— Не похож!
— На кого?
Белый мраморный бюст классического героя. Строгий античный профиль императора обращен к окну Гатчинского дворца. Где-то там, на просторном плацу, стоит, словно принимает парад, бронзовый император Павел I.
— Николай Павлович на отца не похож…
Пожимаю плечами, но в музейном зале, где соседствуют портреты императоров, императриц, членов императорских фамилий, слышу снова:
— Нет, не похож… Приглядитесь.
Как не приглядеться? Родственное сходство между Петром III и его сыном Павлом Петровичем — по крайней мере на портретах — очевидно. Старшие сыновья Павла — тоже несомненное продолжение царственного рода. Вот камея с изображением старших детей Павла: в 1790 году её вырезала лично императрица Мария Фёдоровна! У всех угадывается курносый «павловский профиль»: Александр, Константин, Александра, Елена, Мария, Екатерина…
Но Николай?..
Кажется, ничего от Павла. Тот, даже по признанию лояльных придворных, — «уродлив», этот, даже по признанию весьма критичных публицистов вроде злокозненного маркиза де Кюстина, — первый красавец. Тот курнос, у этого «красивые, величественные, почти античные черты лица» (В. В. Стасов). Тот «мал ростом», этот — под два метра (и дети, и внуки будут высокими: «николаевская порода»). Тот спрячется от заговорщиков за каминным экраном, этот — выедет верхом под пули на мятежную площадь…
На Павла не похож. А на кого похож?
Сохранившиеся на этот счёт сведения основываются на устных преданиях, создающих, впрочем, устойчивую традицию. От поэта-партизана Дениса Давыдова до публициста и издателя Алексея Суворина, через весь XIX век: «Император Павел Первый прекрасно знал, что его третий сын Николай был прижит Марией Фёдоровной от гоф-фурьера Бабкина, на которого был похож, как две капли воды…»; «Павел Первый собирался заключить свою жену в монастырь и объявить Николая Павловича и Михаила Павловича незаконными». Суворин был уверен, что об этом знал император Николай II, который сам «читал Панчулидзеву все бумаги…»[1].
Бумаги были наверняка секретные, но одно из свидетельств, похоже, дожило до суда любопытных потомков: копия старинного письма была опубликована в журнале «Былое» в 1925 году.
Если публикации доверять, то получается, что 15 апреля 1800 года император Павел, доведённый до отчаяния враждебностью окружения, разоткровенничался с одним из своих приближённых, графом Фёдором Растопчиным:
«Вам, как одному из немногих, которому я абсолютно доверяю, с горечью признаюсь, что холодное, официальное отношение ко мне цесаревича Александра меня угнетает… Тем более это грустно, что Александр, Константин и Александра мои кровные дети. Прочие же? <…> Бог весть! Мудрено покончив с женщиной всё общее в жизни, иметь ещё от неё детей. В горячности моей я начертал манифест "О признании сына моего Николая незаконным", но Безбородко умолил меня не оглашать его. Всё же Николая я мыслю отправить в Вюртемберг "к дядям", с глаз моих: гоф-фурьерский ублюдок не должен быть в роли российского великого князя! <…> Но Безбородко и Обольянинов правы: ничто нельзя изменять в тайной жизни царей, раз так определил Всевышний.
Дражайший граф, письмо это должно остаться между нами. Натура требует исповеди, а от этого становится легче и жить, и царствовать. Пребываю к вам благосклонный Павел»[2].
Несмотря на уговоры первых лиц империи (канцлера Александра Андреевича Безбородко, генерал-прокурора Петра Хрисанфовича Обольянинова), Павел, видимо, всё-таки решил исполнить свою угрозу относительно младших сыновей. Об этом сохранилась запись Дениса Давыдова:
«Граф Растопчин был человек замечательный во многих отношениях… Получив однажды письмо Павла, который приказывал ему объявить великих князей Николая и Михаила Павловичей незаконнорожденными, он, между прочим, писал ему: "Вы властны приказывать, но я обязан Вам сказать, что, если это будет приведено в исполнение, в России не достанет грязи, чтобы скрыть под нею красноту щёк ваших". Государь приписал в этом письме: "Вы ужасны, но справедливы".
Эти любопытные письма были поднесены Николаю Павловичу, через графа Бенкендорфа, бестолковым и ничтожным сыном графа»[3].
Тревога венценосца привносит особый смысл в чуть ли не единственный дошедший до нас диалог между Павлом и совсем юным Николаем Павловичем.
