На площади Искусств между ратушей и концертным залом горел фестивальный огонь. Призывные фанфары возвестили о начале концерта. Площадь была полна разного люда. Журналисты покинули свое кафе и тоже поспешили сюда. Они фотографировали, вели репортажи, спорили с артистами, публикой и между собой.
— Нет! Что ни говорите, — выкрикивал кудрявый упитанный итальянец, — а без нашей музыки открытие зала не обойдется! Верди, Россини, Доницетти, Перголези, Вивальди, Тартини, Боккерини… Выбирайте! Вы утонете в великих именах!
— Простите, — возражал ему сухощавый немец с куриным профилем, — Но как же обойтись без Баха, Брамса и Бетховена? Торжественная бетховенская месса! Есть ли величественнее произведение? А чем не подходит для праздника увертюра «Освящение дома»? Вы будете потрясены величием немецкого духа!
Его перебивал безликий австрияк, который козырял Моцартом. Будет просто смешно, если не победит чарующий волшебник всех времен. А Иосиф Гайдн или Франц Шуберт? Вы захлебнетесь в овациях!
Францию представляла жовиальная журналистка, которая с несколько наигранным пафосом восклицала:
— О Бизе! О Шарль Гуно! О Равель, Форе и Дебюсси! А «Двадцать взглядов на младенца Иисуса» Оливье Мессиана? О!
— Я смеюсь над вами, мадам, — говорил без тени улыбки некто по кличке зануда, — Ваши Форе и Дебюсси возникли и прославлены в искусственной среде, оторванной от кровных, живых интересов народа. Эта среда отгородила себя стеной материальных благ и удобств от основной массы, вообразив, что она груба, темна и ничего не понимает в искусстве. А может быть, нет ничего выше обычной колыбельной песни. Да-да! Колыбельная песня матери — самое часто исполняемое и необходимое классическое произведение.
— Замолчи, зануда! — обрывали его американцы.
Они называли Самюэла Барбера, Леонарда Бернстайна, Джорджа Гершвина. Если бы Америка и в прошлых столетиях была АМЕРИКОЙ, то и Моцарт, и Бетховен, и Бизе жили и творили, без всяких сомнений, только там. Ни в одной стране нет такой творческой свободы! Таких благоприятных условий! А европейские гении практически все жили и творили в нужде. Мало того, когда Констанция, возвратившись, стала разыскивать могилу мужа, могильщик ей ответил, что покойника по фамилии Моцарт он не запомнил. И никто не запомнил! Похоронили в общей яме. Позор вашей Европе!
— Поэтому и создавали гениальные творения, что жили в нужде и лишениях! — выкрикивали из толпы, — Как загубить великого художника? Дать ему миллион. В Америке никогда не будет настоящего искусства. И гения своего она не родит. Не заслужила!
Священник местной церкви пастор Клаубер говорил, что в своей благодати Господь отказал в последние десятилетия не только американцам. Без сомнения, первым в зале должно прозвучать духовное произведение. Великие композиторы все до единого сочиняли музыку, обращенную к Богу.
— Искусство само по себе просветляет и возвышает душу, а значит, можно обойтись без религии, — заявляли из толпы.
— Действительно! Опять церковь, культ воздержания и страдания… Я смеюсь брезгливым смехом над страданиями. Ведь для многих страдать — самое любимое занятие в жизни. Надоело! Хочется только радостной музыки!
— Хочется разной музыки! И старой, и новой!
— Но где же эта новая? Где великие творения?
Постепенно в спор вступали все новые и новые лица. Никто уже не слушал друг друга. Страсти кипели. Едва ли не каждый старался высказать свое мнение. Лишь японец Кураноскэ молча ходил от группы к группе, прислушивался. Что-то изредка заносил в свой ноутбук. Затем он сел за столик открытого кафе, заказал банку пива, пакетик арахиса и принялся наблюдать уже со стороны.
— Вы сетуете, что не создают великой музыки. Но сколько создано в прошлые времена! Все! Чаша наполнена!
— Молчи, зануда.
— Все мы зануды, — отвечал смешной человечек в очках с треснутыми стеклами, — Вдобавок мы раздражены и нетерпимы к чужому мнению. Поэтому мы никогда не придем к решению, какие произведения для нас важнее всего. А там, — он указал на зал, — за толстыми стенами, «Кондзё» сделает то, на что мы не способны.
