— А где он — бог? — спросила чернокожая девушка у обратившей ее в христианскую веру миссионерки.
— Он сказал: «Ищите и обрящете!» — ответила миссионерка.
Миссионерка эта была миниатюрная белая женщина лет под тридцать; не найдя удовлетворения для своей мятущейся души в родной Англии, в лоне чрезвычайно добропорядочной и достаточно зажиточной семьи, она поселилась в африканских лесах, чтобы учить африканских ребятишек любить Христа и поклоняться кресту. Она была прирожденным апостолом любви. Учась в школе, она непременно обожала кого-нибудь из учителей, причем столь самозабвенно, что пресечь ее обожание было просто невозможно, однако с девочками своего возраста и круга она никогда близко не сходилась. В восемнадцать лет она начала влюбляться в истовых молодых священников и даже умудрилась за короткое время обручиться с шестью подряд. Но каждый раз, когда нужно было назначать день свадьбы, она расторгала помолвку, потому что романы эти, сулившие поначалу столько счастья, в какой-то момент вдруг тускнели и утрачивали для нее всякий интерес. Священникам, получившим неожиданную и необъяснимую отставку, не всегда удавалось скрыть чувство облегчения, словно им и самим становилось вдруг ясно, что чудесная греза была всего лишь грезой и что идеал, созданный их воображением, на деле идеалом отнюдь не был. Тем не менее один из отвергнутых женихов покончил с собой, и эта трагедия послужила для нее источником необычайной радости, словно бы перенеся ее из мира фантазии и призрачного счастья в суровую действительность, где страдания подчас доставляют острое наслаждение.
Как бы то ни было, это происшествие положило конец ее легкомысленным помолвкам. Правда, не сразу. Но однажды ее многоопытная кузина — острого язычка которой она немного побаивалась и которая в глаза называла ее бездушной кокеткой — обвинила ее в том, что она старается довести до самоубийства и других своих женихов, добавив, что многие женщины взошли на эшафот и за меньшие прегрешения. И хоть она и знала, что дело обстоит совсем не так и что кузина ее как человек сугубо земной просто ничего в этом не понимает, в душе она сознавала, что с житейской точки зрения дело обстоит именно так и что ей пора бросить свои сомнительные забавы и впредь не завлекать мужчин без намерения выйти за них замуж. Итак, она дала отставку шестому священнику и отправилась насаждать христианство в самую глушь Африки, и последним отголоском чувства, которое она подавила в себе, как греховное, был припадок ярости, охвативший ее при известии, что он женился на вышеупомянутой кузине, чей шустрый ум и связи принесли ему со временем сан епископа без всяких с его стороны усилий.
Чернокожая девушка — красивейшее создание с атласной кожей и тугими мускулами, рядом с которой белые обитательницы миссии выглядели бледными тенями, оказалась прозелиткой[42] хоть и занятной, но хлопотной, ибо вместо того, чтобы принять христианство на слово, она вздумала приставать к своей наставнице с вопросами, от которых той приходилось всячески изворачиваться в своих поучениях и выдумывать на ходу всевозможные доводы, так что в конце концов миссионерка уже не могла закрывать глаза на то, что жизнь Христа обросла в ее пересказе таким количеством дополнительных подробностей и доморощенных догматов, что евангелисты — будь они в живых — весьма смутились бы, узнав, какие сведения распространяются от их имени. И то сказать, если вначале решение нашей миссионерки поселиться в захолустной миссии было продиктовано исключительно желанием порадеть во славу божию, то скоро ее пребывание там стало насущной необходимостью, так как приезд любой конкурентки мгновенно выявил бы, что хоть лучшие кусочки в этом винегрете и надерганы из Библии и хоть декорации и dramatis personae[43] заимствованы оттуда же, религия, сложившаяся в результате ее стараний, была не чем иным, как плодом ее фантазии. Только держась подальше от посторонних глаз, могла она проповедовать свою веру и определять свои каноны без страха быть отлученной от церкви за ересь.
И все же она, пожалуй, поступила несколько опрометчиво, когда, научив чернокожую девушку грамоте, подарила ей в день рождения Библию. Потому что, поняв ответ своей наставницы буквально, чернокожая девушка вооружилась дубинкой и отправилась на поиски бога в глубь африканских лесов, прихватив эту Библию с собой в качестве путеводителя.