— Отчего, — поинтересовался великий князь, — императора называют Павлом Первым?
— Потому что не было другого государя, который носил бы это имя до меня, — объяснил император.
— Тогда, — отреагировал Николай, — меня будут называть Николаем Первым!
— Если ты ещё вступишь на престол, — довольно жёстко ответил Павел, потом в раздумьях взглянул на Николая и удалился из комнат…
Все сохранившиеся свидетельства, хотя и оставлены в записках и дневниках, основаны на устных преданиях. Письмо Павла к Ростопчину вынырнуло было из небытия в начале XX века — но снова в небытие вернулось. Оригинал, если верить публикаторам, сгорел в 1918 году во время пожара; ни опубликованная в журнале «Былое» в 1925 году копия, ни даже копия с копии не сохранились. Осталось только «тёмное, ничем не доказанное и ничем не опровергнутое предание»[4].
Документы молчат, говорят картины и скульптуры. И в наше время нет-нет да и прошелестит в музейном зале, между портретами Павла и Николая: «Нет, не похож…»
Как бы то ни было, государыня Екатерина не испытывала подобных сомнений. Сам Николай позже искренне полагал, что его рождение — рождение долгожданного третьего внука—«было последним счастливым событием, ею испытанным». Ещё во время беременности невестки, Марии Фёдоровны, императрицу умиляли грубоватые шутки её второго внука Константина (мол, «за всю жизнь ещё не видывал такого живота; там хватит места на четверых»[5]), а само рождение мальчика, да такого крупного, было встречено ею возгласом: «Экий богатырь!»
Всё раннее утро 25 июня 1796 года Екатерина не отходила от новорождённого, а в пять часов мирно спящее Царское Село вздрогнуло от пушечного грома: это был салют в честь великого князя. Младенец был особенным: он кричал басом, длиной оказался аршин без двух вершков (61 сантиметр), а руки у него были, как писала Екатерина, «немного поменьше моих».
И имя ребёнку дали особенное, небывалое прежде в царственном доме — в честь святого Николая Мирликийского. Никаких больше Петров! Тем более Павлов…
Обряд крещения состоялся в воскресенье, 6 июля. К тому времени уже был готов особый подарок от императрицы: мерная икона. По старой русской традиции икону с изображением святого покровителя, в честь которого назван ребёнок, писали на узкой доске размером с его рост при рождении. Этот обычай, идущий ещё из допетровской Руси, Николай сохранит: для его детей тоже будут изготавливать мерные иконы.
Мимо застывших рослых караульных-преображенцев вдовая генеральша Ливен торжественно пронесла в царскосельскую церковь «высоконоворождённого»: на глазетовой подушке, под покрывалом из белой кисеи. А из купели мальчика принимал великий князь Александр Павлович. Таково было пожелание Екатерины, основанное на политическом расчёте. Николай обретал в старшем брате крёстного отца, которого императрица намеревалась возвести на престол в обход своего сына Павла, а Александр принимал на себя особую ответственность за своего возможного наследника (за три года брака он всё ещё не обзавёлся потомством). Екатерина словно заглядывала в будущее и спешила его приблизить. Не успела: срок её земной жизни подходил к концу. Государыня ещё могла порадоваться тому, как «не по дням, а по часам» растёт «рыцарь Николай» (так она его называла), но не дожила и до полугода внука.
Император же Павел был настолько переменчив, что однажды от планов ссылки «гоф-фурьерских ублюдков» метнулся к идее сделать Николая наследником в обход его старших братьев, воспитанных бабкой в угодном ей духе. Именно так предлагали некоторые исследователи толковать слова Павла о том, что он скоро «помолодеет на 25 лет»[6].
Конечно, сам Николай ничего этого не осознавал и не помнил: он был символом, подручной фигуркой сложной дворцовой игры. Его произвели в полковники Конной гвардии (и выписали первую тысячу рублей жалованья) в трёхмесячном возрасте. Светскую жизнь полковник начал, не достигнув и полутора лет. 2 ноября 1797 года на придворном балу в Гатчине великий князь «танцевать изволил» (как сообщает Камер-фурьерский журнал) в паре с трёхлетней великой княжной Анной Павловной. Ещё через три месяца, 28 января 1798 года, Николай присутствовал на грандиозном придворном мероприятии: парадном выходе императорской семьи, торжественном шествии в честь рождения самого младшего сына Павла, Михаила, будущего своего товарища по детским играм.. Вообще события павловского царствования Николай помнил смутно. Много позже, когда он ощутил потребность писать мемуары, память могла высветить отдельные картины раннего детства, но никак не связывала их между собой. Вот будущая императрица Елизавета Алексеевна, жена Александра, катает мальчика на шлейфе своего платья. Вот на подоконники свежевыстроенного Михайловского замка выкладывают горячий хлеб — впитывать сырость. А вот самое драгоценное детское воспоминание: в Зимнем дворце поразительно интересный старик, усыпанный орденами, встал на колени, чтобы маленькому Николаю было удобнее тыкать пальцами в награды. Старик терпеливо показывает и объясняет: что и за какой подвиг. Зовут его Суворов.
