиан ознакомился с самыми выдающимися представителями язычества, особенно неоплатониками, философами, ораторами и жрецами, такими как Либаний, Эдесий, Максим и Хрисанфий. Они укрепляли в нем суеверия разнообразной софистикой и чародейством. Постепенно он стал тайным главой языческой партии. При посредничестве и под защитой императрицы Евсевии он в течение нескольких месяцев посещал школы в Афинах (355), где был посвящен в Элевсинские мистерии, что и завершило его переход к греческому идолопоклонству.

Но его язычество не было естественным и спонтанным; оно было искусственным и нездоровым. Это было язычество неоплатонического, пантеистического эклектизма, странная смесь философии, поэзии и суеверия и — по крайней мере, у Юлиана, — по большей части подражание или карикатура христианства. Он пытался придать духовный смысл старой мифологии, возродить ее, объединив с восточными богословскими схемами и некоторыми христианскими идеями; он учил высшему, абстрактному единству, которое выше множества национальных богов, гениев, героев и природных сил; верил в непосредственное общение с богами и в откровения, которые приходят через сны, видения, пророчества, через изучение внутренностей жертв и чудеса; интересовался всяческими магическими и теургическими искусствами[62]. Сам Юлиан, со всей своей философской ученостью, верил в самые нелепые легенды о богах или придавал им более глубокое, мистическое значение, самым произвольным образом аллегорически истолковывая их. Он лично общался с Юпитером, Минервой, Аполлоном, Геркулесом, которые ночью наносили ему визиты в его пылком воображении и уверяли в своей особой защите. Он на профессиональном уровне занимался прорицаниями[63]. Среди разных божеств он особенно преданно поклонялся великому царю Гелиосу, или богу солнца, чьим слугой называл себя и чей эфирный свет даже в раннем детстве привлекал его с магической силой. Он считал этого бога центром вселенной, от которого исходят свет, жизнь и спасение всех существ[64]. В таких взглядах на высшее божество он приближался к христианскому монотеизму, но подменял пустым мифом и пантеистической фантазией единственного истинного и живого Бога и личность исторического Христа.

Моральный облик Юлиана соответствовал его нелепой системе. Он обладал блестящими дарованиями и стоическими добродетелями, но ему не хватало искренности, простоты и естественности, на которых основано подлинное величие ума и характера. Как его поклонение Гелиосу было слабой тенью христианского монотеизма, то есть невольной данью той самой религии, против которой он выступал, так и его искусственный и упрямый аскетизм может восприниматься нами только как карикатура на церковное монашество того времени, чье смирение и духовность он так глубоко презирал. Он был полон аффектации, тщеславия, напыщенности, красноречия, мастерски умел притворяться. Все, что он говорил или писал, было рассчитано на произведение впечатления. Вместо того чтобы ощутить дух времени и встать во главе истинного прогресса, он предпочел партию, у которой не было ни силы, ни будущего, тем самым заняв ложную и проигрышную позицию, не соответствовавшую его миссии правителя. Воистину, великие умы всегда в большей или меньшей степени спорили со своим веком, что мы наблюдаем в лице деятелей Реформации, апостолов, даже самого Христа. Но их антагонизм проистекал из ясного понимания реальных потребностей и искренней преданности интересам своей эпохи; все прогрессивное и преображающее так или иначе отражает в себе лучшие особенности своего времени и поднимает его на более высокий уровень. Антагонизм Юлиана, начавшийся с радикально неверного понимания исторических тенденций и воодушевленный эгоистическими амбициями, был ретроградным и реакционным, а кроме того, он был направлен не на доброе дело. Юлиан был неправ, и потому заслужил свою трагическую судьбу, как реакционер–фанатик.

Отступничество Юлиана от христианства, которому, наверное, он никогда не был предан в глубине души, произошло уже на двадцатом году его жизни, в 351 г. Но пока Констанций был жив, Юлиан скрывал свои симпатии к язычеству и крайним лицемерием: открыто участвовал в христианских церемониях, а втайне приносил жертвы Юпитеру и Гелиосу, отмечал праздник Богоявления в церкви Вьенны еще в январе 361 г. и самым неумеренным образом восхвалял императора, над которым язвительно насмехался после его смерти[65]. В течение десяти лет он не снимал маски. После декабря 355 г. этот любитель чтения поразил мир, проявив блестящие военные и административные способности кесаря в Галлии, которой в то время угрожали германские варварские племена; он завоевал восторженную любовь солдат и был удостоен от них почестей Августа. Потом он поднял бунт против подозрительного и завистливого императора, своего кузена и зятя, а в 361 г. открыто объявил себя другом богов. После внезапной смерти Констанция в том же году Юлиан стал единовластным главой Римской империи, и в декабре, как единственный наследник дома Константина[66], совершил торжественный въезд в Константинополь среди рукоплесканий толпы, радующейся избавлению от гражданской войны.

Он тут же с ревностным пылом начал неустанно выполнять свои обязанности правителя, военачальника, судьи, оратора, верховного жреца и писателя. Он мечтал о славе Александра Великого, Марка Аврелия, Платона и Диогена. Единственным отдыхом, который он признавал, была перемена занятий. Он мог одновременно писать, слушать и говорить. Он посвящал все свое время выполнению своего долга перед империей и самосовершенствованию. За восемнадцать кратких месяцев правления (декабрь 361 — июнь 363) он наметил столько планов, что их хватило бы на всю жизнь, и написал большую часть своих литературных произведений. Он практиковал строжайшую экономию в общественных делах, запретил при своем дворе всю бесполезную роскошь, одним указом уволил толпы цирюльников, виночерпиев, поваров, церемониймейстеров и прочих ненужных слуг, которые заполняли дворец, — однако вместо этого окружил себя не менее бесполезными языческими мистиками, софистами, фокусниками, заклинателями, прорицателями, болтунами и насмешниками, которые теперь потоками устремлялись к его двору. В отличие от своих предшественников, Юлиан вел простой образ жизни философа и аскета, удовлетворяя свою гордость и тщеславие презрительной насмешкой над помпой и удовольствиями имперского пурпура. Он ел в основном овощи, воздерживался то от одной пищи, то от другой, в соответствии со вкусами бога или богини, которым был посвящен день. Он носил простую одежду, обычно спал на полу, не стриг бороду и ногти и, подобно суровым египетским пустынникам, пренебрегал всеми законами достоинства и чистоты[67]. Эта киническая эксцентричность и тщеславное упрямство, конечно же, вредили его репутации, которая была завоевана простотой и самоотречением, и делали его смешным. Для него были характерны не столько смелость и мудрость реформатора, сколько педантичность и безумие реакционера. В плане полководческих, административных способностей и личной храбрости он не уступал Константину; в плане ума и литературной образованности намного превосходил его, так же как в плане энергичности и умения владеть собой; его общественная карьера завершилась в том возрасте, в котором началась карьера его дяди, что говорит в его пользу; но ему совершенно не хватало ясного, здравого смысла его великого предшественника, той государственной практичности, которая позволяет понять потребности века и действовать соответственно. У него было больше своеобразия, чем здравомыслия, а последнее часто бывает важнее, чем первое, и необходимо для успеха государственного деятеля. Величайшей же ошибкой его как правителя была совершенно ложная позиция по отношению к самой важной проблеме эпохи: религии. Вот почему он потерпел неудачу и правление его промелькнуло, как метеор, не оставив следа.

