ГЛАВА XXIV

По дороге в Нижний. — Русские ямщики. — Небезопасное путешествие. — Переезд через Волгу. — Самоотречение и покорность. — Сибирь. — Россия в квадрате. — Находчивость русских. — Еще о национальных напевах. — Трехколесный экипаж. — Сибирская дорога. — Унылые пейзажи. — Встреча с колодниками.

Вчера утром я выехал из Ярославля в Нижний Новгород. Дорога идет вдоль Волги, причем оба берега реки резко отличаются один от другого. Один представляет собой бесконечную низменность, едва возвышающуюся над уровнем реки, другой — отвесную стену, нередко в сто или сто пятьдесят футов высотой, представляющую собой край плоскогорья, отлогими склонами уходящего от реки. Многочисленные притоки Волги прорезают своими долинами обрывистый берег. Долины эти очень глубоки, и дорога, бегущая по краю плоскогорья, не огибает их, чтобы не делать крюков в милю и больше, а пересекает крутыми спусками и подъемами.

Русские ямщики, такие искусные на равнине, превращаются в самых опасных кучеров на свете в гористой местности, какою, в сущности, является правый берег Волги. И мое хладнокровие часто подвергалось жестокому испытанию из-за своеобразного способа езды этих безумцев. В начале спуска лошади идут шагом, но вскоре, обычно в самом крутом месте, и кучеру, и лошадям надоедает столь непривычная сдержанность, повозка мчится стрелой со все увеличивающейся скоростью и карьером, на взмыленных лошадях, взлетает на мост, то есть на деревянные доски, кое-как положенные на перекладины и ничем не скрепленные — сооружение шаткое и опасное. Одно неверное движение кучера — и экипаж может очутиться в воде. Жизнь пассажира зависит от акробатической ловкости возницы и лошадей.

После троекратного повторения вышеописанной азартной игры я запротестовал и потребовал у ямщика, чтобы он пустил вход тормоз, но оказалось, что нанятый мною в Москве экипаж не имеет этого приспособления. Пришлось отпрячь одну из лошадей и заменить ее постромками тормоз. Такая операция проделывалась по моему настоянию всякий раз перед косогором, казавшимся мне опасным, для целости непрочной и валкой повозки. Ямщики, по-видимому, были сильно поражены столь необычными предосторожностями. Правда, они, как и всегда в подобных случаях, ничем не проявляли своего удивления, и все мои приказания, передаваемые через фельдъегеря, с которым я объяснялся по-немецки, выполнялись беспрекословно, но недоумение было написано на их лицах. Присутствие представителя власти придавало мне больший вес в глазах народа. Я не советовал бы иностранцам отваживаться на путешествие по России, в особенности по отдаленным от центра губерниям, без такого телохранителя.

По благополучном миновании самого глубокого места оврага встает еще более трудная задача — взобраться на противоположный скат лощины. Для этого у русских кучеров есть только одно средство — брать препятствие с налета. Если дорога сносная, подъем недлинен и экипаж легок, лошади галопом выносят наверх. Но если грунт песчаный, что бывает часто, а подъем длинен и лошадям не взлететь на него одним духом, то они скоро выбиваются из сил и останавливаются. Кучер стегает их кнутом, они добросовестно рвутся вперед, но экипаж начинает катиться назад с риском свалиться в канаву. В таких случаях я всегда вспоминаю гордое изречение русских патриотов: «В России нет расстояний».

Подобные инциденты происходят постоянно. При первых признаках замешательства все выходят из экипажа, слуги налегают плечом на повозку и толкают колеса и через каждые три-четыре шага дают лошадям отдохнуть, подкладывая поленья под колеса. Затем все начинается сначала. Лошадей тянут за уздечку, понукают их криками, натирают им ноздри уксусом, чтобы облегчить дыхание, и осыпают градом ударов кнута. При помощи всех перечисленных операций, сопровождаемых дикой бранью, вы наконец с невероятными усилиями достигаете вершины «страшной» горы. В других странах вы бы даже не заметили подъема.