Многие биографы Николая приводили для характеристики личных качеств императора (со ссылкой на достоверный источник!) его высказывание о том, что он не любит музыку и всем инструментам предпочитает барабан. И никто не удосуживался заметить, что эта историческая фраза была произнесена шестилетним ребёнком: 7 сентября 1802 года дежурный кавалер записал, что Николай и Михаил весьма внимательно слушали игру своей сестры Марии Павловны на фортепиано, хотя «всегда говорили, что терпеть не могут музыку и что предпочитают барабан». Но буквально в следующих строках источника — «Журнала» с ежедневными отчётами воспитателей — идёт речь о том, что в семь лет Николай полюбил пение придворных певчих, а в восемь пришёл в такой восторг от игры знаменитого скрипача Роде (это вам не фортепианные экзерсисы шестнадцатилетней Марии Павловны), что захотел немедленно начать учиться играть на скрипке… Взрослый же Николай был одарён «необыкновенной музыкальной памятью и верным ухом» (подлинные слова его сына, Александра Второго), любил музыку, обладал «некоторой музыкальной способностью», участвовал в домашних концертах, играя на корнете. И выходит, что перед нами тонкая, чувствительная натура.
Картины, сохранившиеся в памяти Николая, окрашены в яркие и выразительные цвета: белые одеяния католических священников, посетивших Павла в Зимнем дворце; зелёные стёганые подушки у стен комнаты, в которой мальчик учился ходить; позолота и малиновые шторы жилых покоев в Царском Селе; жёлтые сапоги венгерских гусар в день венчания Александры Павловны с герцогом Австрийским; серебряные орлы и серебряный крест Мальтийского ордена; вишнёвая курточка и вишнёвые панталоны первого мундира (Конной гвардии).
Цвета мундиров Николая мелькают как в калейдоскопе — так коснулась мальчика череда Павловых чудачеств: вишневый цвет скоро сменится на оранжевый, оранжевый на красный, потом придёт черёд зелёного…
Сама память об отце — это «чувство страха и схожее с ним чувство почитания», столь сильные, что Николай ощущал их и четверть века спустя. И хотя в целом отношение Павла к младшим детям было «крайне доброе и ласковое», нельзя забывать, что дети куда чаще видели отношение к Павлу его окружения, придворных и слуг. Разговоров было много. «Разумеется, всё… говорилось шёпотом и между собой, но детские уши умеют слышать то, что им слышать не полагается, и слышат лучше, чем полагают»[8], — отмечал Николай в воспоминаниях. Он запомнил всеобщее сожаление о переезде в неуютный Михайловский замок, недовольные толки о планах императора превратить Зимний дворец в казарму, пережил ссылку в Сибирь учителя французского Дю Пюже. Помнил Николай и свою детскую обиду на то, что Павел «отобрал» у него из шефства Конную гвардию и дал «взамен» Измайловский полк.
Не вызывала радости и редкая сцена высочайшего воспитания: когда маленький Николай был до слёз напуган шумом сменявшегося пикета гвардейцев, Павел взял его на руки и заставил перецеловать весь караул… Сцена редкая, потому что по великосветским обычаям того времени царственные родители виделись с детьми не так часто и очень недолго.
Беспристрастный Камер-фурьерский журнал (сборник ежедневных кратких записей о жизни императорского двора) свидетельствует: только что родившегося сына Мария Фёдоровна навещала почти каждый день, но редко оставалась с ним больше четверти часа, а иногда, когда приходилось спешить на большой девятичасовой ужин Императорской фамилии, тратила на это считаные минуты. Павел приходил не каждый день, и всегда один, дождавшись ухода Марии Фёдоровны. Годовалого Николая приносили императрице в покои (или привозили в золочёной колясочке, обитой зелёной тафтой) — утром или вечером, на полчаса-час (редко на два). С весны 1798 года записи о встречах императрицы с детьми становятся реже, иногда исчезают на несколько дней. Например, с 5 мая по 1 июня 1798 года Мария Фёдоровна видела сына в общей сложности шесть или семь часов[9].