Главной страстью Юлиана, центром его короткого, но активнейшего, примечательного и назидательного в плане негативных результатов правления была фанатичная любовь к языческой религии и пылкая ненависть к христианству в то время, когда первая уже уступила последнему бразды правления над миром. Он считал своей великой миссией восстановление поклонения богам и сведение религии Иисуса сначала к роли презренной секты, а потом, если это будет возможно, полное уничтожение ее с лица земли. Он верил, что сами боги призвали его совершить это, и в этой вере его укрепляли искусство прорицания, видения и сны. Все его средства, таланты, рвение и силы были направлены к этой цели, и его неудачу можно объяснить только безумием и недостижимостью самой цели.

1. Сначала посмотрим на утверждающую сторону его плана, восстановление и преображение язычества.

Юлиан восстановил во всем его древнем великолепии поклонение богам за общественный счет, вернул из изгнания множество жрецов, даровал им все прежние привилегии и разнообразные почести, требовал, чтобы воины и гражданские чиновники посещали забытые храмы и жертвенники, не обходил вниманием ни одного бога или богини, хотя сам был особенно предан культу Аполлона, или солнца; несмотря на экономность во всех остальных отношениях, он приказывал приносить в жертву редчайших птиц и целые стада тельцов и агнцев, пока не начала вызывать беспокойство проблема сохранения самих этих видов[68]. Он убрал крест и монограмму Христа с монет и знамен, заменив их прежними языческими символами. Он окружил статуи и портреты императоров символами идолопоклонства, чтобы каждый, кто вынужден склоняться перед богами, отдавал должные почести и императорам. Он защищал изображения богов, приводя те же самые основания, которыми сторонники христианского иконопочитания позже будут отстаивать изображения святых. Если вы любите императора, если вы любите своего отца, говорил он, вам захочется видеть его портрет; так и друг богов любит смотреть на их изображения и исполняется почтением к незримым богам, которые смотрят на него с небес.

Юлиан сам подавал пример того, чего требовал. Он пользовался каждой возможностью, чтобы с предельным рвением предаваться языческому поклонению, и исполнял с самой усердной преданностью обязанности верховного жреца, почти полностью забытые (но не упраздненные формально) при двух его предшественниках. Каждое утро и каждый вечер он приносил жертву восходящему и заходящему солнцу, или верховному богу света; каждую ночь — луне и звездам; каждый день — какому‑нибудь божеству. Либаний, язычник и его поклонник, говорит: «Он встречал восходящее солнце кровавой жертвой, и кровавой жертвой провожал заходящее». Так как он не мог выходить на улицу так часто, как хотелось бы, он превратил свой дворец в храм и воздвиг жертвенники в своем саду, который поддерживался в большей чистоте, чем некоторые часовни. «Увидев какой‑нибудь храм, — заявляет тот же автор, — в городе или на горе, пусть грубый или труднодоступный, он устремлялся туда». Он преданно кланялся жертвенникам и изображениям, и даже самая свирепая буря не мешала ему в этом. Несколько раз в день в окружении священников и танцующих женщин он приносил в жертву сотню тельцов, сам подкладывая дрова и разжигая пламя. Он сам держал в руках нож и, как прорицатель, сам пытался разгадать секреты будущего, рассматривая внутренности жертвы.

Но рвение его не находило отклика и только делало его смешным даже в глазах образованных язычников. Он неоднократно жалуется на равнодушие своей партии и обвиняет одного из своих жрецов в тайном союзе с христианскими епископами. Люди приходили на его жертвоприношения не из благочестия, а из любопытства, они аплодировали своему императору, как если бы он был актером в театре. Часто зрителей вообще не было. Когда Юлиан пытался восстановить оракул Аполлона Дафнийского в знаменитой кипарисовой роще в Антиохии и отдал приказания о величественной процессии с возлияниями, танцами и воскурениями, то, появившись в назначенное время в храме, он нашел там лишь старого одинокого жреца, приносящего явно никудышную жертву — гуся[69].

Однако в то же время Юлиан пытался обновить и преобразовать язычество внеся в него христианскую мораль; сам он считал, что возвращает язычеству первозданную чистоту. В этом он неосознанно и сам того не желая изобличал нищету языческой религии и воздавал высшую дань уважения христианству, а потому христиане не без причины прозвали его «обезьяной христианства».

