Открытие сезона в Павловске для известной части петербуржцев является целым событием. К этому дню начинают готовиться, как к празднику. Для многих открытие «музыки» является синонимом весны. В роковой день Царскосельский вокзал представляет собою трогательную картину настоящей дачной сутолоки. Все торопятся, на всех лицах написана радостная тревога, всех захватывает что-то одно общее «павловское», – ведь здесь собираются свои, почти родные. Все и всех знают. Это особенный «павловский народ», как есть народ болгарский, сербский, потому что он складывался целыми поколениями, выработал свои традиции и вообще сложился в одно органическое целое. Было бы большой ошибкой назвать собравшуюся на вокзале публику просто дачниками именно по выше приведенным соображениям.
В пестрой толпе, разодетой по-весеннему, вероятно, лучше всех себя чувствовал Иван Дмитрич Околышев. Это был осанистый, представительный мужчина под шестьдесят; выстриженные котлетами баки придавали ему министерский вид. Одет он был с самой щепетильной изысканностью и старался держать себя с непринужденной важностью заслуженного дипломата. Но под этим внешним величием так и прыгала самая легкомысленная радость. Околышеву хотелось пожать руку первому встречному, дружески поговорить с жандармом, потрепать по плечу кондуктора, спросить о здоровье старика-газетчика, подмигнуть посыльному, – вообще что-нибудь такое выкинуть, чтобы проявить свое настроение. На вокзал он забрался с семьей на целых полчаса раньше и теперь с особенным удовольствием толкался в толпе, ни с того ни с сего выпил в буфете рюмку водки, перечитал все объявления и никак не мог удержать самой глупой улыбки, какая присвоена бессовестно-счастливым людям. Да и как не быть счастливым, когда Иван Дмитрич только что вернулся в Петербург с далекой окраины, после двадцатилетнего отсутствия, и чувствовал каждой каплей крови, что он наконец у себя дома и что никогда больше не поедет ни на какие окраины, кроме приличного кладбища, вроде Александро-Невской лавры.
Он десять раз возвращался в общую залу первого класса, где в томительном ожидании сидели его жена и дочь. Анна Петровна была уже в том солидном возрасте, когда не стыдятся иметь взрослую дочь. Для своих лет она сохранилась порядочно, хотя бывшая красота и заплыла старческим жиром, на лице уже выступили предательские морщины, а глаза потеряли молодую живость и блеск. Она была одета с дорогой простотой, как и приличествовало матери, вывозившей взрослую дочь в первый раз на музыку. Это был своего рода экзамен, как первое появление молодого скакуна на скаковом круге. Поэтому слишком откровенная радость мужа несколько шокировала Анну Петровну, и она несколько раз посмотрела на него строгими глазами, что в переводе значило: «Милостивый государь, вы забываете, что у нас есть дочь»… Анна Петровна за эти двадцать лет отсутствия превратилась по-провинциальному в строгую даму и довольно сердито посматривала на торопливо сновавших петербургских дам и девушек. Разве их можно было сравнить с Ксенией?.. Околышев думал то же самое, хотя смотрел на дохленьких, зелененьких петербургских девиц не с презрением, а с отеческим сожалением, как на уродцев. Конечно, где же сравнивать их с Ксенией… Он любовно смотрел на рослую, дышавшую здоровьем дочь и принимал какой-то вызывающий вид, точно хотел крикнуть громко:
– Вот смотрите, какая у меня дочь… Ага, что вы скажете?..
Девушка, действительно, была красива, как бывают красивы в восемнадцать лет. Она напоминала мать, а старые павловцы еще не забыли красавицу Annette Котовцеву, которая блистала на павловском горизонте несколько сезонов в качестве первоклассной звезды и потом вдруг куда-то исчезла. Эта молодая особа тоже волновалась, ожидая чего-то волшебного. Она так много слышала о Павловске, и теперь вдруг раскрываются настежь те двери, через которые должны были войти избранники. Ее разочаровывало только то, что на вокзале было слишком много стариков и старух, – эти несчастные куда стремятся? В представлении девушки на музыке должны были быть только одни молодые, а старики и старухи сделали бы самое лучшее, если бы вернулись домой. Ксения высказала именно это соображение матери.
