Его звали Романье, также, как и его отца. Крестные отец и мать окрестили его Себастьяном, но в качестве уроженца Фронья-Калесь-Мориана, в департаменте Конталя, он, молясь своему патрону, называл его святым Шебаштьяном. Все заставляет думать, что он и писал бы свое имя с Ш; но по счастью он не умел писать. Этому Оверицу было двадцать три, двадцать четыре года; он был сложен как Геркулес: высокий, толстый, коренастый, ширококостный, плотный, румяный; он был силен как бык, кроток и послушлив как беленький ягненочек. Вообразите, себе человека из самого крутого, грубого, но отличного теста.
Он был старшим из десяти мальчишек и девчонок; все они были живы, здоровы и копошились под отцовской кровлей. У отца была мазанка, кличек земли, несколько каштановых деревьев в горах, полдюжины свиней в год и две руки для обработки земли. Мать пряла пеньку, мальчишки помогали отцу, девчонки хлопотали по хозяйству и росли друг за дружкой, причем старшая нянчила младшую и так далее, до конца лестницы.
Молодой Себастьян никогда не отличался ни пониманьем, ни памятью, ни иными умственными дарами; но сердце у него было золотое. Ему натвердили несколько глав из катехизиса, как дроздов научают высвистывать. J'ai du bon tabac; но у него были и навсегда остались самые христианские чувства. Он никогда не злоупотреблял силой ни против людей, ни против животных; он избегал ссор и часто получал пинки, не возвращая. Вздумай Морианский подпрефект дать ему серебряную медаль, ему стоило бы только написать в Париж; потому что Себастьян спас многих с опасностью своей жизни, и именно двух жандармов, которые тонули с лошадьми в Сумезе. Но все это делалось инстинктивно, а потому казалось естественным, и его и не думали награждать, точно он был водолазом.
Двадцати лет от роду он явился на очередь и вынул счастливый номер, благодаря девятидневному молебну, который служил со всей семьей. После этого, согласно со свычаями и обычаями овернцев, он отправился в Париж, чтоб заработать деньжонок и помогать отцу с матерью. Ему подарили бархатный костюм и двадцать франков, — что считается еще деньгами в Морианском округе. Он воспользовался оказией и пошел в Париж с товарищем, знавшим дорогу. Он шел десять дней пешком, и пришел свежим, не устав, с двенадцатью с половиной франков в кармане и новыми башмаками в руках.
Через два дня он уже катал бочку по Сен-Жерменскому предместью в сообществе с товарищем, который не мог уже взбираться на лестницы, потому что надорвался. За труды ему давали помещение и постель, кормили, стирали одну рубашку в месяц и сверх того отсчитывали тридцать су в неделю, чтоб было на что повеселиться. Он копил деньги и через год, купив подержанную бочку, стал сам хозяином.
Ему повезло свыше всякой надежды. Его простодушная вежливость, его неутомимая услужливость и известная честность доставили ему расположение всего квартала. С двух тысяч лестничных ступенек, по которым ему ежедневно приходилось подыматься и спускаться, он дошел до семи тысяч. Таким образом, он каждый месяц высылал шестьдесят франков родителям. Семья благословляла его имя и молилась за него утром и вечером; у мальчишек завелись новые штанишки, а двух младших посылали даже в школу.
Виновник всех этих благ продолжал жить по-прежнему; он спал в сарае подле своей бочки, и менял четыре раза в год солому на подстилку. Бархатный костюм был весь в заплатах пуще чем у арлекина. Действительно, его туалет стоил бы не дорого, если бы не проклятые башмаки, на которые каждый месяц требовался целый килограмм гвоздей. Он не скупился только на еду. Он не торгуясь отпускал себе четыре фунта хлеба в день. Порою он даже баловал свой желудок куском сыра, или луковицей, или полудюжиной яблок, купленных на Новом мосту. По воскресеньям и праздникам он разрешал на суп и говядину и затем всю неделю облизывал себе пальчики. Но он был слишком добрым сыном и братом, чтобы отважиться на стакан вина. "Вино, любовь и табак" были для него сказочными товарами; он знал о них только понаслышке. По более основательным причинам он не знал театральных развлечений, столь дорогих для рабочего класса в Париже. Наш молодец предпочитал спать даром с семи часов, чем хлопать за десять су г. Дюмену.