— Позор нам.
— Ничего подобного! Жизнь так устроена, что в основе человеческих отношений лежит раздор. Мы должны хотя бы осознавать и помнить это.
— Неужели никого здесь не оскорбляет суперсовременный счетчик, который нам все о нас и расскажет?
— Не надо драматизировать. Это всего лишь игра.
— Страшно слушать, если мы все насущные вопросы сводим к игре. Вглядитесь в это мрачное здание. Оно ведь ползет на площадь. На нас всех! Вот-вот начнет давить всех без разбору. Вы ощущаете присутствие злой скрытой тайны в этом чудовищном монстре? О слепцы!
Оратор обхватил голову руками и сел на мостовую. Вид его был жалок и возбуждал сострадание. Многие повернулись к залу — в самом деле, мрачная тайна чудилась в этом огромном здании. Разноцветные блики иллюминации играли в узких высоких окнах. Кривые загадочные тени возникали и исчезали на фасаде. Зал был огромен и пуст. Невольно думалось — что же там в самом деле происходит? И почему у этого очкарика такое предчувствие?
Кураноскэ молча наблюдал из своего укромного уголка, потягивая пиво и жуя соленые орешки.
Вскоре пришло время выступления, и публика начала подтягиваться к эстраде.
— Хватит! Наши споры и прогнозы так же смешны и недостоверны, как гадание на бараньей лопатке. Музыка!
Каких только ансамблей не приехало! И обычные классические, и самые невероятные: унисон басовых тромбонов, дуэт малых барабанов… Словно из небытия возникли старинные инструменты: букцины, цитры, азиатские волынки, бонанги, теобры, кифары. Волнующей мелодией звучали уже сами вычурные названия: виола-помпеза, виола де Бардоне, виоль д'амур — инструменты, о которых, казалось, начисто забыли.
На центральной площади снова первым выступил симфонический оркестр, только на сей раз с хором. Были исполнены фрагмент оратории Гайдна «Сотворение мира» и финал малоизвестной оратории Шумана «Рай и Пери». Затем — камерный хор студентов, после хора — шотландский фольклорный ансамбль. Все это было интересно, но зрители, подогретые напитками и фестивальным ажиотажем, ждали чего-то вовсе необычного, со сквознячком и встряской. Иначе что же это за ночное гала-представление? И сюрприз не заставил себя долго ждать.
На помост запрыгнул рослый, заросший и заметно плешивый бард с томными глазами пророка. В руках он держал банджо. Сбоку по ступенькам медленно взошел большой белый пеликан — с кудрявыми перьями на загривке и кожистым мешком под нижней челюстью. Глаза его были розовыми и тоже казались томными. Фамилия артиста была знаменитая — Гендель. Или, как он себя объявил, Пауль Гендель Второй. Пока приспосабливали к подставке, на которую взгромоздился пеликан, специальный микрофон с непробиваемой победитовой сеткой, Гендель Второй рассказывал о поисках «новых форм и сочетаний» в искусстве.
Зрители, толпившиеся возле эстрады, пытались подманить пеликана сушеной рыбой. Пеликан рыбку брал, но не ел — складывал в свой мешок. Кто-то кинул резиновый мячик. Пеликан поймал его, но тут же далеко выплюнул. Клюв его был словно огромный сачок. Пауль разъяснял навязчивым зрителям, что сейчас пеликана не следует отвлекать и тем более кормить, так как накормлен он достаточно, а перекормленный артист хуже жулика. Подставку с пеликаном отодвинули подальше от экзальтированной публики. Гендель Второй дал несколько вступительных аккордов на банджо и негромко запел. Пеликан стоял, глядя поверх толпы, и незаметно для хозяина глотал припасенную пищу. Затем, опустив голову, стал как бы прислушиваться к хозяйскому пению. По мере нагнетания энергетики в голосе Генделя пеликан начал тревожиться, нервно переступал с лапы на лапу, ерошил перья. Вдруг он вскинул голову, вытянул клюв к микрофону и издал долгий протяжный крик.
