СОН В НЕЗНАКОМОМ ПОСЕЛКЕ

вдруг застыл, почувствовав себя среди огромной темноты и тишины. Только слышно, как стрекочет в наволочке, распрямляясь, торопливо насованное туда сено.

Потом глаза различают какое-то белое пятно. Постояв неподвижно, я понимаю, что это банка с молоком на столе, на расстоянии руки от меня.


Первое ощущение утром — приближающееся, меняющее тембр жужжание мухи. И вот оно становится нестерпимо громким и резко обрывается. Быстрый, легкий, щекотный бег лапок по коже.

Перед глазами — деревянная стена в белой, осыпающейся штукатурке. Встаю на колени, открываю окно, плавно меняя отражающуюся в стекле картину деревьев и облаков.

Под окном лежат кусочки отсохшей замазки, выпавшие из длинного угла между рамой и стеклом, остренькой гранью вверх.


Выхожу во двор. Низкое, слепящее солнце. Длинные тени от маленьких камешков.

Устанавливаю скамеечку, долго сижу, щурясь.

На поверхности молока остренький рябой язычок света. Нагибаю тяжелую банку, язычок вытягивается, молоко льется в стакан. Потом на стакане — белый налет, туман.

Мелкое, по щиколотку, ровное песчаное место. Пускаю вымытые белые миски плыть пока вдоль берега — выстраивается целый флот... Золотистые, подвижные, сетчатые тени мелких волн на песчаном дне. И песок тоже — острыми, длинными, параллельными волнами, приятно ощущаемыми ногой там, в холодке.

Составив миски и нацепив на пальцы кружки, выхожу на берег. Влажный песок под ногой выжимает воду, светлеет. И снова наливается, темнеет, когда уходишь.

По ногам видно, на сколько ты заходил в воду. Внизу ноги темные, холодные, приятные, вверху — загорело-лиловые, горячие от вчерашнего солнца. От прикосновения засохшего стебля, по пути через огород, на этой части ноги осталась неглубокая белая царапина, на глубину загара. Если послюнявить палец и потереть, царапина исчезает и на этом месте начинает приятно саднить.


Из холодной земляной ямы, накрытой крышкой, придавленной кирпичами — от кошки, — вынимаю задубевшую, согнутую по изгибу миски рыбу с начинающими краснеть глазами.

Отхожу от дома, на специальный удаленный пляжик, для чистки рыбы. Сажусь на бревно.

Засовываешь рыбе кончик ножа в маленькое желтое отверстие, вспарываешь слабый живот. Тонкие, путающиеся вокруг ножа, словно связанные узлами, фиолетовые рыбьи кишки, двойной, перетянутый посередине, с радужным отливом, пузырь. Плотва, несмотря на всю мою осторожность, оставляет свою легкую, слабую чешую у меня на штанах. Подхожу к лодке, переваливаю ее на бок. Подо дном — холодная, темная земля. Борт уже сгнил — мягкий, крошится в пальцах. Приглядываясь, выковыриваю лежащую неподалеку доску — сухую, посеревшую сверху. Доска оказалась подгнившей снизу, ярко-рыжей, с продольными крошащимися язвами. Под ней — прямоугольная впадина с четкими, острыми краями... Сырая земля, белые черви, гниль, холод — совсем не то, что вокруг. У сарая свалены еще доски — тоже старые, посеревшие, с ржавыми гвоздями. Некоторые гвозди загнуты, вколочены боком...

Иду к недостроенному, новому, высокому, островерхому сеновалу. Скелет из пахучих сосновых бревен, с белыми липкими подтеками смолы. За ним нахожу несколько горбылей, полудосок-полубревен, с одной стороны плоских, с остающимися на руке опилками, с другой — розовых, шершавых, полукруглых.

Лезу на верхушку скелета, едва дотянувшись, с натугой, с мучительным звуком «ы-ы-ы!» трогаю рукой, и сверху соскальзывает пила, падает внизу на ручку, изгибается и, распрямившись, подпрыгивает с тихим, нежным звуком.


Изгибаю доску по корпусу лодки. Приставляю гвоздь — сначала робкое постукивание молотком, втыкание, потом прицельный, решающий удар — до середины вошел ровно — и два завершающих, небрежных, но сильных, самоуверенных, даже наглых удара, от которых шляпка гвоздя проминает поверхность доски возле себя.

На том берегу озера словно тоже кто-то стучит.