Путешественника подстерегает в России опасность, которую вряд ли кто предвидит: опасность сломать голову о верх экипажа. Риск этот очень велик, и опасность вполне реальна: коляску так подбрасывает на рытвинах и ухабах, на бревнах мостов и пнях, в изобилии торчащих на дороге, что пассажиру то и дело грозит печальная участь: либо вылететь из экипажа, если верх опущен, либо, если он поднят, проломать себе череп. Поэтому в России необходимо пользоваться коляской, верх которой как можно дальше отстоит от сиденья. Недавно от толчков повозки у меня разбилась бутыль с зельтерской водой, отлично упакованная в сене, а вы знаете, как прочны эти сосуды.

Ночь я провел в станционном доме, ибо рессоры моего тарантаса настолько тверды, а дорога так ухабиста, что больше двадцати четырех часов непрерывной езды я не могу выдержать без сильнейшей головной боли. Поэтому, предпочитая дурной ночлег воспалению мозга, я останавливаюсь на ночь где попало, лишь бы была крыша над головой. Труднее всего найти на таких импровизированных привалах, как, впрочем, где бы то ни было в России, чистое белье. Я уже упоминал, что путешествую с собственной кроватью, но я не мог взять с собой достаточного запаса постельного белья, а простыни, которые мне дают на станциях, всегда имеют подержанный вид. Не знаю, кому предоставлена привилегия воспользоваться ими в первый раз. Оказывается, накануне, в двенадцатом часу ночи, почтмейстер посылал за бельем для меня курьера в ближайшую деревню, до которой от станции свыше мили. Я, конечно, запротестовал бы против такого излишнего усердия со стороны фельдъегеря, но узнал об этом случае только сегодня утром. Из окна моей конуры я мог любоваться в неверном свете русской ночи неизбежным римским портиком с деревянным выбеленным фронтоном и оштукатуренными колоннами. Все почтовые станции построены здесь в этом стиле, ставшем положительно моим кошмаром. Классическая колонна — клеймо, отличающее в России все общественные здания.

Вчера мы переезжали через Волгу на пароме. Погода стояла отвратительная, дул резкий и пронзительный ветер, и косой холодный дождь хлестал по ветхому судну. Казалось, оно вот-вот зачерпнет воды и пойдет ко дну. Я вспомнил, что в Петербурге никто не торопится спасать людей, упавших в Неву, и говорил себе: если ты начнешь тонуть, никто не бросится в воду, чтобы тебя спасти, никто не закричит, не взволнуется. У русских такой печальный и пришибленный вид, что они, вероятно, относятся с одинаковым равнодушием и к своей, и к чужой гибели. Жизнь человеческая не имеет здесь никакой цены.

В России существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне кажется, лелеет тайную мечту уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег, и все остаются на месте, сидят по своим углам с терпением и мужеством отчаяния. Самоотречение и покорность, считающиеся добродетелями в любой стране, превращаются здесь в пороки, ибо они способствуют неизменности насильственного порядка вещей.

Здесь дело идет вовсе не о политической свободе, но о личной независимости, о возможности передвижения и даже о самопроизвольном выражении естественных человеческих чувств. Рабы ссорятся только вполголоса, под сурдинку, ибо гнев является привилегией власть имущих. Чем больше я вижу людей, сохраняющих видимость спокойствия при таком режиме, тем сильнее я их жалею. Покой или кнут — такова дилемма для каждого. Роль кнута для знати исполняет Сибирь, а Сибирь не что иное, как Россия в квадрате.

Я пишу эти строки в дремучем лесу, вдали от человеческого жилья. Невозможная дорога — сыпучий песок и бревна — опять повредила мой тарантас. И пока мой камердинер с помощью крестьянина, которого само небо нам послало, занимается ремонтом на скорую руку, я, униженно сознавая свою бесполезность и чувствуя, что мои попытки помочь только бы им помешали, занялся более свойственным мне делом и вот пишу, чтобы доказать всю ненужность умственной культуры в тех случаях, когда человек, лишенный всех благ цивилизации, принужден один на один бороться с дикой первобытной природой.