– Ах, какая ты глупенькая! – строго заметила Анна Петровна. – У молодых все впереди и для них Павловск еще ничего не значит, а у этих старичков и старушек, может быть, все там осталось, то есть лучшие воспоминания юности.
– Я не думаю, что их ревматизмы и невралгии особенно обрадуются от такой поездки, – капризно заметила Ксения. – Только кашлять будут…
– У тебя нет сердца…
А старички и старушки не хотели даже подозревать этого молодого негодования и смело тащили свои ревматизмы, кашли и невралгии на открытие музыки, потому что считали свое присутствие там необходимым, – как же это без них-то состоится открытие?.. Мало этого, они смотрели покровительственно на беспечную молодежь, как смотрят старые заслуженные солдаты на новобранцев.
Дальнейшие события следовали в таком порядке: papa взял билеты первого класса, papa усадил свою семью в купе, papa торжественно оглянул весь вагон, точно еще раз хотел сказать:
– Вот посмотрите, какая у меня дочь…
Papa даже раскрыл рот, но в этот момент к нему подковылял какой-то древний старец и радостно прошамкал:
– Ба! Кого я вижу!.. Иван Дмитрич… Какими судьбами?..
Papa радостно тряс руку старичку, говорил что-то, а сам никак не мог припомнить, как зовут этого старца, где он с ним познакомился, где встречался – просто павловский старичок. Papa был недоволен своей памятью, которая лишила его возможности провозгласить на весь вагон: «Позвольте вам представить мою дочь»… За первым старичком точно откуда-то из щели выполз второй, – этот уже облобызал papa, опять не знавшего ни имени ни фамилии старого павловского друга. Потом на эту семейную радость откликнулась из угла какая-то старушонка с седыми буклями, которая долго всматривалась в papa через модный лорнет на ручке. Papa целовал ручку у старушонки, причем оказалось, что старушонка сидела не одна, а рядом с другой такой же старушонкой, и papa должен был целовать руку и этой другой. Ксения отвернулась к окну, чтобы не видеть этих интересных знакомых papa.
– Сколько лет, сколько лет!.. – шамкали старички. – Многих уж нет… Да, печально. Помните Сергея Петровича? Два года назад умер. Марья Ивановна – в прошлом году… Иван Иваныч… Аделаида Карловна… Какой был народ! Ах, какой народ!..
Papa должен был ахать, удивляться, качать головой, делать постное лицо, соболезновать. Это искреннее горе несколько умерилось только тем, что он за эти двадцать лет успел позабыть решительно всех этих прекрасных покойников, а теперь был даже рад поговорить о них, чтобы слышать настоящий французский язык, которым говорят только в Павловске, – разговор шел, конечно, по-французски. Все-таки papa вздохнул облегченно, когда вырвался наконец от вцепившихся в него старых павловцев.
– Кто это? – спросила Анна Петровна, когда он вернулся на свою скамью.
– Кто их знает: не помню. Во всяком случае, я очень рад… Да, очень.
Поезд давно летел на всех парах. По сторонам мелькала довольна унылая картина, совсем уже не отвечавшая настроению пассажиров какие-то жалкие поля, залитые коричневой весенней водой, какие-то чахлые кустики около самой дороги, голые березы, грязный снег по ямам и канавам, – скупая петербургская весна еще не вступила окончательно в свои права. Но и эта картина нравилась Околышеву, потому что говорила ему о его петербургской юности, о молодых надеждах и радостях.
– Неужели уж Царское? – удивился papa, когда завыл свисток. – Да, да, скажите…
В Царском публики было еще мало, и платформа не представляла летней оживленной картины. Сидевшая по вагонам публика заволновалась, когда поезд полетел вперед, – ведь всего несколько минут, и Павловск тут как тут. Милый, родной Павловск… Седые старухи в буклях смотрели в окна и любовались начинавшимся парком, – вот и он, зеленый красавец, этот старый друг, который один умеет хранить женские тайны.