Кусок войлока растаскивается в ширину, становится прозрачным в середине, в нем нащупываются мелкие острые зернышки. Ножом запихиваю войлок в щели. Нахожу старое, ржавое, но еще целое ведро. При ударе по нему палкой в нем поднимается облако ржавчины и отскакивают от стенок внутрь ведра мягкие коричневые скорлупки.

Ставлю его на плиту, гулко бросаю в него четыре матовых куска вара. Скоро они начинают плавиться, подтекать, черная густая жидкость заполняет пространство между серыми кусками, но они еще возвышаются — острые, изломанные. Но вот они начинают расплываться, оседать... Все — ровная поверхность!

Продеваю палку в дужку ведра и, часто и мелко ступая, тащу тяжелое ведро к лодке, а черная блестящая масса в ведре на глазах застывает, становится матовой. Быстрее, пока не застыло, опускаю палку. Налипает смола, и провожу ею, тяну вдоль щелей лодки, стараясь попасть в них длинной тягучей жидкостью. Смола все застывает, ее уже наматываешь, поворачивая, с усилием вращая в ней палку, с чавканьем выдирая.

Кончаю смолить, но за палкой еще тянется черная липкая нить, ее можно растянуть как угодно, сделав как угодно тонкой, но она все равно будет. Наконец она рвется, падает, зависает, не доставая земли, кривой, непонятной, ломаной линией связывая множество согнутых травинок между собой.


Мутно бурлит уха. Чем бы усложнить ее? Грибами?


Жара, духота. Вхожу в сухой, паутинный, обломанный сосновый лесок, с отвращением отстраняя лицо от острых сухих сучьев. Вынимаю из сухого, пыльного мха белый замшевый гриб с липкой, словно потной шляпкой, к которой, конечно же, прилипла пара иголочек, соединенных в основании желтым полупрозрачным чехольчиком.


...Кто это распустил слухи о якобы сказочном сне на сеновале? Сначала запах сена возбуждает, не дает спать. Сено колется. Из него, видная в луче солнца, поднимается пыль.

Засыпаешь тяжелым сном. И потом, когда съезжаешь вниз по скользкому сену, прилипает сенная труха, и потная спина, особенно в недостижимой области между лопаток, мучительно саднит, чешется.


Уже стемнело, светла только поверхность озера — нежно-фиолетовая, неподвижная. И вдруг с того берега пришла одинокая волна, словно кто-то щелчком послал ее ко мне. Шлепнула, и снова все неподвижно. Я намыливаю голову, окунаю.

Мыло шелестит в ухе, тает.


Издалека, с того берега озера, вдруг, словно взорвавшись, а потом продолжаясь, раздается длинный треск мопеда. Треск этот огибает далекую дугу, временами глухо, словно попадая в мягкую яму, и вдруг вовсе замолкает, и расчетливый Викентий выкатывает из леса на утоптанную площадку перед домом уже беззвучно, по инерции. Потом перекидывает ногу, ложась над рамой горизонтально, словно делая ласточку. Вдруг соскакивает, бежит с заколотыми штанинами рядом с мопедом, останавливается. Отвязывает свисающий по обе стороны рамы пыльный мешок с травой и, прислонив мопед к дому, тремя вздергиваниями за углы вытряхивает из мешка накошенную траву и, перекинув через руку, относит его в сарай, где я знаю, сейчас темно, и прохладно, и тыквенное семечко присохло к немытой миске.

В воздухе ненадолго остается размытый пыльный силуэт мешка. Уже прохладно, сыро. И пока еще не совсем темно, я торопливо ужинаю за столиком. Комары. Морщась от боли, делая сквозь зубы «с-с-с!», пригибаюсь, быстро оттягиваю носки, яростно расчесываю белые, уже твердые волдыри их укусов.


В темноте ухожу в комнату, закрываю окна. Потом приходит Викентий, и мы в темноте играем с ним светящимися картами, записываем светящимися чернилами, расплачиваемся светящимися деньгами. Потом вдруг все это гаснет.


И вот я уже засыпаю. Ноги от усталости звенят и словно всплывают к потолку. Приходится набросить еще одно одеяло, чтобы удержать их горизонтально.

Теплая, почти горячая вода вдруг выливается из уха.


Утром я выхожу на берег, смотрю. Ветки, свисающие над водой, заставляют так же мучительно морщиться, как и волосы, спадающие на лоб.