В первую очередь он предложил усовершенствовать негодное священство по образцу христианского. Священники, как истинные посредники между богами и людьми, постоянно должны были находиться в храмах, заниматься священно служением, читать не безнравственные или скептические книги школы Эпикура и Пиррона, а труды Гомера, Пифагора, Платона, Хрисиппа и Зенона, не ходить в таверны и театры, не заниматься нечестной торговлей, давать милостыню и проявлять гостеприимство, жить в строгом целомудрии и воздержании, носить простую одежду, а при исполнении официальных обязанностей всегда появляться в самом дорогом убранстве и внушать уважение своим видом. Он заимствовал почти все основные черты преобладавшего представления о христианском священстве и применил их к политеистической религии[70]. Кроме того, Юлиан заимствовал из организации и поклонения церкви иерархическую систему служителей и нечто вроде дисциплины покаяния с отлучением, прощением и восстановлением в общине, а также с четкой ритуальной дидактикой и музыкальными элементами. Жрецы в митрах и пурпуре должны были регулярно воспитывать народ, читая ему проповеди, то есть аллегорически истолковывая и практически применяя безвкусные и безнравственные мифологические истории! В каждом храме должен был петь хорошо организованный хор, а община должна была отвечать ему. Наконец, Юлиан учредил в разных провинциях монастыри, больницы, сиротские приюты и странноприимные заведения для всех, без религиозных различий, выделял на них значительные суммы из государственной казны и в то же время, хотя и безрезультатно, призывал частных лиц делать добровольные пожертвования. Он пришел к примечательному выводу: язычники не хотят помогать даже собратьям по вере, в то время как среди иудеев отсутствует нищенство, а «безбожные галилеяне» (так он злобно называл христиан) заботятся не только о своих, но даже о языческих бедняках, подкрепляя худшее из дел благой практикой.

Но, конечно же, все эти попытки возродить язычество, внося в него чуждые элементы, были совершенно бесполезны. Это было все равно что гальванизировать мертвое тело, прививать молодые ветви к сухому стволу, бросать хорошие семена на скалу или наливать молодое вино в старые мехи, вследствие чего мехи рвались, а вино вытекало.

2. Негативной стороной плана было подавление и полное уничтожение христианства.

Здесь Юлиан действовал чрезвычайно мудро. Он воздерживался от кровавых гонений, потому что не хотел отходить от принципа философской терпимости и увенчивать церковь славой нового мученичества. Триста лет истории доказали, что кровавые гонения бесполезны. Либаний утверждает, что, по убеждению Юлиана, огонь и меч не способны изменить веру человека, а гонения порождают только лицемеров и мучеников. Наконец, он, конечно же, понимал, что христиан слишком много, чтобы начинать гонения, и жестокость может привести к кровопролитной гражданской войне. Поэтому он притеснял церковь «мягко»[71], под видом равенства и всеобщей терпимости. Он преследовал не столько христиан, сколько христианство, стараясь отвратить его последователей. Он хотел добиться этого результата, не навлекая личных обвинений на себя и публичных беспорядков на общество, — к чему привели бы гонения. Неудачи усиливали его озлобленность, и, если бы он вернулся победителем с персидской войны, вероятно, он прибег бы к открытому насилию. Фактически, Григорий Назианзин и Созомен, а также некоторые языческие авторы говорят о поместных гонениях в провинциях, особенно в Антузе и Александрии, и обвиняют в этом императора, как минимум косвенно. В подобных случаях действовали его чиновники, не по приказу, но согласно тайным желаниям Юлиана, который не обращал внимания на подобные случаи так долго, как только мог, а потом обнаруживал свои реальные взгляды, снисходительно упрекая и по сути оправдывая нарушившие закон городские власти.

Он обратил политику веротерпимости против христианских группировок и сект, надеясь, что они уничтожат друг друга взаимными спорами. Он позволил ортодоксальным епископам и всем остальным клирикам, изгнанным при Констанции, вернуться в свои епархии и предоставил ариан, аполлинаристов, новациан, македониан, донатистов, и так далее, самим себе. Он притворялся, что сочувствует «бедным, слепым, введенным в заблуждение галилеянам, которые отказались от самой славной привилегии человека — поклонения бессмертным богам и вместо них поклоняются мертвым людям и их костям». Однажды он сам снес оскорбление от слепого епископа Мария Халкидонского, который в ответ на напоминание о том, что Бог галилеян не мог вернуть ему зрение, ответил: «Я благодарю Бога за свою слепоту, которая избавляет меня от созерцания такого нечестивого отступника, как ты». Но позже Юлиан велел сурово наказать епископа[72]. В Антиохии он также с философским спокойствием воспринимал насмешки христианского населения, но отомстил жителям города безжалостной сатирой в Misopogon. В целом его отношение к христианам отличалось горькой ненавистью и сопровождалось саркастическими насмешками[73]. Это видно даже из самого презрительного термина галилеяне, который он постоянно применяет, говоря о них на иудейский манер, и которым, по–видимому, он велел называть их и другим[74]. Он считал их сектой фанатиков, ненавистных людям и богам, атеистами, которые ведут открытую войну со всем, что есть священного и божественного в мире[75]. Иногда он призывал представителей разных партий спорить в своем присутствии, а потом восклицал: «Даже дикие звери не так яростны и непримиримы, как сектанты–галилеяне». Когда он обнаружил, что подобная терпимость идет скорее на пользу церкви, чем во вред ей, ибо смягчает пыл доктринальных разногласий, он, например, изгнал Афанасия, который вызывал у него особое возмущение, из Александрии и даже из Египта, назвав этого величайшего человека той эпохи ничего не значащим человечком[76] и оскорбляя его в вульгарных выражениях за то, что под его влиянием многие известные язычники, особенно женщины, обратились в христианство. Следовательно, веротерпимость Юлиана происходила не от подлинного человеколюбия и не от религиозного равнодушия, но была лицемерной маской, скрывающей фанатичную любовь к язычеству и горькую ненависть к христианству.

Это проявилось в его явной пристрастности и несправедливости к христианам. Само его щедрое покровительство язычества было оскорбительно для христианства. Ничто не радовало его больше, чем отступничество, и он искушал людей, предлагая им богатое вознаграждение; так, он использовал те самые нечестные методы завоевания прозелитов, в которых упрекал христиан. Однажды он даже применил насильственные меры обращения. На все высшие должности он назначил язычников, и когда они проявляли неповиновение, он применял к ним очень мягкие наказания, если вообще наказывал. К христианам же повсюду относились с пренебрежением, а когда они жаловались перед судом, он отвечал им насмешливым напоминанием о заповеди их Учителя: отдать врагу не только рубашку, но и верхнюю одежду и подставить вторую щеку для удара[77]. Христиан удалили со всех военных и гражданских постов, лишили всех былых привилегий, обложили налогами, вынудили вернуть собственность языческим храмам со всеми достройками и добавлениями и приносить пожертвования в поддержку храмового идолопоклонства. Когда в Эдессе возник спор между арианами и ортодоксами, Юлиан конфисковал церковную собственность и распределил ее между своими солдатами под саркастическим предлогом облегчения для христиан доступа в царство небесное, в которое, согласно учению их религии (Мф. 14:23,24), богатые не попадут.

