Четырнадцатое декабря 1825 года. «День, обратившийся, так сказать, в фронтиспис и эпиграф его славного царствования», — запишет в дневнике Модест Андреевич Корф 18 лет спустя. А пока звучит, словно рефрен, николаевское: «Меня не с чем поздравлять, обо мне сожалеть должно…»[131]
В результате переворота убили его отца, Павла I, в результате переворота убили деда, Петра III. А если заглянуть в будущее — и сына убьют, и правнуков… Император — самая опасная профессия в России.
— 13 декабря ввечеру, — признается позже Конд-ратий Рылеев, — я действительно предлагал Каховскому убить ныне царствующего государя и говорил, что это можно исполнить на площади.
— Я совершенно не отказывался, — подтвердит Каховский. — …Признаюсь откровенно, увлечённый бедствиями отечества… для общей пользы не видал <в этом> преступления[132].
Рано утром, за мгновение до того, как выйти — спокойно и величественно — к собравшимся в зале членам императорской семьи, гвардейским генералам и полковым командирам, Николай скажет своему близкому другу Александру Бенкендорфу: «Итак, сегодня вечером нас, может быть, обоих не будет более на свете; но, по крайней мере, мы умрём, исполнив наш долг»[133]. Слова эти позже воспринимались как проявление решительности и самоотвержения, но Бенкендорф вспоминал, что в момент их произнесения картина происходящего представлялась «в самых чёрных красках».
Николай вышел в зал в парадном мундире Измайловского полка, с ярко-голубой Андреевской орденской лентой через плечо, и сразу сделал официальное заявление, что он «находится вынужденным принять престол, как ближайший в роде по отрекшемуся, в чём покоряется неизменной воле цесаревича Константина Павловича, которому недавно… присягал вместе со всеми». Затем он прочитал манифест императора Александра и акт отречения Константина. Наступил первый решающий момент вступления на престол: новый император спросил у ближайшего своего окружения, «не имеет ли кто каких сомнений». В ответ последовали уверения в преданности и готовности жертвовать собой.
«Тогда Николай Павлович, несколько отступив, с осанкою и величием, которые ещё живы в памяти у свидетелей сей незабвенной минуты, сказал: "После этого вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы; а что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин"».
Николай смятенный, Николай переживающий остался за дверью, в личных покоях. Да ещё в частных письмах, ставших известными только много десятилетий спустя. Вот что написано тем же утром сестре Марии, герцогине Саксен-Веймарской:
«С.-Петербург. 14 декабря 1825 г.
Молитесь за меня Богу, дорогая и добрая Мария! Пожалейте несчастного брата — жертву воли Божией и двух своих братьев! Я удалял от себя эту чашу, пока мог, я молил о том провидение и я исполнил то, что моё сердце и мой долг мне повелевали. Константин, мой государь, отверг присягу, которую я и вся Россия ему принесли. Я был его подданный: я должен был ему повиноваться. Наш Ангел должен быть доволен — воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня. Молитесь, повторяю, Богу за вашего несчастного брата; он нуждается в этом утешении — и пожалейте его!»[134]
Около восьми утра генералы принесли официальную клятву верности в Круглой зале Генерального штаба, а потом разъехались по полкам принимать присягу у гвардии — в этот момент и ожидалось возмущение. Если к двум часам дня — большому официальному «выходу» в Зимнем дворце — ничего серьёзного не произойдёт, можно будет облегчённо вздохнуть.
Наступили часы ожидания.
Вот сообщили, что присягу приняли Сенат и Синод. «Манифест был выслушан с восхищением и умилением», — уверял Милорадович. Вот прибыл генерал Орлов с донесением, что его конногвардейцы не просто присягнули, но и хвалили поступок обоих царственных братьев возгласами «Обои молодцы!». Благоприятные известия стекались от ближайших и по расположению, и по отношению к престолу полков: Кавалергардского, Преображенского, Семёновского, Павловского… Наконец в начале одиннадцатого появился брат Михаил Павлович — он был удивлён тем, что проехал по спокойному и тихому городу.