Такое начало площадь встретила одобрением и аплодисментами. Одобрение прибавило артистам уверенности. Гендель нагнетал звук, пел яростно, запрокидывая свою лохматую голову, время от времени подавая знак птице. Пеликан освоился, осмелел, кричал в такт и не в такт все громче, пронзительнее. Перепуганный ребенок попросился на руки, прижался к материнской груди, кусая ее и царапая. А мать не чувствовала боли — она аплодировала. Первый номер был встречен шквалом аплодисментов. Пауль Гендель Второй по просьбе зрителей рассказал, что обучением пеликана он занимался четыре года под руководством опытнейшего орнитолога Файнзильберга, ныне, к сожалению, покойного.
Пеликан стал музыкально чуткой птицей, и ему доступны довольно сложные композиционные формы, с которыми они рады сейчас познакомить публику. Программа их состояла из специально сочиненных Паулем Генделем произведений для человеческого голоса, банджо и пеликана. После длительных наблюдений и раздумий Пауль пришел к выводу: в этой жизни все неразделимо. Все на Земле едино: животный мир, человек и создания рук человеческих. Все дополняет друг друга, образуя гигантское живое целое, — это мало понять, это нужно ощутить. Поэтому он, Пауль Гендель Второй, и создал трио, в котором все равнозначны и незаменимы. Композитор, банджо и пеликан. Человек в этом трио — всего лишь организующее начало. И вообще, главная задача человека на Земле — быть организатором и вдохновителем всего живого. Человек же, скорее всего, разрушитель.
— Интересно, шкура какого зверя натянута на вашем банджо? — поинтересовались насмешливые зрители.
— Смею заверить, это искусственная кожа, — с гордостью ответил Пауль, — И ботинки, и ремень, и даже ремешок на часах у меня из кожзаменителей. А для особо любопытных добавлю: я уже много лет вегетарианец. К чему и призываю своим искусством — всеобщий мир, сострадание и любовь!
Из своего обширного репертуара трио Пауля Генделя Второго показало два наиболее актуальных цикла — антивоенный и эротический. В антивоенном прозвучали «Душа океана», «Ожоги на солнце» и «Хруст костей» — проклятие тайным садистам. Эротический цикл начался зонгом «Тяжкий грех пастуха Онания» и гротескной зарисовкой «Усмешки Венеры», посвященной жертвам СПИДа. Вот в этом цикле пеликан и раскрыл по-настоящему свои возможности. Он исторгал поочередно то стоны, то крики, то вынимающий душу утробный рев, после которого полиция в лице сержанта Вилли пыталась сделать Паулю замечание и предупреждение. Но артистов было уже не осадить. Они пребывали в упоении и экстазе. В полном восторге была и публика. Даже распорядитель концерта забыл о регламенте и не сводил очарованных глаз с выступающих. В финальном номере «Стопроцентная откровенность» пеликан стонал то мужским, то женским, то своим природным птичьим голосом.
Результат превзошел все ожидания — у отдельных счастливчиков появились галлюцинации. Они видели ярко-пернатых девиц с нежными круглыми попками и блиноподобными, словно банджо, грудями. Видели мускулистых мужчин, у которых вместо фаллоса торчал пеликаний клюв, крушивший все на своем пути. Все это было озвучено звоном струн, хриплым пением и выкриками пеликана. Невинная птица вызвала из глубин подсознания такие откровения, что за квартал фонарь ночного кабаре сперва побледнел от смущения, затем покраснел от стыда, а под конец, не выдержав нагрузок, начал мигать — сначала медленно, затем быстрее и быстрее и на последнем аккорде вспыхнул и потух навсегда…
Площадь замерла, словно в параличе, но вскоре совершенно ошалевшие зрители подняли свой рев и визг. Площадь приветствовала своих новых кумиров! Да, это была настоящая победа! Давно ожидали потрясения, и оно явилось! Деревянная эстрада шаталась под артистами, словно на волнах Карибского моря. Били барабаны, трубили фанфары. Взлетали разноцветные праздничные ракеты. Все шумело, плясало, ликовало!
