Нет ничего печальнее Санкт-Петербурга в отсутствие императора. Правда, этот город вообще нельзя назвать веселым, но без государя и его двора он превращается в пустыню. Как известно, он живет под вечной угрозой наводнения, и, проходя сегодня по безлюдным набережным, по опустевшим бульварам, я говорил себе: «Петербург будет затоплен; жители бегут, и воды снова завладеют трясиной. На сей раз природа остается сильнее человека». Но дело совсем не в этом. Петербург умер, потому что император в Петергофе. Вот и все.
Только царь может населить этот бивуак, покидаемый всякий раз, когда хозяин исчезает. Только царь внушает страсти и желания автоматам, он — волшебник, чье присутствие будит Россию. Стоит ему уйти, и она погружается в сон. Когда двор уезжает, Петербург принимает вид театрального зала после спектакля. С тех пор как я возвратился из Петергофа, я не узнаю пышной столицы. Это не город, покинутый мною четыре дня тому назад. Но если бы император вернулся сегодня, завтра бы все ожило и зашевелилось, и то, что сегодня наводит скуку, стало бы завтра захватывающе интересным. Нужно быть русским, чтобы понять, какую власть имеет взор монарха. В его присутствии астматик начинает свободно дышать, к парализованному старцу возвращается способность ходить, больные выздоравливают, влюбленные забывают свою страсть, молодые люди перестают думать о партиях. Место всех человеческих стремлений, помыслов и желаний занимает одна всепознающая страсть — честолюбие, одна всепобеждающая мысль — выдвинуться во что бы то ни стало, подняться на следующую ступень, ловя улыбку властелина. Одним словом, царь — это Бог, жизнь и любовь для этих несчастных людей.
Но каким путем пришли русские к такому полнейшему самоотрицанию, к такому полному забвению человеческого достоинства? Каким средством достигли подобных результатов? Средство весьма простое — «чин». Чин — это гальванизм, придающий видимость жизни телам и душам, это — единственная страсть, заменяющая все людские страсти. Я показал вам действие, оказываемое «чином». Теперь нужно рассказать, что он собой представляет.
Чин — это нация, сформированная в полки и батальоны, военный режим, примененный к обществу в целом и даже к сословиям, не имеющим ничего общего с военным делом. С тех пор как введена эта иерархия, человек, никогда не видевший оружия, может получить звание полковника.
Петр Великий — к нему мы всегда должны возвратиться, чтобы понять современную Россию, — Петр Великий почувствовал однажды, что некоторые национальные предрассудки, связанные с доисторическим строем, могут помешать ему в осуществлении его планов. Он заметил, что кое-кто из его стада склонен к чрезмерной независимости, к известной самостоятельности мышления. И вот, дабы покончить с этим злом, самым неприятным и тяжелым для ума проницательного и энергичного в своей области, но слишком ограниченного и не понимающего преимуществ известной доли свободы для самих правителей, этот великий мастер в деле произвола не придумал ничего лучшего, как разделить свое стадо, то есть народ, на ряд классов, не имеющих никакого отношения к происхождению соответствующих индивидуумов. Так, сын первого вельможи империи может состоять в последнем классе, а сын его крепостного, по прихоти монарха, может дойти до первых классов. Словом, каждый получает то или иное место в зависимости от милости государя. Таким-то образом, благодаря «чину», одному из величайших дел Петра, Россия стала полком в шестьдесят миллионов человек.
Петр отлично понимал, что, поскольку в стране существует аристократия, самодержавная власть в значительной мере останется фикцией. Поэтому он сказал себе: «Чтобы стать действительно самодержцем, нужно уничтожить последние остатки феодализма, а чтобы достигнуть этого, лучше всего создать карикатуру на аристократов, то есть покончить со знатью, сделав ее зависимой от меня». Дворянство не уничтожено, но преобразовано, то есть сведено на нет чем-то, занявшим его место, но не заменившим его. Достаточно стать членом новой иерархии, чтобы достигнуть со временем наследственного дворянства. Таким-то путем Петр Великий, опередив почти на целое столетие современные революции, разрушил феодальный строй.
Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал своей свободой во имя победы. Без этой задней мысли, которой люди повинуются, быть может, бессознательно, история России представлялась бы мне неразрешимой загадкой.
Здесь возникает серьезный вопрос: суждено ли мечте о мировом господстве остаться только мечтою, способной еще долгое время наполнять воображение полудикого народа, или она может в один прекрасный день претвориться в жизнь? Эта дилемма не дает мне покоя, и, несмотря на все усилия, я не могу ее разрешить. Скажу лишь одно: с тех пор как я в России, будущее Европы представляется мне в мрачном свете. Однако я должен сознаться, что такое мнение оспаривается очень умными и наблюдательными людьми. Последние уверяют меня, что я преувеличиваю могущество Российской империи, что каждое государство имеет свой удел, что участь России — завоевать Восток и затем распасться на части. Мои оппоненты, отказывающиеся верить в блестящее будущее славян, признают вместе со мною положительные качества этого народа, его одаренность, его чувство изящного, способствующее развитию искусств и литературы. Но по их мнению, эти качества недостаточны для осуществления тех честолюбивых замыслов, которые я предполагаю в русском правительстве. «Научный дух отсутствует у русских, — прибавляют мои противники, — у них нет творческой силы, ум у них по природе ленивый и поверхностный. Если они и берутся за что-либо, то только из страха. Страх может толкнуть их на любое предприятие, но он же мешает им упорно стремиться к заранее намеченной цели. Гений по натуре сродни героизму, он живет свободой, тогда как страх и рабство имеют лишь ограниченную сферу действия, как та посредственность, орудием которой они являются. Русские хорошие солдаты, но плохие моряки; в общем, они скорее склонны к покорности, нежели к проявлению своей воли. Их уму не хватает импульса, как их духу — свободы. Вечные дети, они могут на миг стать победителями в сфере грубой силы, но никогда не будут победителями в области мысли. А народ, не могущий ничему научить те народы, которые он собирается покорить, недолго останется сильнейшим.
Даже физически французские и английские крестьяне крепче русских. Последние скорее ловки, чем мускулисты, скорее необузданны, чем энергичны, скорее хитры, чем предприимчивы. У них есть пассивная храбрость, но им недостает отваги и настойчивости. Армия, замечательная своей дисциплинированностью и хорошей выправкой на парадах, состоит, за исключением нескольких отборных корпусов, из солдат, чисто обмундированных на плацу, но грязно одетых в казарме. Серый, нездоровый цвет лица солдат говорит о голоде и лишениях, ибо интенданты безбожно обкрадывают несчастных. Две турецких кампании с достаточной ясностью указали на слабость колосса. Одним словом, государство, от рождения не вкусившее свободы, государство, в котором все серьезные политические кризисы вызывались иностранными влияниями, такое государство не имеет будущего. Из всего изложенного заключают, что Россия, грозная постольку, поскольку она борется с азиатскими народностями, будет сломлена в тот день, когда она сбросит маску и затеет войну с европейскими державами».
Таковы, как мне кажется, сильнейшие аргументы моих оптимистически настроенных противников, обвиняющих меня в преувеличенных страхах. Но во всяком случае, мое мнение разделяют тоже весьма серьезные люди, укоряющие оптимистов за их ослепление и призывающие их открытыми глазами смотреть в лицо опасности и действовать, прежде чем она станет непредотвратимой. Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару.
Не ждите от меня систематического описания путешествия. Я пишу лишь о том, что производит на меня сильное впечатление, нисколько не заботясь о перечислении всего виденного: каталогов и так слишком много, и я не стремлюсь умножить их число.