Не менее несправедливым и тираническим был закон, согласно которому все государственные школы были отданы под управление язычников, а христианам запрещалось преподавать науки и искусства[78]. Таким образом, Юлиан запретил христианской молодежи пользоваться благами образования и обрек их либо на невежество и варварство, либо на обучение классическим наукам в языческих школах, построенных на принципах идолопоклонства. По его мнению, эллинистические произведения, особенно поэтические, были не только художественными, но и религиозными документами, пользоваться которыми имели право только язычники. Христианство же он считал несовместимым с подлинной человеческой культурой. Галилеяне, говорил он насмешливо, могут довольствоваться толкованием Матфея и Луки в своих церквях, вместо того чтобы осквернять славных греческих авторов. Было бы нелепо и неблагодарно с их стороны изучать произведения классиков, но при этом пренебрегать богами, которых почитали авторы, ведь на самом деле именно эти боги и были авторами — они направляли умы Гомера, Гесиода, Демосфена, Фукидида, Сократа и Лисия, и эти авторы посвящали свои труды Меркурию или музам[79]. Поэтому он особенно ненавидел образованных учителей церкви — Василия, Григория Назианзина, Аполлинария Лаодикийского — которые использовали классическую культуру для опровержения язычества и защиты христианства. Чтобы избежать его запрета, два Аполлинария поспешно создали христианские подражания Гомеру, Пинда–ру, Эврипиду и Менандру, которые Созомен считал не уступавшими оригиналам, но которые вскоре были забыты. Григорий Назианзин также написал трагедию «Страдающий Христос» и несколько гимнов, которые сохранились до сих пор. Так эти отцы церкви свидетельствовали об обязательности классической литературы для высшего христианского образования, а церковь с тех пор придерживалась того же мнения[80].

Юлиан старался пропагандировать свое дело с помощью литературных нападок на христианскую религию; он сам незадолго до смерти, в разгар подготовки персидской кампании, написал ожесточенный труд против христианства, о чем мы подробнее поговорим в следующем разделе[81].

3. К тому же плану Юлиана, направленному против христианства, следует отнести и его благосклонность к давнему врагу христианской религии иудаизму.

Император в официальном документе выразил уважение к этой древней народной религии и симпатию к ее сторонникам, восхвалял их твердость перед лицом несчастий и осуждал их гонителей. Он освободил иудеев от обременительных налогов и даже призвал их вернуться в святую землю и восстановить храм на горе Мориа в его первоначальном великолепии. Он выделил для этой цели значительные суммы из общественной казны, доверил своему министру Алипию надзор за строительством и обещал, если он вернется победителем из Персии, почтить собственным присутствием торжественное освящение и восстановление поклонения по закону Моисея[82].

Подлинной целью Юлиана в этом начинании была, конечно же, не поддержка иудейской религии; в своем труде против христиан он с большим презрением отзывается о Ветхом Завете и ставит Моисея и Соломона гораздо ниже языческих законодателей и философов. Восстанавливая храм, он намеревался в первую очередь усилить великолепие своего правления, потешить личное тщеславие, высмеять пророчество Иисуса о разрушении храма (которое, тем не менее, уже исполнилось раз и навсегда еще триста лет назад), лишить христиан их самого популярного довода против иудеев и сокрушить влияние новой религии в Иерусалиме[83].

Теперь иудеи с востока и запада стекались в святой город своих отцов, который со времен Адриана им было запрещено посещать, и с фанатичным рвением трудились на благо своей великой национальной религии, надеясь на скорый приход мессианского царства и исполнение всех пророчеств. Сообщается, что женщины принесли свои дорогие украшения, сделали из них серебряные кирки и лопаты и уносили со святого места землю и камни в своих шелковых передниках. Но объединенных сил языческого императора и иудейского народа было недостаточно, чтобы восстановить то, что было разрушено вследствие Божьего суда. Неоднократные попытки строительства ни к чему не привели, и даже языческий источник того времени, которому можно верить, сообщает об огненных извержениях из подземных пустот[84]; возможно, как добавляют христианские авторы, извержения сопровождались яростной бурей, молнией, землетрясением и чудесными знамениями, особенно светящимся крестом в небесах.

Григорий Назианзин, Сократ, Созомен, Феодорит, Филосторгий, Руфин, Амвросий, Златоуст — все они считают это событие сверхъестественным, хотя и расходятся в деталях. Феодорит говорит, что сначала поднялась яростная буря, развеявшая большое количество извести, песка и других строительных материалов, за которой последовала гроза с громом и молнией; Сократ упоминает об огне с небес, расплавившем инструменты рабочих, лопаты, топоры и пилы; оба добавляют к этому землетрясение, вследствие которого камни старого фундамента упали и засыпали выкопанное углубление, а согласно Руфину, обрушились и соседние здания. Наконец после всех этих волнений наступила тишина и, по словам Григория, на небе появился светящийся крест в круге, а на телах присутствовавших запечатлелись кресты, которые светились ночью (Руфин) и ничем не смывались (Сократ). Однако из всех этих авторов современником события в строгом смысле слова был лишь Григорий, он описывал случившееся в тот же год (363) и был уверен, что язычники не обратили на событие никакого внимания (Orat.y iv, p. 110–113). Следующие после него по времени — Амвросий и Златоуст, которые упоминают об этом происшествии по нескольку раз. Греческие и римские историки церкви, а также Уарбертон, Мосгейм, Шрек, Неандер, Герике, Куртц, Ньюмен, Робертсон и другие, из протестантов, верят в чудесный, по крайней мере провиденческий, характер этого примечательного случая.[85] Уарбертон и Ньюмен отстаивают даже правдивость истории о крестах, упоминая о сходных случаях, например, когда в Англии в 1610 г. наблюдались фосфоресцирующие знаки креста, напоминающие метеоры и связанные с молнией по своей электрической природе. В случае с Юлианом, полагают они, непосредственная причина, приведшая в действие все эти разнообразные физические силы, была сверхъестественной, как и при разрушении Содома, так что рабочие либо погибли в огне, либо бежали от святого места в ужасе и отчаянии. Таким образом, вместо того чтобы лишить христиан довода в пользу их веры, Юлиан лишь предоставил им еще один довод, способствующий уничтожению его собственного бесплодного дела.

