Г. Л'Амбер вновь появился в свете с успехом, даже можно сказать со славой. Его секунданты воздали ему полную справедливость, рассказывая, что он дрался как лев. Старые нотариусы помолодели, слыша о его храбрости.
— Гы, гм! вот мы каковы, когда нас доведут до крайности; став нотариусом, все же остаешься человеком. Метру Л'Амберу не посчастливилось на дуэли; но такое падение прекрасно; это своего рода Ватерлоо. Чтоб ни говорили, а в нас еще видна волчья порода.
Так говорили досточтимый метр Клопино, и достойный метр Лабрик, и елейный метр Бонту, и все Несторы нотариата. Молодые метры говорили почти тоже, но с некоторыми разноречиями, внушенными завистью:
— Мы, конечно, не отказываемся от метра Л'Амбера: он без сомнения делает нам честь, хотя несколько нас и компрометирует; всякий из нас выказал бы столько же храбрости, но быть может, меньше неловкости. Член судебного ведомства не может, конечно, дозволит наступить себе на ногу, но еще вопрос: должен ли он позволять себе наносить оскорбление. — На дуэль можно выходить только по причинам, которых нечего скрывать. Если-б я был отцом семейства, то охотнее бы поручил свои дела человеку благоразумному, чем искателю приключений и т. д., и т. д.
Но женщины, чье мнение — закон, высказались за партенэйского героя. Быть может их мнение не было бы столь единодушно, если-б огласился эпизод с кошкой; быть может, прекрасный, но несправедливый пол обвинил бы даже г. Л'Амбера, если-б он дозволил себе появиться в свет без носа. Но все свидетели были скромны на счет этого смешного приключения; но г. Л'Амбер не только не потерял от перемены, а казалось даже выиграл. Некоторая баронесса заметила, что у него выражение стало приятнее с тех пор, как он ходит с прямым носом. Старая канониса, погруженная в злословие, спросила у князя Б. не намерен ли он поссориться с туркой? Орлиный нос князя Б. пользовался гиперболической известностью.
Быть может спросят, каким образом настоящих светских дам могло интересовать то, что мужчина подвергался опасности вовсе не ради их? Свычаи метра Л'Амбера были известны, а равно знали, какую часть своего времени и сердца он посвящает опере. Но свет легко прощает такия развлечения мужчинам, если они отдаются им не вполне. Он делится с другими и довольствуется малым. Г. Л'Амберу были благодарны за то, он что был только на половину погибшим человеком, между тем как множество мужчин его лет погибли окончательно. Он не пренебрегал порядочными домами, он беседовал со вдовицами, танцевал с молодыми девушками и при случае недурно играл на фортепьяно; он не говорил о модных лошадях. Эти достоинства, столь редкие у молодых миллионеров, снискали ему благосклонность дам. Говорят, даже, что не одна считала делом благочестия отвлечь его от танцевального фойе. Молоденькая ханжа, г-жа де-Л., доказывала ему в течение трех месяцев, что самые живые впечатления вовсе не в соблазне и не в рассеянной жизни.
Все-же он не порвал связей с кордебалетом; полученный им жестокий урок не внушал ему отвращения к гидре со ста хорошенькими головками. Один из его первых выездов был в фойе, где блистала девица Викторина Томпэн. Что за блестящий был ему оказан прием! С каким дружеским любопытством бросились к нему! Как его звали милейшим и добрейшим! Как сердечно пожимали руку! Какие хорошенькие ротики потянулись к нему за дружеским, без всяких последствий, поцелуем! Он сиял. Его друзья по опере, все знаменитости братства удовольствий, поздравляли его с чудесным исцелением. Он целый антракт царил в этом прелестном царстве. Слушали повесть о его дуэли; просили рассказать, как его лечил доктор Бернье; удивлялись тонкости шва, уже почти незаметного.