— Ну, ты видишь, что всё идет благополучно, — сказал Николай брату, — войска присягают, и нет никаких беспорядков.
— Дай Бог, — ответил великий князь, — но день ещё не кончился.
Тут-то и начались беспорядки. Первое известие о волнении некоторых офицеров в конной артиллерии (благо быстро успокоенном) оказалось только началом. Николай даже велел вернуть арестованным было офицерам сабли, заметив: «Не хочу знать их имён». Они хотели доказательств законности присяги лично от своего шефа Михаила — и к ним был отправлен Михаил. Едва он переоделся в артиллерийский мундир и уехал, как с известием одновременно ожидаемым и неожиданным явился начальник штаба гвардейского корпуса генерал Нейдгардт:
— Ваше величество! Московский полк охвачен восстанием! — и рассказал о кровавой сцене, свидетелем которой стал несколько минут назад.
В казармах полка на набережной Фонтанки несколько младших офицеров уговаривали солдат не присягать. Они кричали: «Всё обман, нас заставляют присягать, а Константин Павлович не отказывался, он в цепях, Михаил Павлович, шеф полка — тоже!» Они убеждали: «Царь Константин любит наш полк и прибавит жалованья; кто не останется ему верен, того колите!» Полк раскололся на поверивших и сомневающихся. Вокруг вынесенного для присяги знамени завязалась борьба. Ротный Щепин-Ростовский, самый активный из возмутителей спокойствия, рубил саблей направо и налево. Он первый пролил кровь, ранив как минимум пять человек. Среди них были пытавшиеся помешать беспорядкам полковой командир Фредерике и бригадный командир Шеншин. Несколько сабельных ударов досталось командиру батальона полковнику Хвощинскому. При виде этой жуткой сцены солдаты, как заметил один из организаторов выступления, Михаил Александрович Бестужев, «помирали со смеху»[135]. А вот беременной жене Фредерикса, видевшей в окно, как окровавленный муж упал на снег, от испуга сделалось дурно[136].
Часть Московского полка (меньше половины) с развёрнутым знаменем, под барабанный бой, двинулась на Сенатскую площадь. Свобода пьянила: на Каменном мосту солдатам не понравилась «непредставительная физиономия» стоявшего на посту квартального полицейского. «Кто-то из солдат плюнул ему в рожу, другой толкнул его прикладом. Задние подражали передним, и каждый проходящий награждал его ударом приклада. Квартальный упал. Это происшествие развеселило солдат»[137]. Наверное, с неменьшим весельем был избит до потери сознания рядовой жандармского дивизиона Артемий Коновалов, находившийся на посту у памятника Петру. Лошадь его искололи штыками[138].
Николаю нужно было немедленно делать ответный ход. Для него наступил момент принятия собственного важнейшего решения — «смеешь выйти на площадь?». Многие отмечали, что император был бледен, однако распоряжения делал быстрые и точные. Он приказал выводить с оружием ближайший к Зимнему дворцу батальон преображенцев, отправил Нейдгардта к конногвардейцам с приказанием «седлать, но не выезжать», велел привезти в Зимний своих детей из Аничкова, затем спустился к заступившей в дворцовый караул егерской роте:
— Готовы ли вы умереть за меня? Ответ был:
— Рады стараться, — и первое знамя преклони лось перед Николаем Первым.
Тогда — «дивизион вперёд, скорым шагом — марш!» — без шинели, в одном мундире, Николай повёл егерей через двор к воротам на Дворцовую площадь. (А навстречу — раненый, обагрённый кровью полковник Хвощинский.) Караул стал у дворцовых ворот, и на площадь, густо заполненную народом, Николай вышел один.
Народ сбегался, кричал «ура!». Новый император оказался в центре внимания — в России, в Петербурге, на площади. Но что делать на этой площади? О чём говорить с народом? Николай решил читать вслух манифест о своём восшествии на престол — благо у кого-то в толпе нашёлся экземпляр. Читать медленно, толкуя каждое положение («но сердце замирало, признаюсь» — его собственные слова[139]). В конце голос его окреп — стало понятно, что здесь, на Дворцовой, — его сторонники, его верноподданные.