На павловском дебаркадере уже ждали поезд новые старички и старушки, которые с молодой радостью встретили приехавшие из Петербурга древности.
Настоящее маленькое воскресенье. Было много молодежи и людей зрелого возраста, но «открытием» овладел именно павловский ветхий человек, который сегодня праздновал это открытие, может быть, в последний раз.
– Да посмотрите же, вот она, моя дочь! – внутренно кричал Иван Дмитрич, врезываясь в галдевшую толпу со своими дамами.
Достопримечательности вокзала были осмотрены в несколько минут, пока семью Околышевых по приперла к стене живая волна медленно двигавшегося круга. Иван Дмитрич с большим трудом извлек своих дам из этого муравейника и вывел в сад, где двигалась такая же толпа. У Ксении зарябило в глазах от этих тысяч лиц. Анна Петровна смотрела на толпу слегка прищуренными глазами, вспоминая свои павловские победы. Да, их было много, и все они были вот здесь… Конечно, здание вокзала как будто изменилось, деревья выросли, но место то же. Анна Петровна даже теснее прижалась к мужу и налегла крепче на его руку, точно искала защиты от этих игривых воспоминаний.
– Вот это я называю: жить! – заметил Иван Дмитрич, любовно глядя на жену. – Сейчас музыка начнется.
Но вместо того, чтобы идти в залу, papa повернул куда-то к мостику. Ксения протестовала, но бесполезно, – maman молча поддерживала авторитет papa. Перешли деревянный мостик, шоссе и очутились в аллее. Начинало уже смеркаться, и девушка брезгливо ступала по непросохшему песку. Что за удовольствие гулять по сырым аллеям, когда деревья еще совсем голы, когда начинает, вдобавок, темнеть, когда наконец вокзал освещается разноцветными огнями и слышатся звуки настраиваемых инструментов. Нет, это решительно невозможно: из первой аллеи papa повел в следующую… Шли-шли, наконец maman устала, и все сели на садовую скамейку.
– Maman, ведь ты можешь простудиться, – заметила Ксения, надувая губки. – Так нельзя рисковать своим здоровьем… Наконец здесь совсем темно: я боюсь.
Вместо ответа maman горячо поцеловала свое сокровище и прижалась к ней своею головой. Какая странная сегодня maman и какая-то рассеянная… А papa поглупел сразу на пять градусов. Вон он зажег спичку и что-то такое рассматривает на стволе старой березы, а сам делает вид, что раскуривает сигару. Кто же теперь курит сигары?.. А на березе еще сохранилось вырезанное перочинным ножом сердце, пронзенное стрелой, а в нем точно запеклись две буквы: А. и И.
– Мы найдем нынче дачу в Павловске, – решил papa, обжигая рот раскуренным сонном сигары. – Да, в Павловске…
– Конечно… – подтвердила maman. – А то где же?
Maman так крепко оперлась на руку papa, когда пошли назад.
«Какое это наивное милое создание Ксения! – думал papa. – Крошка ничего не подозревает, а ведь эта скамейка… гм… да…»
Музыка уже гремела, когда они вернулись на вокзал. Все скамьи перед эстрадой были заняты. Это огорчило maman, но papa сейчас же нашелся.
– Мы займем отдельный столик… Вон там. И музыку будет слышно, и поужинаем отлично.
Когда они пробирались в толпе к зале, где стоили отдельные столики, Околышев вдруг остановился и испуганно посмотрел на жену. Ему показалось, что в толпе мелькнуло знакомое лицо… Он проводил глазами какого-то господина, который шел впереди, и успокоился. Нет, это просто показалось ему. Кстати, подвернулись новые знакомые, которые засыпали обычными вопросами: «Какими судьбами? Давно ли?.. Вот удивил-то всех!» Иван Дмитрич улыбался, пожимал направо и налево руки, называл себя милым провинциалом и опять чувствовал себя прекрасно.
