— Киевская бабушка рассказала про ребе Шая: он про себя так выражался: “Ничего не боюсь, потому что у меня все время за плечам два ангела”.

Тогда Бояршинов заговорил о смерти — скороговоркой, стараясь и близость этим купить, и в то же время не желая длить в темноте неприятную тему:

— Мне было пять лет, когда я спросил на ночь у матери: “А мы все умрем?” — “Спи давай!” — заорал отчим. И я понял, что все.

В темноте вдруг оказалось множество кочек и камней, которые как будто выползли из леса на дорогу. Такое у Лидии и Жени было ощущение, что их при свете не было.

Под высокой лампочкой стояли Надя Бахметьева и Витька Шиманов, они курили, причем Витька выпускал дым боковиной рта, стараясь не попасть на собеседницу. Надька говорила, окутываясь дешевым болгарским дымом:

— Мы здесь стоим, а где-то в это время есть такая любовь, перед которой все наши чувства — просто пыль...

Ей хотелось, чтобы ей возразили: нет, не пыль; хоть бы кто-то возразил: у нас тоже что-то есть-будет необыкновенное.

Они зашли в свой жилой сарай, нашли “полбанки”, и тут Бояршинов произнес:

— Выпьем за виллы в Ницце, которые у нас еще будут!

Лидия поддержала:

— Да что там виллы, я верю, что у нас будет целый квартал свой в Ницце!

Обида винтом прошла вдоль всего тела Жени: вон оно что — Лидия поняла, что для меня это серьезно, и решила вышутить. Это за то, что я не смог поднять ее с телеги на колокольню... Теперь так будет все время... Неужели им вокруг не ясно, что он, Евгений Бояршинов — единственный, и — конечно — у него есть недостатки, но о них могут судить только люди того же разряда? А таких еще поискать.

А Лидия поняла вдруг, что Ницца — не шутка. Цели-то у него все — мимо нее. Но желание выше понимания, и она с новой жадностью слушала Женю. Он говорил:

— Жизнь-это болото, и мы идем по кочкам. Трясине доверять нельзя и кочкам доверять нельзя.

Шиманов поинтересовался: как же каждую кочку можно допросить на предмет надежности?

— Я к человеку отношусь так: жду плохого, пока он не докажет обратное...

— Как кочка докажет, если ты не наступишь на нее?.. Так и человек: сначала поверим друг другу, — Шиманов не сдавался, — что мы друг другу опора. На пять лет хотя бы, университетских.

Бояршинов уже второй раз за этот вечер с хрустом вывернул разговор:

— Смотрите, а в Шиманове что-то есть такое помидорно-здоровое. Ха-ха-ха (красивым баритоном). Но помидор ведь тонкокожий овощ. Тонкокожее здоровье такое. Но помидор ведь может лопнуть, вот и все.

Все время мигало электричество. И в этом вибрирующем свете Лидии показалось, что смоляные кудри Жени вьются, как реденькие облачка в жаркий день. Но шевелюра не виновата, что она похожа на крученые мысли и поступки хозяина. Не виновата, а отвечать придется все равно: через двадцать лет она вся уже сойдет. Но Лидии не важны волосы, ей хочется с ним быть...и через двадцать лет.

— Зло, в котором я подозреваю человека, оно ведь и во мне, — усложнил картину мира Женя.

— Ты, как следователь НКВД, — те тоже говорили, что можно каждого посадить в лагерь, — громко заявила Надька.

Лидия растерялась: начался не спор, а какая-то свара. Она стала лихорадочно думать: что бы тут Пушкин сделал? Или Чехов? Что бы сейчас сделал Хемингуэй? Ремарк бы, ясное дело, сейчас бы как плеснул всем кальвадоса.

А Бояршинов сказал задумчиво и по-отечески Шиманову:

— Старик, ты еще поймешь, что человек — загадка с несколькими отгадками...сложный узор красивее простого, понял? — и хитрая пьянца играла в его глазах.

...Засыпая, Надька решила: надо завтра посмотреть, какие тут местные механизаторы водятся.

Лидия всю жизнь засыпала поздно, поэтому в час ночи она поставила перед собой зеркало, которое они купили в складчину в сельмаге. Оно было в грубой пластмассовой оправе под цвет красного дерева — с грубыми выпуклостями, под резьбу. Не выпуклости, а гребни. Эти гребни навевали Лидии мысли о червяках, змеях, драконах. И в этом обрамлении показались ее лицо... “Себе-то я нравлюсь. И почему я больше никому не нужна? Жить дальше так невозможно! Надо, чтоб срочно кто-то это понял, но не будешь же объяснять направо и налево, тут как раз понимание и закончится.”

Мышь в богатой почти черной шубке вывела бесшумно трех еще не сильно одетых розовых мышат. В углу валялись брошенные Бояршиновым медовые краски. Они были вымазаны почти до конца, зато кругом висели шаржи на однокурсников. Егор был чем-то вроде робота, вырезанного из дерева, а Лидия — со здоровыми, туго набитыми щеками и непривлекательными глубоководными глазами. Лидия возмущенно сказала в зеркало: “Ну и сколько у него ума, у этого Бояршинова! Откуда он взял эти щеки?” Мышь тоже заинтересовалась работой Жени: она волочила по полу желтый брусок. Получался такой грохот, что мышь иногда останавливалась в изумлении: неужели на этот момент жизнь удалась и никто не отберет медовые краски?!

Лидия взяла химический карандаш, который на влажных местах бумаги давал фиолетовый рефлекс: “Аллочка, дорогая, сколько времени прошло, с тех пор, как я уехала в колхоз! Если б я жила в Киеве, он бы назывался “коллективнэ господарство”. Все так накапливается у меня: в Киев я не съездила, родители не понимают меня совсем и никто здесь не обращает на меня внимания. На самом деле тут столько всего, что я только по пунктам намечу, о чем говорить нам с тобой.

1. Про Фаю Фуфаеву знаешь? Она и здесь ходит во всем розовом! Бледно-розовые сапоги, брюки, кофта, алая косынка, плащ серый, но подкладка в розовых прожилках.

2. Егор-маленький вчера был пьян, кричал: “Мой отец приедет — вас всех деньгами забросает!” Еще Егор носил ведро с картошкой, в первый же день вечером оказалось: вывихнул кисть руки! Я спросила: “Как рука?”. “А мне это не интересно”, — сухо, гордо ответил. А ночью меня будит: “Слушай, совершенно не могу спать от боли”.

3. Егор — умник. Он нас называет условными обозначениями: точки А, Б, С — то есть я, Фая, Надька. Ясно, насколько мы ему все интересны. Сухарь — о, как я могла это все время не замечать! У него же черный юмор!

4. Второй — Женя Бояршинов. Ты его не знаешь. Он говорит, что вырос в бараке. Но знает не меньше нас, даже где-то и больше. Рисует хорошо. Чуть ли не прямо говорит, что он гений. Я впервые встретила такого человека. Алла, я ему очень верю! В животе все вращается, как я на него посмотрю. И подкатывает... Ты меня поняла?

5. Есть еще добрый, но скучноватый Витька Шиманов. Самая высокая точка его юмора: “Я ж тебе говорил: больше ведра не пей!” (Это он Егору, который мается с похмелья). Алла, что-то я тебе уже, как старая дева, пишу злобно, а на самом деле буду рассказывать (когда встретимся), ты увидишь, как много у нас хорошего.

Очень интересно, виделась ли ты с Вадиком? Когда его заберут в армию? Он — случайно — не уговорил Гальку выйти замуж до армии? У нас тут есть Надька, она из области, будет жить в общежитии. Очень похожа на Гальку, но гораздо начитаннее. А похожа прямотой.

Как они меня — вся эта троица парней — раздражают своей однобокостью! Как они не понимают, что ум только должен быть виден на каком-то фоне. Хорошо, если ум добрый. И талант Бояршинова мог бы быть подобрее. Хотелось, чтобы добро Витьки тоже казалось поумнее. Вот так и мучаюсь с утра до вечера! Родителям об этом написать нельзя: ясно, что мама скажет — на сто лет вперед уже ясно — “Ты, как Агафья Тихоновна: “Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча...”

Ключевое слово напомни: Ницца!

Да и совсем последнее, клянусь, Аллочка! Женя считает, что у меня в голосе есть некий фермент, который сбраживает общение в веселье. Так он сказал мне. Знаешь, хоть я и из профессорской семьи, Женя настолько выше меня, что нужно для компенсации мне еще где-то дачу собственную иметь — в Крыму или на Рижском взморье, что ли. Я прямо представляю, что ты смеешься, читая письмо. На лице у него какая-то недоданность написана, и мне хочется ему все возместить. Но пора и кончать! Я скоро приеду и все тебе расскажу. А ты все, что у тебя накопилось, мне! Оставайся здоровой, попадай во всякие веселые истории и побеждай. Неизменно твоя Лидия Шахецкая.

P.S. Алла, оказывается: все пишут стихи, даже Егор-маленький. Только они у него, как у электронно-вычислительной машины, одни заумные термины (тезаурус, антиномия). Вчера он пьяный читал их:

И звуки аонид звенят,

и вопли резкие цикад...

Ho что я об этом подумала, расскажу при встрече. Ну все, а теперь конец письма на самом деле! Твоя Л.”

Лидия рассеянно взглянула на пол и увидела, что красок медовых уже нет и семейство мышей исчезло.

2

Октябрь был весь в легких морозных намеках — вот среди них она и летала. Лидия выучила длинные списки древнегреческих и древнеримских богов, записалась на факультет общественных профессий, чая мимоходом посвятить себя журналистике, ворвалась в редколлегию стенгазеты “Горьковец”, написала юмористический рифмованный отчет о колхозных трудобуднях в многотиражку “Пермский университет”, втиснулась в творческий кружок “Струны” — пришлось, потому что туда записались Женя и Егор-маленький. Не говоря уже о том, что их всех подрядили ходить по графику вечерами в народную дружину (ДНД).

В один из вечеров, где-то в самом конце октября шли пешком, разнежено плелись, точнее плыли, вычитая всякие ощущения длительности и расстояния. Были Надька, Егор, Женя, Витька Шиманов и Лидия. Неожиданно возле магазина Лидия сказала:

— Зайдем на минутку к Гальке. Я спрошу, когда она Вадика в армию провожает.

Магазин был — ничего особенного. Зато бюст у Гальки был очень особенный. Неведомая сила держала его на плаву. Сверхнаитием парни почувствовали, что этот эффект — навсегда! Через силу отводя глаза, Женя спросил:

— У вас продают жеваную рыбу?

— Ну, если ты любитель, — тебе пожуют и взвесят пару килограммчиков, — Надька собралась, так что ее груди вообще чуть не взвились к потолку, и вот выдала почти гениально. Она не понимала, что никакой юмор здесь не поможет, что по сравнению с Галькиными — все остальные присутствующие пары грудей — это просто плоскогорья.

Лидия почувствовала, что Гальке хочется их всех быстрее спровадить: у нее очередь. Но главное даже не в этом. Лидия еще может пять лет вести рассеянно-творческую жизнь, а ей, Гальке, нужно стоять за прилавком, каждый вечер долго смывать с себя запах рыбы, а потом еще делать контрольные. Пусть техникум, пусть торговый, но она закончит к приходу Вадика из армии. Мимо прошла завотделом в золотых сережках и с золотым кулоном в виде трилистника. “У меня это все будет, будет!” Перед Галькой встал образ кабинета с панелями под морской дуб, промелькнула цепочка событий, которая приводит к этому кабинету (продавец — завотделом — товаровед — директор магазина). И Лидия будет в кабинет к Гальке приходить — на равных. Галька всегда поможет с продуктами!

Лидия в это время увидела, что вместо рыбных консервов за спиной Гальки зеленеет рощица из свежей весенне-чистой зелени.

— Приходите послезавтра в шесть! — сказала Галька. — Сколько вам хека?

— Третий раз уже говорю: два килограмма! — почти кричал покупатель.

— Ладно, пошли! — миролюбиво всех сгреб Витька Шиманов.

Надька сразу закурила и с вызовом, на “вы”, обратилась к Бояршинову:

— Женя, а почему вы спросили именно жеваную рыбу? Уж лучше было спросить про красную рыбу! Получился бы абсурдный юмор, но не унижающий!

Женя вдруг протянул ей три рубля:

— Это тебе! На развитие юмора.

Надька сделала вид, что хочет потушить сигарету об эту зеленую купюру, Женя отдернул руку с трешкой. Он, впрочем, и не рассчитывал, что Надька возьмет деньги.

— Мне хочется кинуть в тебя целой скамейкой, — Женя махнул рукой на скамейку, мимо которой они прошли. — Ты что думаешь: если надела брюки и взяла в рот эту соску (он кивнул на сигарету), то все?! Можешь всех судить?!

Надька только улыбнулась, и Лидия заметила, что видит ее то в зеленом окружении, то в желтом, словно пустыня наступала время от времени за ее спиной...

Витька Шиманов думал: сколько в Надьке такта! Не превратила в ссору этот опасный спор. Дело не в том, что Бояршинов подавляет собеседников, а в том, что он хочет подавлять. И не им его переделать!

3

На проводах Вадика Лидия читала собственную поэму “Рыцарь веселого образа”. Голос ее был полон лицейско-дружественных интонаций.

— Зае..ли совсем своими стихами, — пьяно комментировал дядя Вадика.-Давайте лучше выпьем за корочки — шоферские — Вадика! Шофер в армии — это король! Калыму некуда будет складывать — я тебе обещаю...

Вадику вдруг стало очень хорошо. Искосившись, он наблюдал быстрые и растерянно-прозрачные движения Лидии. Поэма его растрогала, он толкнул в бок Гальку, та — Аллу Рибарбар. Толчок привел Аллу в действие, и она быстро и чинно предложила тост за родителей.

Дядя Вадика начал было свой универсальный афоризм: “Зае..ли со своими родителями...”, но его никто не слушал.

Лидия подняла свой бокал:

— За любовь Вадика и Галины!

Дядя Вадика очень обрадовался: “зае...ли совсем со своей любовью”, и с торжеством обвел всех красными глазами.

Лидия резко выбрасывала вперед бокал, так что всем было страшновато за хрусталь, но она же все-таки была одаренная и в движениях — всегда тормозила, когда нужно. Так что слышался только тихий стеклянный щелчок. “Значит, это не настоящий хрусталь, а чешский”, — думала Галька про бокалы. А вот Лидия такая настоящая, даже жутко. Этим и всех парней отпугивает.

— Ты печалишься? — спросила Лидия.

— С чего? В армии все вырастают, — в голосе Гальки сквозила святая убежденность, что ее Вадик подрастет и через три года приедет уже готовым мужем.

— А как тебе Женя Бояршинов? — спросила Лидия.