Закономерная неудача данного проекта — символ всего правления Юлиана, которого вскоре постигла безвременная кончина. Как Цезарь, он покорил варваров — врагов Римской империи на Западе; затем он собирался, как правитель мира, смирить своих врагов на Востоке и стать вторым Александром Македонским, покорив Персию. Он с гордостью отверг все мирные предложения противника и, перезимовав в Антиохии и торжественно посоветовавшись с оракулом, пересек Тигр во главе армии в шестьдесят пять тысяч человек, взял несколько крепостей в Месопотамии и лично подвергался всем трудностям и опасностям войны. Когда мог, он поклонялся языческим богам, но армия его оказалась в самом критическом положении, и однажды ночью, во время незначительного столкновения, вражеская стрела нанесла ему смертельную рану. Он умер вскоре после этого, 27 июня 363 г., на тридцать втором году жизни. Согласно языческим свидетельствам, он принял смерть с гордым достоинством и спокойствием философа–стоика, говоря о славе души (бессмертие которой, однако, он считал в лучшем случае спорным)[86]; более поздние и вызывающие некоторое сомнение христианские рассказы приписывают ему полное безнадежности восклицание: «Ты победил, Галилеянин!»[87] Прощальное обращение к друзьям, которое вкладывает в уста Юлиана Аммиан, весьма характерно. Оно напоминает нам последние часы Сократа, хотя лишено естественной простоты последних, и в нем присутствует заметная примесь самолюбования и театральной аффектации. Тело Юлиана, по его собственному повелению, было перевезено в Тарс, на родину апостола Павла, которого он ненавидел больше, чем остальных апостолов, и там ему был воздвигнут памятник с простой надписью о том, что он был хорошим правителем и храбрым воином, без упоминаний о его религии.

Так во цвете лет умер правитель, омрачивший свои блестящие полководческие, административные и литературные таланты и свою редкую энергичность фанатичным рвением в защите ложной религии и противостоянии истинной. Он извратил свои лучшие качества, используя их для достижения бесполезной и греховной цели, поэтому вместо бессмертных почестей он заслужил позорную славу неудачливого отступника. Если бы он прожил дольше, он, конечно же, ввергнул бы империю в мрачное состояние гражданской войны. Если бы он вернулся с персидской войны с победой, христианам следовало бы ожидать начала кровавых гонений. Следовательно, не стоит удивляться тому, что память о нем была ненавистна для христиан. В Антиохии праздновали его смерть, устроив танцы в церквях и театрах[88]. Даже знаменитый богослов и оратор Григорий Назианзин сравнивал его с фараоном, Ахавом и Навуходоносором[89]. Современная, менее пристрастная историография воздала должное его благородным качествам и попыталась оправдать или, по меньшей мере, объяснить его совершенно ложную позицию по отношению к христианству неправильным образованием, деспотизмом его предшественника и несовершенствами церкви того времени.

С Юлианом пало и его искусственное, гальванизированное язычество «как бесплотное видение, и ни обломка от него не осталось» — остался лишь великий урок: невозможно плыть против течения истории или остановить прогресс христианства. Языческие философы и прорицатели, пользовавшиеся благосклонностью Юлиана, снова были забыты. Их мечта развеялась и не принесла им утешения в их суеверии. Либаний обвиняет в случившемся своих собственных богов, которые дали Констанцию возможность править двадцать лет, а Юлиану — от силы двадцать месяцев. Христианам же всей этой ситуацией был преподнесен урок, о котором говорил уже в начале правления Юлиана Григорий Назианзин, — что церкви надо больше бояться не внешних врагов, а внутренних.

§5. От Иовиана до Феодосия. 363 — 392 г. по P. X.

I. Языческие источники, помимо Аммиана Марцеллина (который, к сожалению, завершает повествование смертью Валента), Зосимы и Евнапия (которые очень пристрастны), таковы: Libamius: 'Ύπερ τών ίερών, или Oratio pro templis (первое полное издание L. de Sinner в Novus Patrum Graec. saec. iv, delectus, Par., 1842). Symmachus: Epist., x, 61 (ed. Pareus, Frcf., 1642). С христианской стороны: Амвросий: Epist. xvii, xviii, ad Valentinian. IL Пруденций: Adv. Symmachum. Августин: De civitate Dei, 1. ν, с. 24–26 (об императорах от Иовиниана до Феодосия, особенно о последнем, которого он весьма прославляет). Сократ: 1. iii, с. 22 sqq. Созомен: 1. vi, с. 3 sqq. Феодорит: 1. iv, с. 1 sqq. Cod. Theodos.: 1. ix‑xvi,

II. De la Bleterie: Histoire de l'empereur Jovien. Amsterd., 1740, 2 vols. Gibbon: chap, xxv‑xxviii. Schröckh: vii, p. 213 sqq. Stuffken: De Theodosii M. in rem christianam meritis. Luga. Batav., 1828. Tillemont: Hist, des empereurs, tom. ν. A. De Brogue, l. с. Victor Schultze: Gesch. d. Untergangs des gr. röm. Heidenthums, i, 209–400.


С этого момента язычество приближалось, медленно, но верно, к неизбежному уничтожению, пока не нашло свой бесславный конец среди волнений великого переселения на руинах империи кесарей, провозгласив победу христианства своей смертью. Императоры, епископы и монахи были, конечно же, несправедливы в тех многократных случаях, когда они разрушали языческие храмы и конфисковывали собственность, но эту несправедливость не сравнить с кровавыми гонениями на христианство в течение трехсот лет. Язычество древней Греции и Рима умерло, потому что пришло в упадок внутренне, и никакие человеческие силы не могли этого предотвратить.