Я сталкиваю лодку, запрыгиваю на ее узкую поднятую корму коленями, лодка качается, хлюпает. Сохраняя равновесие, упираюсь ладонями в борта, и в ладонях остаются продольные вмятины — сначала белые, потом красные. Вытягиваю ноги, упираюсь. Сначала я гребу мелко и часто, весла скребут по дну, поднимая мутные коридорчики песка, но вот я выскребаюсь на глубину и начинаю грести спокойно.

От качаний лодки уходят первые в этот день волны, шлепают о берег. Вода прозрачная, в ней видно все, до мельчайшего листика. Весла, обмакиваясь в прозрачную воду, словно искривляются, ломаются.

Вот я оказываюсь над большой глубиной, но все равно виден ковер мелких листьев на дне и затонувшее бревно, наклонно торчащее вверх из мягкого.

В лодке под скамейкой просунут большой сачок на толстой кривой отполированной ручке, с серой, засохшей сеткой, кое-где спутанной, сцепленной попавшими в нее черными обломками веток и аккуратными цилиндрическими кусочками камышовых стеблей. Водяная трава, попавшая в сетку, уже высохла, посерела и почти не отличается от связанных узелками нитей сетки.

Одно весло, треснувшее, обито тонкой светлой жестью.

Оглядываясь, я держу на большое серебристое дерево, единственное на том берегу. Уже различается большое дупло, заложенное кирпичами и залитое смолой. Нависает желтая трава. Маленький, сухой, крошащийся земляной обрывчик. У берега — теплый, неподвижный воздух. Неприступные, грязные кусты, казавшиеся с того берега такими уютными. Вода у берега черная, темная, с внезапно выступающей из темноты светлой, изогнутой корягой.

В одном месте берег уходит, и дальше я плыву то ли старицей, то ли каналом — мелкая, теплая вода, окруженная пыльными нагретыми кустами, перетянутая тонкой, теплой, блистающей паутиной.

В тихой жаре дребезжат стрекозы.

Я отталкиваюсь веслом, оставляя его сзади, потом тянусь, выдергиваю, и из этого места на дне сразу начинают выскакивать сердитые, быстрые, болтливые пузыри.

Вода все теплее, застойнее, наконец она вся растекается между зарослями сочно-зеленых, склоненных трубчатых стеблей, похожих на огромный зеленый лук, с шариками наверху из сцепленных желтых, пересохших семян.

За эти стебли можно немножко подтягивать, подтягивать лодку, но если потянуть посильнее, стебли вытягиваются из дна, тянущий кулак вдруг чувствует неожиданное облегчение. Оставленные так, в воде, вытянутые стебли медленно всплывают и плавают рядом с лодкой.

Маленькая боковая бухточка, стоячая вода, покрытая пленкой черной пыли, пузырящаяся, но пузырями тоже пыльными... Духота. Низко торчат ветки. Я вдруг хватаюсь за одну из них, стараюсь выбраться из еще неостановившейся лодки, прыгаю, повисаю и с неожиданной легкостью соскальзываю — шершавая, тонкая, серо-зеленая кора снимается, сползает, оставляя голые, желтые, маслянисто-скользкие ветки.

Одна ветка ломается — ступенчатый излом, рыхлая сердцевина, как-то оказавшаяся отдельно, торчит из оставшегося на кусте обломка, свисает нежно-розовой колбаской.

Испуганно озираясь, составляю, стыкаю ветку, натягиваю кору обратно. Выбрасываю смятый лист, оказавшийся в потном кулаке.

После падения руки еще дрожат. Лист лежит на траве, медленно распрямляясь.

С излишней силой, с непонятным возбуждением и волнением бросаюсь в кусты, цепляюсь за какие-то веточки, выдираюсь на маленькую поляну с горячим неподвижным воздухом на ней.

Сухая шелуха с кустов насыпалась куда только можно. Тяжело дыша, большим пальцем подергиваю куртку за вешалку, чтобы ссыпалось со спины, бью ладонью по волосам, сморкаюсь так, что пищит в ухе.

Еще возбужденный, неспокойный, прохожу второй слой кустов. Там еще маленькая закрытая полянка, приподнятый старый фундамент, горячие фиолетовые цветы.

Пролезаю еще кусты и вылезаю на большой пустырь, усыпанный хрустящим, ветвистым, сизым шлаком. От каждого шага облачком поднимается сухая серая зола, как запоздавший дым.