— Кислогубый он какой-то у тебя, — с простого народного сердца ответила Галька.

— Люди творческие — они вообще странные, — с облегчением сказала Лидия, потому что Галька сказала не самое худшее, что от нее ожидалось.

Между тем Егор крепко ударил по выпивке. Он уплыл сначала куда-то к мужской части компании, потерявшись среди винегрета и дымных волокон. А потом подсел к Лидии и гаркнул ей в ухо:

— Из этого можно — нет извлечь каплю истины?.. Ты сочинила поэму, а они... — он в указательном жесте сбил со стола стакан с морсом. — Я разочаро-о-ван в русском народе!

Тут самогон дошел до его голосовых связок и отключил их. Егор замолк, выразительно глядя на всех.

— Это загадочная русская душа смотрит из него, — сказала вдруг Фая Фуфаева.

Алла подержала Егора за запястье, никакого пульса не нащупала, но все же всем своим видом показала, что опасности для существования нет. Ровным голосом она произнесла диагноз:

— Он успевает создать максимум проблем вокруг собственной особы на минимальном отрезке времени.

— Я увезу его на тачке, — надежно завершила ситуацию Фая. — Он буквально за меня написал вступительное сочинение, а я что — брошу его, что ли...

Егор охотно подчинялся приказам Фаи: поднялся, просунул руки в рукава пальто, бормоча: “Какая женщина...о-пер-деленно — одна на полконтинента”. Уже нельзя было понять: юмор у него такой с “о-пер-деленно”, или от выпитого подводит артикуляция...

Фая с Егором ушли, и в наступившей на какое-то время тишине все услышали благозвучный храп. Дядя Вадика лежал, хорошо утвердившись на хозяйской кровати, и на лице его как бы глубоким резцом было высечено: “Зае..ли вы меня со всем вашим миром!”

На следующий день Лидия проснулась, когда из репродуктора со слабоумным оптимизмом неслось: “Руки за голову, ноги на ширине плеч...”. Лидия лежала в постели и хотела заплакать: никогда не будет по радио такой трансляции, нет таких движений, чтоб она, Лидия, стала заметной для Жени Бояршинова. Не будет и не может быть. Репродуктор заголосил: “Переходим к водным процедурам”. Сколько раз говорила брату Аркаше: не включай рано репродуктор или выключай хотя бы, когда уйдешь в школу. Он учится с утра, а Лидия — во вторую смену. Она встала и выключила радио. Наступившая тишина походила на удар об стенку. Лидия с шумом обрушилась в ванну, зашептав: “У Гальки Вадик, у Егора — Фая, за Надькой бродит Шиманов”. Включенная вода подстраховывала ее от всякого подслушивания: “Только мы с Аллой, как два саксаула... или аксакала...”.

Вчера Женя сказал с огромной искренностью: “Того, кто меня ругал, для меня больше не существует”. Как это бывает: никто не понял, все стали резки с ним. А ведь он хотел... хотел сказать... что внутри-то он гораздо лучше, у него только... выражения хромают. Надо с ним еще плотнее общаться, обхватнее. Хотелось отношений тесных, плечом к плечу.

Лидия закончила мыть голову и протянула, как сеть, волосы поверх грудей: так красиво, а куда все это, кому? Одиночество настолько изглодало Лидию изнутри, что она все бы отдала, чтоб стать как все. В юности ведь мечешься между двумя ужасными мыслями: “А вдруг я — не как все?” и “А вдруг я — как все?”

Лидия смотрела на свое отражение в зеркале ванной и с горечью думала: вот-вот старость наступит, а ничего не меняется, никто меня не полюбит, не поцелует! Никогда! Морщины уже скоро появятся вот в этом месте. Тут она со страхом отошла от зеркала, чтобы не указать случайно, конкретно, где этим морщинам появиться. Какие глупые эти...мужской пол! Почему Женя не ходит в библиотеку, где мог бы со мной увидеться! Но сегодня мы все будем на творческом кружке! А скоро у Аллы день рождения, там можно познакомиться с медиком и даже выйти за него замуж, за постылого. Лидия сушила волосы полотенцем и жалела себя. Потом она вспомнила, что еще никакого медика и в округе нет, можно идти на кухню и спокойно завтракать. Родители уже заканчивали пить чай. Заметив красные глаза дочери, Анна Лукьяновна сразу начала:

— И у Аллы никого нет! А у Аллы есть кто-нибудь? Видишь, и у Аллы нет пары. Первый же курс только...

— Зато у Гальки и Вадика что-то невозможное, сказочное, — жуя, бормотала Лидия.

— А сказки нужны, чтоб люди не пали духом, — заметил Лев Ароныч.

4

“Дорогая Юля, сейчас два часа ночи — только что меня проводил Женя Бояршинов. У меня к нему такое чувство, только не смейся, словно мы уже двадцать лет женаты, и у нас восемь детей! Правда, Галька сказала, что Женя — “кислогубый”! А он как раз болеет за народ, но я все по порядку начну. Да, Юля, я надеюсь, что ты тоже испытываешь такие полновесные переживания (знаю из письма) и поймешь! Может, тебе покажется смешно на твой столичный пошиб, но у нас есть творческий кружок “Струны” — туда все ходят избавиться от своих творческих напряжений. Его ведет Солодкевич. Леонид Григорьевич. Он такую привычку имеет — плавно дирижировать руками. Впрочем, у него тик. И он так — дирижируя — рваные движения превращает в плавные. Солодкевич на себе тянет весь юмор университета, а иногда кажется, что и весь город спасается его умным весельем, Есть еще такой театр студенческих миниатюр, им тоже Солодкевич руководит. “Шип”. “Што изволите показать” — так Леонид Григорьевич расшифровывает “ШИП”. Мы сейчас переделываем для студенческой самодеятельности пьесу Горького “На дне”. В разоблачительном духе. Еще “Мертвые души”.

Но это впереди. А сегодня второй частью повестки был разбор рассказа Жени Бояршинова “На рыбалке”. Taкое название, да, словно простой рабочий парень написал. Надька-змея слушала-слушала, а потом сказала: “Что-то я не дождалась коровы, которую кто-то рядом доит”. А рассказ вот о чем: там мужик на рыбалке намазывает дождевых червей на кусок хлеба и ест такой бутерброд. Конечно, углубленно описаны все переживания героя. Этот герой — не сам автор. Женя не стал бы есть червей, конечно, что ты! Этот рассказ — протест против того, что в Перми нет мяса. Сочувствие к маленькому человеку, понимаешь? Вообще, Женя — мастер, играет всеми средствами. Солодкевич Женю не понял и еще во время чтения мне два раза подмигнул, и я не смогла слушать рассказ, как нужно бы! Но я думаю: может, эти подмигивания у Солодкевича — продолжение тика? Опросить бы всех девушек, подмигивает ли он им!

Ну, там, конечно, был наш Егор Крутывус. Как я могла его раньше ценить, сама не понимаю. По сравнению с Женей это как Азовское и Черное моря! Глубина, она у Жени, конечно, хотя Егор тоже не дурак, он много знает. Мол, черви не заменяют мяса: в них нет гемоглобина, один белок! Гемоглобин лишь в хордовых. “А мы все тут хордовые”, — радостно заметил Солодкевич и снова мне подмигнул: “Правда, Шахецкая?”. А я вижу: все к Жене несправедливо настроены. И тут меня осенило: в “Евгении Онегине” — во вступлении, к Плетневу, что читаем? “Хотел бы я тебе представить” то-то и то-то, а вышло “собранье пестрых глав... небрежный плод моих забав”. В общем, что вышло, то и осталось. Мало ли чего художник хочет создать — образец поэзии , “живой и ясной”, но “так и быть рукой пристрастной прими”. Даже у Пушкина! И читатель должен это понимать. И критик. А Солодкевич ходит, дирижирует и посмеивается: “Молодец, Шахецкая, хорошо выступила”.

Сам Женя тоже выступал: дескать — эстетика безобразного — она всюду, у Толстого “Смерть Ивана Ильича”... Знаешь, Юля, что это с мужским полом творится? То Егор спрашивал у духов, когда умрет, то Женя о смерти рассуждает, словно они боятся, что смерть мимо пройдет. Такие хлопоты, что ты! Но если снисходительно на все смотреть, то можно протерпеть их всю жизнь, правда? То есть — одного Женю. Солодкевич слушал, усмехаясь, нашу ползунковую критику и на прощанье промолвил:

Пошел Гаврила на рыбалку,

Он хлеб с червями уминал...

Такой смех на нас почему-то напал тут, но мы его отразили. Хохотала только я одна, еще Женя хохотнул, чтоб показать, что не обижен. Но всем хотелось посмеяться — по завистливым взглядам я это поняла.

Дорогой мы шли сначала впятером: я, Женя, Егор с Фаей и еще одно студенческое существо, такой женственный мальчик Миша, он со второго курса. Егор завлекал, конечно, Фаю, своим умом “ее стращая”: “Червь — кишечно-полостное, в нем гемоглобина нет”. И тут Женя ответил ему на языке врага: “A ты, Егор, напиши крупными буквами “ГЕМОГЛОБИН” и оклей всю свою комнату вместо обоев, и у тебя будет, на что равняться в жизни”. Он вообще говорил что-то не то. Даже когда мы остались вдвоем на пустой улице Ленина. Ты помнишь улицу Ленина? Идет от университета к Центру. И Женя говорил не то, и погода была не та какая-то. С неба мерзкий студень посыпался. Женя все: троп, синекдоха. А тут шел какой-то дежурный полуночный пьяница и говорит: “3а эту синекдоху тебя надо отмудохать!” (Извини за точность цитирования!) Конечно, мне дорога любая мелочь: все, что относится к Жене, становится нашей общей биографией? Так ведь? Прости, ради тропа!.. Через двадцать лет, когда мы с Женей будем праздновать юбилей знакомства, этого мужика грубого, может быть, будем вспоминать, как ангела с небес. Мы еще долго с Женей хохотали над его словами. И тут Женя даже взял меня под руку и перевел через полузамерзшую лужу. Мы еще долго говорили в подъезде и возле лифта, потом — возле нашей двери, а потом он повернулся и ушел. А пока мы говорили, мы часто приближались лицами друг к другу, потом снова откидывались. У меня началась антиперистальтика. Это уж как водится. Рифма: антиперистальтика — перестаньте-ка! Надо бы написать на эту тему. Но не могла же я первая его поцеловать? Какие у вас в столице веяния в этой области? Напиши! Просто голова не на месте. Он повернулся и ушел. Но все-таки он бродил со мною три часа, правда? Не зря же? А Солодкевич, кстати, разводится с женой, поэтому ему сейчас подмигивать как бы разрешено, что ему после развода — монашествовать что ли? Он — молодой кандидат, ему всего тридцать лет...”

На следующий день Женя и Егор не пошли на лекцию по истории партии. Они разговаривали как ни в чем ни бывало:

— Егор, ты что — уже выпил сегодня?

— Нет. Я просто... недоспал.

Казалось: будущее прекрасно в любом случае — пьешь ты или нет. Будущее казалось уже забронированным. Поэтому Женя сегодня разговаривал с Егором, хотя вчера они перебросились парой обижающих реплик. Да и не обижающих: все были так близки друг другу, что могли говорить все, что угодно. И вообще в свете нависающего прекрасного будущего невозможно было сердиться друг на друга. Тем более, что в настоящем многое не нравилось...

— Эта история КПСС никому ведь не интересна, правда, Егор!

— Почему... Если б всю правду о Троцком. О Сталине. О лагерях. Это было, было бы всем интересно!

— Ну, кто ж тебе ее даст — всю правду! Они о себе никогда этого не расскажут... А Шахецкая-то! Помнишь, как вчера встала на защиту моего рассказа? Так трогательно-неудачно — как из детсада...

Егор сразу:

— Так из нее вообще выйдет хорошая жена, кроткая.

В глазах Жени добродушие сменилось агрессией, как будто свет в светофоре переключили.

— Ты что! Мне не нужна кроткая жена! Я не хочу потерять форму!

Егор пошел еще раз навстречу: значит, Надька подойдет, она резкая.

Но Женя и тут возмутился: как можно — он, Бояршинов, никогда не женится на общежитской!

“Пижон”, — подумал Егор. Но в чем-то Бояршинов и прав. Лидия, она, как сестра... на всю жизнь.

Женя открыл папку и достал свой новый коллаж. Одна из купальщиц Дейнеки вырезана и любовно приклеена к ватманскому листу. А на причинном месте у девушки точно приклеена дверца с никелированной ручкой. Судя по суховатой графике — дверца вырезана из какого-то руководства по механизмам.

— Дашь перефоткать? — спросил Егор.

Бояршинов сказал резко: дескать, хитрый — хочешь разбогатеть на мне, ведь через двадцать лет это сколько будет стоить — такой коллаж, роскошь! Здесь цветение форм просто, монтаж выявляет скрытые сущности, как от столкновения двух элементарных частиц рождаются миры-при огромных скоростях.

Сказал и огорчился: Егор подумает, что я жадный, а ведь это все во имя прекрасного будущего, чтоб оно было еще прекраснее, не распыляясь в настоящем.

На самом деле Егор совсем не обиделся. Его-то будущее было еще прекраснее — даже без всяких коллажей.

5

На фольклорную практику их повез Солодкевич. Из вагона в Соликамске пересели в автобус и запели: “В первые минуты Бог создал институты, и Адам студентом первым был”... Они хотели сильнее обозначить свое присутствие здесь, в этом месте, и вообще — в эпохе. Казалось, что от слов песни, от выкриков Надьки и дирижирования Леонида Григорьевича они становятся еще студентистее. Потом пересели в тракторный прицеп, уже подверженный колхозной коррозии, и замолчали. Только хватались друг за друга во время резких бросков прицепа, скачущего по рытвинам. Лидии показалось, что Леонид Григорьевич слишком сильно прижался к ней, но тут их бросило в другую сторону, и она сама ударилась о Женю. Но в этом возрасте юноши не возражают, когда на них сваливаются фигуристые девушки.

На колхозной конторе висела цветная потрескавшаяся фанера: хохочущая женщина откинула голову под натиском чугунно прорисованных букв: “ЗДЕСЬ ШЬЮТ ИЗ КОЖИ”. Ее немой смех словно означал: какое там шьют, но если уж шьют, то бегите отсюда ради всего святого! Мимо шел мужчина, слегка обглоданный местной жизнью: на закорках он нес старушку, глаза ее были закрыты. Лидия сразу спросила у проходящей мимо женщины: “Что-плохо ей?” — “Нет, хорошо, — откликнулась собеседница. — Сын со свадьбы несет... гуляли два дня. Петровна вам потом попоет знаете как — вы ей только выпить поднесите”.