— Вообразите, — рассказывал он, — что этот удивительный доктор починил меня при помощи кожи некоего Овернца. И, о Боже! какого еще Овернца. Самого глупого, самого грязного изо всех Овернцев. В этом можно было удостовериться, посмотрев на кусок, который он мне продал! Ах! порядочно-таки я помучался с этим животным!.. Посыльные — в сравнении с ним, денди. Но, слава Богу! наконец-то я отделался от него. В тот день, как я ему заплатил и вытолкал его за дверь, я точно сбросил бремя. Его звали Романье, славное имя. Только никогда не произносите его при мне. Кто не хочет, чтоб я умер, пусть не говорит мне о Романье! Романье!..
Девица Викторина Томпэн не из последних приветствовала героя. Айваз-Бей неблагородно ее бросил, оставив ей вчетверо больше денег чем она стоила. Красивый нотариус был с ней нежен и милостив.
— Я не сержусь на вас, — сказал он ей, — у меня нет злобы и против этого храброго турки. У меня только один враг на свете, именно Овернец Романье.
Он произносил "Романье" с таким комическим оттенком, что имел успех. Кажется, даже до сегодня большинство этих девиц, вместо водовоз, говорят: "мой Романье".
Прошло три месяца; три летних месяца. Лето было прекрасное, в Париже остались немногие. Опера была заполонена иностранцами и провинциалами; г. Л'Амбер реже появлялся там.
Почти каждый день, в шесть часов, он сбрасывал с себя важность нотариуса и убегал в Мезон-Лаффит, где нанимал дачу. К нему туда приезжали друзья и даже милые дамы. Там в саду забавлялись во всякия дачные игры, и будьте уверены, что качели не пустовали.
Одним из самых частых и веселых гостей был г. Стеймбур, маклер. Партенэйское дело сблизило его с г. Л'Амбером. Г. Стеймбур был членом хорошей семьи выкрещенных евреев; их дело стоило два миллиона, и четверть из них приходилось на его пай; стало быть, можно было дружить с ним. Любовницы обоих друзей тоже сдружились, то есть ссорились всего раз в неделю. Что за прелесть, когда четыре сердца бьются в такт. Мужчины катались верхом, читали Фигаро или передавали друг другу городские сплетни; дамы поочередно с большим остроумием гадали друг другу в карты: золотой век в миниатюре!
Г. Стеймбур почел долгом познакомить друга со своей семьею. Он повез его в Бьевиль, где Стеймбур-отец построил себе замок. Г, Л'Амбер был так сердечно принять еще весьма свежим стариком, дамой пятидесяти двух лет, еще не отказавшейся от желания нравиться, и двумя весьма кокетливыми девицами. Он с первого раза понял, что попал не к ископаемым людям. Нет; то была новейшая и усовершенствованная семья. Отец и сын были товарищами, взаимно подшучивающими над шалостями один другого. Девицы видели все, что дается в театре и читали все, что пишется. Немногие знали так, как они; модную парижскую хронику; им показывали в театрах и булонском лесу самых знаменитых красавиц всех обществ; их возили на распродажу дорогих движимостей, и они весьма приятно рассуждали на счет изумрудов m-lle X. и жемчугов m-lle Z. Старшая, m-lle Ирма Стеймбур, со страстью копировала туалеты m-lle Фаргель; младшая посылала одного из своих друзей в m-lle Фижан, чтоб достать адрес её модистки. Обе были богаты и с хорошим приданым. Ирма понравилась г. Л'Амберу. Красивый нотариус по временам твердил про себя, что полмиллиона приданого и жена, умеющая одеваться, такия вещи, которыми пренебрегать не следует. Виделись они часто, почти каждую неделю, до первых ноябрьских заморозков.
После мягкой и ясной осени, внезапно настала зима. Дело довольно обычное в нашем климате; но нос г. Л'Амбера обнаружил при этом необычную чувствительность. Он покраснел слегка, затем сильно; он постепенно вспухал и потерял наконец всякую форму. После охоты с веселеньким северным ветерком, нотариус испытал невыносимый зуд. Он взглянул в трактирное зеркало и цвет носа ему не понравился. Он был точно отморожен.