Потом я сижу среди пыльной, теплой базарной площади, ем раков из намокшего, переломившегося, потерявшего сухую стойкость пакета. Высосав мясо, щелчком отбрасываю легкие, в выпуклых розовых точках, доспехи. Потом выбрасываю и пакет, предварительно зачем-то порвав его вдоль. Мокрая бумага рвется беззвучно и криво.

Зажмурившись, выхожу на жаркую, блестящую улицу.

И вот, уже довольно долго, иду по бесконечной пыльной улице. Ступаю в мягкую пыль. На сером столбе приколото объявление, сначала размытое дождем, а теперь выгоревшее на солнце. Рыжая бумага по краям ломается, расслаивается.

...Переходы с горячего и словно звенящего солнцепека в прохладную и сразу вроде бы тихую тень.

И снова пыль, жара.

Я чувствую, что сейчас расплавлюсь, исчезну в этом блеске. Что-то похожее я уже чувствовал однажды, когда с головокружением вдруг заметил, что все быстрее падаю в хлеб, в кусок темного хлеба, в одну его огромную, нарастающую, ноздреватую пещеру.

И тот же испуг я испытал вдруг сейчас.

Я быстро отодвигаю, переставляю какую-то калитку, прохожу по фигурно-кирпичной дорожке, через веранду с открытой швейной машиной на липкой клеенке, вхожу в нагретую через стекла комнату с большим цветком, железной кроватью, накрытой пестрым, сшитым из разноцветных кусочков одеялом.

Я сижу на витом, скрипучем стуле с узором из дырочек в круглом сиденье. Потом раздеваюсь, сдвигаю одеяло и ложусь.


...За стеной вдруг с тихим звоном щелкнул выключатель, разделив ночь в той комнате на две половины — темную и светлую. Только я не знаю, какая половина была: темная или светлая, и какая будет?

Я вскакиваю, одеваюсь и быстро выхожу из дома.

Рот полон горькой слюны, сердце почему-то скачет.

Светанет где-то фонарик, и снова тьма.

На бегу я вдруг запутываюсь лицом в чем-то мокром и холодном. Вырвавшись, напрягаюсь, различаю белые простыни, сморщившиеся вдоль веревки.

Наконец я вижу впереди лампочку, горящую, наверно, над магазином, бегу туда. От лампочки ложатся тени на неровно замазанной шершавой серой стене.

У цементного крыльца верхняя ступенька сколота, торчит железный зазубренный каркас.

Лампочка над крыльцом тихо дребезжит.


Наутро я завел машину.

Машина затряслась, задрожала и выехала через кусты на дорогу.

Я ехал по ровному месту и вдруг увидел сбоку и высоко быстро летящих, бешено машущих птиц.

«Утки!» — обрадовался я и потом только понял, что это не утки, а голуби, а длинные шеи — это на самом деле хвосты, и летят они не навстречу, а вместе со мной, и только от хода машины кажется, что это не так.

Я остановился у колодца. Заглянув, опустил ведро, железная ручка ворота била по подставленной выгнутой ладони. Потом, в далеком блеске, я перестал видеть ведро и закрутил ручку назад, и вот далекая, круглая, переливающаяся поверхность нарушилась, из нее с плеском вырвался блестящий кружок и, качаясь, стал подниматься наверх.


Потом я ехал по какому-то чистому, пустому городу. Перед стеклянными дверьми магазина на грубо сколоченных, припорошенных мелом лесах лежала, слегка привстав, тонкая, красивая змея и с тихим скрипом вела головой по стеклу, выписывая название. Потом быстро тыкалась головой в банку с зеленой масляной краской и возвращалась в оставленную точку, продолжая плавную линию.

Уже в темноте я ехал по тесной, душной дороге. Машина, идущая сзади, зажгла вдруг фары, отпечатав четкий черный силуэт моей машины на далеко осветившихся пыльных кустах по бокам.

И вот я сижу в каком-то незнакомом мне городе на сочном, холодном ночном бульваре.

Отовсюду, тонко сипя глотками, сбежались вдруг собаки — самых лучших пород, но без хозяев.

Я сижу на прохладной скамейке, и та непонятная мука, что одолевала меня все время, вдруг достигла высшей точки и приблизилась к блаженству. И вот уже осталось одно блаженство.

По зеленой лунной лужайке быстро носятся темные собаки, уже не лая, а лишь азартно храпя.

Загрузка...