Побросав рюкзаки и сумки в клубе, в комнате для кружковой работы, они бросились к речке. Вода в Вишере бежала так быстро, что это казалось неестественным. Бояршинов подумал, что, как в коллаже, река методом наложения втиснута в общий простодушный пейзаж. В воздухе чувствовалась вибрация силы и угроза от движения водяных мускулов.

К берегу неподалеку причалил плот, какие-то люди стали выгружать с него рюкзаки и походное снаряжение.

— До самого Ледовитого океана уже поселений нет, — сказал Солодкевич. — Откуда же эти приплыли, если в верховьях нет никого.

— Пойду выясню, — отозвался Егор.

Видимо, выяснение было настолько захватывающим, что он погрузился вместе с туристами на плот и исчез.

Ночевать отправились в клуб, а Солодкевич, отвечавший за жизнь и здоровье студентов, пошел на поиски Егора. Все уже улеглись вповалку на постеленное на полу сено, а комары вылетели на еженощный промысел, когда с берега Вишеры вернулся Леонид Григорьевич. Он был один и — судя по дыханию — опечален. Но печаль не могла до конца вытеснить его живость. Он чуть ли не с размаху упал рядом с Лидией, то есть с самого краю. И сначала затих. Только она начала всплывать к какой-то сияющей поверхности — привалился! И как-то всё молча, как бы нечаянно. Лидия очумела от перепада реальностей и тоже как бы нечаянно выставила локоть: “Надька, ну что ты — душно!” Солодкевич, несмотря на локоть, прижался еще плотнее. Тогда Лидия увесистой ручкой резко отмахнулась.

Утром Солодкевич встал свежий, первозданный. Губа, правда, у него была сильно разбита и распухла. Но он весело объяснял всем: Шахецкая как-то беспокойно очень спит, зовет Надьку, вот на губе и отразилась ее бурная внутренняя жизнь.

Егор появился как ни в чем ни бывало, но с огромной щетиной. Фая Фуфаева как-то даже величественно смотрела на подбредающего Егора. Она спала прекрасно. В свете обязательного сияющего будущего Егор напрасно что-то там такое исчезал, появлялся, выпивал, словно пытался уклониться от гарантированного счастья.

Солодкевич был человек мудрый. А мудрость всегда ведь выглядит просто: пять-шесть движений и семь-восемь слов. Он послал Егора в магазин — дал три рубля на вдохновляющую влагу. Остальным сказал:

— Работать будете вместе: Егор — для затравки фольклорной ситуации выпивать с бабушками, а вы все в это время не зевайте-записывайте.

Витька Шиманов от Аграфены Петровны с трепетом записывал: “Полный колос клонится к земле, а пустой свою голову к небу топорщит”. Ему казалось, что перед ним раскидывается вечная мудрость, залог всего самого лучшего на земле. Вот оно добро народное!

Лидия карябала своими клиновидными рунами: “на розову траву, ой да на розову траву”. И этот формализм ее мучил и опустошал. Розовая трава — какая-то инопланетная, откуда это залетело, раздраженно думала Лидия. Народ... Он сплошь окружен всякой зеленью — хвоей, листвой, травой... Куда его тянет на декаданс?!

Фая величаво запечатлевала: “Девки молоденьки — глаза-смородинки”, убеждаясь: сама-то она полностью соответствует этому определению. Гарантия светлого будущего крепла в ней с каждым записанным словом.

Надька у пожилых сестер Отеевых услышала:

Девки, пойте, девки, пойте,

Я старуха, да пою.

Девки, дайте по платочку,

Я старуха, да даю.

Пропев, бабки смущенно потупились.

— А вы не стесняйтесь, — подбодрила их Надька, ощущая, как от спорящейся работы по всему телу разливается уют.

— А вы нам плесните, — с безучастным видом сказала старшая сестра, словно это взбрело ей в голову только что, а так-то ничего, вроде, и не хочется.

— Егорушка! — крикнула в окно Надька. — Иди сюда!

Егор прибежал со скляницей от Аграфены Петровны — разделил остатки всем, включая себя. Ожившие сестры дружно запели:

Девки, дайте, девки, дайте —

я старуха, да даю!

А Женя Бояршинов в это время лежал на солнечной полянке и сочинял по поручению Солодкевича программу отвального концерта. В знак благодарности нужно было подарить колхозникам прозрачное веселье, показать, что ученые люди тоже могут веселиться. Однако муравьи залезли Жене в нежные складки тела, а оводы пытались отсосать его кровь. Насекомые были на стороне фольклора. Не вынеся этой пытки, Женя бросился бежать. Налетел на Солодкевича и неожиданно заметил, что тот похож на шмеля или другое опыляющее насекомое: полосатый свитер и рыжие кудри просто жужжат в глаза.

Возле калитки Анны Герасимовны стоял слегка подвяленный фольклором Шиманов, покуривая с довольным видом: много поработал.

— Ты будешь что-нибудь свое читать на отвальной? — отеческим тоном спросил Женя.

Шиманов сразу оживился и начал:

— Ну, бей меня, народ мой, бей,

Но справку при себе, что ты народ, имей!

— Ну хватит, — сказал Солодкевич, — Хорошо. А может, лучше ваше это... про акулу?

— Как там у тебя, — подхватил Бояршинов, — “За мною акула плывет и хочет мною поужинать, вот. Но я эту тра-та-рам акулу— ударю в скулу”?

— В шершавую скулу, — довольный, поправил Шиманов Женю. — Нет, не поймут селяне. А вот Егор тоже может пригодиться, — сказал добрый Шиманов .— Он всего Ильфа-Петрова наизусть знает.

Солодкевич разбудил Лидию в шесть часов:

— Шахецкая, сегодня вы услаждаете наши желудки. Не забыли?

Она пошла умываться к медному рукомойнику, который задумчиво, по-мойдодырски растопырился возле крыльца. И вдруг Лидия поняла: вот почему “на розову траву”! На кошенину падал свет зари и окрашивал ее в бледно-кисельные тона. Умывальник же уверенно вносил в это высокое звучание свою густую зеленовато-окисленную ноту.

Лидия добросовестно разварила в мелкую труху рыбные консервы, добавив неизвестное количество соли. При этом ее укусила какая-то муха: глаз заплыл и упрямо отказывался смотреть. Женя попробовал варево и сказал:

— Лао-цзы бы после первой ложки с осла упал.

— Ну, во-первых, с мула, а во-вторых, как даос он испытал бы озарение, — серьезно сказал Солодкевич.

Из клуба выбежала Надька и закричала:

— Приближается ураган! Приближается ураган!.. Кстати, Лидия, что с глазом?

Весь день небо что-то угрожало, обещало, но только к вечеру исполнилось предсказание радиоточки: деревья падали с зубным хрустом, в одном месте обрушился электрический столб, не стало света. Студенты во мраке укладывались на ночлег. Солодкевич, как позапрошлою ночью, втиснулся рядом с Лидией, посмеиваясь:

— Вы ведь теперь у нас соль земли!

А Лидия ничего не отвечала, опустошенная кулинарными неудачами, оплывшим глазом и разрушающейся жизнью. Никто не смотрит в ее сторону, вернее смотрят, но каким-то аннулирующим взглядом.

В это время рванул с новой силой ветер, с жалобным кряком полетело очередное дерево за окном, по крыше хлестнул ливень. И тут три местных голубчика пропели бодро, упирая на свое родное “О”:

— И ДОрОгая не узнает, какОв танкиста был кОнец...

Надька и Фая заспорили, кому завтра дежурить по кухне. Когда в их голосах возникли кликушеские тона, Егор взмолился:

— Прошу: не надо крови! Я так ее боюсь.

Лидия улыбнулась его миротворческим усилиям и тут же засопела. Солодкевич выждал, когда по всем телам пойдет гулять обобщенно-ровное дыхание и срежиссировал случайное прижатие к Лидии. Он был гораздо осторожнее, чем в своем предыдущем опыте. Лидия опять очнулась и лежала, раздуваемая сомнениями. С одной стороны, надо бы и начать какие-то объятия испытывать, почему бы и не Леонид Григорьевич... Он ей вполне нравился, если бы... зачем он не погуляет с нею вечером по берегу? Ну, сегодня была гроза, а вчера!.. “Ну, как я это представляю: сначала бы поговорили, а потом бы обнял. Я что — грелка ему?” Она забормотала что-то невнятное, легко лягнула коленом. Бедный преподаватель закряхтел и опять отполз в дальний угол, делая вид, что ну невыносимо прямо комарья налетело.

6

Скачком наступила осень.

— Фая Фуфаева беременна! — Надька, шепнувшая эту громокипящую новость Лидии, сама выглядела как воплощенное отрицание плодоносящей функции: постриженная под мальчика, в болтающихся на длинных ногах брюках, да и дохнула едким табаком прямо в щеку.

— Откуда ты знаешь?

— Каждую перемену ест яблоки... А меня Витька уже дважды просил замуж выйти. Я боюсь! Всю жизнь мать мне твердила: “Больно ты бойка, бойка — ой, в подоле принесешь! Вострая ты, Надька, смотри, родишь раньше времени!” Нагнала на меня страху...

Вчера Лидия столкнулась нос к носу с Солодкевичем. Все лето они не виделись. Как провели?.. А у вас как?.. Я с женой измучился. Tак вы же давно развелись? До сих пор сужусь (победный смешок). А вы, Лидия?.. А я к подруге в Москву...

Он пригласил ее в кино.

Лидия сколько раз плакалась Юлии в Москве: почему я такая несдержанная, испинала бедного Леонида Григорьевича, а Юля добавляла: “Лёнчика бедного”.

Лидия вернулась из Москвы, подбодренная мыслью, что надо брать мужика голыми руками. Юлия не только словами подбодрила подругу, но и наглядно: полтора месяца перед Лидией разворачивался роман подруги с проректором МГУ. Юлия относилась к этому, как к сложному, утонченному аттракциону: захватывает дух, небо и земля меняются местами, а потом еще наступает мгновение понимания и преданности, которое от настоящих не отличишь!

— Когда в кино-то идете? В какое? — тормошила ее Надька.

— Слушай, ты, наверное, будешь смеяться, но я забыла, какое кино. Что-то очень известное. Сегодня в семь тридцать, в Доме железнодорожника.

— Ты что-то колеблешься, Лидия? Все равно иди — там все пройдет, — Надька рассуждала, как гениальный полководец (ввязаться в битву, а там посмотрим). — Лидия, ты сейчас вся такая габаритная, красивая, я даже завидую... (Большие батальоны всегда правы).

— Ради Бога, Надька, я от родителей узнала, но ты больше никому... Леонид Григорьевич судился с женой... раздел имущества. Там столько мне непонятного: срезанная люстра, какие-то детские шапочки, которые вязала его мама. Это же для его детей? А он хочет отобрать! Одного ребенка он от жены отбирает себе. Папа сказал, что в мелочных мужчинах есть что-то смешное.

Надька пожала плечами: какая ерунда!

— Иди и ни о чем не волнуйся: Солодкевич скоро защитит докторскую — денег вам будет навалом.

В Дом железнодорожника Лидия пришла, кажется, слишком рано. А потом она вдруг поняла, что до сеанса осталось пять минут — кругом забурлили струи входящей толпы. Солодкевича не было. Вдруг из человеческих струй оформился Александр Юрьевич Грач, рядом с ним, ну очень тесно, стояло какое-то эффектное создание в супер-модном болониевом плаще.

— Выручите меня, умоляю — на билет! Я тут случайно совсем шла мимо...

— Дорогая Лидия, разумеется!-жестом миллионера Грач протянул ей три рубля.-И упаси Бог вас возвращать! Кланяйтесь от меня Анне Лукьяновне и Льву Аронычу!

Начался ликующий мажорный киножурнал: там сеяли, плавили сталь, запускали самолеты, испытывали машины, ткачихи ткали десятки километров ситца, в общем, всеми силами старались развеселить Лидию. Но у них ничего не получилось, пока не раскрылась дверь и в призрачном трепещущем конусе лучей появился Солодкевич. Но появился он с большим добавлением: курсовички и дипломницы мерцающей стайкой потянулись за ним.

Лидия поняла вдруг, что папа прав: Солодкевич смешной человек. Какой-то малолетка, если он это вот все специально сочинил... Фильма она не запомнила. Он закончился, и Лидия первая выскочила из зала. Она направилась в общежитие к Надьке.

В комнате Надьки не было, и Лидия побрела на общую кухню. Там вся в распущенных волосах стояла Инна Разлапова и что-то быстро мешала в кастрюльке, пыхающей зеленым паром.

— Фитиль вывариваю — от примуса, — деловито пояснила она, — знаешь, какой пояс красивый будет.

Лидия заглянула в кастрюлю: там в пузырчатых слоях вилось нечто вроде плоской зеленой змеи.

Лидия хотела спросить, но тут же сама вспомнила, что Надька должна была делать стенгазету.

— А ты, Инна, почему не делаешь “Горьковец”?

— Я еще из себя-то не все сделала, — и Инна озабоченно подлила в варево что-то из уксусной бутылочки и подсыпала краски из пакета. Долго все перемешивала.

Пар побежал вверх с фиолетовыми прожилками, отбрасывая на лицо Инны размытые рефлексы.

Пылая Солодкевичем, Лидия с топотом обрушилась с пятого этажа на первый.

— Что с тобой? — искренне испугался Женя. — Бледная...

Но он тут же спохватился и добавил, набирая привычный тон:

— Словно ты попала под первый трамвай, как Гауди в Барселоне!

Лидии показалось: сердце вскочило на коня. Она замерла, надеясь, что Женя еще произнесет какое-то количество звучных красивых слов. Надька с сигаретой наготове, как мужик, переминалась с ноги на ногу: “Пойдем поговорим!”.

Лидия обрушила на Надьку бурные жалобы, а та пристрастно выслушала, потом напоследок затянулась от плюгавого окурка и сказала:

— Ты, девка, не поняла! Здесь все... вообще-то ты должна чуть ли не ликовать. Солодкевич испугался, вот и набрал для уверенности этот цветник ходячий...

Вдруг Лидия резко устала: давай, Надька, ни слова больше о нем.

— Ладно. Вот тебе новость: Фая выходит замуж за Егора. Она сказала, что уже на третьем месяце.

Усталость как будто смыло этим известием.

Лидия встрепенулась: надо бежать в тихое место, домой, зализать раны, а после ванны, впечатляющего ужина и дремоты с книжкой на диване — можно посочинять поздравительные оды на свадьбу Егора и Фаи. Скорее, скорее!

Надька ворвалась в помещение, где камлали над стенгазетой, и метнулась к Бояршинову. Женя в это время стоял возле доски и вещал:

— Несчастные! Вы даже не представляете, как можно нарисовать траву! Вот так рисует Жан Эффель (заскрипел мелом по доске), это три запятых. А вот так изобразил бы Ван Гог — три змейки. На иконах, — он вознес перст, — какая-то первозданность.