Он успокоился, подумал, что связка дров в камине возвратит ему естественный цвет; в самом деле тепло помогло и нос вскоре побелел. Но на следующее утро зуд возобновился, плева сильно надулась, и снова появился красный цвет с прибавкой фиолетового. Целую неделю он просидел дома перед камином, и роковой цвет исчез. Он вновь появился при первом же выезде, не взирая на мех тёмно-бурой лисицы.
Г. Л'Амбера объял страх; он поспешно послал за г. Бернье. Доктор прибежал, нашел легкое воспаление и прописал компрессы из ледяной воды. Нос освежился, но не выздоровел. Г. Бертье был изумлен таким упорством.
— Быть может, — сказал он, — Диффенбах в конце концов и прав. Он утверждает, будто кусок может омертветь вследствие обильного прилива крови и советует приставить пиявки. Испытаем!
Нотариус приставил пиявку к концу носа. Когда она, насосавшись крови, отпала, то была заменена другою и так далее, в течение двух дней и двух ночей. Опухоль и краснота на время исчезли; но улучшение длилось не долго. Надо было поискать другого средства. Г. Бернье потребовал сутки на размышление, и раздумывал сорок восемь часов.
Когда он вновь явился, то имел озабоченный и несколько робкий вид. Он сделал над собой усилие раньше, чем сообщил г. Л'Амберу следующее:
— Медицина не в силах объяснить всех естественных явлений, и я вам изложу теорию, не имеющую ни малейшего научного характера. Мои собратья, быть может, посмеялись бы надо мною, если-б я сказал им, что кусок, отделенный от человеческого тела может оставаться под влиянием своего прежнего владельца. Ведь ваша кровь, выбрасываемая вашим же сердцем, под действием вашего мозга приливает столь неудачно к вашему носу! А между тем я склонен к предположению, что этот болван Овернец не без влияния в этом случае.
Г. Л'Амбер громко вознегодовал.
— Подумать только, что этот подлый наемник, которому заплачено все сполна, может оказывать тайное влияние на нос члена судебного ведомства, да это наглость!
— Хуже, — отвечал доктор, — это нелепость. И все-таки я попрошу у вас позволения отыскать Романье. Мне необходимо его видеть сегодня же, хотя бы только ради того, чтоб убедиться в своей ошибке. Есть у вас его адрес?
— Избави Боже!
— Ну, так я пущусь на поиски. Потерпите, не выходите и пока не лечитесь.
Он проискал две недели. Полиция пришла к нему на помощь и проводила его еще три недели. Откопали с полдюжины Романье. Ловкий и опытный сыщик открыл всех Романье в Париже, кроме требуемого. Отыскали инвалида, продавца кроличьих шкурок, адвоката, вора, приказчика суровской лавки, жандарма и миллионера.
Г. Л'Амбер сгорал от нетерпения, сидя у камина, и созерцая свой багровый нос. Наконец отыскали квартиру водоноса, но он больше там не жил. Соседи показали, что он нажился, продал бочку и стал наслаждаться жизнью.
Г. Бернье бросился по кабакам и иным увеселительным местам, между тем как его пациент был погружен в меланхолию.
2-го февраля, в десять часов утра, красивый нотариус печально грел ноги и, скосив глаза, посматривал на цветущий пион посреди своего лица, как радостный шум пронесся по всему дому. Двери с треском отворялись, лакеи кричали от изумления, и появился доктор, таща за руку Романье.
То действительно был Романье, но как мало походил он на самого себя! Грязный, оскотинившийся, отвратительный, с потухшими глазами, со зловонным дыханием, с отрыжкой от вина и табаку, красный с головы до ног, как вареный омар: то был не человек, а воплощенная роза.
— Чудовище! — сказал ему г. Бернье, — ты должен умереть со стыда! Ты оскотел пуще всякого скота. У тебя еще человеческое лицо, но цвет кожи не человеческий. На что ты употребил то небольшое состояние, которое мы тебе составили? Ты опустился до самого низкого разгула, я отыскал тебя за парижскими укреплениями, ты как свинья валялся у порога самого грязного кабака.