В России ничего нельзя увидеть без церемоний и сложных приготовлений. Русское гостеприимство столь уснащено формальностями, что отравляет жизнь самим покровительствуемым иностранцам. Эти формальности служат благовидным предлогом для того, чтобы стеснить движения иностранца и ограничить свободу его суждений. Вас торжественно принимают и любезно знакомят со всеми достопримечательностями, поэтому вам невозможно шагу ступить без проводника. Путешественник никогда не бывает наедине с собой, у него нет времени составить себе собственное мнение, а этого-то как раз и добиваются. Вы хотите осмотреть дворец? — к вам приставляют камергера, который ходит за вами по пятам, обращает ваше внимание на тысячи мелочей и заставляет вас восторгаться всем без разбора. Вы хотите посетить лагерь, полюбоваться живописной пестротой мундиров, познакомиться с жизнью солдат в палатках? — вас сопровождает офицер, иногда даже генерал; госпиталь? — вас эскортирует главный врач; крепость? — вам ее покажет или, вернее, вежливо скроет от ваших нескромных взоров сам комендант. И т. д. и т. п.
Наскучив этим китайским церемониалом, вы решаете лучше не видеть многого, чем без конца испрашивать разрешения, — вот первая выгода системы. Если же ваше любопытство исключительно выносливо и вам не надоедает причинять хлопоты людям, то, во всяком случае, вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные сношения со всевозможными начальниками и вам предоставят лишь одну свободу — свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вам ни в чем не отказывают, но вас повсюду сопровождают. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами. Вот как вас мучают под предлогом оказания особой чести. Такова, впрочем, участь привилегированных путешественников.
Что же касается иностранцев, не пользующихся покровительством, то они вообще ничего не видят. Эта милая страна устроена так, что, не имея непосредственной помощи представителей власти, иностранцу невозможно путешествовать по ней без неудобств и даже без опасностей. Не правда ли, вы узнаете восточные нравы под маской европейской учтивости? Своеобразная помесь Востока и Запада вообще характеризует Российскую империю и дает себя знать решительно на каждом шагу.
Чрезвычайное недоверие, которое выказывают по отношению к иностранцам представители всех решительно классов русского населения, заставляет их, в свою очередь, быть начеку. По внушаемому вами страху вы догадываетесь о той опасности, которой подвергаетесь.
Например, в Петергофе трактирщик отказался отпустить моему слуге прескверный ужин «на вынос» и потребовал уплаты вперед. Заметьте, что заведение этого осторожного субъекта находится в двух шагах от театра, где я приютился. То, что вы подносите ко рту одной рукой, нужно оплачивать другой. Если вы закажете что-либо у купца и не дадите ему задатка, он примет это за шутку и не станет на вас работать. Никто не имеет права покинуть Россию, не предупредив о своем намерении всех кредиторов. Это значит, что он должен поместить в газетах троекратное извещение о предполагаемом отъезде, причем одно объявление должно быть отделено от другого восьмидневным промежутком. Правило это соблюдается неукоснительно: даже если заплатить полиции за «сокращение формальностей», то и тогда необходимо раз или два поместить такое объявление. Почтовые лошади предоставляются также лишь по предъявлении особого аттестата, удостоверяющего, что вы никому ничего не должны.
Все эти предосторожности указывают на царствующую в стране недобросовестность, и так как до последнего времени русские почти не имели сношений с иностранцами, то, очевидно, научились они искусству обмана друг у друга.
Чем больше я восхищаюсь императором Николаем, тем, быть может, несправедливее становится мое отношение к царю Петру — так по крайней мере может показаться. Однако это неверно: я преклоняюсь перед его могучей волей, вызвавшей к жизни на обледенелом в течение восьми месяцев в году болоте такой город, как Петербург. Но мой вкус возмущается при виде тех несчастных слепков с классической архитектуры, которыми он и его преемники наградили Россию и этим сделали из нее пародию на Грецию и Италию. В архитектуре ценно умение самым простым и прямым путем приспособлять здания к той цели, к которой они предназначены. Для чего, спрашивается, наставили столько пилястров, аркад и колоннад в городе, в котором можно жить, только тщательно законопатив двойные рамы в окнах? В Петербурге можно гулять лишь в подземельях, а не под воздушными портиками. Почему же вы не прокапываете туннелей под вашими дворцами? Небо — ваш враг, бегите же от него. Вам не хватает солнца, живите при свете факелов.
