Для поездки в Нижний я нанял тарантас на рессорах, чтобы поберечь свою коляску. Но этот экипаж местного производства оказался немногим прочнее моего, на что обратил мое внимание один москвич, пожелавший меня проводить.
— Вы меня пугаете, — сказал я ему, — потому что мне надоели починки на каждой станции.
— Для продолжительного путешествия я бы советовал вам запастись другим экипажем, но такую небольшую поездку он выдержит.
Эта «небольшая поездка» измеряется, однако, включая крюк для посещения Троице-Сергиевского монастыря и Ярославля, четырьмя сотнями лье, причем, как меня уверяют, лишь полтораста придется сделать по отвратительным дорогам. По принятому русскими способу измерять расстояния видно, что они живут в стране, не уступающей по размерам всей Европе, если даже оставить в стороне Сибирь.
Действительно, дорога оказалась ужасной — и не только на протяжении трети всего пути. Если верить русским, все дороги у них летом хороши. Я же нахожу их из рук вон плохими. Лошади вязнут по колена в песке, выбиваются из сил, рвут постромки и каждые двадцать шагов останавливаются. А выбравшись из песка, вы попадаете в море грязи, из которой торчат пни и огромные камни, ломающие экипажи и калечащие лошадей. По такой же дороге мне пришлось прокатиться для того, чтобы попасть в Троице-Сергиевский монастырь, историческую обитель, лежащую на расстоянии двадцати лье от Москвы{110}. Я расположился там на ночь, когда мне доложили, что меня хочет видеть знакомый, выехавший из Москвы спустя несколько часов после моего отъезда. Этот господин, безусловно заслуживающий доверия, подтвердил уже слышанные мною известия, а именно, что в Симбирской губернии недавно было сожжено правительством 80 деревень в результате крестьянского бунта. Русские приписывают эти волнения польским интригам.
— Какой смысл полякам жечь Россию? — спросил я у лица, сообщившего мне эти новости.
— Никакого, — отвечал мой знакомый, — если не считать того, что они хотят навлечь на себя гнев русского правительства. Они боятся, как бы их не оставили в покое.
— Вы напоминаете обвинения, раздававшиеся в начале нашей революции против аристократов: доказывали, будто они сами жгут свои замки.
— Я вижу, вы мне не верите — и совершенно напрасно. Я внимательно наблюдаю события и знаю по опыту, что всякий раз, как император склоняется к милости, поляки устраивают новые комплоты. Они посылают к нам переодетых эмиссаров и инсценируют заговоры, за отсутствием реальных преступлений, с единственной целью разжечь ненависть русских и вызвать новые кары на головы своих соотечественников. Одним словом, они боятся, как бы мягкость русского правительства не повлияла на их крестьян, которые, привлеченные благодеяниями государя, в конце концов могли бы полюбить «врагов».
— Конечно, я вам не верю. Кроме того, почему бы вам не простить поляков в виде наказания? Вы бы оказались тогда и более искушенными политиками, и более великодушными людьми, чем они. Но вы их ненавидите, и, кажется мне, чтобы оправдывать свою злобу, обвиняете их во всех постигающих вас неприятностях. Обвинения в интригах — только предлог для новых преследований.
— Вы судите так, потому что не знаете ни русских, ни поляков.
— Обычный припев ваших соотечественников, когда им приходится выслушивать горькие истины. Поляков узнать легко, они откровенно вам обо всем говорят. Я скорее доверяю словоохотливым людям, которые все выбалтывают, чем молчальникам, говорящим лишь то, о чем их никто не просит распространяться.
— Однако во мне вы, по-видимому, вполне уверены.
— В вас лично — да. Но когда я вспоминаю, что вы русский, я раскаиваюсь в своей неосторожности, то есть в своей откровенности, хотя и знаком с вами больше десяти лет.
— Могу себе представить, как вы с нами рассчитаетесь, когда вернетесь домой!
— Если бы я вздумал написать о вас, пожалуй, вы оказались бы правы. Но поскольку я, как вы утверждаете, не знаю русских, то я уж остерегусь наобум высказаться об этой непостижимой нации.
— Это лучшее, что вы можете сделать.
— Без сомнения. Но знайте, что уличить скрытных людей в скрытности — значит сорвать с них маску.
— Вы слишком саркастичны и слишком проницательны для таких варваров, как мы.
С этими словами мой добрый знакомый сел в экипаж и ускакал галопом, а я вернулся к прерванным записям. Теперь я прячу их между листами оберточной бумаги. Я уже говорил, как я боюсь внезапного обыска и как скрываю от фельдъегеря свою страсть к корреспонденции. Недавно я убедился, что он заходит ко мне в комнату, предварительно спросив разрешения у моего Антонио. Итальянец может потягаться в лукавстве с русскими. Антонио служит у меня камердинером уже пятнадцать лет. У него голова современного римлянина и благородное сердце его древних предков. Я бы не рискнул отправиться в Россию с обыкновенным слугою и, уж во всяком случае, не отважился бы тогда писать. Но, имея Антонио в качестве контрмины против фельдъегеря с его шпионством, я чувствую себя до известной степени в безопасности.