– Будет, послужил окраинам, а теперь централизуюсь, – повторял он с особенным удовольствием. – Да, пора отдохнуть… Вот позвольте представить вам: моя дочь Ксения.
Когда был занят столик, явились новые знакомые. Это делалось наконец скучно. Ксения смотрела на старых знакомых такими скучающими глазами. Хоть бы один интересный человек, т. е. молодой, а то все какое-то старье. Настоящий архив.
Пока пили чай, первое отделение успело кончиться. У Ксении начало рябить в глазах от этих тысяч лиц, живой стеной тянувшихся по кругу. Околышев заметил унылое настроение дочери и предложил пройтись.
– Вы идите, а я посижу здесь… – устало заметила Анна Петровна, делая смотр весеннему костюму Ксении.
Околышев подал руку дочери и с гордостью повел ее в толпу. Он с торжеством счастливого отца смотрел всем в глаза и повторял про себя: «А посмотрите-ка, какая у нас дочь»… Эта счастливая парочка обошла всю залу, подвергаясь самым бесцеремонным толчкам. Околышев опять чувствовал себя молодым, как двадцать лет тому назад, когда гулял здесь под руку с Анной Петровной. Обойдя залу, они прошли в сад, где сплошной стеной двигалась такая же толпа. Как хорошо иллюминован был фасад вокзала, – Околышев невольно залюбовался и по пути наступил кому-то на ногу.
– Виноват…
Оглянувшись на потерпевшего, Околышев весь вздрогнул: это был он, тот единственный человек, с которым он не желал встречаться. И нужно же было ему подвернуться именно в ту минуту… А он стоял и, как казалось Околышеву, дерзко мерял его с ног до головы. Положим, прошло целых двадцать лет, как он не видал этого человека, но это не помешало ему узнать его сейчас же. Еще давеча он почувствовал его присутствие и не ошибся. Нет, нужно же было подвернуться такому глупому случаю, чтобы испортить все настроение. Первая мысль, которая мелькнула у Околышева, это скорее вернуться к жене: она там сидит одна, а от этого нахала можно ожидать всего. Он на все способен… Для него ведь нет ничего святого.
А он продолжал оставаться на том же месте и провожал глазами удиравшего неприятеля. Это был пожилой господин, приличный и важный, с усталым лицом и кислым выражением рта.
«Что это за особа с этим болваном? – думал он, припоминая свежее личико Ксении. – Должно быть, какая-нибудь родственница».
Чтобы не встречаться с «болваном», он отправился в противоположную сторону.
Анна Петровна заметила, что муж вернулся взволнованным, и спросила его взглядом, что случилось.
– Я совсем отвык от толпы и просто задыхаюсь, – ответил Иван Дмитрич и прибавил самым невинным тоном: – Не отправиться ли нам домой? Поезд отходит через десять минут…
Но тут запротестовала Ксения. Помилуйте, что же это такое, – уехать от самого интересного. Сейчас начинается только второе отделение. Скрепя сердце, Иван Дмитрич согласился и даже заказал ужин.
– Веригин здесь… – заметил он вскользь, глядя на жену. – Я его сейчас встретил…
– А… – протянула она и тревожно посмотрела на дочь. – Ты с ним не поздоровался?
– Я? С ним? С этим?..