Первый, кто попался ей на пути, была мамба — одна из немногих ядовитых змей, которые сами нападают при встрече на человека. Но миссионерка, любившая животных за преданность и за то, что они не лезли к ней с вопросами, научила чернокожую девушку никого не бояться и никого не убивать без крайней необходимости. Поэтому она покрепче сжала дубинку и сказала мамбе:
— Хотелось бы мне знать, кто сотворил тебя и почему твой создатель вложил в тебя желание убить меня и яд, с помощью которого можно это желание осуществить?
Мамба тут же повернула головку и поманила девушку за собой; она привела ее к груде огромных валунов, на которой восседал, словно на троне, великолепно сложенный белый человек аристократического вида с красивыми правильными чертами лица, внушительной белой бородой, белыми роскошными кудрями и беспощадно суровым выражением лица. В руке он держал жезл огромных размеров — некую помесь скипетра, палки и дротика, — которым он немедленно пристукнул мамбу, смиренно и с обожанием во взоре подползавшую к нему.
Чернокожая девушка, которую учили ничего не бояться, почувствовала к нему неприязнь — отчасти потому, что представители сильного пола должны были, по ее мнению, быть черными, оставив белый цвет кожи дамам-миссионеркам, отчасти потому, что он убил змею, с которой она успела подружиться, отчасти же потому, что на нем была надета дурацкая белая ночная рубаха, что было воспринято ею, как личный афронт, ибо единственно, в чем наставнице так и не удалось убедить ее, — это в том, что ей следует стыдиться своей наготы и носить юбки. В голосе девушки, когда она обратилась к нему, звучало презрение.
— Я ищу бога, — сказала она. — Ты не мог бы указать мне дорогу?
— Ты нашла его, — ответил он. — На колени, наглое создание, и немедленно начинай возносить мне хвалу или бойся моего гнева! Я — Бог сил, я сотворил небо и землю и все сущее на ней. Я сотворил змеиный яд и молоко в груди твоей матери. Мне подвластны смерть и все болезни, гром и молния, бури и моровая язва, располагаю я и другими доказательствами своего величия и могущества. На колени, девчонка, и, когда ты в следующий раз явишься передо мной, прихвати своего любимого ребенка и принеси его мне в жертву — я люблю запах свежепролитой крови.
— Нет у меня ребенка, — ответила чернокожая девушка. — Я девица.
— Ну, тогда приведи своего отца и пусть он убьет тебя, — сказал Бог сил, — да позаботься, чтобы твои родственники пригнали мне в жертву побольше баранов, коз и овец и изжарили их здесь передо мной, дабы умилостивить меня, не то я нашлю на них самый страшный мор — тогда узнают, кто бог!
— Я не маленький несмышленыш и уж тем паче не взрослая дура, чтобы поверить в такой гадкий вздор, — сказала чернокожая девушка, — и во имя истинного бога, которого я ищу, я сейчас пришибу тебя, как ты пришиб бедную мамбу. — И она кинулась к нему вверх по валунам, размахивая дубинкой.
Но когда она достигла вершины, там никого не оказалось. Это ее так озадачило, что она присела и достала свою Библию, желая справиться, что делать дальше. Но то ли муравьи добрались до нее, то ли очень уж она была ветхая, да только начальные страницы рассыпались в прах, и его развеяло ветром, как только она раскрыла книгу.
Вздохнув, она встала и вновь отправилась на поиски. Вскоре она натолкнулась на гремучую змею, которая быстро заскользила прочь.
— Постой, тарахтелка, у тебя, видно, не такой скверный характер, как у мамбы. Ты предупреждаешь о своем появлении и спокойно следуешь своей дорогой, если мы тебя не трогаем. Наверное, у тебя и бог подобрее, чем у мамбы.
Услышав это, гремучая змея вернулась и поманила ее за собой.
Змея привела ее на веселую полянку, где за столом, покрытым белой скатертью и заваленным рукописями стихов и перьями, нащипанными из крыльев ангелов, сидел пожилой господин с мягкой серебристой бородой и такой же шевелюрой, тоже одетый в белую ночную рубашку. Вид у него был довольно добродушный, но закрученные кверху усы и вздернутые брови придавали ему выражение самодовольного лукавства, отчего он показался чернокожей девушке глупым.
— Ах ты моя умница! — сказал он змее. — Привела кого-то ко мне поспорить. — И он дал змее яйцо, которое та с радостью утащила в лес.
— Не бойся меня, — сказал он чернокожей девушке. Я не жестокий бог. Я — умеренный. Ничего плохого я не делаю, разве что спорю, но зато тут уж я — Мастер! Не славословь меня! Ропщи на меня! Изрыгай хулу! Не щади моих чувств, брось какое-нибудь обвинение мне прямо в лицо, так, чтобы я мог тебе возразить.