Павел отводил для родительского «общения» время своего утреннего туалета: бонны вводили детей в императорскую опочивальню в те минуты, когда камер-гусар начинал завивать государю букли. Император в белом шлафроке сидел в простенке между окнами и любовался, как малыши играют на ковре. Через некоторое время громко захлопывалась жестяная крышка пудреницы. Это был сигнал, по которому в комнату входили камердинеры. Детей уводили — Павлу пора было одеваться.
Таким образом, с самого рождения главным детским окружением Николая были не венценосные родители, а штат прислуги: английская бонна, кормилица-крестьянка, два камердинера, две дамы для ночного дежурства (они посменно бдели всю ночь у детской кроватки), два камер-лакея, четыре няньки-горничные, восемь лакеев и восемь истопников. Женская прислуга — по традиции набиравшаяся из окрестностей Петербурга — во время торжественных церемоний представляла собой забавное зрелище: пышные круглолицые крестьянки в фижмах, до удушья затянутые в корсет, с высокими причёсками, напомаженные, напудренные…
Самым близким Николаю человеком в первые годы его жизни стала няня, Евгения Васильевна Лайон, «няня-львица», как позже называл её ребёнок, обыгрывая фамилию. Это была дочь лепного мастера, некогда выписанного в Россию императрицей Екатериной. Все звали её англичанкой, хотя на самом деле она была шотландкой[10]. Сохранившиеся отзывы действительно дают основания видеть в няне благородные «львиные» черты. Смелая, решительная, открытая, при этом вспыльчивая и отходчивая, мисс Лайон привязалась к воспитаннику «до страсти, до фанатизма». Она была готова в случае необходимости поступать наперекор приказаниям гувернанток, графини Ливен и даже императрицы Марии Фёдоровны — лишь бы на пользу своему подопечному. «Вначале Лайон получала выговоры за отважность её поступков, но она не теряла доверенности императрицы, потому что сделанное или предпринятое ею оказывалось всегда хорошо и полезно»[11].
Именно Лайон научила мальчика складывать персты для крестного знамения, помогла затвердить самые первые молитвы: «Отче наш» и «Богородицу», познакомила с русской азбукой. Николай никогда не забывал доброты своей первой настоящей воспитательницы. Уже став императором, он навещал Евгению Васильевну Лайон в Аничковом дворце, где выделил ей квартиру, и даже «удостаивал иногда кушать чай со всем августейшим своим семейством». А ребёнком он строил дачу для няни (из стульев, или игрушек, или просто земли) и непременно укреплял её пушками — «для защиты».
Няню было от кого защищать. Совершенным контрастом её светлой фигуре появляется на закате павловского царствования новый воспитатель Николая, генерал Матвей Иванович Ламздорф. Этот 55-летний «педагог» «не считал себя ещё слишком старым для преследования молодой нянюшки» (Лайон тогда было около двадцати лет), а поскольку «строгая англичанка… никогда не соглашалась ласково выслушивать старого воздыхателя», это «спустя несколько времени повело к непримиримой вражде и к преследованию другого рода с его стороны». Прямо в детской великого князя стали разыгрываться неприятные и некрасивые сцены, и нетрудно догадаться, чью сторону занимал Николай в этом противоборстве: одна сторона, как пишет осведомлённый биограф, «благородная, пламенная, прямая и светлая», а другая — «коварная, эгоистичная, холодная и ограниченная». Игрушечные пушки Николая не могли ему помочь, но это лишь подогревало неприязнь к Ламздорфу, и со временем она только усиливалась.
Увы, ни унять, ни удалить любвеобильного генерала не могли ни няня, ни даже Мария Фёдоровна — назначен он был личным повелением Павла Первого. В ноябре 1800 года император приказал бывшему директору Первого кадетского корпуса, бывшему гражданскому губернатору Курляндии, бывшему командиру кирасирского полка и бывшему кавалеру при великом князе Константине, генерал-лейтенанту Матвею Ивановичу Ламздорфу занять пост воспитателя при великих князьях Николае и Михаиле.