Овернец поднял большие глаза на доктора, и сказал на своем приятном наречии, с приобретенной в предместьях интонацией:
— Ну, так что-ж.! Я гулял! С чего-ж. вы мне мелете вздор?
— Кто мелет вздор? Тебя упрекают за гадости, вот и все. Зачем ты пропил деньги вместо того, чтоб сберечь их?
— Он мне сказал, чтоб я повеселился.
— Дурак! — вскричал нотариус. — Разве я тебе советовал напиваться у застав водкой и синим вином?
— Всякий веселится, как может... Я был там с товарищами.
Доктор даже подпрыгнул от гнева.
— Хороши, нечего сказать, товарищи! Как! я сотворил врачебное чудо, которое меня прославило на весь Париж и рано или поздно откроет мне дверь в Академию, а ты с какими-то пьяницами портишь мое самое божественное творение! Если бы это касалось только тебя, то мы оставили бы тебя в покое. Это физическое и нравственное самоубийство, но будет ли больше или меньше одним овернцем, — для общества решительно все равно. Но дело касается человека светского и богатого, твоего благодетеля и моего пациента! Ты его обесславил, обезобразил, зарезал своим скверным поведением. Посмотри, в какое плачевное состояние ты привел его лицо!
Бедняк взглянул на подставленный им нос, и залился слезами.
— Ах, какое несчастье, г. Бернье; но свидетельствуюсь Богом, я не виноват. Нос сам собою попортился. Ей-Богу, я человек честный и божусь, что до него и не дотрагивался даже.
— Глупец! — сказал г. Л’Амбер, — ты никогда не поймешь... и притом, тебе и понимать-то не зачем. Теперь, скажи нам без уверток, намерен ли ты исправиться и отказаться от своей разгульной жизни, которая убивает меня рикошетом? Предупреждаю тебя, что у меня руки долгие, и что если ты будешь упорствовать, то я тебя засажу в крепкое местечко.
— В тюрьму?
— В тюрьму.
— В тюрьму с мошенниками? Простите, г. Л'Амбер! Это принесет бесчестье всей семье.
— Перестанешь ты пить, или нет?
— Ах, Господи! да на чтож я стану пить, когда у меня и су не осталось? Я все истратил, г. Л'Амбер. Я пропил две тысячи франков, я пропил бочку и все остальное, и никто на всем земном шаре мне не верит!
— Тем лучше, дурак! Отлично.
— Надо мне образумиться. Бедность подходит, г. ЛАмбер.
— Превосходно,
— Г. Л'Амбер!
— Что?
— Если-б вы были добры и купили мне бочку, чтоб я мог зарабатывать на хлеб, то, божусь вам, я-бы исправился.
— Рассказывай! Опять запьешь.
— Нет, г. Л'Амбер, честное мое слово.
— Обещанье пьяницы!
— Что-ж. вы хотите, чтоб я умер с голоду и от жажды? Сотенку франков, добрый г. Л'Амбер.
— Ни сантима! Тебя само Провидение довело до бедности, чтоб у меня лицо стало опять человеческое. Пей воду, ешь черствый хлеб, лишай себя необходимого, пожалуй, умри с голоду; только чрез это я опять понравлюсь и стану самим собою.
Романье опустил голову, и отвесив поклон вышел, волоча ноги.
Нотариус был рад, и доктор торжествовал.
— Я не стану хвалиться, — скромно сказал г. Бернье, — но Леверрье, открыв при помощи вычисления планету, сделал не большее открытие чем я. Отгадать по виду вашего носа, что где-то пропадавший в Париже овернец предается разгулу, — значит заключить от следствия в причине при помощи путей, на которые еще не дерзала вступать человеческая сообразительность. Что касается лечения вашей болезни, то на него указывают обстоятельства. Диета, предписанная Романье, единственное средство, способное вас излечить. Случай удивительно нам помогает, потому что эта животное проело все до последнего су. Вы прекрасно сделали, что отказались помочь ему: все усилия искусства окажутся тщетными, пока у него будет на что выпить.