Известные своим беспристрастием москвичи уверили меня, что я найду в монастыре очень сносное место ночлега. Действительно, монастырское подворье, расположенное вне ограды лавры, оказалось довольно внушительным зданием с просторными и по внешнему виду вполне подходящими для жилья комнатами. Но увы, внешность была обманчива. Не успел я улечься с обычными предосторожностями, как убедился, что на этот раз они меня не могут спасти, и вся ночь прошла в ожесточенной битве с тучами насекомых. Каких там только не было! Черные, коричневые, всех форм и, боюсь, всех видов. Смерть одного, казалось, навлекала на меня месть всех его собратий, бросавшихся туда, где пролилась кровь павшего на поле славы. Я сражался с отчаянием в душе, восклицая: «Им не хватает только крыльев, чтобы довершить сходство с адом!» Эти насекомые остаются в наследство от паломников, стекающихся к Троице со всех концов Российской империи, и размножаются в невероятном количестве под сенью раки святого Сергия. По-видимому, на них и их потомстве почиет небесное благословение, ибо плодятся они здесь так, как нигде на свете. Видя, что вражеские легионы не убывают, несмотря на все мое рвение, я совершенно пал духом. А вдруг, мерещилось мне, в этой омерзительной армии имеются невидимые эскадроны, присутствие которых обнаружится только при дневном свете? Мысль, что окраска вооружения скрывает их от моих глаз, привела меня в исступление. Кожа моя горела, кровь стучала в висках, я чувствовал, что меня пожирают невидимые враги. В эту минуту я предпочел бы, пожалуй, иметь дело с тиграми, чем с полчищами этой мелкой твари. Я вскочил с постели, бросился к окну и распахнул его. Это дало мне краткую передышку, но кошмар преследовал меня повсюду. Стулья, столы, потолок, стены, пол — все казалось живым и буквально кишело.
Мой камердинер вошел ко мне раньше обычного часа. Несчастный пережил те же муки, и даже большие, потому что за отсутствием походной кровати он пользуется набитым соломой мешком, который располагается на полу, дабы избежать диванов и прочих местных предметов обстановки с их традиционными приложениями. Глаза бедного Антонио были как щелочки, лицо распухло. Увидя столь печальную картину, я воздержался от расспросов. Без слов указал он мне на свой плащ, ставший из голубого, каким он был вчера, каштановым. Плащ словно двигался на наших глазах, во всяком случае, он покрылся подвижным узором, напоминая оживший персидский ковер. От такого зрелища ужас охватил нас обоих. Вода, воздух, огонь — все оказавшиеся в нашей власти стихии были пущены в ход. Наконец, кое-как очистившись, я оделся и, притворившись, что позавтракал, отправился в монастырь. Там меня поджидала новая армия неприятелей, состоявшая насей раз из легкой кавалерии, расквартированной в складках одежды монахов. Эти отряды меня нимало не испугали. После ночной битвы с гигантами, стычки среди бела дня с разведчиками казались сущими пустяками. То есть, говоря без метафор, укусы клопов и страх перед вшами так меня закалили, что на тучи блох, скакавших у нас в ногах повсюду, куда бы мы ни шли, я обращал столь же мало внимания, как на дорожную пыль. Мне даже было стыдно за свое равнодушие. Это утро и предшествовавшая ему ночь снова разбудили во мне глубокое сострадание к несчастным французам, попавшим в плен после пожара Москвы. Из всех физических бедствий паразиты представляются мне самым тягостным и печальным. Нечистоплотность — нечто большее, чем может показаться с первого взгляда: для внимательного наблюдателя она свидетельствует о нравственном падении, гораздо худшем, чем телесные недостатки. Она является как бы результатом и душевных, и физических недугов. Это и порок, и болезнь в одно и то же время.
Несмотря на дурное настроение, я во всех деталях осмотрел знаменитую лавру. Она, в общем, не имеет внушительного вида, свойственного нашим древним готическим монастырям. Конечно, люди стекаются к обителям не для того, чтобы любоваться архитектурными красотами. Но с другой стороны, наличие последних не умаляет их святости и не лишает заслуг набожных пилигримов.
На плоской и незначительной возвышенности стоит город, окруженный мощными зубчатыми стенами. Это и есть монастырь. Подобно Москве, его позолоченные главы и шпили горят на солнце и издали манят паломников. По гребню стен идет крытая галерея. Я обошел по ней вокруг всего монастыря, сделав около полумили. Всего в лавре девять церквей, небольших по размерам и теряющихся в общей массе построек, разбросанных без всякого плана. Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись неизменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная.
Все прославленные в истории России личности делали богатые вклады в этот монастырь, казна которого полна золота, бриллиантов, жемчуга. Весь мир, можно сказать, вложил свою лепту в его несметные богатства, но во мне они вызвали скорее изумление, граничащее со столбняком, нежели восторг. Императоры и императрицы, набожные царедворцы, ханжествующие распутники и истинно святые подвижники, соперничая друге другом в расточительности, одаряли, каждый по-своему, знаменитую обитель. И, на мой взгляд, простые одежды, и деревянная утварь святого Сергия затмевают все великолепные сокровища, включая богатейшие церковные облачения, принесенные в дар самим Потемкиным.
Рака с мощами Сергия ослепляет невероятной пышностью. Она — из позолоченного серебра великолепной отделки. Ее осеняет серебряный балдахин, покоящийся на колоннах того же металла, — дар императрицы Анны. Французам досталась бы здесь хорошая добыча. Неподалеку от раки покоится прах цареубийцы и узурпатора Бориса Годунова и останки членов его семьи{111}. Есть много и других знаменитых могил.
Несмотря на мои настоятельные просьбы, мне не пожелали показать библиотеку. На все доводы я получал (через переводчика) один и тот же ответ: «Запрещено». Эта стыдливость гг. монахов, прячущих сокровища знания и выставляющих напоказ суетные богатства, показалась мне весьма странной. Очевидно, заключил я, их книги покрыты более толстым слоем пыли, чем их драгоценности.