Околышев почувствовал, как его охватило то бешенство, от которого сводит челюсти, руки трясутся и в глазах прыгают все окружающие предметы. Он будет здороваться с Веригиным? Да он его убьет, этого негодяя… Да-с, убьет. Анна Петровна знала вспыльчивый характер мужа и встревожилась в свою очередь. В самом деле, следовало сейчас же уехать, а тут какой-то дурацкий ужин… Иногда нас удерживают ничтожные пустяки, а из таких пустяков потом вырастают целые события. Началось уже второе отделение, а толпа все росла. Это была публика с последнего поезда. Недалеко от столика, занятого Околышевыми, образовалось что-то вроде водоворота, благодаря встрече двух течений. Передние ряды подпирались задними, из круга точно выдавливались отдельные лица, столик Околышевых начинал подвергаться серьезной опасности, потому что стоял на краю. Именно в этот момент Иван Дмитрич заметил приближавшийся в толпе модный серый цилиндр. Это опять был он… Анна Петровна отвернулась от толпы, но по выражению лица мужа чувствовала приближение опасности. Положение, во всяком случае, не из красивых. Иван Дмитрич только что поддел вилкой кусок бифштекса, да так и остался. А толпа несла серый цилиндр все ближе и ближе, пока не притиснула его к самому столику Околышевых. Веригин, очевидно, не узнал врага и только старался не наваливаться на стул, на котором сидела Ксения. Девушка оглянулась на него, и Веригин замер: это было то самое лицо… Да, то самое женское лицо, которое посмотрело на него через двадцать лет.
Анна Петровна со страхом смотрела на мужа, который побледнел, поднялся и раскрыл даже рот, с очевидным намерением сказать что-то ужасное. Момент наступил критический, когда противники встретились наконец глазами.
– Виноват… – машинально извинился Веригин, приподнимая свой цилиндр.
– Милостивый государь, это… это…
Околышев хотел сказать: «Это нахальство», но против ожидания проговорил:
– Это… это моя дочь. Да, дочь…
Дальше случилось то, чего никто не ожидал. Как это случилось – тоже никто не мог объяснить. Противники опомнились только тогда, когда пожали друг другу руки. Каждый утешал себя тем, что сделал это не он первый.
– Да, моя дочь Ксения… – с гордостью повторил Околышев, предлагая врагу стул.
Анна Петровна ограничилась одним поклоном.
– Давненько мы не видались, Иван Дмитрич, – просто заговорил Веригин и этим окончательно разрешил все дело.
У всех сразу отлегло на сердце. Буря промчалась. Околышев даже вытер себе лоб платком, точно поднялся на какую-нибудь очень высокую гору.
– Вы очень изменились, Павел Евгеньевич, – заметила Анна Петровна с участием постороннего человека, который не хочет сказать больше. – Да, очень… Так что в первую минуту я вас совсем не узнала.
– Вы хотите сказать, что я совсем состарился? Что же, все в порядке вещей…
Из вежливости он, конечно, не сказал, что Анна Петровна изменилась еще больше, т. е. совсем состарилась. Женщинам этого не говорят, как не говорят о неизбежной смерти безнадежным больным. Да, состарилась Анна Петровна, как умеют стариться только отставные красавицы: от минувшей красоты решительно ничего не осталось, и Веригин рассматривал картину разрушения с полным равнодушием. Неужели это Annette Котовцева? Иван Дмитрич прочитал этот взгляд и совершенно успокоился. Ему даже сделалось смешно над самим собой за свой напрасный страх. Да ведь все прошло… Одна Ксения ничего не понимала, кроме того, что papa и maman были чем-то взволнованы. Девушка несколько раз вопросительно посмотрела на мать и получала в ответ такой любящий, благодарный взгляд.
Околышев разговорился и повторил стереотипную историю о своей жизни на окраине, назвал себя «добродушным провинциалом» и вообще почувствовал себя в своей тарелке. Когда Веригин начал прощаться, он пригласил его к себе в город и дал свою визитную карточку.
– Это уж лишнее… – строго заметила Анна Петровна, когда серый цилиндр скрылся в толпе. – Как он постарел: совершенная развалина. И все-таки лишнее…
– Ах, Annette, какая ты странная… Мне как-то вдруг сделалось совестно и вместе жаль его. Ведь тогда я хотел его убить…
Последняя фраза заставила Ксению открыть широко глаза.
– Papa, ты мог убить этого господина?
– Разве я это сказал? – смутился Околышев.
– Да, сказал…
– Я пошутил, крошка.
Анна Петровна опустила глаза. Теперь уж никто не захочет убивать из-за нее…