Только здесь, в глубине России, можно понять, какими способностями был наделен первобытный человек и чего лишила его утонченность нашей цивилизации. Повторяю еще раз: в этой патриархальной стране цивилизация портит человека. Славянин по природе сметлив, музыкален, почти сострадателен, а вымуштрованный подданный Николая — фальшив, тщеславен, деспотичен и переимчив, как обезьяна. Лет полтораста понадобится для того, чтобы привести в соответствие нравы с современными европейскими идеями, и то лишь в том случае, если в течение этого длинного ряда лет русскими будут управлять только просвещенные монархи и друзья прогресса, как ныне принято выражаться. Теперь же глубокая рознь между сословиями делает общественную жизнь в России аморальной и невыносимо тяжелой. Будущее покажет, может ли военная слава вознаградить русский народ за все невзгоды, причиняемые ему общественным и политическим строем.

Видя, как трудится наш спаситель-крестьянин над починкой злополучной повозки, я вспоминаю часто слышанное мною утверждение, что русские необычайно ловки и искусны, и вижу, как это верно.

Русский крестьянин не знает препятствий, но не для удовлетворения своих желаний (несчастный слепец!), а для выполнения полученного приказания. Вооруженный топором, он превращается в волшебника и вновь обретает для вас культурные блага в пустыне и лесной чаше. Он починит ваш экипаж, он заменит сломанное колесо срубленным деревом, привязанным одним концом к оси повозки, а другим концом волочащимся по земле. Если телега ваша окончательно откажется служить, он в мгновение ока соорудит вам новую из обломков старой. Если вы захотите переночевать среди леса, он вам в несколько часов сколотит хижину и, устроив вас как можно уютнее и удобнее, завернется в свой тулуп и заснет на пороге импровизированного ночлега, охраняя ваш сон, как верный часовой, или усядется около шалаша под деревом и, мечтательно глядя ввысь, начнет вас развлекать меланхоличными напевами, так гармонирующими с лучшими движениями вашего сердца, ибо врожденная музыкальность является одним из даров этой избранной расы. Но никогда ему не придет в голову мысль, что по справедливости он мог бы занять место рядом с вами в созданном его руками шалаше.

Долго ли будет провидение держать под гнетом этот народ, цвет человеческой расы? Когда пробьет для него час освобождения, больше того — час торжества? Кто знает? Кто возьмется ответить на этот вопрос?

Печальные тона русской песни поражают всех иностранцев. Но она не только уныла — она вместе с тем и мелодична, и сложна в высшей степени. Если в устах отдельного певца она звучит довольно неприятно, то в хоровом исполнении приобретает возвышенный, почти религиозный характер. Сочетание отдельных частей композиции, неожиданные гармонии, своеобразный мелодический рисунок, вступление голосов — все вместе производит сильное впечатление и никогда не бывает шаблонным. Я думал, что русское пение заимствовано Москвой из Византии, но меня уверили в его туземном происхождении. Этим объясняется глубокая грусть напевов, даже тех, которые живостью темпов претендуют на веселость. Русские не умеют восставать против угнетения, но вздыхать и стонать они умеют…

На месте императора я запретил бы подданным не только жаловаться, но и петь, так как песня их есть замаскированная жалоба. Эти скорбные звуки — те же признания и могут превратиться в обвинения. При деспотическом режиме даже искусство, в том случае, если оно имеет чисто национальный отпечаток, теряет свой безобидный характер и становится скрытым протестом. Отсюда, конечно, склонность русского правительства и знати к иностранным литературам, к заморским искусствам и художникам и к не имеющей корней на родине заимствованной поэзии. У порабощенных народов боятся глубоких душевных движений, вызываемых патриотическим чувством. Поэтому все национальное, даже музыка, превращается в орудие протеста. В России голос человека изливает в песне жалобы небу и просит у него частицу счастья, недоступного и недостижимого на земле. Итак, если вы достаточно сильны для того, чтобы угнетать людей, вы должны быть последовательны и сказать им: не смейте петь! Нив чем так не сказываются страдания народа, как в унылости его развлечений. Русские могут только искать утешения, они не могут веселиться. Удивляюсь, что никто до меня не обратил внимания властей на их упущение: разве можно было разрешить русским времяпрепровождение, обличающее всю безмерность их скорби?


Продолжаю свои записи на последней станции перед Нижним. Добрались мы до нее на трех колесах — место четвертого заняла длинная сосновая жердь, пропущенная под осью заднего колеса и привязанная к передку повозки, — приспособление, приводящее меня в восторг своей простотой и остроумием.