Надька остановилась. Послушала немного, но на Дюрере (пантеизм, в каждой травинке Бог) безжалостно прервала:

— Слушай, философ, догнал бы ты Лидию, проводил… вы вообще очень дополняете друг друга.

— Что? Лидию? — захохотал Женя. — Эту городскую дурочку, мутирующую в городскую сумасшедшую!..

Все, кто присутствовал, растерялись. Женя и раньше говорил оригинальные гадости, но про окружающий, про отдаленный мир. Своих, которые сердцевина мира, он не трогал. И это мило всех сплачивало, делало своими в огромной мере. По неопытности они не знали, что его нужно было остановить сразу. Теперь все вдруг спохватились... Чтобы отвлечься от тяжелого перекатывания внутри — последствия слов Бояршинова, — они продолжили работу над “Горьковцем”. И все они думали: как отомстить за Лидию.

Егор бормотал:

— Конечно, можно обозвать каждый атом, но...

— Но станет ли от этого мир лучше? — закончил Витька Шиманов.

4. Рюмка мести

1

— Но Лидия ничего не должна знать, а то запоет опять: “Да Женя не такой, внутри он гораздо лучше”. Есть в ней это пустое интеллигентствование.

— Девочка из профессорской семьи, что вы хотите...

— На нашей с Фаиной. Свадьбе. Мы осуществим! Возмездие. Это будет операция “рюмка мести”!-Егор, конечно, был уверен, что прекрасное будущее обеспечено: мы будем работать, развиваться, и в результате... Свадьбу Егор допускал как приятный довесок к твердому сценарию грядущего. — Спирт подкрасим соком, а Женя пить не умеет... вот и будет месть.

— А где спирт взять?

— У Аллы Рибарбар, она же медик.

— У, кислогубый, — лихо подхватила Галька идею мести, когда после лекций Надька зашла к ней в магазин. — Сказать, что Лидия — сумасшедшая!

Теперь уже Галька после работы зашла к Алле Рибарбар.

— Как Вадик? — спросила подруга.

— Пишет, что соскучился, а ты как — завела кого-нибудь?

— Венера любит досуг, — степенно ответила Алла. — А где у меня досуг? Знаешь, сколько медикам задают учить... А на свадьбе Егора кто-то будет из мужчин свободный?

На свадьбе из мужчин был еще Володя Пилипенко — Вол, бывший телохранитель Егора в школе. Его взбодренное холодом лицо постепенно в квартире нагрелось и начало струиться невиданным здоровьем. А Володю поразило, как блестят гладко зачесанные волосы Лидии:

— В твою голову можно смотреться, как в зеркало!

— Слушай, меня тоже все спрашивают, что я с волосами делаю, чем их смазываю, а я ничего... Мы, Володя, с тобой поговорим после, ладно? Я должна еще поэму досочинить... Ты ведь в этом году школу закончил: куда-то поступил?

— Поступал в универ на физику, не прошел.

— Жалко, потом это обсудим, хорошо?

— Прошлое — ничто, будущее — всё! — холодно-хрустальным голосом заявил Бояршинов. — Один звонок может изменить всю жизнь, судьбу.

Он собирался звонить в редакцию журнала “Юность”, куда месяц назад послал свой рассказ.

— Да ну, не может быть. Один звонок не может изменить жизнь, — возразил Вол.

Бояршинов не удостоил его ответом. Он уже со смехом показывал жениху щепотку фиолетовых лепестков, туго спеленутых ниткой: мол, купил невесте мерзкий кусочек цветов — ничего другого не нашел.

Невеста, то есть Фая, удачно скрывавшая свой токсикоз жеванием яблока, призывала всех рассаживаться. И тут Лидия заметила, что Галька с Аллой как-то странно-подозрительно хихикают вокруг Жени, накладывая ему салат в тарелку и что-то переставляя в приборе.

— Вы чего?

— Да ты, Лидия, посмотри на блюдце под лимонами. Узнаешь? Это его мы вертели здесь на спиритическом сеансе!

Мстители учли все, кроме того, что рассеянная Лидия сядет рядом с Женей. Мама Егора быстро сказала первый тост за молодых, Лидия подняла рюмку и хватанула чего-то расплавленного, но, видя, что все пьют и не морщатся, подавила кашель. Володя, сидевший справа, еще потянулся к ней чокнуться, и она еще раз глотнула спирт, закрашенный соком. Это была “рюмка мести”!

Крепясь на стуле, Лидия ощутила жажду и яростно выпила остатки.

Теперь если взять большие ножницы и нарезать на мелкие разноцветные куски все, что было, а потом кое-что потерять, остальное же склеить в произвольном порядке, получится то, что стала воспринимать Лидия после выпитого спирта.

Лидия искала в себе центр тяжести, чтобы встать и уйти домой, а там, в тиши, расставить по местам все куски сегодняшнего дня. Фая сразу же поняла, что Лидия выпила “коктейль мести”. Пошептавшись с Надькой, она снарядила Володю проводить Лидию. Пришлось рассказать ему про “городскую дуру” и про план мести. И про рассеянность Лидии...

Лидия властно приказала шубе надеться на плечи, и та послушно прошелестела и легла на плечи, а шапка села на голову. На самом деле Володя в это время долго мучился, пытаясь втиснуть ее крупное тело в одежду. Калейдоскоп кусков нарезанной действительности крутился в голове Лидии. Она слышала, как Женя, захлебываясь от восхищения собой, произносит длинный тост:

— ...Я смотрю на часы-они остановились. Пусть жизнь никогда не остановит нас, как эти часы! Я вижу арбуз: он разрезан. Пусть жизнь никогда не разрежет нашу компанию на отдельные куски...

Только тут до Егора дошло, что “рюмка мести” попала не по адресу, и он восхитился непредсказуемой драматургией жизни. Но тут же слетел с высот суперменства, схватил бутерброд с ветчиной и стал совать его в рот Лидии: “3акуси!” Она лишь вяло помяла челюстями. “Вспотеет, мы пойдем”, — сказал Володя и вывел Лидию.

На улице Володе пришлось в прагматических целях обнять ее. Она, конечно, статная от природы, но и он как никто силен физически! Первый снег обильно наметал пышные сугробы, и Лидия уселась в один из них:

— Ты, Володя, иди! Не задерживайся. Я уже свой дом вижу... А мне нужно многое продумать. Да и родители не должны увидеть... в таком виде. Я немного очнусь пока. Ты Жене не говори, что я купалась в сугробах тут...

Володю поразило, что она еще думала о Жене, но, впрочем, ей не известно ведь, как он о ней отозвался. Ему хотели отомстить, но Лидия же и подорвалась на этом спирте. И хорошо ведь, думал Володя, хватая ее чуть ли не в охапку и волоча к дому. Сначала Лидия чувствовала, что это как бы отцовские объятия. Вдруг откуда-то — обжигающе-бешеные прикосновения снега к шее: это Володя растирал ей шею и лицо, чтобы привести в сознание. И как бы по необходимости — целомудренно-обнимая Лидию, он старался сильнее прижать ее к себе. Но вот они уже возле самого ее подъезда, а Лидия снова села в сугроб:

— Всё! Сама... Спасибо, Володя! Иди. Я сама тут... Подожди! Не говори ничего никому... Жене ни слова.

Он ее тащит, весь в поту уже, а она села в сугроб и говорит только о Жене!..

— Лидия, лежать в сугробе — это бывает, но для профессорской дочки не очень хорошо. Вот кто-то мимо пойдет и увидит.

Он поднял ее и начал втискивать в подъезд, приговаривая: все будет нормально, не надо бояться родителей. Все вообще будет прекрасно: вот что означал его полубратский поцелуй. Все произошло так внезапно, что Лидию не успело даже затошнить от присутствия... от такого присутствия (потом Алла скажет: Володя — единственный мужчина, от которого Лидию не тошнит!). Это был первый поцелуй в ее жизни. Просто он ее, как спящую красавицу, разбудил! И она ответила тоже поцелуем! Тут-то она и протрезвела: ого, вот какие силы, оказывается, таятся в очень простом, нежном... нежном... хорошее средство протрезветь, надо бы сразу так. И напрасно она боялась родителей: супруги Шахетские были в восторге, когда увидели Володю, который, плотно обнимая их дочь, вошел в дверь. Они поверили, что эти подсобные объятия несут в себе много искреннего.

Лев Ароныч, как купец, потирал руки до полуночи, а Анна Лукьяновна без конца бормотала:

— Какой могучий молодой человек, с умным красивым лицом!

2

Через неделю Володя ушел в армию.

Но всю эту неделю — семь дней — каждый день встречая Лидию, он чувствовал, что его куда-то вот-вот унесет, но не про армию думал, а куда? Каждый день он твердил Лидии, что не он ее спас от мерзлого сугроба и звенящего ледяного тела, а она его — от плутаний в пустоте...

Она же видела Володю в каком-то светящемся живом изумруде.

Квартира вела себя очень деликатно, всем своим нутром подчеркивая, что дома они вдвоем: “Не бойтесь, ребята, во мне сейчас никого, кроме вас, нет!”. Это выражалось дружелюбным журчанием в санузле, пением счетчика и еще какими-то неизвестными, но не пугающими звуками. Лидия в это время мучительно боролась с яичницей на кухне (с одного края она колыхалась жидко, а с другого уже подгорала). В кабинете профессора Шахецкого Володя рассматривал побитые и склеенные горшки научно-обшарпанного вида. Но как молодой растущий организм он с интересом прислушивался к скворчащим звукам из кухни. По направлению к кабинету потянулась струйка чада, за ней ворвалась Лидия с криком: “Садись за папин стол!”.

— А чем эти сосуды склеены?

— Бери ручку! — еще свирепее закричала Лидия.

Он безропотно и даже с веселым ожиданием сел в кресло (пронзительный писк моды шестидесятых: оно крутилось вокруг своей оси).

— Теперь пиши! — приказала Лидия.

— А что?

— Научный труд!

— Но я должен поднять соответствующую, очень соответствующую литературу, — и он поднял Лидию на руки.

На миг ей даже показалось, что она взлетела сама, а он только для порядка ее в двух местах поддержал.

В это время входная дверь открылась и степенно вошел Аркадий. На самом деле не замечая Лидию и Володю, хотя в это трудно поверить, он расстегнул пальто и прошел к книжным полкам. Затем метнул в сестру обличающую молнию взгляда:

— Где истории Византии? Я поспорил с Демой о монофизитах. Если ты роешься здесь, то зачем?!

Лидия увесисто-упруго спрыгнула с рук Володи, и они бежали на кухню от дальнейших обличений. Володя послушно поглощал обугленную яичницу.

— Лидия! Теперь давай поедем ко мне, — внезапно сказал он, и фраза прозвучала утонченно-развратно, как цитата из Мопассана.

Лидия задрожала и подумала: а, будь, что будет. Сегодня три пapы, их побоку. И они прогромыхали через весь город к коммуналке Володи.

На подходе к дому Володя сказал: в этой коммуналке они в восьмом классе встречали новый год в ванной, в самой ванне, все дети одного возраста собрались и инсценировали книгу “Трое в лодке”, там была темнота, и один лаял. А девочкам сказали, что...

Лидия не слушала. Она думала, что все должно произойти на кровати. Все, а что все?

Оно все там и произошло. Володя разложил на покрывале с нездешними жар-цветами какие-то тусклые, поломанные фотографии и документы. В общем, весь семейный архив. Хотя думали о будущем, но и прошлое по какому-то здоровому инстинкту не отбрасывали. Володя показал свое свидетельство о рождении:

— Вот видишь: отец… А вместо отца… вернули в виде справки о реабилитации. Даже лагерной пыли не осталось. Мать всегда ласковая, а я бы в детстве все отдал, чтобы иметь такого сурового, с огромными недостатками… как у тебя или у Егора.

— Ты куда? — спросила Лидия.

— Там мама оставила поесть, мы сейчас… вдвоем, я принесу. Много оставила, ты мне поможешь.

Он принес жареной картошки и суп:

— Приду из армии, закончу институт — ты у меня никогда пол мыть не будешь! А знаешь, как я хорошо умею готовить (хотя он ни разу за это не брался, но был уверен, что за три года армии да пять лет института он уже всему научится, так что это была уже и правда).

— Ну а я буду стирать, — решила не уступать Лидия. Вот что такое счастье, подумала она: когда всю жизнь Володя варит суп, я за стенкой белье полощу и мы разговариваем… о чем? Обо всем на свете! А свет большой, хватит разговоров на всю бесконечную жизнь.

Они вышли на общую кухню, чтобы трепетные коммунальные старушки не подумали чего — из жалости к этим старушкам, чтобы те не мучились своими подозрениями. Володя мыл посуду и говорил:

— Как я Егору завидую: он уже всем обеспечен, женой, ждут ребенка, когда я вернусь из армии, он уже будет четвертый курс заканчивать. А я написал “интузиаст” в сочинении, думал, что от слова “интуиция”… И вот будущее — нормальная жизнь — откладывается на три года. Егору хорошо.

— А я Фае не завидую, — сказала Лидия и с фольклорным выговором добавила: “Егорушка-то водочку понужат”.

Одна из старушек радостно резонировала на последние слова:

— И твой еще будет понужать, Володька-то, — в лице ее собралась вся ее бедная, по мелочам хищная жизнь. Чувствовалось: она хотела добросовестно объяснить всем людям с улыбками, что они не правы. Бескорыстно она пыталась подготовить к злобной гармонии жизни. А то чего это: у всех хорошо, а у меня плохо! Пусть же и у всех будет нормально, как у меня.

В эту секунду Лидия думала: не для того какой-то высший дирижер сдирижировал “рюмку мести”, чтобы жизнь Володи утонула в ней, в рюмке.

Другая старушка с паутинами морщинок и вся какая-то хрустящая от худобы поправила платок на голове, зорко вгляделась в просеиваемую муку (не упал ли волос):

— Куда ветер, туда и снег, — с жалостью посмотрела она на громадного Володю.

Даже Володя, который сталкивался с нею на кухне всю жизнь, ничего не понял, а уж Лидия тем более.

А старушка вслух, не замечая этого, выпустила мысли: “Отец в восемнадцать лет привел невесту, а через пять лет уже в зоне сгинул. И сын до армии туда же!” Она понимала, с одной стороны, ее жизнь пропала: муж без вести на войне, а сын допивает где-то свои явно последние литры, но горячо пекло в груди от желания, чтобы жизнь ее была светочем для всех, кто встретится у нее на пути.