— Это ты сотворил мир? — спросила чернокожая девушка.
— Конечно, я! — ответил он.
— Так зачем же ты сотворил его так, что в нем столько зла? — спросила она.
— Браво! — воскликнул бог. — Именно такого вопроса я и ждал от тебя. Ты умная, смышленая девушка. Был у меня когда-то раб по имени Иов,[44] с которым я имел обыкновение поспорить, но он был так скромен и кроток, что мне пришлось наслать на него уйму всевозможных несчастий, прежде чем я добился наконец от него жалобы. Уж даже бедная жена велела ему похулить меня и умереть. И удивляться тут нечему — он действительно от меня сильно натерпелся, хотя, правда, потом я воздал ему сторицей. Когда я наконец довел его до того, что он начал роптать, он возомнил о себе невесть что. Но я быстро поставил его на место. Пришлось ему признать, что верх в споре взял я. Нос я ему утер, будьте уверены!
— Да не хочу я спорить, — сказала чернокожая девушка. — Я просто хочу знать: если мир действительно сотворил ты, почему ты сотворил его таким скверным?
— Скверным? — воскликнул Мастер спора. — Ого! Ты что, вздумала требовать у меня отчета? Да кто ты такая, скажи на милость, чтобы наводить на меня критику? Или ты, может, думаешь, что сумела бы сотворить лучший мир? Что ж, попробуй — пожалуйста! Попробуй сотворить хоть что-то. Ну хоть кита, что ли. А когда кончишь, возьми его на крючок и приведи ко мне. Да понимаешь ли ты, ничтожная букашка, что я не только кита сотворил, но и океан, где он плавает? Весь необъятный океан от поверхности до самого дна! Ты, наверное, думаешь, что это очень просто? Что ты сама смогла бы сделать это и получше? Так вот что, милочка, пора сбить с тебя спесь. Ты и мыши-то неспособна сотворить, а туда же, вздумала тягаться со мной — творцом мегатерия![45] Ты и самого простого пруда неспособна сотворить, и еще лезешь разговаривать со мной, создателем семи морей![46] Через каких-нибудь пятьдесят лет ты сморщишься, состаришься и умрешь, а моему царствию не будет конца — и все-таки ты выговариваешь мне, как старая тетка племяннику! Ты, кажется, возомнила себя выше бога? Ну-ка, что ты можешь возразить на этот довод?
— Какой же это довод? Насмешка, да и только, — сказала чернокожая девушка. — По-моему, ты понятия не имеешь, что такое довод.
— Что?! И ты говоришь это тому, кто, по всеобщему признанию положил на обе лопатки Иова! Ты мне просто смешна, дитя мое, — сказал пожилой господин, который был основательно задет, но от удивления слегка растерялся.
— Ну и смейся, сколько твоей душе угодно, — не унималась чернокожая девушка, — но ты ведь так и не ответил мне, почему — вместо того чтобы сотворить мир добрым — ты намешал в нем добра и зла? Ты спрашиваешь меня, могла бы я сделать его лучше. Это не ответ. Уж будь я богом, мухи цеце на свете не было бы. И мои сородичи не корчились бы в жестоких припадках, и не опухали бы от голода, и не грешили бы походя. Почему ты вложил мешочек с ядом в рот мамбы, если другие змеи прекрасно обходятся без него? Почему ты создал обезьян такими безобразными, а птиц такими красивыми?
— А почему бы и нет? — сказал пожилой господин. — Ну-ка, ответь!
— А почему да? Разве что из пристрастия к пакостям, — сказала чернокожая девушка.
— «Почему?», «почему?» — это же не спор, — сказал он. — Я в такие игры не играю.
— Мне не нужен бог, который не умеет ответить на мои вопросы, — сказала чернокожая девушка. — Кроме того, если ты действительно творец вселенной, то должен бы знать, почему тебе приспичило сделать кита таким безобразным, каким его рисуют на картинках.
— Захотелось позабавиться, придав ему нелепый вид, только и всего. Тебе-то какое дело до этого? — сказал он. — Да и кто ты такая, чтоб указывать мне, как я должен поступать!
— Надоел ты мне, — сказала чернокожая девушка. — Только грубить и умеешь. Не верю я, чтоб ты мог что-то сотворить. Твой Иов был, наверное, большой дурак, если не сумел раскусить тебя. В этом лесу что-то слишком много стариков, которые выдают себя за богов.