Набережные Петербурга относятся к числу самых прекрасных сооружений в Европе, потому что их великолепие заключается в массивности и целесообразности постройки. Глыбы гранита защищают столицу от ярости невских вод и в то же время опоясывают красавицу реку чудесными парапетами. Почва уходит у нас из-под ног, так что же? Мы сделаем мостовую из скал, и на ней воздвигнем наш пышный город. Тысячи человек погибнут на этой работе? Не беда! Зато мы будем иметь европейскую столицу и славу великого города. Оплакивая бесчеловечную жестокость, с которой было создано это сооружение, я все же восхищаюсь его красотой.
Мое восхищение вызывает также Зимний дворец и окружающий его ансамбль зданий. Хотя лучшие памятники архитектуры Петербурга теряются среди огромных площадей, похожих больше на равнину, дворец имеет импозантный вид, а красный цвет песчаника, из которого он выстроен, приятен для глаз. Александровская колонна, главный штаб, Триумфальная арка в глубине полукруга зданий, Адмиралтейство с изящными колоннами и золотой иглой, Петр Великий на своей скале, министерства, похожие скорее на дворцы, наконец, замечательный, но еще незаконченный Исаакиевский собор и три моста, переброшенные через Неву, — все это, сконцентрированное на одной площади, некрасиво, но поразительно величественно. Необъятная эта площадь состоит, собственно, из трех площадей, сливающихся в одну, — Петровской, Исаакиевской и Дворцовой. Можно критиковать отдельные детали (и немало деталей), но все в целом достойно удивления.
Я посетил несколько церквей. Казанский собор обширен и красив, но входят в него с угла. Дело в том, что алтарь должен быть обязательно обращен к востоку. Так как направление Невской «першпективы» не совпадает с этим церковным каноном, то собор выстроили боком к проспекту. Святоши победили архитекторов, и одно из прекраснейших зданий России оказалось испорченным{84}.
Смольный собор — самый большой и самый великолепный в Петербурге. Он принадлежит конгрегации — чему-то вроде капитула женщин и девушек, основанному императрицей Анной. Огромные здания, архитектура которых подходит скорее для военных заведений, отведены под жилье этим дамам. Проходя по своеобразному учреждению, я спрашивал себя: что это такое — не монастырь, не дворец, а скорее всего женские казармы{85}.
Неподалеку от Смольного виден небольшой Таврический дворец, в несколько недель выстроенный Екатериной для Потемкина. Красивый, но покинутый дворец постепенно разрушается — в России даже за камнями нужен уход, иначе они недолговечны{86}.
Осмотрел я и картинную галерею Эрмитажа — туда попадают из Зимнего дворца по мосту, переброшенному через переулок. В Эрмитаже имеются сокровища, особенно голландской школы. Но… не люблю я живописи в России. В таком близком соседстве с полюсом освещение не благоприятствует картинам, и для глаза, ослепленного блеском снега, пропадают чудесные оттенки колорита. Конечно, зала Рембрандта прекрасна, однако я предпочитаю произведения этого мастера, виденные в Париже и других местах. Особенно портит коллекцию Эрмитажа большое количество посредственных полотен, от которых нужно отвлечься, чтобы наслаждаться шедеврами. Собирая галерею Эрмитажа, гнались за громкими именами, но подлинных произведений больших мастеров немного, подделок гораздо больше{87}.
На днях я прогуливался по Невскому проспекту в обществе одного петербуржца, француза по происхождению, человека очень неглупого и хорошо изучившего петербургское общество. Беседа наша касалась различных сторон русского быта, причем мой спутник упрекал меня за слишком лестное мнение о России. Между прочим, мы коснулись и личности государя.
— Вы не знаете императора, — сказал мой собеседник, — он глубоко неискренний человек.
— По-моему, можно упрекать его в чем угодно, но только не в лицемерии, — возразил я.
— Но вспомните хотя бы поведение его после смерти Пушкина.
— Мне неизвестны подробности этого несчастного события.
— Однако вам известно, что Пушкин был величайшим русским поэтом!
— Об этом мы не можем судить.