После Юлиана ряд императоров–христиан уже не прерывался. В день смерти Юлиана, когда из семьи Константина никого больше не осталось, армия избрала императором генерала Иовиана, христианина (363 — 364). Он заключил с персами невыгодный, но необходимый мир, вернул на лабарум крест, возвратил церкви ее привилегии, а кроме того, провозгласил всеобщую терпимость в духе Константина. В тех обстоятельствах это была явно наиболее мудрая политика. Он также, подобно Константину, воздерживался от вмешательства во внутренние дела церкви, хотя сам придерживался никейской веры и очень тепло относился к Афанасию. Он умер на тридцать третьем году жизни после краткого восьмимесячного правления. Августин говорит, что Бог забрал его еще раньше, чем Юли–ана, чтобы ни один из императоров не становился христианином ради удачи Константина, но только ради вечной жизни.

Его преемник Валентиниан I (ум. в 375), в целом склонявшийся к деспотическим мерам, также высказался за политику религиозной свободы[90]. Он был сторонником никейской ортодоксии, однако воздерживался от участия в доктринальных спорах. Его брат и соправитель Валент, правивший на Востоке до 378 г., был склонен к арианству и преследовал католиков. Вместе с тем они оба запрещали кровавые жертвоприношения[91] и прорицания. Максимин, представитель Валентиниана в Риме, с крайней жестокостью обращался с теми, кто оказывался виновен в магических практиках, особенно среди римской аристократии. Прорицателей сжигали живьем, их менее известных помощников забивали до смерти кнутами со свинцовыми наконечниками. Практически во всех дошедших до нас свидетельствах магические искусства были увязаны с языческими религиозными обычаями.

В период этого правления язычество впервые официально было определено как paganismus, то есть религия простолюдинов {русск. «поганцев»}; в городах оно почти полностью вымерло и только в удаленных деревнях влачило еще жалкое, незаметное существование[92]. Какой разительный контраст в сравнении со II веком, когда Цельс презрительно называл христианство религией работников и рабов! Конечно, в обоих случаях были и исключения. Особенно в Риме многие наиболее древние и уважаемые семьи в течение долгого времени продолжали придерживаться языческих обычаев, и, по–видимому, вплоть до конца IV века в этом городе сохранялось сто пятьдесят два храма и сто восемьдесят три менее значительных часовни и жертвенника в честь божеств–покровителей[93]. Но защитники старой религии — такие как Фемистий, Либаний и Симмах — ограничивались просьбой о терпимости. Теперь, оказавшись в положении притесняемых, они стали, как раньше — христиане и как позже — гонимые секты католической и протестантской государственных церквей, сторонниками религиозной свободы.

Та же самая политика терпимости продолжалась при Грациане, сыне и наследнике Валентиниана (375 — 383). Но через какое‑то время, под влиянием Амвросия, епископа Миланского, император сделал шаг вперед. Он отказался от титула и чина Pontifex Maximus, конфисковал собственность храмов, упразднил большую часть привилегий жрецов и дев–весталок и отменил по крайней мере часть дотаций из государственной казны на их содержание[94]. Вследствие этого шага язычество стало, как христианство до Константина или же как нынешние американские церкви, зависеть от добровольных пожертвований, однако, в отличие от христианства, оно не было склонно к самопожертвованию и не имело сил для собственного спасения. Когда прекратилась государственная поддержка, была перерезана последняя нить, на которой держалось язычество, хотя еще в течение какого‑то времени оно продолжало существовать по инерции. Грациан также, несмотря на протест сторонников язычества, убрал в 382 г. из здания Римского сената статую и алтарь Виктории, богини победы, на котором некогда сенаторы произносили свои клятвы, жгли благовония и приносили жертвы. Однако он пока вынужден был терпеть жертвоприношения на некоторых языческих праздниках. Вдохновленный Амвросием и весьма ревностно относящийся к католической вере, он отказал еретикам в свободе и запретил публичные собрания евномиан, фотиниан и манихеев.

Его брат Валентиниан II (383 — 392) отверг новую петицию римлян о восстановлении жертвенника Виктории (384). Красноречивый и действительно уважаемый префект Симмах, который, как princeps senatus и первый pontifex Рима, теперь был глашатаем языческой партии, обратился к императору с достойной и изящной речью, но в тоне апологетической неуверенности. Он просил различать свою частную религию и religio urbis, уважать авторитет древности и права почтенного города, достигшего власти над всем миром при поклонении богам. Однако Амвросий Миланский ответил императору в твердом тоне епископского достоинства и несомненности своего успеха, что в случае удовлетворения этой просьбы император санкционирует язычество и откажется от своих христианских убеждений. Амвросий отрицал, что Рим обязан своим величием идолопоклонству — ведь идолопоклонниками были и его поверженные враги. Он указал на разницу между силой христианства (которое постепенно распространялось, несмотря на гонения, и породило целые массы священных дев и аскетов) и слабостью язычества (которое, со всеми своими привилегиями, с трудом сохраняло своих семь ресталок, не делало добрых дел и не проявляло милосердия к угнетенным). Та же самая просьба вновь была обращена в 389 г. к Феодосию, но на нее, под влиянием Амвросия, снова ответили отказом. Последнее национальное святилище Рима дало. Частичная победа, которой добилась языческая партия в правление узурпатора Евгения (392 — 394), продолжалась не более двух лет; после же поражения при Феодосии шестьсот самых выдающихся семейств патрициев — Аннии, Пробы, Аникии, Олибии, Павлины, Бассы, Гракхи и другие — по утверждению Пруденция, сразу перешли в христианскую веру.

§6. Феодосии Великий и его преемники. 392 — 550 г. по P. X.

J. R. Stuffken: Diss, de Theod. M. in rem. christ, mentis. Leyden, 1828. M. Fléchier: Histoire de Theodose le Grand. Par., 1860.