И, замахнувшись дубинкой, она прыгнула на него, но он ловко юркнул под стол, который, по-видимому, провалился сквозь землю, потому что перед ней оказалось пустое место. А когда она снова раскрыла Библию, ветер выхватил из нее еще тридцать страниц и, рассыпав их в прах, тут же развеял его по деревьям.
После этого приключения настроение чернокожей девушки заметно упало. Она так и не нашла бога. Библия ее была вконец испорчена, и она дважды за это время выходила из себя, не сорвав ни на ком злость. Она погрузилась в размышления: уж не переоценила ли она белые бороды, почтенный возраст и ночные рубашки, приняв их за атрибуты божественного происхождения. И тут, как нельзя кстати, ей повстречался удивительно красивый, чисто выбритый белокожий юноша в греческой тунике. Такого красавца она еще никогда не видывала. Особенно заинтриговал ее — хотя и было в этом что-то отталкивающее — странный изгиб его поставленных вразлет бровей.
— Прости меня, баас, — сказала она, — у тебя такие проницательные глаза. Я ищу бога. Не мог бы ты указать мне дорогу?
— Вот уж чего не советую тебе делать, — сказал юноша. — Принимай жизнь такой, какая она есть, потому что за ней нет ничего. Все пути ведут к могиле, которая является дверью в небытие. А рядом с призраком небытия все остальное лишь суета и томление духа. Послушай моего совета и не заглядывай дальше кончика своего носа. Так ты, по крайней мере, будешь знать, что за его пределами всегда что-то есть, и сознание этого будет для тебя источником надежды и счастья.
— А мне этого мало, — сказала чернокожая девушка. — Надо жить с открытыми глазами. Я хочу познать бога — это для меня куда важнее, чем обрести счастье или надежду. Бог — мое счастье и моя надежда.
— А вдруг ты узнаешь, что бога нет? — спросил юноша.
— Я была бы очень плохой, если бы думала, что бога нет, — сказала чернокожая девушка.
— Откуда ты это взяла? — сказал юноша. — Ты не должна позволять людям давить на свой разум. Кроме того, почему бы тебе и не быть плохой?
— Но это же глупости, — сказала чернокожая девушка. — Быть плохой — значит быть чем-то, чем тебе быть не положено.
— Тогда ты должна сначала выяснить, какой тебе положено быть, прежде чем ты сможешь сказать с уверенностью — хорошая ты или плохая.
— Это правда, — сказала чернокожая девушка, — но я знаю, что должна быть хорошей, даже если быть хорошей — плохо.
— В том, что ты говоришь, нет смысла, — сказал юноша.
— В твоем разумении — нет, а в божьем — есть, — сказала она, — а мне важно обрести его разумение: если я обрету его, так и бога найти смогу.
— Откуда тебе знать, что ты найдешь? — сказал он. — Мой тебе совет: пока можешь, исполняй честно любую работу, чтобы достойно и с пользой провести дни, оставшиеся тебе до неотвратимого конца, когда не понадобятся уже ни советы, ни работа, когда не останется ни забот, ни познания, ни даже бытия.
— Останется будущее, — сказала чернокожая девушка, — и я хочу знать, каким будет это будущее.
— А разве ты знаешь прошлое? — спросил юноша. — Если даже прошлое, которое уже минуло, покрыто для нас мраком неизвестности, то как же ты надеешься познать грядущее, которое еще не наступило?
— И все же оно наступит, и кое-что о нем я уже знаю, раз могу сказать тебе, что солнце будет вставать каждый день, — сказала чернокожая девушка.
— И это тоже суета, — возразил юный мудрец. — Солнце горит и когда-нибудь неминуемо выжжет самое себя.
— Жизнь — то же пламя, которое непременно догорает, но загорается вновь каждый раз, когда рождается ребенок. Жизнь прекраснее смерти, и надежда лучше отчаяния. Я согласна выполнять лишь такую работу, которая принесет людям добро, а чтобы быть уверенной, что не ошибусь, я должна познать прошлое и будущее, я должна познать бога.
— То есть, ты должна сама быть богом, — сказал он, глядя на нее в упор.
— Да, отчасти, — сказала чернокожая девушка. — Спасибо тебе! А ведь мудрость-то за нами, за молодыми: от тебя я узнала, что познать бога — значит быть богом. Ты укрепил мой дух. Пока я не ушла, скажи мне — кто ты?