Неужели так в жизни все время — из одной тяжести в другую прыгать, думала Лидия: из-под пресса родителей под какие-то вообще непонятные занозы. Она сказала тихо: Володя, пошли в комнату, мол. А старуха почувствовала горькое торжество: никому правда о жизни не нравится. Горькое такое, щемящее чувство.

— Ну я вам, баба Люся, патрон-то послезавтра поменяю, — как ни в чем ни бывало сказал ей Володя.

Так вот почему она злобная: Володя из-за меня не успел патрон ей поменять. Как хорошо! Лидия с возвратившейся легкостью снова распахнулась к миру .

— Как я тебе не оттянула все руки, как у тебя силы-то хватило нести! — в комнате продолжила невнятный лепет, не заботясь ни о каком уме.

— Каждое утро я эту гирю бросаю с чувством долга, а тебя-то я с другим чувством нес.

— С каким? — допытывалась Лидия.

— Сейчас, я должен вспомнить, — и он схватил ее снова и носил взад-вперед по комнате, приговаривая: “Что-то не вспоминается, не вспоминается… Вот сейчас вспомнится! Сейчас, сейчас”.

И долго он так вспоминал, но не вспомнил, хотя Лидия ему помогала, трогая губами то одну щеку, то другую. Потом, когда им это надоело, он свалил ее прямо поверх разложенного семейного архива на китайское одеяло и возгласил:

— Ты мне напишешь расписку сейчас, что выйдешь за меня замуж после армии.

— О-о-ой, — с задумчиво-испуганным лицом Лидия протянула довольно. — А где же мы печать возьмем, чтобы заверить? Отпечатки пальцев поставим?

— Да ты что: в тюрьме, что ли? Это для тюремной картотеки... — неприятным голосом протянул он.

Она вспомнила, что отец Володи погиб в лагере. На несколько секунд ей показалось, что комната стала камерой, а голоса соседок в коридоре и на кухне — перекличкой. Отгоняя видение, Лидия тряхнула головой и весело сказала:

— Ну я пока напишу, набросаю, дай мне пять минут, только не вижу тут соответствующей литературы — в помощь начинающей невесте.

“Милый Володя! Пишу тебе сию расписку (слово “расписка” она подчеркнула). Клянусь небезызвестным тебе сугробом возле моего дома, а также “рюмкой мести”, толкнувшей нас в объятия друг друга, что выйду за тебя замуж после армии. Температура воздуха минус восемь. Лидия Шахецкая”.

— Число поставь, — сварливым голосом сказал Володя. — А то знаю вас, вертихвосток. И вышел на кухню, бросив: “Я за киселем”.

Он принес кисель, который своей ядовитой малиновостью вызывал ассоциации с текстильным производством . Они омочили губы и приложились к расписке. “Расписку принял”, — коряво приписал Володя .

Тут оба поняли, что здесь драматургия их иссякла.

— А сейчас идем в кино, — этими словами Володя завершил эпизод.

3

На полигоне Володе нужно было по штатному расписанию проверять емкости с окислителем для ракет. Ингибиторные примеси быстро распадались, и фтор в топливе мог взорваться. Обычно, как и все в обслуживающей команде, проверку окислителя Володя делал небрежно, на бегу. А тут что-то на него нашло: надел химкостюм, натянул маску. Конечно, упарился в казахстанской жаре да еще и заслужил насмешки и упреки в суетливости: “ишь какой, хочет, чтоб начальство заметило!”.

Но когда Володя влез на многослойную стенку да нагнулся над клапаном, ему в лицо ударила струя. Первый случай на полигоне. Специальная резина на маске сначала отшелушивалась чешуйками, потом начала отпадать струпьями и лентами. Автоматически сработал химдатчик, заныла сирена, так что бегали два часа, ища, где ее выключить (секретность) и старшина Лянтс развешивал в воздухе словесные загибы с приятным таким прибалтийским акцентом.

...Иногда под видом усердного несения службы они забивали на эту службу. Например, фургон, набитый аппаратурой, уезжал якобы на заранее выбранную координатную точку в степь. Для проверки связи с орбитой. Фургон обязаны были сопровождать офицеры, но чаще они забивали на все с еще более могучей силою. Так что удалившись “на точку”, все во главе с Лянтсом отправлялись на озеро, оставив салагу-первогодка и строго наказав держать сигнал.

Один раз во время таких шараханий по степи наткнулись на курган. Володя первый заметил, что подножье его окаймлено идеальным кругом из повалившихся камней. Если бы они не были повалены тысячелетними силами, то выглядели бы как метровый забор. Кто его знает почему, но солдаты резво кинулись на верхушку кургана. На вершине лежал камень, оказавшийся смутно выглядывающим лицом с поджатыми под ним руками и ногами. Глубоко в кремнистое тело было врезано подобие кинжала.

— Этот идол, — сказал несостоявшийся студент Лянтс, — защитный дух захоронения. Или сам похороненный.

И что вдруг случилось со здоровыми, не совсем тупыми парнями? С громким пустым смехом они бросились выковыривать из земли каменного воина. Мечтали привезти его на полигон и свалить рядом с пусковым ракетным столом: будет контраст, как на газетном снимке под названием “Прошлое и будущее”. И возились несколько часов, и надорвались, выбивая идола из земли. И решили проблему (грамотные парни!) погрузки, упаковки, разгрузки. И договорились с охранной частью… По жаре работали, не снижая темпа. Двигались, как под наркозом. И чувствовали при этом, что кого-то хитро обманывают, что-то весело и быстро тырят. А небо в степи совсем не то, что в Перми. Это какая-то сплошная дыра из голубизны, если нет облаков. И Володя, волоча вместе со всеми холодное и упрямое тело духа-хранителя, заметил это небо, а также то, что оно стало высасывать мозги из-под крышки.

Их, материалистов-атеистов-добровольцев, нисколько не ввело в ум, что первогодка Ширяев, радостно сунувшийся из двери кунга помогать, тут же стесал себе два ногтя, а через сутки проеденный клапан пропустил смертельную струю в лицо Володи. Если бы он не надел раз в жизни эту маску… Ширяев, суеверный, как все атеисты, сказал: мол, зачем мы ворочали эту… потревожили себе на голову!

Да, у этого древнего половца или гунна, оказывается, были свои приемы борьбы за собственное достоинство.

4

Лидия исписывала целые вороха листов, так что у самой в глазах рябило от характерных ломаных росчерков влево: “Володя, дорогой, уже почти год, как ты служишь, а я тебя по-прежнему люблю. Нет, еще больше! В твоем последнем письме, в его тоне, мне показалось: было что-то гнетущее. “Многое надоело”, пишешь ты. Часто пишешь: “Но я держусь, и все держатся, молодцы”. И вообще: “вдруг появились тюльпаны по всей степи”. Никогда ты раньше про цветы не говорил. Может, у тебя что-то случилось? Каждую минуту я тебя здесь поддерживаю.

У Витьки Шиманова нос стал еще более луковицей, и лицо от этого еще добрее. Я опишу его подробно, чтоб тебя развлечь. Жаль, что это не кино, чтоб все показать, как на экране. Витькино сходство с луковицей увеличивается длинными волосками на верхней губе. Глазки маленькие, в них сконцентрировано желание что-то отремонтировать. Они так и рыщут по сторонам: где бы тут найти сломанный утюг или стул. И вообще вся его фигура кургузая в виде кирпича устроена так, чтобы куда-то втиснуться и что-то исправить. В руке у него всегда портфель, а в портфеле все время что-то звякает — приспособления для всякого ремонта. А стихи он никогда не записывает, а сочиняет и закрепляет в голове. Все к нему относятся как к надежному и умелому домашнему существу. А он часто этим огорчается, особенно — в отношении Надьки. Ну, я тебе рассказывала, Витка был в нее влюблен.

Ну, теперь добрались до Надьки. Ты, может, думаешь, что она всё такая же тощая, вся из костей? Ничего подобного, хотя и тогда была в ней привлекательность Мэри Пикфорд. Она сейчас поняла, что нужно сильной половине, и вот сделала над собой усилие и расцвела… Даже волосы перекрасила и завила. Представляешь?

Ты не знаешь, наверно, но Грач пробирается через частокол девушек всю жизнь!!! Тут меня берет отчаяние, потому что можно же было ожидать: когда-нибудь время на него подействует. Но он переживает многочисленные мужские расцветы! И вот, по несчастью, следующее его возрождение совпало с расцветом Надьки (может быть, у нее — единственным, какая это несправедливость!). При этом Грач — друг моих родителей. А сейчас я заранее должна, что ли, думать, что он — негодяй? Он все равно Надьку бросит. Я и Надьке ничего не могу сказать: как же опоганить ее первую влюбленность? Не буду больше об этом писать; такая злоба накатила на дядю Сашу, хоть теперь все время его в кавычках мне писать… И вот на диалектологической практике, в деревне, представляешь, погода была отличная, Надька и Грач вдвоем все время ходят и записывают образцы местных речений. А Витька совсем потух. И на его лице написано: “Конечно, кто я — и кто Грач, доцент”... А у нас есть Инна Разлапова. Она все время занимается собой и озабочена, чтобы беспрерывно цвести. Она процессом немного через меру увлечена. Каждую свободную секунду делает или массаж, или завивку, или мимические упражнения, или обтирается холодной водой, единственная из всех моих знакомых красит ногти на ногах. Инна даже при ярком деревенском свете — словно в тени. Иногда она говорит: не пойду сегодня записывать говор — слишком влажно для моих кудрей, они разовьются. В общем, один раз Инна и Витька вместе дежурили на кухне. Это тебе, наверное, хорошо понятно: ты пишешь, что часто наряжают на кухню. Оказывается, в нашем возрасте, когда душа разорвется на кусочки, она быстро срастается. Инна на Витьку взглянула, как на продолжение самой себя. Она на него положила глаз, как на удобный орган для бытовых работ, как на кудри, которые никогда не разовьются . И вот они дежурят и жарят огромную сковородку с грибами. А собака, которая дружит со всеми филологами, Бодуэн, подошла и фамильярно выела всю середину. В это время Инна и Витька были заняты друг другом. Они очнулись: что делать? Заровняли середину жарева, и мы все съели, бедные, без всяких подозрений. А потом, в последний день, все стали признаваться в своих кухонных проступках. У одних мышь пробежала по хлебу, у других таракан утонул в супе. Ну тут Инна и Витька про Бодуэна рассказали под общее настроение. А пес тут же махал крючковатым хвостом и улыбался. Собаки, ведь они умеют, научились от нас. А Егор всю практику пьянствовал, и это отец ребенка! Ты, конечно же, не такой! И никогда не был и не будешь. А зачем я и сравниваю тебя с ним, еще обидишься. Просто строчки так легли. Они никакого отношения к тебе не имеют. Навечно твоя Лидия”.

5. Первые разломы

1

Ранним утром Надя шла по улице, стеснительная и туманная. И в то же время избыточно здоровая. Несколько минут назад она прощалась с Грачом и всеми своими поцелуями и всеми прикосновениями старалась избытки здоровья втиснуть в него, чтобы он не стеснялся, что он намного старше ее. И чтобы им вдвоем можно бы приблизительно бесконечно пробыть вместе.

На днях в общежитии один физик злодейски поразил ее своим умом: “В коллапсирующих массах время внутри течет быстрее и имеет конец. А снаружи коллапсар кажется бесконечно существующим объектом”… Надька поняла основное: хорошо бы им с Сашенькой (нет, он велел звать его Александром Юрьевичем), хорошо бы с Александром Юрьевичем прожить жизнь наоборот! Уединиться где-то внутри и бесконечно, а все, что снаружи, прошло бы, как быстрый темный сон…

Но она не знала, что у доцента Грача был свой избыток здоровья, и это преогромное здоровье заставляло его сейчас нацелиться на второкурсницу Ию Неждан. Ну что поделаешь, если она так мощно притянула к себе в университетской аллее.

— Какая у вас кофточка, — сказал он, вообще ничего не имея в виду, вот поверьте, чисто автоматически.

— Ужас — этот мохер, — чуть не со слезами откликнулась Ия. — В приличном месте раздеться нельзя — все нижнее белье в шерсти.

И это его так поразило и втоптало — в самые огнедышащие глубины! Он успокаивал себя: да в больнице она раздевается, в больнице, на медосмотре, но так и не мог несколько дней отвязаться от ярких объемных сцен. Тем более, что Надька… В общем, все сошлось против него: наглая в своем вызове Ия, яркое воображение, цепенеющая вблизи него Надежда. Нет бы Наде быть поактивнее и удержать его возле себя, а она смотрит на него, как на гения, а не как на мужчину.

И так у него происходит каждый раз. Ужасный мир!

Надька решила, покурив, избавиться от избытка здоровья. Пошарила в сумочке в поисках сигарет, но тут запах цветущей черемухи горьковато защекотал гортань. Какая я сейчас другая, поразилась Надька. Чтобы запомнить это состояние себя другой, она спрятала сигареты. Оглянулась: не видит ли ее кто в таком слюнтяйском положении, постояла возле черемухи, глубоко дыша. Дерево было уже подобрано студентами, которые, несмотря на занятия высокими суровостями курсовых и дипломных, нуждались хотя бы в таком скудном пайке красоты как ободранный на ходу, быстро погибающий жалкий пучок белых соцветий. Но все-таки примерно в полуметре над Надькиной головой многое уцелело, и она — напрягая очень зоркие свои глаза — разглядела перламутровую внутренность каждого цветка, которая образовалась от лучей, отброшенных небом.

“Лягу спать на пару часиков, а если не встану на лекцию, так и ладно”, — подумала она, взбегая на свой пятый этаж.

— Надя, тебя разыскивает Грач, твой научный руководитель, — уже минут пять повторяла Любовь Климентьевна, стуча в филенку сухой ручкой. — Иди к нему с главой курсовой работы! Он сказал, что ты пропала и не появляешься.

Надька нежно потянулась и томно простонала:

— Сашенька?.. Да я же только от него!..

Вдруг она открыла глаза и проснулась.

Как бывает: из-за внезапного прыжка после сна в жизнь все предметы вокруг нее еще не сложились в удобочитаемую картинку. Инна, которая была представлена в ассортименте: бигуди, выглаженный до блеска шелковый халат, такое же выглаженное лицо, — говорила, постепенно срастаясь своими частями в одну гармонию:

— Спасибо, Любовь Климентьевна! До свидания, Любовь Климентьевна!

Когда каблуки секретарши раскатисто отстучали вдали, Инна в ужасе зашептала:

— Что ты наделала?! Секретарь факультета — это для нас почти выше ректора!

— А что такое? — не поняла Надька.

— Ты ей сказала, что только что из постели своего научного руководителя… А он старается алиби создать, ум проявил: секретаря к тебе шлет. Я бы на твоем месте сразу все просекла.

Надька была в недоумении: чего он не предупредил-то!