— Но мы можем судить о его славе.
— Восхваляют его стиль, — сказал я. — Однако эта заслуга не столь велика для писателя, родившегося среди некультурного народа, но в эпоху утонченной цивилизации. Ибо он может заимствовать чувства и мысли соседних народов и все-таки казаться оригинальным своим соотечественникам. Язык весь в его распоряжении, потому что язык этот совсем новый. Для того чтобы составить эпоху в жизни невежественного народа, окруженного народами просвещенными, ему достаточно переводить, не тратя умственных усилий. Подражатель прослывет созидателем.
— Заслуженно или нет — это другой вопрос, — возразил мой собеседник, — но Пушкин завоевал громкую славу. Человек он был еще молодой и чрезвычайно вспыльчивый. Жена его, редко красивая женщина, внушала Пушкину больше страсти, нежели доверия. Одаренный душой поэта и африканским характером, он был ревнив. И вот, доведенный до бешенства стечением обстоятельств и лживыми доносами, сотканными с коварством, напоминающим сюжеты трагедий Шекспира, несчастный русский Отелло теряет всякое самообладание и требует сатисфакции у француза, господина Дантеса, которого считает своим обидчиком.
Дуэль в России — дело страшное. Ее не только запрещает закон, но и осуждает общественное мнение. Дантес сделал все возможное, чтобы избежать огласки. Преследуемый по пятам потерявшим голову поэтом, он с достоинством отказывается от поединка. Но продолжает оказывать знаки внимания жене Пушкина и наконец женится на ее сестре. Пушкин близок к сумасшествию. Неизбежное присутствие человека, смерти которого он жаждет, представляется ему сплошным оскорблением. Он идет на все, чтобы изгнать Дантеса из своего дома. Дело доходит до того, что дуэль становится неизбежной. Они встречаются у барьера, и Дантес поражает Пушкина. Тот, кого осуждает общественное мнение, вышел победителем, а оскорбленный супруг, народный поэт, невинная жертва — погиб.
Смерть эта вызвала большое волнение. Вся Россия облачилась в траур. Пушкин, творец дивных од, гордость страны, поэт, воскресивший славянскую поэзию, первый русский поэт, чье имя завоевало внимание даже Европы, короче, слава настоящего и надежда будущего — все погибло! Идол разбит под сенью собственного храма, герой в расцвете сил пал от руки француза. Какая ненависть поднялась, какие страсти разгорелись! Вся империя взволнована. Всеобщий траур свидетельствует о славе страны, которая может сказать Европе: «Я имела своего поэта, и я имею честь его оплакивать».
Император, лучше всех знающий русских и прекрасно понимающий искусство лести, спешит присоединиться к общей скорби. Сочувствие монарха столь льстит русскому духу, что пробуждает патриотизм в сердце одного юноши, одаренного большим талантом. Сей слишком доверчивый поэт проникается восторгом к августейшему покровительству, оказанному первому среди поэтов, и, вдохновенный наивной благодарностью, осмеливается написать оду… — заметьте, какая смелость, — патриотическую оду, выразив признательность монарху, ставшему покровителем искусств. Кончается эта ода восхвалением угасшего поэта. Вот и все! Я читал эти стихи — они вполне невинны. Быть может, даже юноша мечтал о том, что сын императора со временем вознаградит второго русского поэта, подобно тому как сам император чтит память первого.
О, безрассудный смельчак! Он и в самом деле получил награду: секретный приказ отправиться для развития своего поэтического таланта на Кавказ, являющийся исправленным изданием давным-давно известной Сибири. Проведя там два года, он вернулся больной, павший духом и с воображением, радикально излечившимся от химерических бредней. Будем надеяться, что и тело его излечится от кавказской лихорадки. Ну что же, и после этого вы будете верить официальным речам императора?{88}
Мне оставалось только молчать.
Вчера я перечел несколько переводов из Пушкина. Они подтвердили мое мнение о нем, составившееся после первого знакомства с его музой. Он заимствовал свои краски у новой европейской школы. Поэтому я не могу назвать его национальным русским поэтом.