Еще во время последнего номера, тараня толпу и орудуя руками и ногами, словно металлическими поршнями, прорвался к эстраде и вскарабкался на нее Карлик с совершенно безумными восторженными глазами. На теле кривоногого ребенка добрым арбузом сидела огромная голова с квадратным лбом и крохотными, словно китайские пельмени, ушами. Сняв брезентовую зеленую панаму, Карлик неистово размахивал ею, извивался в дикарском танце, свистел и корчил рожи, тем самым якобы подбадривая выступающих. Затем он низко раскланивался, словно равноценный участник представления, и зрители бросали в его панаму деньги, конфеты и прочее угощение. Несколько раз Карлик высыпал это на эстраду около артистов. Аплодисменты и ликование не смолкали. Карлик в восторге принялся подбрасывать панаму вверх, и вдруг пеликан перехватил ее в воздухе своим сачком, нехотя пожевал и с силой выплюнул. Всеобщему восторгу не было предела. Карлику передали жеваную панаму, он напялил ее и состроил кислую, обиженную мину. Покуда Гендель Второй настраивал банджо, Карлик стал снимать ботинок, очевидно, желая теперь подбросить его… Но тут представление было остановлено.
Полиции явно не понравилась «Стопроцентная откровенность». В ней, как выяснилось позднее, уловили не эротический, а политический подтекст. Якобы Гендель Второй выкрикивал не совсем пристойные призывы, а пеликан, как бы в знак солидарности и протеста одновременно, бил своим мощным клювом по микрофону, намекая тем самым на поддержку назревающих политических волнений. Выступление остановили и артистам предложили пройти в полицейский участок.
Карлик первым кинулся в защиту Генделя Второго и пеликана. Он кричал, что прерванное выступление — это заря великой правды. Только стопроцентной откровенностью можно потрясти современную анемичную публику. А если полицию смущает дух эротики, то пора уже уразуметь, что любая музыка есть не что иное, как узаконенная порнография. Но всем было ясно, что причина здесь не в эротике, а в политике. Власти испугались слишком бурной реакции площади. Так сказать, неуправляемости толпы. Трусы! Жалкие перестраховщики! Сержант Вилли обозвал Карлика коротышкой, легко и небрежно оттолкнул в сторону, пригрозил, что и его отведет в участок. Карлик притворно заплакал — но не потому, что боялся привода в участок, а потому, что такое бездуховное и невежественное создание, как полицейский сержант, имеет право всенародно оскорблять его и толкать.
— Он и не догадывается, какая чуткая, ранимая душа живет в моем маленьком теле! — кричал в толпу Карлик, — Сержант, мне жаль твою несчастную матушку, произведшую на свет такое примитивное создание, которое из всех достижений человечества выбрало для себя лишь наручники да резиновую дубинку. О, если б ты знал, сержант, как я теперь счастлив и свободен! Я способен размышлять о Вселенной, и она наполняет меня всего! Я парю над всеми полицейскими участками земного шара! Какое это блаженство! Особенно если, пролетая над участком, испытываешь несварение желудка! Ха-ха-ха!
Сержант Вилли не стал применять ни увесистую дубинку, ни цепкие наручники. Он просто поймал Карлика за ухо и повел его, как побитого зайца, через всю площадь. Рядом шли уже всеобщие любимцы Гендель и пеликан. Ошейник птицы соединяла с хозяином позолоченная цепочка. Пеликан шел вперевалку, опустив клюв, не понимая своей вины — вроде бы старался, а вот куда-то ведут. Зрители расступались, освобождали проход, аплодировали. Гендель раскланивался, бойко отвечал на вопросы.
— Зачем пеликану ошейник?
— Попадаются любители подержаться за клюв.
— Клюв — инструмент для крушения микрофонов?
— И полицейских голов.
— Что-то есть вульгарное в вашем искусстве.
— Великий Гете говорил, что самое изящное искусство щепотка вульгарности не портит.
— Где он говорил? Кому?
— Неважно. Важно то, — объяснял Гендель Второй, — что мы вовремя подали заявку на выступление и заплатили пятьдесят немецких марок.
Зрители все еще не могли успокоиться. Доносились выкрики:
— Стоит появиться смелой оригинальной личности, как она тут же становится неудобной и нежелательной!
— До каких пор? Скоро писк комара или жужжание мухи будет расцениваться как политический протест или хулиганство!
Но возмущались в основном люди среднего возраста. Старики и зеленая молодежь были почти равнодушны к происходящему. Пожилые собирались в круг и веселились под аккордеон. У каждого юнца в кармане лежал плейер, а в ушах торчали заклепки наушников. У каждого в кармане была своя любимая музыка, и другой они знать не желали.