Откуда ей было знать, что этим прекрасным умытым утром Грач шел на работу и встретил парткомовского дядьку, который, мучительно искривившись, процедил:

— Какой ты неаккуратный со своими студентками! Опять на тебя телега лежит…

Продолжая раскрашивать красивый железобетон лица, Инна задумалась: а не сменить ли тему... Ведь чего доброго, оказавшись в безвоздушном пространстве, Надька опять начнет притягивать к себе Шиманова. А притяжение у нее сейчас очень мощное. Даже Инна это чувствовала. И она резко повернула разговор в безопасную и весьма увлекательную для обеих сторону:

— Знаешь, я изобрела, как отбеливать веки… такая получается экспрессия взгляда. Намажешь сначала кремом “Вереск”, потом…

Не зря ты, не зря делишься секретом. Надька слушала с очень внимательно-озабоченным видом. А Инна даже не знала (и хорошо, что не знала), что она всегда насквозь видна со своими орудиями красоты…

2

“…Спасибо за приглашение, Юля, я обязательно буду в Москве, но только 1 августа. У нас после третьего курса целый месяц пионерская практика. К тому же у вас я смогу познакомиться (через тетю Дину) с Анастасией Цветаевой!.. Побегаю по театрам. Тут, конечно, у нас Егор каждый день театр устраивает. Были недавно на дне рождения у Фаи, и он, подогретый изнутри, спрашивал жену родную: что такое “индрик”. А Фая вдруг приняла свой обычный спокойно-величественный вид, словно у нее защищена кандидатская, есть дача, запланировано лето в Коктебеле, и холодно спрашивает: “Егор, а где стипендия? Мы же собирались купить дочке шубу к зиме”. Мама Егора сразу закрыла-заслонила сына: мол, она купит. Вообще она сейчас говорит, что во всем виновата Фая: не может остановить мужа. Фае очень тяжело, очень. Вчера утром я только собралась в библиотеку, Егор звонит. “Лидия, сейчас утро или вечер?” — “Утро”. — “А какого дня: субботы или воскресенья?” А была среда.

Я Володе за три года написала около двухсот писем. А Вадик скоро уже придет из армии, Галька готовится к свадьбе. Забавная деталь! Вадик пишет из Грузии, что все местные знают Пермь. Только скажешь, что из Перми, сразу: “Знаю. Я там сидел”.

Алла Рибарбар с третьего раза сдала научный коммунизм. Лектор им заявил, что без правильного мировоззрения не овладеешь профессией медика. Алла сказала соседке: “Без марксизма зуб не запломбировать”. А преподаватель услышал, и Алла чуть не вылетела из института. На нее совсем не похоже, она ведь, помнишь, такая спокойная. Папа говорит: это синдром оттепели — все слегка распрямились. Теперь отвечаю: почему не писала про Женю Бояршинова. Стало не о чем упомянуть. Он сейчас руководит всей самодеятельностью филфака (после отъезда Солодкевича в Ленинград). Почему-то ополчился на невинные выпивоны, которые мы иногда устраиваем после репетиций. При этом, Юль, поверь: мы выпиваем не больше ста граммов сухого!.. Ну, конечно, научились проводить Женю: приходим пораньше, выпивку для конспирации называем “Станиславским”. “Станиславский меня хорошо вдохновил перед репетицией”, “Где Егор? — Ушел за Станиславским”… А первого апреля Женя меня вообще поразил! Мы праздновали этот день в общежитии. Так вот Женя тут тоже немного выпил и произнес целую речь о себе: “Я стал хуже, а дела мои идут лучше! Я стал скупее, жестче, а денег у меня стало больше, пишется здорово, и уже обещают напечатать!..” И так далее.

Наконец о Достоевском. Я с тобой, Юля, не могу согласиться! Кое-что для себя лично я взяла у него! Вот из “Идиота” я поняла, что никогда не буду встречаться с соперницей и разбираться, разговаривать даже не буду! Сама видишь, что вышло из встречи Аглаи и Настасьи Филипповны! Но подробно обсудим, когда я приеду”.

3

Во время весенней сессии (третий курс кончается — значит, Володе остался год службы!) Лидия шла в магазин “Мелодия”, она искала подарок брату на день рождения. Еще издали она узнала ритмически подергивающуюся походку Солодкевича. Уже больше года он жил в Ленинграде, удачно защитил докторскую, удачно женился. Лидия все отлично знала, как знала и о том, что Леонид Григорьевич приехал в Пермь, чтобы быть председателем ГЭКа в университете. Вот он уже зашевелил бровями, показывая, что видит Лидию и рад встрече. Она тоже поневоле засияла ему навстречу: на миг исчезло все время разлуки, и Лидия как бы услышала внутри тот буйный хохляцкий хохот, которым в университете приветствовала любую примочку Солодкевича.

Они кинулись друг к другу с приветствиями, и Солодкевич радостно зарапортовал:

— А я на ГЭК приехал! По-гэк-ивать на Пермь, значит. А как тут без меня Пермь поживала? — Солодкевич кинул вопрос на затравку, после чего Лидии ничего не оставалось, как хаотично изложить новости о самодеятельности: она играла Настену в “На дне”, сама сочинила пародию на пермских поэтов (“По-над-вдоль-за-перед ней…”).

— А вы как в Питере, Леонид Григорьевич?

— Преподаю русский язык курдам… ну, это тоже наши братья по индоевропейщине! — говорил Солодкевич. — Без сына мне трудно там. Дочь-то со мной поехала. Но и сына я заберу, когда он сможет решать сам… с кем жить!

Перед Лидией полосой пронеслись вдруг все эти детские шапочки и шарфы, которыми он тряс перед судьей во время развода и раздела имущества.

— Но значит… Зоя останется совсем одна, — низким голосом полуспросила Лидия, она даже как-то осела на своих крепких ногах, уперлась, приготовилась к защите всех матерей.

Солодкевич с вниманием посмотрел на Лидию: она начинала пугать его. Но он не сдавался: мол, чему Зоя может здесь, в Перми, научить его сына! Если б Лидочка только знала всю степень Зоиной недалекости!..

“Сейчас я покажу свою недалекость, о, такую недалекость”, — думала Лидия, резко останавливаясь около разверстого канализационного люка. Солодкевич остановился тоже, и оба вдруг почувствовали исходящую из дыры черную теплоту.

— Да если б меня бросил муж, сманил дочь, а потом пытался выманить последнего, второго ребенка!.. Я бы… его собственными руками в этот колодец столкнула! — И Лидия показала внутрь люка.

В этот миг Солодкевич повернулся и побежал. Поговорили! Он бежал удивительно легко, и крепкое пузцо совсем не проглядывало со спины. Он ловко уходил с линии движения прохожих. Лидия хотела догнать и извиниться, сама не ангел и не Бог, чтобы судить, но она не могла догнать: услышав ее “Леонид Григорьевич, да подождите же!”, он так припустил, что скрылся из виду.

Сразу скажем, забегая вперед, что Леонид Григорьевич не успеет забрать сына: незадолго до решающего разговора с Зоей неожиданно от разрыва сердца умрет новая жена Солодкевича. А вскоре и он сам упадет прямо на скользкий лед Невского Проспекта, который как площадка для предсмертных судорог ничем не лучше, чем какая-нибудь дикая уральская улочка. В больнице он придет в сознание и расскажет, что уже знает: у него опухоль мозга. После смерти отца дочь Леонида Григорьевича уедет в Израиль. В Перми весть о его смерти будет перекатываться из дома в дом и наконец дойдет до Лидии. Она достанет из чемодана ворох старых газет “Пермский университет” и вдруг увидит себя в роли Коробочки в “шиповской” постановке “Мертвых душ”, а дальше — знакомые все фамилии. Вот Женя Бояршинов пишет о концерте биологов: “Ни на одном факультете ленинская тема не была решена с такой душевной теплотой…”

В университете долго еще будут жалеть: нет больше такого умного председателя ГЭКа... “Успокойся, Лидия, — будет говорить Лев Ароныч, — у Лени все прекрасно получалось: брак, первая диссертация, спектакли “Шипа”, и он думал, что так же легко дадутся второй брак, докторская, устройство в Питере. Леня не хотел ничем расплачиваться за устройство новой жизни. Но что говорить, он заплатил по всем счетам”.

4

Весь август Надька у родителей варила варенье, закатывала в банки огурцы, помидоры, солила грузди, которые предварительно с бесконечным упорством выискивала в ельнике, шепча: “Вот еще одно письмо от Саши, а вот еще одно — большое”. Грузди приподнимали опавшую хвою, иногда выпячиваясь светлым вещим краешком. А из темноты почтового ящика ничто не белело навстречу Надьке. Он обещал сразу же написать из Ялты, но, может, фронтовые раны открылись. Она вспомнила одну багровую многолучевую печать войны на бедре Грача и втянутый шрам на плече от пули навылет. Когда она представляла, что эти куски железа и свинца прошли сквозь тело двадцатилетнего пацана, хотя и командира целого стада пушек, она прощала ему отсутствие писем.

А мать, видимо, простила Надьке “уды” в летней сессии:

— Ничего, если не выучишься — лопат-то на всех хватит! — Но тут же добавляла: — То ли дело выучился. Вон наш начальник цеха — ходит руки в брюки, хрен в карман.

Последние слова она говорила уже не Надьке, а переведя взгляд в перспективу и обращаясь к невидимому, более достойному собеседнику, который поймет лучше, чем родная дочь. А отец сидел, покуривая, и медленно просчитывал: если не будет у Надежды стипендии, достаточно ли будет продать кабанчика.

Четырнадцатилетняя Вера, накручивая выпрошенные у Надьки бигуди, так и сяк примеряла судьбу старшей сестры на себя: удастся ли совместить самое главное — любовь — с другим самым главным — учебой. Причем она говорила про себя “любовь”, и откликалось теплом в груди, говорила “учеба”, и откликалось сильно только в голове...

А Надька, выбираясь по утрам из-под обломков мучительных сновидений, тяжело вздыхала: только бы полчаса поговорить с Лидией, только полчасика! Но та в Москве, и делать нечего.

Насилу дожила Надька до двадцать восьмого августа, до трех часов дня. Вот она сидит в комнате у Лидии и никак не может вникнуть, зачем та захотела познакомиться с Анастасией Цветаевой и почему услышала от нее: “Будьте мужественны!” Надька молитвенно сжимала ладони и пыталась найти лазейку между стремительными фразами Лидии, чтобы закричать: “Он не написал мне ничего за лето!” От одной мысли, что может сегодня его не увидеть, ее начинала бить дрожь. Эта наркотическая зависимость ее пугала. Надька это так чувствовала, как если бы она хотела курева, но только в тысячу раз сильнее. Лидия увидела вдруг, что Надька слегка позеленела.

— Лидия, — сквозь стыд сказала Надька, — принеси телефон, я ему позвоню…

Вошла Анна Лукьяновна и деликатно преподнесла грубую новость:

— У вас вся жизнь впереди, Надюша, это у нас на войне половину женихов поубивало. А что касается Грача, то у Александра Юрьевича уже новая пассия. Надюш, вы еще найдете в своем поколении…

Надька смотрела на кофточку Анны Лукьяновны: по кремовому полю бежали группы гончих псов. И они разбежались по материи так, что сначала кажется: просто красивые путаные линии, а уж потом, при еще более внимательном вглядывании, они складываются в силуэты, а силуэты — в стаи. И поясок есть. На нем собаки то головой высовываются отрубленной, то ногой. Вот именно на пояске Надька увидела собачью голову, а потом искала на кофточке. Талия у Анны Лукьяновны еще тонкая.

…ах та ли я?

Сто сантиметров талия.

Грач любит такие языковые заковырки. У Надьки в руках появился телефон, и она начала умолять в трубку: “Только на минутку зайду!” Лидия вызвалась сопровождать, но Надька заявила:

— Я должна все сама.

— Надь, Ахматову бросали, Цветаеву бросали... — твердила Лидия. — Я только умоюсь с поезда, подожди!

— Не надо… Я к Витьке зайду.

— Зачем? Ты же его оставила! Нет, так нельзя: Инна и Витька подали заявление в ЗАГС.

Разумным тоном, как ребенку, Надька говорила:

— Лидия, спокойно, не волнуйся, я просто с ним подышу, возле него, поняла? Я собираюсь… Не собираюсь менять в его личной жизни. Ты меня за кого держишь, зачем мне это? Душно, я на Каму с ним, с Витькой, схожу, клянусь, прогуляться, подышать.

Лидия поразилась: душно? Какая в Перми может быть духота или жара?! Вот в Киеве…

Надька взбесилась оттого, что Лидия затянула: Цветаеву, мол, бросали, Ахматову бросали. Как ты запоешь, если тебя Володька бросит! Подумаешь, Витька и Инна на грани брака, а где-то уже и за гранью. Не дворянские, чай, все мы детки, великосветский скандал не грянет.

5

Грач сказал с порога, что может поговорить с ней, пока собирается в театр. Он зашел в ванную, не закрыв дверь, и стал мыть ноги… Из прихожей была видна стена с иконами — Грач был известный в городе собиратель и любитель старины. Надька слышала, что иконы могут помочь, и она хотела сейчас взять от них помощи: втиснулась взглядом в изображения двух Богородиц, висящих рядом. Но ничего не увидела, кроме золотых и коричневых пятен. Повернула взгляд внутрь себя: там плавилось уныние пополам с духотой.

— Зачем ты сказала Любови Климентьевне, что только что из моей постели? — слезливо выговаривал Грач, надевая носки. — Ты же меня подставила!

Надька вспомнила: после всего она любила лежать на большом голом теле Грача и воображать, что все опасности навсегда закончились. Сначала он огорчался, что для нее главное — не “миг последних содроганий”, а вот это замершее лежание. А потом привык и иногда использовал для примирения после редких ссор: “Ну, ладно, иди сюда, полежи, замри на мне…”

Она с минуту поплакала и пошла жить.

Надька шла быстро и даже ни разу не покурила. Два квартала расплывающихся зданий пронеслись мимо. Такое впечатление, что она стояла на месте, слегка перебирая ногами, и только притормозила, чтобы Витькин дом оказался напротив. За это время только два раза поверх бесчувствия прошло по ней тихое удивление: какая-то знакомая фигура в коричневом мелькнула по другую сторону улицы. Да нет, Лидия сейчас должна принимать ванну, она же насквозь пыльная после поезда. Не будет же она юрко прятаться за киоск “Союзпечати” — это для ее большого искреннего тела просто смешно!

Надьке открыла Витькина мать Евдокия Павловна: черты лица ее еще больше отвердели, но, впрочем, она сказала:

— Витька сейчас кончит причепуриваться к свиданке, чаю с ним попьете. Где каникулы провела, Надежда?