Царя окружают, пытаются дотронуться хотя бы до фалд мундира… Два отставных офицера, георгиевских кавалера, предлагают себя в телохранители. И вот уже выстраивается у Зимнего верный батальон Преображенского полка. Николай успокоен и ободрён: народ явно демонстрирует ему свои симпатии и сочувствие. «Ребята! — обращается Николай к окружившей его толпе. — Не могу поцеловать вас всех, но — вот за всех!» — Император заключает ближайшего к нему мещанина Луку Чеснокова в отеческие объятия и, как потом вспоминал сам Лука, «удостаивает монаршим целованием». В течение нескольких секунд на площади разыгрывается уникальная сцена — народ передаёт друг другу, как бы «делит между собой» поцелуй царя[140].
В это же время на Сенатской площади глава тайного общества Кондратий Рылеев приветствовал Николая Бестужева «первым целованием свободы» — и вскоре ушёл искать пропавшего полковника Сергея Трубецкого, выбранного заговорщиками «диктатором». И больше уже не возвращался[141].
А Николай — перед строем батальона:
— Готовы ли идти за мною, куда велю? В ответ «громкое молодецкое»:
— Рады стараться!
Императору подвели коня, батальон зарядил ружья и направился в сторону Сенатской. Оттуда уже доносились первые выстрелы, и вскоре флигель-адъютант прибежал с сообщением о том, что граф Милорадович смертельно ранен: он пытался уговорить солдат покаяться, но какой-то штатский приблизился сзади, из толпы, и выстрелил генералу в бок из пистолета.
К этому времени и генералы, и верные войска стали собираться вокруг Николая. К «дому со львами» примчался Конногвардейский полк.
Командир эскадрона полковник Велио (позже в тот день раненный пулей в локоть и лишившийся руки) вспоминал этот момент так: «Вскоре после того, как полк выстроился, мы увидали государя… Подъехав к нам, он поздоровался обычным: "Здорово, ребята!", на что весь полк грянул единодушно: "Здравия желаем, Ваше императорское величество!"
Тогда государь подъехал к нам ближе… и спросил:
— Признаёте ли вы меня за вашего царя или нет?
Крики "ура" были ответом государю, и крики эти вылетали не только из уст солдат, но и офицеров и доказали ему, что полк наш вполне надёжен»[142].
У Николая уже был очевидный численный перевес: две тысячи пехоты и тяжёлой кавалерии против менее семисот московцев. Император почувствовал себя достаточно сильным, чтобы выехать на Сенатскую площадь и начать окружать восставших. Как он сам вспоминал: «Тогда отрядил я роту… Преображенского полка… чрез булевар занять Исаакиевский мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом и прикрыть фланг Конной гвардии; сам же, с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом, выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами»[143].
Не на полях сражений, а на углу Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади состоялось боевое крещение Николая Павловича. Как вспоминал находившийся рядом Бенкендорф: «Пули свистели со всех сторон вокруг императора, даже его лошадь испугалась. Он пристально посмотрел на меня, услышав, как я ругаю пригнувших головы солдат, и спросил, что это такое. На мой ответ: "Это пули, государь" — он направил свою лошадь навстречу этим пулям». Тем не менее капитану преображенцев, отправленному занять Исаакиевский мост, император строго приказал: «Если будут по вас стрелять — не отвечай, пока я сам не прикажу. Ты головой мне отвечаешь»[144].
К тому времени верные Николаю войска стекались к Адмиралтейству со всех сторон: пришли кавалергарды (так спешили, что не стали надевать кирасы), семёновцы, павловцы, оставшаяся часть преображенцев. Михаил привёл большую часть московцев. Он застал сомневающихся из них в казармах — и те с удивлением обнаружили, что господа офицеры их обманывали, что Михаил Павлович не в цепях и не арестован. После этого попросили вести их к Сенатской, отбивать захваченное Щепиным-Ростовским знамя.