Произошло это после того, как от должности наставника при Николае отказался один из наиболее просвещённых людей эпохи — Семён Романович Воронцов, в то время посланник в Лондоне. Разговоры о его кандидатуре начались ещё в 1797 году и не стихали достаточно долго. Сам Павел как-то упомянул, что видеть Воронцова в качестве воспитателя его сыновей хотела ещё Екатерина. Удайся этот план — и при великом князе Николае появилась бы фигура как минимум сопоставимая по масштабу с Лагарпом, просвещённым воспитателем Александра Первого. Однако сам Воронцов употребил свои связи при дворе, чтобы перевести внимание на кого-нибудь другого. Его отказ был передан царствующей чете со всей дипломатической аккуратностью: окольным путем (через приближённого ко двору барона Николаи) и при помощи самых вежливых и правдоподобных доводов. В 1798 году в конфиденциальном письме из Лондона было написано: «Говорят, что есть предположение вернуть меня через три или четыре года, чтобы сделать меня воспитателем великого князя Николая. Было бы большим несчастием для меня, если бы меня предназначили для подобного места, так как я был бы поставлен в безусловную необходимость отказаться от него, потому что нисколько не чувствую себя пригодным для столь важных обязанностей…
Народ, который в наши дни произвёл столь выдающиеся таланты в области военного дела, политики и государственного управления, в области наук и искусств… не бессмысленный народ, и нет нужды отправляться искать за 400 лье немощного старца, чтобы дать ему место, с которым он не в силах справиться и которое должно быть занято лишь человеком от 30-ти до 40 лет и крепкого здоровья. Стоит только постараться немного, и подходящий человек найдётся…»[12]
«Немощный старец» был почти ровесником генерала Ламздорфа, а его «неспособность» к воспитанию опровергается блестящей будущностью его сына, Михаила Семёновича Воронцова, ставшего одним из самых выдающихся деятелей двух будущих царствований. Отказ Воронцова — один из переломных моментов в судьбе Николая Павловича. Опытный екатерининский сановник, видимо, не предполагал возможности для третьего сына Павла занять русский престол, а павловскую политику он абсолютно не принимал. Это, в конце концов, привело его в ряды противников Павла, а вместе с тем — к отставке и даже реальной перспективе быть объявленным «изменником» лично императором. Стояла зима 1800/01 года, сезон, когда Матвей Ламздорф вступил в свои наставнические права и когда в Петербурге стремительно приближалась развязка назревшего политического конфликта. Доведённая до отчаяния павловским правлением, государственная элита готовила очередной дворцовый переворот.
Предчувствуя смуту, Павел заперся со своим семейством в Михайловском замке, — словно подготовился к осаде: рвы, подъёмные мосты, бойницы с пушками во все стороны.
При спешном переезде даже привычные игрушки были забыты в Зимнем дворце, и дети находили себе забавы с «подручными средствами». Нерасставленная мебель, к примеру, позволяла устраивать «катание в санях» по комнатам и лестницам. Под благосклонным взором матушки Марии Фёдоровны Николай и Михаил переворачивали кресла, в эти импровизированные «сани» (или в «карету» из стульев) садилась изображающая императрицу шестилетняя Анна Павловна, и мальчики скакали по сторонам на воображаемых конях, как бы конвоируя «высочайший» выезд.
Детские покои находились на четвёртом этаже. Спальня Николая — как раз над спальней императора Павла. К ней и дальше спускалась витая чёрная лестница, та самая лестница, по которой в ночь на 11 марта 1801 года в покои Павла поднимались его убийцы…
Для Николая конец этой ночи был словно продолжением смутного сна. Он не слышал, как неподалёку от дворца с громким шумом и карканьем сорвались с деревьев встревоженные вороны и галки; как поднялся шум от вошедших во дворец заговорщиков; не слышал, как бежали по коридорам лакеи с криками: «Караул! Императора убивают!»
Уже когда трагедия свершилась, дети были разбужены воспитательницей Ливен, одеты, отведены к матери и отправлены в Зимний дворец. По дороге Николай отметил, что вокруг слишком много караулов и что собрался почти весь Семёновский полк «в каком-то небрежном виде». О смерти отца детям ничего не сказали. Николай запомнил только, что «матушка лежала в глубине комнаты, когда вошёл император Александр в сопровождении Константина и князя Николая Ивановича Салтыкова; он бросился перед матушкой на колени». Последнее, что запомнилось в этот день Николаю, как Александр разрыдался, и прежде чем детей увели в их старые комнаты, к забытым при переезде в Михайловский деревянным лошадкам, Мария Фёдоровна объявила старшему сыну, отныне императору: «Теперь ты их отец!»[13]