— Но, доктор, — прервал его г. Л’Амбер, — если причина моей болезни другая? если вы сами игрушка случайного совпадения? Разве вы не сказали мне, что теория...
— Я говорил, и повторяю, что при нынешнем состоянии наших знаний, нельзя найти логического объяснения вашей болезни. Требуется открыть закон представившегося факта. Отношение, которое мы наблюдаем, между здоровьем вашего носа и поведением этого овернца открывает для нас перспективу, быть может обманчивую, но в тоже время обширную. Подождем несколько дней: если ваш нос станет поправляться по мере исправления Романье, то моя теория будет подкреплена новой вероятностью. Я не ручаюсь ни за что; но я предчувствую новый доселе неизвестный физиологический закон, который я буду иметь честь формулировать. Наука полна видимых явлений, происходящих от неведомых причин. Отчего у г-жи де-Л., которую вы знаете не меньше моего, на левом плече имеется удивительный рисунок вишни? Потому ли, что, как говорят, её матери, когда она была беременна, страшно захотелось вишен, которые она увидала в окне фруктового магазина? Какой же невидимый художник нарисовал этот плод на теле шестинедельного зародыша, величиною всего с среднего роста кревета? Как объяснить это особое действие мира нравственного на мир физический? И почему у г-жи де-Л. эта вишенка болит и до неё нельзя дотронуться каждый год в апреле, в то время, как цветут вишни? Вот факты несомненные, очевидные, ощутительные, и столь же неизъяснимые, как опухоль и краснота вашего носа. Но терпение!
Через два дня опухоль носа г. Л'Амбера заметно опала, но краснота держалась упорно. С конца недели объем носа уменьшился на целую треть. Черев две недели, он стал страшно лупиться, показалась новая кожица, и нос приобрел прежние форму и цвет.
Доктор торжествовал.
— Единственно о чем я сожалею, — сказал он, — что мы не заперли Романье в клетку, чтоб наблюдать на нем, как на вас, действие лечения. Я уверен, что в течение семи, восьми дней он уж был покрыт чешуей.
— Чтоб его чорт побрал! — выразил христианское пожелание г. Л'Амбер.
С этого дня, он зажил по-прежнему; выезжал в карете и верхом, выходил пешком; танцевал на балах и украшал своим присутствием оперное фойе. Все светские и несветские дамы с радостью встречали его. Самым нежным образом поздравила его с выздоровлением, между прочим, старшая сестра друга Стеймбура.
Эта прелестная особа имела привычку глядеть мужчинам прямо в глаза. Она весьма рассудительно заметила, что г. Л'Амбер похорошел после последней болезни. Действительно, казалось, что двух или трех месячные страдания придали какую-то законченность его лицу. Особенно нос, этот прямой нос, вошедший в границы после несносного распространения, казалось стал тоньше, белее и аристократичнее, чем прежде.
Таково было мнение о красивом нотариусе, и он созерцал себя во всех зеркалах с постоянно возрастающим удивлением. Приятно было видеть, когда он стоял лицом против своего лица и улыбался своему собственному носу.
Но с возвращением весны, во второй половине мая, в то время, как живительный сок раздувал почки лилий, г. Л'Амбер невольно подумал, что единственно его нос лишен благотворного влияния весны и природы. В то время, когда все обновлялось, он вял как осенний лист. Его крылья становились худее, точно их сушил невидимый сирокко, и сближались с перегородкой.
— Проклятие! — восклицал нотариус, строя гримасу перед зеркалом, — деликатность вещь хорошая, но все хорошо только в меру. Мой нос стал до того деликатен, что внушает опасения; если я не возвращу ему силу и цвет, то он скоро станет тенью самого себя.