Обычно считается, что окончательно язычество было подавлено в правление императора Феодосия I, хотя это и не совсем справедливо. По этой причине, а также благодаря победам над готами, мудрым законам и другим услугам, оказанным империи, императора прозвали Великим, а благодаря своей личной добродетели он заслуживает того, чтобы его считали одним из лучших императоров Рима[95]. Феодосии был родом из Испании, сын весьма достойного генерала с тем же именем, и Грациан призвал его быть своим соправителем на Востоке в опасные времена, когда империи угрожали варвары (379). После смерти Валентиниана он возглавил империю (392 — 395). Он старался сохранить единство государства и первенство истинной религии. Он был решительным сторонником никейской ортодоксии, способствовал ее победе на Втором вселенском соборе (381), даровал ей привилегии государственной религии и выпустил ряд строгих законов против всяческих еретиков и раскольников. Если говорить об отношении к язычеству, то в течение какого‑то времени он запрещал только жертвоприношения в целях магии и прорицания (385), но со временем распространил этот запрет на всю систему жертвоприношений. В 391 г. он запретил под страхом большого штрафа посещать языческие храмы в религиозных целях, а на следующий год — даже частные возлияния и другие языческие обряды. С тех пор идолопоклонство стало преступлением против государства (хотя объявлялось об этом уже ранее, еще при Констанции, но тогда этот шаг был сделан несколько преждевременно), и виновные в нем сурово наказывались[96].

Однако Феодосий вовсе не настаивал на исполнении данных законов в тех местах, где язычество по–прежнему оставалось сильным; он не запрещал язычникам занимать общественные должности и позволял им по меньшей мере свободу мысли и слова. Его соотечественник, христианский поэт Пруденций, с одобрением говорит, что, распределяя светские должности, Феодосий обращал внимание не на религию, а на заслуги и таланты и возвысил язычника Симмаха до поста консула[97]. Император также назначил оратора–язычника Фемистия префектом Константинополя и даже доверил ему обучение своего сына Аркадия. Он дружески относился к Либанию, который обратился к нему со знаменитой просьбой о храмах в 384 или 390 г., хотя неизвестно, действительно ли он произносил ее в присутствии императора. Короче говоря, этот император был так благосклонен к язычникам, что после смерти сенат, по древним обычаям, причислил его к богам[98].

Феодосий не приказывал разрушать храмы. Он только продолжал практику Грациана, конфискуя храмовую собственность и совершенно лишив идолопоклонство государственной поддержки. Но во многих местах, особенно на Востоке, фанатизм монахов и христианского населения выходил за всякие рамки и они в ярости производили разрушения, на что горько жалуется Либаний. Он называет этих монахов, боровшихся с идольскими изображениями, «людьми в черных одеждах, прожорливыми, как слоны, и постоянно испытывающими жажду, но скрывающими свое сладострастие под притворной бледностью». Здесь основное влияние оказывала вера христиан в то, что языческие боги — это живые существа, бесы[99], и что они живут в храмах. Эта вера была сильнее, чем все художественные и археологические соображения. В Александрии, столице неоплатонического мистицизма, по инициативе жестокого и бездуховного епископа Феофила[100] начался кровавый конфликт между язычниками и христианами, вследствие которого колоссальная статуя и величественный храм Сераписа, уступающий первое место среди величайших памятников языческой архитектуры только храму Юпитера Капитолийского в Риме[101], были разрушены, и распространенное убеждение в том, что после их разрушения небо упадет на землю, не подтвердилось (391). Сила суеверия еще раз была сокрушена этим решительным ударом, и вскоре такая же судьба постигла остальные египетские храмы, хотя выразительные руины сооружений фараонов, Птолемеев и римских императоров в долине Нила по–прежнему стоят, бросая сумеречный свет на загадочный мрак древности. Маркелл, епископ Апамеи в Сирии, в сопровождении вооруженного отряда солдат и гладиаторов с не меньшим рвением ополчился против памятников и основных центров языческого поклонения в своей епархии, но был сожжен живьем разъяренными язычниками, и его убийство осталось безнаказанным. В Галлии святой Мартин Турский между 375 и 400 г. уничтожил множество храмов и изображений, а на их месте воздвиг церкви и монастыри.

Но в церкви звучали и протесты против такого набожного вандализма. В Антиохии, еще в начале этого правления, Златоуст писал в своем прекрасном трактате о мученике Вавиле: «Христиане не должны уничтожать заблуждение силой и яростью, они должны вести людей к спасению, убеждая, наставляя и любя». В том же духе высказывается и Августин, хотя и не совсем последовательно: «Давайте сначала сокрушим идолов в сердцах язычников, и только когда они станут христианами, они сами призовут нас совершить это благое дело [уничтожение идолов] или предвосхитят нас в этом. Теперь же мы должны молиться о них, а не ожесточать их». Но Августин хвалит строгие законы императоров против идолопоклонства.

На Западе уничтожение проводилось несистематически, и множество храмовых руин в Греции и Италии по сей день доказывают, что даже тогда разум и вкус иногда одерживали верх над грубыми прихотями фанатизма и что утверждение «ломать легче, чем строить» имеет свои исключения.

После смерти Феодосия империя снова распалась на две части, которые никогда уже не воссоединились. Слабые сыновья и наследники этого правителя аркадий на Востоке (395 — 408) и Гонорий на Западе (395 — 423), а также Феодосии II, или Младший (сын Аркадия, 408 — 450), и Валентиниан III (423 — 455) выпускали новые законы против язычников или добавляли что‑то к законам предыдущих императоров. В 408 г. Гонорий даже выпустил эдикт, запрещающий язычникам занимать гражданские и военные должности[102]; а в 423 г. вышел еще один эдикт, вообще ставивший под сомнение существование язычников[103]. Однако бесспорно, что в том критическом состоянии, в котором находилась империя, — среди смятений великого переселения, особенно на Западе, — подобные законы просто не могли выполняться в совершенстве. Кроме того, само их частое повторение доказывает, что у язычества еще были свои сторонники. Об этом факте свидетельствуют и разные языческие авторы. Зосима писал свою «Новую историю» до 410 г., в период правления и при дворе Феодосия Младшего (он занимал высокий пост comes и advocatus fisci, как он сам заявляет), и история эта полна неприязни и предубеждения против императоров–христиан. Во многих местах разъяренные язычники предавали смерти христиан, которые разрушали идолов.