За столом маленькие глазки Витьки вообще спрятались внутрь черепа, бульба носа залоснилась, рука дрогнула, и Евдокия Павловна закричала:

— Куда песок-то сыплешь мимо! Я ведь не на Каме его собираю, — показывая тоном: убиралась бы ты, Надежда, побыстрее добрым путем.

Как плоскогубцы чувствовали себя в руках у Витьки, так и он сам чувствовал сейчас себя в руках у Надьки — простым инструментом.

— Вить, пойдем, я тебе должна что-то сказать. Не здесь, — тщательно произнося звуки и наполняя их силой, сказала Надька.

Они прошли оставшееся до Камы небольшое городское пространство. Надька шла по мглистому, отдающему серым светом, холодцу земли. Пасмурная тяжесть легла на дома, и они начали превращаться в желатин, расползаясь по поверхности.

Лидия увесисто скользила за ними, укрываясь между прохожими и деревьями, которых хватало на улице газеты “Звезда”. Ее название пермяки, впрочем, уже сжали до просто Звезды, и получалось что-то романтически-волшебное. Серьезный идейный смысл развеялся в сияющем воздухе. Пасмурность была, но в то же время сквозь облака по всему небу светило солнце. Надькина фигура чуть ли не пропадала в висящем над городом жемчужном сиянии. Так, то подпрятываясь за ствол дерева, то глядя в сторону, чтобы не тревожить Надьку и Витьку своим горячим взглядом, Лидия подобралась достаточно близко, но все равно ничего не слышала. Но она чувствовала дрожь Витьки и какое-то его чуть ли не предсмертное томление: прежняя жизнь кончается, вот сейчас решится все.

— Если ты на мне не женишься сейчас же, я брошусь в Каму и утоплюсь. Но не бойся, никаких мучений не будет…

Он отчаянно старался лицо сохранить свое, чтобы что-то было от его собственной воли, а не от инструмента. Он сейчас думал о себе, как о мужчине.

— Я женюсь. Я всегда тебя продолжал любить… я о тебе много думал в это лето. Я понимаю, что, наверно, у тебя с Грачом все… Но ты не думай, что я тут запасной вариант, я до него любил тебя…

В этот миг Надька и Витька отчетливо разглядели Лидию, даже очень ярко — в коричневом муслиновом платье, еще слегка запыленном с дороги, лихорадочно грызущую полусухую жухлую ветку с тополя. Но они распределили свои силы так, что на Лидию внимания не хватало. И забыли про Лидию, прошли мимо нее.

— Надо резко менять свою судьбу, — Надька говорила с чувством тягучей собственной значимости. Это чувство втекло в нее сейчас и осталось с нею на всю жизнь.

Теперь она могла проявить роскошь милосердия:

— Конечно, во мне уйма недостатков. Я виновата, я металась. Ну и что я выиграла? А ты устойчив, как якорь, в этой жизни… Егор уже пропил свой хер, Фая жалуется! А Бояршинов — для него все лишь средство для каких-то стихов…

Лидия видела, что Надька что-то говорила с нежно-растерянным лицом, а такие лица, как известно, бывают у людей очень цепких. Лидия успокоилась, что конфликт перевалил через гору, а теперь идет мирный и долгий спуск — в какую там уж долину, спокойную и цветущую или опустошенную, выжженную, это уже сейчас не понять. Надо в самом деле идти домой, отмокать в ванне, пыли и грязи столько нацеплялось.

6

Уходя с набережной, Лидия услышала, что ее кто-то окликает.

— Лидия! — это был Бояршинов. — Привет! Сегодня покупал камбалу у твоей Гальки. Стоит за прилавком вся цветущая. Вадим-то пришел из армии, наверно, ее дерет. Не смотрит на весы, что там взвешивает, я говорю: “А покрупнее нельзя?” Она и выворотила мне за хвост такого дракончика. Принес домой — ни в одну сковородку не лезет.

И он замолк с понурым видом, но вдруг просиял от возникшего вывода:

— И к чему эта Галькина доброта привела?! Я чуть не остался голодным. Что это я все о себе? Когда приехала? Что так часто в Москву ездишь? — И взглядом добавил: “Может, тебя там кто-то дерет?”

Они вырулили на Компрос, и, увлекаемый упругой волной разговора, Женя, расслабившись, катился рядом еще несколько кварталов.

— …а еще я три раза за этот месяц встречалась с Анастасией Цветаевой. Она мне столько про лагерь и про ссылку рассказала…

— И ты им всем веришь? — вскрикнул Бояршинов, затряс кудрями. — Где доказательства, что они в лагерях вели себя достойно? Она про себя сказала?

— Да ты что, Женя? Презумпция невиновности, она в самом деле существует, — Лидия вся кипела, но говорила отрезвляюще, чтобы помочь ему выйти из непонятного опьянения.

— Ты меня не поразила, — дразнил он ее…

— Меня вообще не влечет общение с позиции супермена: сегодня я тебя поражу, а завтра ты меня обязан поразить, — сказала Лидия.

7

Такие сентябри словно специально выделывают для свадеб, и хорошо, что не надо ждать три месяца — родители Лидии замкнули где-то где надо контакты с бывшими учениками, и свежие штампы солидно утвердились в паспортах Надьки и Витьки. Витькина мать смиренно шуршала вдоль стола вместе с какими-то родственниками, но про себя все время тоскливо повторяла одну и ту же фразу: “Ой, не надо было разогревать старую похлебку, нет, не надо было! Инна-то получше, ой, получше”.

Лидия думала: этот промежуток времени нужно пережить и для этого сидеть тихо, чтобы своими действиями его не увеличить. А вдруг эта свадьба все-таки положит начало новому счастью.

Все чувствовали, что здесь что-то не то. И никто даже не спрашивал, почему Лидия не извергает тосты, стихи и поздравления. А Лидия раздумывала всего один миг, и уже в следующий миг готовность вмешаться и помочь засверкала сквозь волокнистые испарения раздумий. Она устремила к Надьке взгляд, полный сочувствия.

— Выйди со мной, — попросила невеста.

Никто не удивился, что невеста попросила ближайшую подругу выйти с нею подышать. Надька и Лидия спустились по деревянной лестнице, постанывающей под их ногами. Надька пошла к дровянику, возле которого была сложена поленица дров, не вошедших в сарай. Невеста подумала: все здесь может запылать от одной искры.

Она отвернулась от кричащих и пылающих окон свадьбы, словно заслоняясь от нескромных взглядов, закурила. Становилось легче, когда она едким палевым дымком окуривала окружающий студенистый мир. После этой процедуры мир можно было принимать, правда, дробными дозами, стараясь не вспоминать про Грача. Мир, пришибленный мочевым пузырем небосвода.

Вот хорошо, со вкусом мечтала Лидия, пошел бы дождь, тогда бы все заорали за окнами: к счастью, к счастью… А комары — молодцы: летают такими компаниями дружными, приятно перегруппировывая свои клубы из квадратов в овалы, как в театре. А белое платье Надьки, как фонарь, освещает чуть ли не весь квартал. Этого не может быть, водка какая-то крепкая.

Надька выкурила половину сигареты и бросила ее. А окурок еще долго в сырой траве стрелял и шипел, из всех небольших своих творческих сил хотел поставить свою запятую в общем тексте.

Надька и Лидия ушли, а две их картины мира недоуменно всматривались в друг друга и не могли до конца решить, какая из них настоящая.

— Надюша, — сказал Витька, — хорошо, что ты быстро вернулась, а то папин шурин хочет поднять тост.

А про себя он думал: зачем такое цепляние за родство, позвали тридцать человек со стороны отца, почти столько же со стороны матери. Это все-таки всё пережитки… Я, конечно, люблю родителей, но и любых других бы полюбил… если б столько за мной ходили! И Надьку тоже полюблю! Да, полюблю, несмотря на все! На то и человек, чтобы преодолевать препятствия… Он мотнул головой, чтобы изгнать мягкий водочный шум. Вихри в голове (возникшие после поцелуя в ответ на крики “горько”) начали выветриваться из висков и лба. Перед ним взбычилось пространство стола с нецеломудренными улыбками селедочниц. Гости разнообразно располагали мышцы лица и свои челюсти, чтобы показать, что все очень вкусно. Голосов было так много, что они иногда спрессовывались в тишину. Потом один гость не мог втиснуть свои слова в головоломку голосов, и они выкатились перед носом Витьки:

— Свадьба — это торжественный пуск в эксплуатацию…

Поперек этих слов шевелились руки Надьки — они отодвигали от жениха, необратимо делаемого мужем, бутылки и стаканы. И все вокруг беспечно подходили и что-то вещали. Егор снова про Канта. Надька не выдержала и врезала ему: “Кант-Кант, а Егор-то Крутывус, ты то есть, что именно сказал — сам-то?!”

— Надя, развертка сознания… э, развертка сознания.., — пьяно мямлил Егор.

А Фая слушала все это с таким видом, словно говорила: “Что ж ты, развертка, такая свернутая? Разведусь я с тобой”.

Вдруг снова все вокруг закатились в тяжелый шар диаметром с кулак, транслирующий: “Горько, горько!”

После поцелуя, закончившегося на счете четырнадцать, слышались комментарии: “В такую жару, что вы хотите!” — “Это смотря с кем целоваться — кое с кем и в жару хорошо” — “А ты, Инна, покажи пример” — “А вот придете на мою свадьбу — будете считать, пока ваше знание цифр не кончится”.

Все очень просто на самом деле! Такая Витькина мысль начала действовать. Все слипается со всем. И сознание его, чтобы выжить, срастило Надьку с Инной. Хотя как оно могло их срастить, когда Надькино лицо было в светлых и темных осколках от низко светящей люстры, а лицо Инны мягко светилось, отвернувшись от света. Витька впечатал Инну в дно своих глаз и снова перенес взгляд на Надьку. Думал: трудная, кропотливая работа. Но недаром он всегда был рукастым умельцем. Луковичный его нос, шишковатые скулы изображали хитрую улыбку. Мать Витьки смотрела на сына и шептала свое: про похлебку, притом старую, которую не надо было разогревать.

Покачнувшись, с платком в руке, всем видом показывая, что надо выйти и разобраться в этом слиянии воедино Инны и Надьки, Витька подмигнул своей невесте: мол, давно надо было ей признаться, что она и Инна — одно! Теперь Надька-Инна осталась отдохнуть во главе стола, а Инну-Надьку он на руках понес по грубой скрипучей лестнице. В этих двухэтажных домишках лестница часто идет снаружи, и дожди делают ее древесину серебристо-серой. А сегодня дождь собрался, но раздумал идти, и сейчас зеленоватое небо изрядно светилось. А когда Витька внес Инну-Надьку в дровяник, где поленицы показывали мощный избыток березовых дров, от белизны коры стало еще светлее. Витька прижал Инну-Надьку к поленице и стал целовать, продолжая радоваться, что все так удачно получилось. Ему ничего не надо выбирать. Ее глаза сливались в один, подсвеченный изнутри глаз, и вдруг этот глаз от ужаса расширился.

— А он ее где-то дерет! — послышался звонкий голос Бояршинова.

Витька с Инной-Надькой посильнее уперлись в поленицу, и она начала разъезжаться. И по этому грохоту их нашли, а то бы не нашли вовсе, и непонятно, к чему бы привели эти поцелуи. Витька хотел сказать Инне-Надьке, что это все не важно, что он-то ничего не хочет видеть и слышать, но увесистый шмяк поленом поперек жениховского хребта… Еще с полминуты смутно воспринимались скачки Инны поперек двора, Надькины родители, гвоздящие его справа и слева… Погибло… все погибло! Витька из последних сил срастил внутри себя Инну с Надькой, но от каждого полученного удара Инна-Надька потрескивала, трепыхалась, раздваивалась и наконец окончательно разъехалась в стороны, превратившись в обычных Инну и Надьку. Гости тоже словно почувствовали это раздвоение и остановились:

— Давай его обмоем, усадим, да продолжим… Хватит с него, он все понял. Ты понял? — кричал один смутно припоминаемый родственник со стороны невесты.

— Понял он, — ответил за Витьку Бояршинов, боясь отрицательного ответа и продолжения боевого воспитания.— А где эта бля..га, которая нашего жениха чуть не?.. — Он даже не закончил, намекая на то, что процесс, который мог произойти, настолько чудовищен, что лучше сейчас не конкретизировать, чтобы не распалось бережно пестуемое в разных концах двора веселье (вскрикивали со смехом женщины, звенели разные склянки).

А Егор в это время возле дровеника выпивал, возле крыльца экал и бэкал перед Лидией с умными интонациями, говорил:

— А вас не существует, так о чем нам разговаривать, — и в то же время длил и длил разговор: — Напился — нет времени, отключился — нет пространства. Это очень просто (в его голосе возникли утешающие интонации). Время и пространство — моменты личной биографии… захочу: есть, хочу — нет их.

Забегая вперед, скажем, что Егор так усердно отключал от себя время и пространство, что однажды проснулся и понял на миг, что у него нет никакой биографии…

— Это я виновата, — по-деловому говорила невеста жениху. — Надо было пасти тебя весь вечер, чтобы ты, милый козлик, не забредал в чужой огород…

Вот после этих слов Витька и перестал верить, что он живой. Странно, что они обращаются со мной, как с живым еще, думал он. А там, внутри меня, уже никого ведь нет.

Если к вам придет близкий друг и скажет, что он утопится (зарежется, повесится), если вы не сделаете ему то-то и то-то, никогда не соглашайтесь и не пугайтесь. Иначе импульс разрушения, которое он в себе накопил, коснется вас! И вы заскользите к обрыву…

Вот так же Надька толкнула Шиманова, как шар толкает шар, с бездушным костяным стуком. Она без всяких мыслей это сделала, лишь бы самой остановиться. А то, что он покатился к обрыву, так это уж его дело. Почему бы ему не затормозиться еще об кого-нибудь? Ума — что ли — не хватило!

...А Витька Шиманов покончил с собой. Он бросился под электричку. На похоронах, казалось, еще никто не понимал, что случилось безвозвратное. Все были заняты печальной обрядовой суетой и вообще об этом не думали.

Лидия подошла к Инне:

— Князь Мышкин тоже боялся кого-либо обидеть, огорчить, не знал, на ком жениться: то ли на Аглае, то ли на Настасье Филипповне. Лучше б он кого-то сознательно обидел, но сделал решительный шаг. А то... Витька тоже — побоялся обидеть Надьку…

— Ох, некстати ты долбанула своим идиотом-князем, — оборвала Лидию Инна. — Нашла время для изасканий!

8

Но с Надькой, к счастью, после смерти мужа ничего плохого не случилось.