— Я Когелет, известный больше как Екклесиаст, или проповедник,[47] — ответил он. — Бог да пребудет с тобой, если ты найдешь его. Он не со мной. Изучай греческий — это язык мудрых. Прощай!
Он дружески помахал ей рукой и отправился своей дорогой. Чернокожая девушка пошла в другую сторону, размышляя еще более напряженно, но после встречи с юным проповедником мысли ее совсем перепутались и в конце концов она уснула, продолжая упорно шагать во сне, пока не почуяла запах льва. Тут же проснувшись, она увидела, что на тропинке, загораживая ей дорогу, действительно сидит лев, нежась на солнце, как кошка у очага. Это был лев из породы безгривых, которых называют так потому, что их роскошные гривы всегда в порядке и ничуть не похожи на взъерошенную швабру.
— Ах ты господи, Киса! — сказала она и мимоходом ласково потрепала его по загривку, отчего руке ее стало тепло и мягко, будто она сунула ее в нагретый солнцем мох.
Царь зверей любезно осклабился и проводил ее глазами, словно был не прочь прогуляться с ней, но девушка решительно прошла мимо; вспомнив, что по лесу бродит немало зверей, далеко не столь дружелюбных и куда более сильных, она пошла медленнее и с оглядкой, и вскоре повстречала темнокожего человека с вьющимися черными волосами и носом, которого хватило бы на семерых. На нем не было ничего, кроме пары сандалий. Лицо его было изборождено морщинами, но эти морщины говорили о доброте и сострадании, хотя ноздри носа, который на семерых рос, были крупные и резко очерченные, а вздернутые уголки рта свидетельствовали о решительности. Она услышала его прежде, чем увидела, потому что он громко издавал какие-то странные рычащие звуки и, по всей видимости, переживал большое горе. Завидев ее, он перестал рычать и постарался принять обыденный и беспечный вид.
— Послушай, баас, — сказала чернокожая девушка, — ты и есть, что ли, тот пророк, который разгуливает голый, воет, как шакал, и плачет, как страус?
— Да, я этим немного балуюсь, — извиняющимся тоном ответил он. — Меня зовут Михей — Михей Морасфитин.[48] Чем я могу быть тебе полезен?
— Я ищу бога, — ответила она.
— Ну и что же — нашла ты его? — спросил Михей.
— Я нашла старика, который пожелал, чтобы я жарила для него всякую живность, потому что ему нравится запах жареного, и чтобы я принесла на его алтарь своих детей.
Услышав это, Михей испустил столь горестный рык, что царь зверей поспешил укрыться в лесной чаще и лишь выглядывал оттуда, яростно махая хвостом.
— Он самозванец — наимерзейший самозванец! — зарычал Михей. — Подумать только — предстать пред лицом всевышнего с обгорелыми годовалыми тельцами? Да неужели ему можно угодить тысячами баранов и потоками елея?! Разве возьмет он первенца твоего — плод чрева твоего за грехи души твоей? О человек, сказано тебе, что есть добро и чего требует от тебя господь: действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудро ходить перед богом твоим.
— Это уже третий бог, — сказала она, — и он мне нравится гораздо больше того, который требовал от меня жертвоприношений, или того, который хотел во что бы то ни стало затеять со мной спор, ради удовольствия поиздеваться над моим неумением спорить и невежеством. Но вершить справедливость и милосердие — это еще далеко не все для того, кто не знатный господин и не судья. И что проку ходить смиренно, если не знаешь, куда идешь?
— Иди смиренно, и господь укажет тебе путь, — сказал пророк. — Какая разница, куда он ведет тебя?
— Он дал мне глаза, чтобы я сама выбирала путь, — сказала чернокожая девушка. — И он дал мне разум и позволил пользоваться им. Как же я могу теперь требовать от него, чтобы он смотрел и думал за меня?
В ответ Михей только зарычал, да так страшно, что царь зверей подскочил как ужаленный и пробежал без оглядки никак не меньше двух миль. Бросилась бежать — только в обратную сторону — и чернокожая девушка. Но она пробежала всего лишь милю.
— И чего это я побежала? — спросила она себя, остановившись. — Я же вовсе не боюсь этого милого, крикливого старикана.