Вместе с тем, в это время уже не были исключением и жестокие действия самих христиан. Одним из последних примеров такого поведения была ужасная трагедия Ипатии. Эта женщина, преподаватель неоплатонической философии из Александрии, славилась своей красотой, умом, ученостью и добродетелью и была уважаема как язычниками, так и христианами. Местные христиане и фанатичные монахи, возможно, находившиеся под влиянием склонного к насилию епископа Кирилла, остановили ее на улице, выбросили из повозки, притащили в собор, сорвали с нее всю одежду и варварски убили щитами перед алтарем, а потом разорвали тело на части и сожгли в 415 г. по P. X.[104] Сократ, повествующий о разыгравшейся трагедии, добавляет: «Это событие навлекло серьезную критику как на Кирилла, так и на Александрийскую церковь».

§7. Падение язычества

Окончательное уничтожение язычества в Восточной империи можно отнести к середине V века. В 435 г. Феодосии II велел разрушить храмы или превратить их в церкви. В начале правления Юстиниана I (527 — 567) на гражданских должностях и при дворе оставались еще язычники. Но этот деспотичный император запретил язычество как форму поклонения в империи под страхом смерти, а в 529 г. упразднил его последний интеллектуальный рассадник — философскую школу в Афинах, просуществовавшую девять веков. К тому времени в школе преподавало всего семь философов[105], тени древних семи мудрецов Греции — поразительная игра истории, равно как и имя последнего императора Западной Римской империи Ромула Августа или, как его еще с презрением называли, Августула, сочетающее в себе имена основателя города и основателя империи.

На Западе язычество держалось до середины VI века и даже позже отчасти как личное религиозное убеждение многих образованных и аристократических семейств Рима, отчасти даже в форме полноценного поклонения — в отдаленных провинциях и в горах Сицилии, Сардинии и Корсики[106], а отчасти в языческих обычаях и народных привычках, таких как гладиаторские бои, еще существовавшие в Риме в 404 г., и помпезные луперкалии — нечто вроде языческого карнавала, праздник Луперка, бога стад, который со всеми его непотребствами еще отмечали в феврале 495 г. Но в целом можно сказать, что греко–римское язычество как система поклонения было погребено под руинами Западной империи, павшей под натиском бури великого переселения. Примечательно, что северные варвары уничтожали язычество с не меньшим рвением, чем империю, и охотно содействовали победе христианской религии. Готский король Аларих, вступив в Рим, твердо приказал своим подданным не трогать церкви апостолов Петра и Павла, признав их святилищами, и проявил гуманность, которую Августин справедливо объясняет влиянием христианства (даже в его искаженной арианской форме) на этот варварский народ. Как он говорит, имя Христа, которое хулят язычники, привело не к разрушению, а к спасению города[107]. Одоакр, положивший конец Западной Римской империи в 476 г., совершил поход в Италию по призыву святого Северина и, хотя сам был арианином, с большим уважением отнесся к ортодоксальным епископам. То же самое можно сказать и о его победителе и преемнике вестготе Теодорихе, которого император Восточного Рима Анастасий признал царем Италии (500 г. по P. X.) и который также был арианином. Таким образом, в отношениях между варварами и римлянами, равно как когда‑то давно между римлянами и греками, а в какой‑то степени и иудеями, получилось, что побежденные стали диктовать законы победителям. Христианство одержало победу в обоих случаях.

Таким был конец греко–римского язычества со всей его властью, мудростью и красотой. Оно пало жертвой медленного, но неуклонного процесса неизбежного распада. Его падение — это возвышенная трагедия, которая, при всей нашей неприязни к идолопоклонству, не может не вызвать некоторой печали. Когда христианство только появилось, язычество заключало в себе всю мудрость, литературу, искусство и политическую силу цивилизованного мира, и все это оно направило на борьбу с безоружной религией распятого Назарянина. А после четырех–пяти веков борьбы оно лежало в пыли, сокрушенное, без надежды на восстановление. Несмотря на внешнюю поддержку государства, оно утратило всю свою власть и никогда не было достаточно отважным, чтобы решиться на мученичество; христианская же церковь породила множество исповедников и мучеников, и иудаизм жив до сих пор, несмотря на все гонения. Надежда на то, что христианство падет около 398 г., просуществовав триста шестьдесят пять лет[108], обратилась против самого язычества. Последним проблеском жизни древней религии была его жалкая мольба о терпимости и плач над руинами империи. Его лучшие представители нашли убежище в церкви и обратились или хотя бы приняли христианские имена. Теперь боги были низвергнуты, пророчества и предсказания прекратились, Сивиллины книги были сожжены, языческие храмы разрушены или превращены в церкви и до сих пор стоят как памятники победе христианства[109].

Но хотя древние Греция и Рим навеки пали, дух греко–римского язычества еще жив. Он продолжает жить в природном сердце человека, которое в наше время так же сильно нуждается в рождении свыше от Божьего Духа. Он живет во многих идолопоклоннических и суеверных обычаях Греческой и Римской церквей, против которых чистый дух христианства инстинктивно протестовал с самого начала и будет протестовать, пока все остатки грубого и утонченного идолопоклонства не будут побеждены как внешне, так и внутренне, искорененные крещением и освящением не только водой, но также духом и огнем Евангелия.

Наконец, лучшее из духа древней Греции и Рима по–прежнему живет в бессмертных произведениях их поэтов, философов, историков и ораторов — теперь оно уже не враг, но друг и слуга Христа. То, что воистину велико, благородно и прекрасно, не может погибнуть. Классическая литература приготовила путь для Евангелия в области естественной культуры, поэтому позже она превратилась в орудие защиты последнего. Она, как и Ветхий Завет, стала полноправным наследием христианской церкви, которая спасла эти драгоценные произведения гения от разрушений переселения народов и темноты Средневековья и использовала их как материал для создания храма современной цивилизации. Исполнились слова великого апостола язычников: «Всё ваше». Древние классики, избавленные от бесовской власти идолопоклонства, пришли на служение единственному истинному и живому Богу, некогда «неведомому» им, но теперь явленному всем, так что в результате смогла исполниться их подлинная миссия — наставников, готовивших новое поколение к принятию христианской учености и культуры. Такой была самая благородная, самая достойная, самая полная победа христианства, превратившего врага в друга и союзника.

Загрузка...