Когда ситуация на площади прояснилась и оставалось только дождаться подхода артиллерии, Николай отправился обратно к Зимнему. Там оставались матушка и жена, туда в обычных возках (дабы не вызывать подозрений) привезли детей. Нужно было убедиться, что дворец надёжно защищен.
По дороге к Зимнему, уже у дома Главного штаба Николай увидел, как навстречу ему валит тысячная толпа солдат лейб-гренадёрского полка, практически без офицеров, но со знамёнами. Николай подъехал вплотную и закричал:
— Стой! — надеясь навести порядок и выстроить полк.
— Мы за Константина! — раздались ответные возгласы.
Ситуация накалилась. Дело могло кончиться кровавой рукопашной, в которой за жизнь Николая трудно было ручаться. Но Николай указал на Сенатскую площадь:
— Когда так — то вот вам дорога.
И посторонился.
«И вся толпа прошла мимо меня, — вспоминал Николай, — сквозь все войска, и присоединилась без препятствия к своим одинако заблуждённым товарищам. К щастию, что сие так было, ибо иначе началось бы кровопролитие под окнами дворца, и участь наша была бы более чем сомнительна… Один Бог наставил меня на сию мысль»[145].
Много раз на протяжении этого рокового дня император Николай замечал удачное стечение благоприятных случайностей, которые объяснял благодатным покровительством Промысла Божьего. Покровительством не по отношению к царю, а ко всему его будущему царствованию[146]. Очередной раз император увидел проявление Божьего милосердия в том, что немногим ранее та же толпа лейб-гренадёр всего на пять минут опоздала с захватом Зимнего дворца и в нём всего императорского семейства: именно на пять минут раньше прибыл преданный Николаю лейб-гвардии сапёрный батальон.
Оборона дворца была организована, и Николай вернулся на Сенатскую, куда уже прибыла артиллерия — но без зарядов, за которыми пришлось посылать далеко на Охту.
По подсчётам военного историка Георгия Соломоновича Габаева, к тому времени против трёх тысяч восставших солдат было собрано девять тысяч штыков и три тысячи сабель. Николай обладал четырёхкратным преимуществом — и к тому же артиллерией! К заставам города подходило ещё десять тысяч верных войск. Восстание было обречено, но Николай надеялся решить дело уговорами.
К его сожалению, не удавались ни частные попытки, ни поиски подходов посредством авторитетных лиц. Пытавшийся отговорить солдат поручик Ростовцев был избит прикладами, декабрист Оболенский вырвал недавнего друга из-под прикладов и уже бесчувственного велел отвезти домой… Великий князь Михаил Павлович попробовал повторить свой успех в казармах Московского полка, но теперь его одного было недостаточно — требовали Константина, а Вильгельм Кюхельбекер чуть не застрелил младшего брата императора из пистолета (по разным версиям, то ли осечка случилась, то ли отвели руку стоявшие рядом матросы). В командующего гвардией генерала Воинова кто-то из толпы запустил поленом, так сильно ударившим оспину, «что у старика свалилась шляпа»[147]. Митрополита Серафима прогнали криками: «Какой ты митрополит, когда на двух неделях двум императорам присягнул… Ты изменник, ты дезертир николаевский! Что вы этому старому плуту верите?»[148]
Между тем стало смеркаться, наступил момент кризиса. Вот как почувствовал и передал его Василий Андреевич Жуковский в одном из писем: «Что, если бы прошло ещё полчаса? Ночь бы наступила, и город остался бы жертвою 3000 вооружённых солдат, из которых половина была пьяные. — В эту минуту я с ужасом подумал, что судьба России на волоске, что её существование может через минуту зависеть от толпы бешеных солдат и черни, предводимых несколькими безумцами. Какое чувство и какое положение!»[149]
Действовать надо было немедленно. Приближённые требовали открыть огонь из пушек — страшной на таком расстоянии картечью. Но Николай очень не хотел начинать царствование с расстрела.
— Вы хотите, чтобы я пролил кровь своих подданных в первый же день царствования? — спросил он у требующего применить артиллерию генерала Васильчикова.
— Чтобы спасти вашу империю, — последовал ответ.