Дорога из Ярославля в Нижний на большом протяжении похожа на широкую, прямую парковую аллею. С обеих сторон идут две другие аллеи поуже, покрытые зеленым ковром и обсаженные березками. Дорога эта отличается мягкостью, потому что путешественник почти все время едет по траве, если не считать болотистых участков, которые приходится пересекать по зыбким бревенчатым мосткам. Последние таят в себе немало опасностей и для коляски, и для лошадей.

Вчера перед тем, как потерпеть очередную аварию, мы неслись карьером по малолюдному тракту.

— Какая прекрасная дорога, — обратился я к моему фельдъегерю.

— Ничего нет удивительного, — заметил тот, — ведь это большая сибирская дорога.

Вся кровь во мне застыла. Сибирь! Она преследует меня повсюду и леденит, как птицу взгляд василиска. С какими чувствами, с каким отчаянием в душе бредут по этой проклятой дороге несчастные колодники! А я, скучающий путешественник, еду по их следам в поисках смены впечатлений!

Что за страна! Бесконечная, плоская, как ладонь, равнина без красок, без очертаний; вечные болота, изредка перемежающиеся ржаными полями да чахлым овсом; там и сям в окрестностях Москвы прямоугольники огородов — оазисы земледельческой культуры, не нарушающие монотонности пейзажа; на горизонте — низкорослые жалкие рощи и вдоль дороги — серые, точно вросшие в землю, лачуги деревень и каждые тридцать — пятьдесят миль — мертвые, как будто покинутые жителями города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам в сотый раз Россия, какова она есть.

По этой стране без пейзажей текут реки огромные, но лишенные намека на колорит. Они катят свои свинцовые воды в песчаных берегах, поросших мшистым перелеском, и почти неприметны, хотя берега не выше гати. От рек веет тоской, как от неба, которое отражается в их тусклой глади. Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему. Спустя несколько недель ужас закрадывается в сердце путешественника. Уж не похоронен ли он заживо, мерещится ему, и он хочет разорвать окутавший его саван, бежать без оглядки из этого сплошного кладбища, которому не видно ни конца, ни края.

Подавленный такими невеселыми думами, ехал я по большой сибирской дороге. Вдруг, вглядевшись вперед, я заметил вдалеке, на одной из боковых аллей дороги, кучку вооруженных людей, сделавших привал под деревьями.

— Что это за отряд? — спросил я фельдъегеря.

— Это казаки, конвоирующие сосланных в Сибирь преступников, — был ответ.

Значит, это не миф, не газетная выдумка! Передо мною настоящие изгнанники во плоти и крови, несчастные страдальцы, пешком идущие в страшную сибирскую тайгу, где им суждено погибнуть вдали от всего, что им дорого. Может быть, я видел или увижу их матерей, их жен. Ведь это не преступники, это поляки, герои долга и самоотверженности. Слезы душили меня, когда мы поравнялись с несчастными, около которых я даже не осмелился остановить экипаж из страха навлечь подозрение моего аргуса. Мне стало стыдно за свое малодушие, и гнев вытеснил из сердца сострадание. «Вон из страны, — говорил я себе, — где присутствие какого-то жалкого курьера заставляет меня скрывать мои лучшие и самые естественные чувства!»

Партия ссыльных состояла из шести человек, которых сопровождало двенадцать всадников. Но хотя эти люди были закованы в кандалы, в моих глазах они были невинны, ибо при деспотическом режиме виновен только тот, кто карает. Верх моей коляски был поднят, и чем ближе мы подъезжали к группе ссыльных и их конвоиров, тем внимательнее наблюдал за мной фельдъегерь. При этом он усиленно убеждал меня в том, что эти ссыльные — простые уголовные преступники и что между ними нет ни одного политического. Я хранил угрюмое молчание, и его старания опровергнуть мои затаенные мысли показались мне чрезвычайно знаменательными — очевидно, он их читал на моем лице. Чудовищная проницательность слуг абсолютизма! Все занимаются здесь шпионством из любви к искусству, даже не рассчитывая на вознаграждение.

Загрузка...