Таков был с физической и нравственной стороны человек, которого окликнул г. Бернье в улице Бон, чтобы он шел продавать свою кожу г. Л'Амберу.
Прислугу предупредили, и его поспешно доставили в комнату.
Он шел робко, со шляпой в руке, подымая, на сколько мог, повыше ноги и не смея ступить на ковер. Благодаря утрешней грозе, он был в грязи до мышек.
— Если вам воды, — сказал он, кланяясь доктору, — так я...
Г. Бернье прервал его.
— Нет, милый: нам вашего товара не требуется.
— Значит, требуется другого?
— Совсем другого. Вот этому господину нынче утром отрубили нос.
— Ах, бедняга! А кто-ж. это наделал?
— Турка; но это все равно.
— Дикий! Я слышал, что турки дикари, только не знал, что их пускают в Париж. Погодите немножко, я сейчас сбегаю за городским хирургом.
Г. Бернье укротил излишек усердия достойного Овернца и в немногих словах объяснил ему, какая услуга от него требуется. Тот сначала подумал, что над ним смеются, потому что можно быть отличным водоносом и не иметь ни малейшего понятия о ринопластике. Доктор разъяснил, что у него желают купить месяц времени и около полутораста квадратных сантиметров кожи.
— Операция пустячная, — сказал он, — и вам страдать почти не придется, но я предупреждаю вас, что потребуется громадное терпение на целый месяц, когда ваша рука будет пришита к носу этого господина.
— Ну, терпения у меня хватит, — отвечал он, — ведь я не даром Овернец. Но чтобы я прожил у вас ради этого бедного господина, мало мне заплатить за все время, чего оно стоит.
— Понятно. Сколько-ж вы хотите?
Он подумал, немного, и сказал:
— Говоря по правде, это стоит четыре франка в день.
— Нет, мой друг, — возразил нотариус, — это стоит тысячу франков в месяц, или тридцать три франка в день.
— Нет, — властно заметил доктор, — это стоит две тысячи франков.
Г. Л'Амбер кивнул головой и ничего не возражал. Романье попросил позволения доработать сегодня, отвезя бочку в сарай и найти за себя заместителя на месяц.
— Притом, — заметил он, — не стоит начинать сегодня, всего полдня осталось.
Ему доказали, что дело не допускает отлагательства, и он распорядился согласно с этим. Был призван один из его приятелей и обещал заместить его на месяц.
— По вечерам, ты мне будешь приносить хлеб, — сказал Романье.
Ему сказали, что этого не требуется, и что его будут кормить тут.
— А что это будет стоить?
— Г. Л'Амбер будет кормить вас даром.
— Даром! это я могу. Вот вам моя кожа, режьте сейчас.
Он храбро перенес операцию, не сморгнув бровью.
— Да это удовольствие, — сказал он. — Мне рассказывали про одного Овернца, который садился в источник, чтоб окаменеть, за двадцать су в час. А, по-моему, лучше, чтобы резали по кусочкам. Это не так тяжело, а заработок больше.
Г. Бернье пришил его левую руку к лицу нотариуса, и эти два человека в течение месяца были точно прикованы друг к другу. Сиамские близнецы, некогда возбуждавшие любопытство Европы, были не более связаны друг с другом. Но то были братья, привыкшие с детства жить вместе я получившие одинаковое воспитание. Будь один из них водоносом, а другой нотариусом, быть может они не представляли бы такого зрелища братской дружбы.
Романье никогда ни на что не жаловался, хотя положение и казалось ему совсем непривычным. Он повиновался, как раб, или лучше, как христианин, всем желаниям человека, купившего у него кожу. Он вставал, садился, ложился, поворачивался направо или налево, по капризу своего господина. Намагниченная стрелка не так повинуется северу, как Романье повиновался г. Л'Амберу.
Эта героическая кротость тронула сердце нотариуса, который вовсе не отличался нежностью. В течение первых трех дней, он чувствовал нечто в роде благодарности к своей жертве за его добрые услуги; но вскоре он ему опротивел, и затем стал внушать ужас.