Быть может, именно в этот момент Николай осознал важный принцип поведения верховной власти: чувства и эмоции частного человека, как бы гуманны они ни были, должны быть стянуты железной уздой государственной необходимости. Чувства уместны в доверительных беседах с семьёй и немногими преданными друзьями, а не на площадях перед тысячами подданных. «Спасти империю». Император потом вспоминал: «Эти слова меня снова привели в себя. Опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверное всё) или, пощадив себя, жертвовать решительно Государством».
Жестянки с картечью были забиты в пушечные жерла; к восставшим поскакал командующий гвардейской артиллерией генерал Сухозанет: «Ребята! Пушки перед вами; но государь милостив, не хочет знать имён ваших и надеется, что вы образумитесь, — он жалеет вас». В ответ ему кричали «подлец», кричали «разве ты привез конституцию?», а проводили и вовсе выстрелами, от которых на бульваре стали падать раненые.
«Тогда Император, желая взять на себя одного ответственность в этот великий и решительный момент, приказал первому орудию открыть огонь». Чиновник Константин Степанович Сербинович запомнил, что стемнело уже так, что каждый новый выстрел освещал «огнём своим окрестные здания». Бывший рядом с царём генерал Бенкендорф вспоминал, как «первым ответом противника были крики "Ура!" и ружейные залпы… Вскоре их ряды охватила паника, виновные во всём офицеры пытались скрыться от законного возмездия, они старались спрятаться в соседних домах или покинуть город… Несчастные солдаты бежали во все стороны, самая большая их часть бросилась в беспорядке на реку и по льду перешла на Васильевский остров»[150]. Скоро всё было кончено, оставалось только «сбирать» спрятанных и разбежавшихся. Возложив это на генерал-адъютанта Бенкендорфа, Николай со своею свитою поехал во дворец.
Во дворце ещё гадали об исходе противостояния. Когда императрица увидела вспышки выстрелов, услышала грохот пушек со стороны Сенатской, она упала на колени. Кто стреляет, по кому? Говорили, что именно в этот момент случился с ней тот нервический припадок, последствия которого остались на всю жизнь.
Через некоторое время Александра Фёдоровна пришла в себя. Она не столько увидела, сколько угадала в группе подъезжающих ко дворцу Николая: «Вскоре он въехал во дворцовый двор и взошёл по маленькой лестнице — мы бросились ему навстречу. О, Господи, когда я услышала, как он внизу отдавал распоряжения, при звуке его голоса сердце мое забилось! Почувствовав себя в его объятиях, я заплакала, впервые за этот день. Я увидела в нём как бы совсем нового человека»[151].
Через несколько дней императрица снова отметит в дневнике: «Когда я обняла Николая 14 декабря, я чувствовала, что он вернулся ко мне совсем другим человеком. Когда он ушёл на другое утро, я так восхищалась им, он представлялся мне таким возвышенным; и всё же я плачу о том, что он уже не прежний Николай»[152].
«Эта ужасная катастрофа придала его лицу совсем другое выражение», — отметила в своём дневнике вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, мать Николая Павловича.
Неизвестный очевидец оставил в воспоминаниях картину Петербурга сразу после восстания: «Необычайное в Санкт-Петербурге зрелище: у всех выходов дворца стоят пикеты, у всякого пикета ходят два часовых, ружья в пирамидах, солдаты греются вокруг горящих костров, ночь, огни, дым, говор проходящих, оклики часовых, пушки, обращенные жерлами во все выходящие от дворца улицы, кордонные цепи, патрули, ряды копий казацких, отражение огней в обнажённых мечах кавалергардов и треск горящих дров, — всё это было наяву в столице»[153]. В восьмом часу вечера в Зимнем дворце, за пикетами, кордонами и изготовленными к бою орудиями, наконец-то состоялся торжественный молебен…
…Наутро зеваки собирались смотреть на испещрённые пулями стены Сената (их уже заштукатуривали), на выбитые рамы частных домов по Галерной улице, на дворников, засыпающих снегом кровавые пятна — следы жертв вчерашнего выступления…