Он слегка его подрумянил. Но румяна выдали невероятную тонину прямой, лишенной толщины линии, которая делила его лицо на двое. Так возвышается тонкая и острая полоска кованного железа посреди солнечных часов; таков был и призрачный нос впавшего в отчаяние нотариуса.
Напрасно богатый уроженец улицы Вернель подверг себя самому существенному питанию. Принимая во внимание, что хорошая пища, переваренная исправным желудком, почти в равной степени приносит пользу всем частям нашего тела, он подчинил себя кроткому игу уничтожения крепких бульонов и омаров и множества кушаньев из кровавой говядины, орошая все это самыми чудными винами. Утверждать, будто эти изысканные яства не пошли ему на пользу, значило бы отрицать очевидность и клеветать на обжорство. Г. Л'Амбер вскоре наел прекрасные розовые щеки, отличную готовую для удара воловью шею и премилый кругленький животик. Но нос остался невнимательным или бескорыстным компаньоном, не желающим пользоваться барышами.
Когда больной не может ни есть, ни пить, то его поддерживают порою питательными ваннами, которые сквозь кожу проникают до источников жизни.
Г. Л'Амбер обращался со своим носом, как с больным, которого следует питать отдельно и во что бы то ни стало.
Он заказал для него особую серебряную позолоченную ванночку! Шесть раз в день он терпеливо погружал и держал его в ваннах из молока, бургонского вина, жирного бульона и даже из томатного соуса.
Тщетные старания! больной выходил из ванны таким же бледным, таким же худым и таким же жалким, каким и входил.
Казалось, всякая надежда была потеряна, как однажды г. Бернье ударил себя полбу и вскричал:
— Мы сделали огромную ошибку! Чисто школьнический промах! И все я!.. и именно, когда этот факт столь блистательно подтвердил мою теорию... Нет сомнения, овернец болен, и чтобы вы выздоровели, надо вылечить его.
Бедный Л'Амбер рвал на себе волоса. Теперь он сожалел, что выгнал Романье из дому, отказал ему в помощи, и забыл даже спросить его адрес! Он воображал, как бедняга томится теперь на жалкой подстилке, без хлеба, без ростбифа и шато-марго. При этой мысли его сердце разрывалось. Он разделял страдания несчастного наемника. В первый раз в жизни он был тронут несчастием ближнего.
— Доктор, милый доктор, — вскричал он, пожимая руку г. Бернье, — я готов отдать все мое состояние за спасение этого честного малого.
Пять дней спустя болезнь все еще не уступала. Нос, между тем, превратился в гибкую кожицу, которая уже плющилась под тяжестью очков, как явился г. Бернье и объявил, что нашел овернца.
— Победа! — вскричал г. Л'Амбер.
Хирург пожал плечами и отвечал, что ему победа кажется по меньшей мере сомнительной.
— Моя теория, — сказал он, — вполне подтвердилась, и как физиолог, я совершенно удовлетворен; но как врач, я желал бы помочь вам, а состояние, в котором я нашел этого несчастного, почти безнадежно.
— Но, милый доктор, вы спасете его!
— Во-первых, он не мой пациент. Он принадлежит одному из моих собратий, который изучает его не без любопытства.
— Нам его уступят! если потребуется, мы его купим.
— Что вы говорите! Доктора не продают своих больных. Они порой их убивают в интересах науки, чтоб поглядеть что у них внутри. Но делать их предметом торговли, — фи, никогда! Быть может, мой друг Фагатье и уступит мне вашего овернца, но бедняга очень болен и в довершение всего, у него такое отвращение к жизни, что он не хочет лечиться. Он выбрасывает все лекарства. Что касается пищи, то порою он жалуется, что мало дают и с криком требует полной порции, порой же отказывается от того, что дают, и хочет умереть с голоду.
— Но это преступление!.. Я с ним поговорю... Я ему объясню с нравственной и религиозной точки зрения. Где он?
— В Hotel-Dieu, в зале святого Павла, No 10.
— Вы в карете?
— Да.
— Так едем. Ах, негодяй, он хочет умереть. Иль он не знает, что все люди братья?