Инна же поспорила на кафедре (на вечеринке по поводу 8 марта), что профессор С. — не такой уж убежденный семьянин, как все думают. На бутылку коньяка. На самом деле спор был только поводом, чтобы резко изменить, переломить свою жизнь. О цене этой ломки она не думала.

Так вот Инна разделась донага и села к профессору С. на колени, чтобы добыть наркотик власти над ним. Это напоминало разом всю западную литературу, где героиня без признаков одежды неизбежно и регулярно, как дождь, падает на колени герою. Но западный писатель встал бы в тупик от такого понимания свободы, какое было у Инны.

Когда Лидия узнала о выходке Инны, в памяти всплыл эпизод со столяром, который ремонтировал балконную дверь. Проходя через комнату, где Лидия как раз поила чаем Егора Крутывуса, столяр с одобрением сказал:

— Книг-то у вас много. У меня тоже дома есть книги — одна полка, за ними можно только одну чекушку спрятать, — он замолчал и еще раз влажным взглядом посмотрел на книги Льва Ароныча. — А в ваших шкафах сколько бутылок можно запрятать!

Когда работа приближалась к концу, Лидия понесла столяру водочки. А Егор, видя, как бутылка уплывает мимо, вскричал:

— Сейчас он выпьет, а ты ему скажи, чтобы он разломал дверь. И снова пообещай водки за ремонт. Думаешь что — не разломает, что ли?!

— Ты о чем, Егор?

— О том. Скажи столяру, чтобы все разломал, снова сделал — тогда снова ты ему стакан водки поднесешь. И он сделает! Да как миленький…

О чем он, не поняла Лидия. Неужели в самом деле Егор имеет в виду поставить эксперимент над живым человеком?

— Бога ради, Егор! Больше никогда ничего мне такого не говори! Ты что, задумал приобщить меня к чувству власти над людьми?!

— Ну, прости меня, дурака! Лидия, не сердись. Я просто сегодня сон такой видел, что снова женат…

Егора давно оставила Фая, и он жил с родителями. И вот во сне снова женат. Полнота жизни поразила его так сильно, что он поплелся в гости к Лидии. Хотелось обсудить:

— Главное, новая жена не красавица, а обыкновенная женщина. Но мы с ней все время смеемся: купили какой-то ерундовый шкаф и счастливы. Еще чего-то купили, снова смех… Я проснулся, стал вспоминать ее лицо. Ты? Нет, не ты? Да и вообще никто из знакомых… Простая женщина, понимаешь, но я был совершенно полон ею! Что за сон, к чему, а, Лидия?

…Сейчас, вспоминая эту сцену и сравнивая ее с поступком Инны, решившей доказать, что все мужики — скоты, Лидия думала: власть над мужиком имеет ли отношение к эросу? Или к политике?

Что касается Егора, его несчастий в семейной жизни, то тут была своя история. По распределению он работал в Узбекистане. Как-то вместо диктанта читал ученикам Пастернака. Потом, не стесняясь и даже хвастая, рассказывал Лидии: эти “чурки”, мол, столько ошибок наделали смешных! “А ты в Навои бы ошибок не наделал, конечно”, — удрученно ответила Лидия. Именно тогда Фая что-то поняла окончательно, подхватила дочь и уехала к родителям. Через некоторое время она вышла замуж за одного из братьев Черепановых.

...А Инна потом полюбила профессора С. Ну и хорошо ведь! Хорошо, да не очень, потому что у профессора была семья — та самая, из-за которой его и считали идеальным семьянином...

Грач толкнул Надьку, Надька — Витьку, Витька — Инну, она — жену профессора С. Каким образом? А они оба бросились на колени и умоляли отпустить его. Великая любовь, говорили. Но жена профессора каменно встала на их пути. Она сказала простые слова, которые тогда многим показались глупыми: “У нас долг — дети в переходном возрасте, без отца они могут вырасти подлецами”.

Если б жена профессора С. послушно сказала: “Иди, дорогой, к своей великой любви”, мы бы имели больше несчастных людей, или нет? Дети, теперь это доказано статистически, из разведенных семей живут меньше, чем дети из полных. Как сказал отец Лидии, ученые наконец-то думали-думали и додумались до необычайного открытия: папа и мама нужны ребенку для счастья (как будто человечество не знало об этом тысячу лет назад)...

Семья профессора С. не разрушилась. Страшный удар, нанесенный Инной, сотряс ее так, что прозрачный ее монолит покрылся трещинами, помутнел, но вынес. Однако трещины никогда не заросли.

6. Обыкновенные будни застоя

1

Перед распределением все боялись и за свою судьбу, и за судьбу студенческой дружбы — сохранится ли она. И только Егор ляпнул про Лидию:

— А что с тобой будет? По распределению не поедешь — папа спасет. В аспирантуру поступишь. Кооператив построишь… Детей нарожаешь кучу, у тебя бедра для этого подходящие.

Лидия тогда даже обиделась. К тому же угадал Егор только кооперативную квартиру — она и в самом деле строилась. А в остальном... По распределению Лидия поехала, как миленькая. С аспирантурой ничего не получалось: сын родился больной, не рос — Володя, как оказалось, облучился в армии... Дописывать диссертацию Лидия отказалась — малыш болел, нужно было возить его по клиникам, профессорам, бабкам, тут не до науки. Один раз — последний — ездила говорить с Риммой Васильевной Коминой, своим научным руководителем. Тяжелый получился разговор. Римма Васильевна пыталась как-то исхитриться и выкроить в жизни Лидии промежуток для поездки на предзащиту, совместив ее с обследованием мальчика. Она не видела Алешу и не понимала, что его нужно носить на руках в буквальном смысле слова. Когда Лидия уходила из дома, она укладывала сына на диван — возле телефонного аппарата, “возле нашего голубчикиного телефона”, как говорил Алеша. И он ждал, когда мама позвонит.

От Риммы Васильевны она возвращалась в грозу. Ливень был такой силы, что по улицам текли настоящие реки. Транспорт встал. Лидия попыталась поймать машину: Алеша так боится грозы, лежит там у телефона и плачет, наверное: “Мама, я не умру, я дождусь тебя. Я ведь матушка”. Все его выражения Лидия знала наперед. Она голосовала уже полчаса, но никто не брал ее в машину, никто даже не притормаживал. В такие минуты ей всегда вспоминались слова Анастасии Цветаевой: “Будьте мужественны!” Так много они пережили, лагерники, что даже в случайных репликах была энергия пророчества. А мужество Лидии понадобилось очень скоро…

Наконец остановилась “Волга” цвета “белая ночь” — целый квартиромобиль, показалось Лидии. Два молодых человека взяли ее в машину, и она сразу буквально вцепилась в спинку сиденья.

— В Америке, я читала, в грозу, так же вот один человек голосовал, его никто-никто не брал шесть часов, и он пошел повесился! — вместо благодарности выпалила Лидия.

— А вы сколько ждали?

— Да, наверное, полчаса!

— Вот видите, у нас не Америка: у нас все не так! Вы голосовали, мы вас взяли, и вот вы едете. У советских людей все по-другому, — говорил один из спасителей.

Лидия еще не знала, что эти два молодых человека, Боря и Веня, отныне каждый год в этот вечер будут приходить к ней домой, чтобы в память о счастливом знакомстве подарить цветы и бутылку шампанского. Лидия станет украшением их жизни.

Веня Борисов и Боря Ихлинский. Они уже на следующий день рождения подарят Лидии десять пар тапочек самых разных размеров — для гостей, понимая, что хотя сама Лидия покупает тапочки часто, в большом количестве и обязательно кожаные, но из-за постоянного употребления кожа быстро превращается в замшу с ошметками из порванных кусочков.

2

Молотя в голове формулы улучшения настроения (“божественный настрой, божественный!”), Галька ехала в трамвае и ловила на себе усталые взгляды, в которых вдруг вспыхивал поиск. А я ничего еще, хорошо, что перешла в книготорговлю, столько успела прочесть для улучшения… чего? Себя? И себя тоже. Галька была вся в золоте: три кольца, две цепочки (одна с кулоном), сережки. И не хуже других, и вообще некую защищенность от жизни чувствуешь, когда все это на себя наденешь.

Правда, директриса магазина — старая дева, всех часами изводит. И покупательница сегодня устроила скандал. Но стоит только все дома Вадику пересказать… — откуда что берется. Галька потрогала сумочку, в которой лежал новый том детективов из зарубежной серии: для мужа. Вадик два дня не пьет хотя бы — читает!.. У него уже полная обувная коробка удостоверений: он может управлять всем, что движется — краном, экскаватором, катком, локомотивом. Да беда его в золотых руках: кому бы что ни отремонтировал, расплачиваются бутылкой. Дошло до того, что он стал коротко стричь волосы, чтобы Галька не ухватила! Только она скажет: “Вадюша!”, он уже с испугом ждет обличения…

Сокращая дорогу к дому, Галька смело двинулась через гаражи, обросшие вокруг ивняком. Мелькая в оранжевом фонарном свете своей роскошной фигурой (грудь стала еще больше, а талия еще уже), краем глаза видела на гаражах свою легкую тень и надпись: “Убрать до 20 января 1971 года!” (давно он прошел, этот семьдесят первый!). Вдруг перед Галькой встал здоровяк. Галька всегда была неравнодушна к здоровякам, Вадик-то у нее — о! Она сделала несколько ритуальных отряхиваний, и тут мужик махнул рукой. От удара она вросла в стенку гаража, голова словно исчезла, а во рту будто захрустел разбитый аптечный пузырек. Галька услышала голос: “Я должен сегодня кого-то убить, должен!”

… Она вдруг отчетливо увидела сцену из глубокого детства: игрушечный мишка упал из рук. А в комнате никого, и она горько хнычет. Между первым и вторым ударом Галька успела вырасти, пойти в школу, подружиться с Лидией… Следующий удар был таков, что выпали зубы. Но Лидия! Так вот зачем она всплыла в памяти! Галька отчетливо услышала ее голос: “Я бы и в лагере стала со всеми разговаривать, как Анастасия Цветаева, даже с уголовниками — не может быть, чтобы не договориться до какой-то человечности!” Галька отбитым языком прошептала “Лида” и в это время расстегнула обе сережки.

— Господи, — прошептала она, выплевывая зуб и щепотью снимая кольца с правой руки. — Все тебе золото, все, вот!

Она еще что-то пыталась вспомнить из слов Лидии про лагерь, но не могла, потому что все корни мыслей у нее были вышиблены. А ведь читала про какие-то контрудары при нападении. Вдруг вспомнила, как родила Миньку, Минтая: пошла утром в туалет, потужилась, и сын родился, стукнувшись головой об унитаз. Ни болей, ничего. Здоровая очень она была, Галька. А маленькая гематома на голове у Миньки быстро рассосалась. “Лида”, — снова прошептала Галька. Через имя “Лида” какая-то сила протянулась к ней, Гальке, и она закричала:

— Ты будешь в аду гореть! А зачем тебе это, скажи? Ты меня отпустишь, Бог тебя простит, Бог-то все сейчас сверху видит!

Она дрожащими руками расстегивала цепочки, а мужик механически повторял: “Я должен, должен, должен, должен убить тебя сегодня! Я должен убить…”

— О душе своей подумай, — плача, Галька совала ему цепочки.

Наконец от ее слов что-то заело в его механизме, и в эту техническую остановку Галька достала из сумки бумажник и тыкала им в грудь мужика: “Все, все бери! Разве мало я тебе дала?!”

Ей казалось, что она очень много говорила и убедительно, а потом могла вспомнить лишь несколько фраз:

— Господи, ты видишь все это? Помоги, Господи!

И тут пришла другая сила, похожая на Лидину, но уже не тонкой ниткой, а как бы из огромной двери. Такое ощущение, что, несомая этой силой, Галька не только может вырваться и убежать, но и что не может остановиться! Дом-то был в пятидесяти метрах! Эта сила, которая ее вырвала из рук мужика, обожгла его, и он закричал: “Ой, чё, мать твою так…!” А больше Галька про него никогда ничего не чувствовала.

Неожиданно она вспомнила самый счастливый день в их с Вадиком семейной жизни. В то время муж работал шофером на пятнадцатом автобусном маршруте. Галька пошла на обед в “Пирожковую”, а Вадик стоит, колесо — запаску — меняет. Она побежала в пельменную, купила три порции, соус прямо в стакане утащила и вилку. Вадик работает, а она макает пельмени в соус и в рот ему вилкой… А по выходным горячие пирожки со сковородки таскала на остановку — под мышкой, чтоб не остыли. Вадик любил все мясное и горячее.

И Галька влетела домой — счастливая — без зубов, с лопнувшей губой и быстро отекающим лицом, а еще — с жужжанием где-то в затылке. Но совсем высоко над всем этим летало ликование. А ведь всего несколько минут назад она была счастлива, что вся в золоте, но сейчас была еще счастливее! Все отпало, как шелуха.

— Удача, редкая удача! — из-за выбитых зубов и распухших губ крик ее получился неразборчивым.

— Какая дача? — спросил из своей комнаты сын.

— Надо “скорую” вызвать? — кинулся к ней Вадик.

Он был трезвый! Галька настолько ошалела, что даже сказала: нет, не надо “скорую”.

— А с тобой-то что, Вадик?

Муж рассказал: на работе был сегодня медосмотр — нашли какую-то болезнь печени, чуть ли не цирроз. Сказали: будешь пить — через три года умрешь, а не будешь — всю жизнь проживешь.

— Ну а ты?

— Я им говорю: у меня жена вот с такими титьками — не хочу, чтобы она кому-то еще досталась! Завяжу я.

И за те секунды, пока они проговаривали все насчет печени, им передалось успокоение — неизвестно чье — вне слов.

А еще перед краешком ее внимания вдруг явилась вся ее семейная жизнь сразу в виде холмистой местности. Слева был луг, и одновременно это был Вадик, разглядывающий в лупу ее гладкую кожу на колене; ивняк, кивающий пушистыми колобками по сторонам многолетней реки, — это проводы Вадика в армию и свадьба одновременно; и тут сразу потянулся пустырь дней без него; рядом, справа, весь дерн жизни перекопан и пахнет водкой и блевотиной.

...Лицо ее быстро уподоблялось пузырю. Вадик достал из морозильника полиэтиленовый пакет с пельменями и стал прикладывать к ее щекам.

Все случилось по-простому: Галька чувствовала благодарность и хотела ее как-то Кому-то выразить. Она окрестилась через неделю. Чтобы не смеялись, она ходила в Слудскую церковь к заутрене по воскресеньям, совсем затемно.

3

К лету восьмидесятого Алла перестала быть Рибарбар, и в качестве Аллы Розен вместе с мужем что-то на кухне у Лидии нарезала, шинковала, солила, перчила. И тихой сапой свершалось чудо возникновения праздничного стола. Лидия и Володя предупреждали прибывающие толпы:

Загрузка...