Молодой, деятельный и здоровый человек никогда без особого усилия не привыкнет в полной неподвижности. А если ему вдобавок приходится сидеть неподвижно в соседстве с существом низшего рода, нечистоплотным, необразованным? Но жребий был брошен. Приходилось или жить без носа, или же выносить Овернца со всеми последствиями, есть с ним, спать с ним и совершать подле него, в самом неудобном положении, все житейские отправления.
Романье был достойный и превосходный молодой человек; но он храпел, как органная труба. Он обожал свою семью, любил своего ближнего; но он никогда в жизни не мылся, из страха растратить даром свой товар. Он обладал самыми нежными чувствами, но он не мог принудить себя, согласно с требованиями цивилизации, к воздержанию в самых пошлых привычках. Бедный г. Л'Амбер, и бедный Романье! какие ночи и какие дни! что за взаимные пинки! Не к чему говорить, что Романье получал их, не жалуясь: он боялся, что неловкое движение повредит успеху опыта г. Бернье.
Нотариуса навещали весьма многие. Приходили товарищи по веселой жизни и шутили над Овернцем. Его научили курить сигары, пить вино и воду. Бедняк предавался этим новым развлечениям с невинностью краснокожего. Его подпаивали, его накачивали, его заставляли спускаться по всем ступеням, отделяющим человека от зверя. Требовалось переделать его воспитание, и добрые господа занялись этим с коварным удовольствием. Разве развратить Овернца не было приятной новостью?
Раз его спросили, как он думает распорядиться сотней луидоров, которые получит от г. Л'Амбера?
— Я их помещу из пяти процентов, и у меня будет сто франков дохода.
— А что-ж. потом? — спросил его красивый двадцатипятилетний миллионер. — Что-ж. ты от этого разбогатеешь, что ли? или станешь счастливее? У тебя будет дохода шесть су в день. Если ты женишься, а это неизбежно, потому что ты срублен из того дерева, из которого делают дураков, у тебя будет по меньшей мере дюжина ребят.
— Дело возможное!
— И по силе гражданского уложения, этого прелестного изобретения Империи, ты оставишь каждому из них на пропитание по два лира в день. Между тем, на две тысячи франков ты можешь прожить целый месяц как богач, узнать прелести жизни и возвыситься над тебе подобными.
Он всемерно защищался против этих попыток развратить его; но по его крепкому черепу колотили все по легоньку, и наконец пробили проход для ложных мнений и попортили ему мозг.
Приезжали и дамы. Г. Л'Амбер знал многих дам, и всякого общества. Романье был свидетелем разнообразных сцен; он слышал уверения в любви и верности, впрочем, мало вероятные. Г. Л'Амбер не только не стеснялся расточать перед ним ложь; но он порою забавлялся тем, что разъяснял ему наедине всю лживость, которая так-сказать составляет основу светской жизни.
А мир дельцов! Романье думал, что он открыл его, как Христофор Колумб Америку, потому что раньше не имел о нем никакого понятия. Клиенты нотариальной конторы также мало стеснялись перед ним, как перед дюжиной устриц. Он видел отцов семейств, изыскивающих средства обобрать детей в пользу любовниц, или какого-нибудь благотворительного заведения; молодых людей, изучавших искусство украсть при помощи контракта приданое своих жен; заимодавцев, желавших получить десять процентов под первую закладную, кредиторов, отдававших в заклад пустое место.
Он не был умен, и его понимание было не свыше собачьего; но его совесть порой возмущалась, и он думал, что сделает доброе дело, объявив г. Л'Амберу:
— Я вас не уважаю.
Отвращение, которое нотариус к нему чувствовал, превратилось в открытую ненависть.
Последняя неделя их насильственной близости была полна бурь. Но наконец г. Бернье объявил, что кусок, не взирая на бесчисленные подергиванья, прирос. Врагов разъединили; из кожи, которая уже не принадлежала Романье, сформовали нос нотариусу. И красивый миллионер бросил два билета в тысячу франков в лицо своему рабу, и сказал:
— Получай, мерзавец! Деньги ничего не стоят: но ты меня заставил истратить на сто тысяч экю терпения. Ступай, убирайся отсюда навсегда, и гляди, чтоб я о тебе больше никогда не слышал!
Романье гордо поблагодарил, выпил в людской бутылочку, две рюмочки с Сэнже и пошел, пошатываясь, на свою прежнюю квартиру.