— Твои страхи и надежды всего лишь плод твоего воображения, — услышала она произнесенные совсем рядом слова; сказаны они были пожилым, очень близоруким человеком в очках, сидевшим на сучковатом, искривленном бревне. — Побежала ты потому, что сработал условный рефлекс. Ничего тут нет удивительного: живя среди львов, ты с детства привыкла ассоциировать рык со смертельной опасностью. И, конечно, бросилась удирать, когда этот суеверный старый болван зарычал на тебя. Это поразительное открытие стоило мне двадцати пяти лет напряженнейших исследований, в течение которых я занимался тем, что вырезал мозги у собак и проделывал дырки у них в щеках, чтобы иметь возможность наблюдать, как их слюна стекает не с языка, а выделяется через эти дырки. Весь ученый мир лежит у моих ног, восхищенный этим великим открытием, объятый благодарностью за то, что я сумел пролить свет на важнейшие проблемы поведения человека.
— Спросил бы лучше меня, — сказала чернокожая девушка. — Я бы тебе ответила за двадцать пять секунд, и несчастных собак не пришлось бы мучить.
— Ты до того невежественна и самонадеянна, что просто сил нет, — сказал близорукий старик. — Конечно, сам факт этот был известен любому ребенку, но он никогда раньше не был проверен научно, лабораторным путем, а потому с научной точки зрения известен не был. Ко мне он попал в виде неквалифицированного предположения, я же создал из него научную истину. Позволь поинтересоваться — ты когда-нибудь ставила опыты?
— Не раз, — ответила чернокожая девушка, — и сейчас поставлю еще один. Ты знаешь, на чем сидишь?
— Я сижу на бревне, почерневшем от времени и покрытом шершавой корой, весьма неудобной для сидения, — сказал старик.
— Ошибаешься, — сказала чернокожая девушка. — Ты сидишь на спящем крокодиле.
С воплем, которому мог бы позавидовать сам Михей, очкастый вскочил, кинулся сломя голову к соседнему дереву и вскарабкался на него с проворством, для такого пожилого господина почти сверхъестественным.
— Слезай, — сказала чернокожая девушка. — Не худо бы тебе знать, что крокодилы водятся только возле рек. Я всего лишь поставила опыт. Слезай!
— Но как же я слезу? — спросил очкастый, весь дрожа. — Я ведь себе шею сломаю.
— А как ты залез туда? — спросила чернокожая девушка.
— Не знаю, — ответил он, чуть не плача. — Так можно и в чудеса поверить. Я никогда бы не мог залезть на это дерево, и вот, однако же, сижу здесь, и мне уже никогда не спуститься на землю.
— Интересный опыт, правда? — сказала чернокожая девушка.
— Позорный по своей бесчеловечности, противная девчонка, — простонал он. — Скажи, а тебе не пришло в голову, что ты можешь стать причиной моей гибели? Или ты воображаешь, что хрупкий физиологический организм вроде моего можно подвергать таким перегрузкам и они не скажутся пагубно или даже фатально на сердце? Теперь уж я до конца своих дней не смогу сесть на бревно. Мне кажется, что пульс мой сильно учащен, беда только, не могу его посчитать: вздумай я отпустить ветку, я тотчас рухну вниз.
— Ну, уж если ты умудрялся вырезать половину мозга у собаки, не нарушив при этом ее слюноотделения, тебе нечего беспокоиться, — невозмутимо возразила она. — По-моему, африканское колдовство куда действенней, чем твое гаданье на собаках. Одно мое слово, и ты вскарабкался на дерево, как кошка. Ведь ты и сам согласен, что это чудо.
— Сказала бы ты какое-нибудь другое слово и спустила бы меня с дерева в целости и сохранности, ведьма проклятая, — проворчал он.
— И скажу, — промолвила чернокожая девушка. — Посмотри-ка, древесная змея принюхивается к твоему затылку.
В мгновение ока очкастый оказался на земле. Приземлился он, правда, на спину, но тут же вскочил на ноги и воскликнул:
— Не воображай, что тебе удалось обмануть меня. Я прекрасно понял, что ты придумала змею, чтобы напугать меня.
— И все равно испугался, будто змея взаправдашняя, — сказала чернокожая девушка.
— Ничего подобного! — с негодованием вскричал очкастый. — Нисколько я не испугался!
— Что-то не верится, если судить по тому, как ты с дерева сиганул, — сказала чернокожая девушка.
— Но вот что интересно, — сказал очкастый, быстро овладевший собой, стоило ему очутиться в безопасности. — Это был условный рефлекс. Любопытно, удалось бы мне заставить собаку вскарабкаться на дерево?
— А зачем это нужно? — спросила чернокожая девушка.
— Как зачем? Чтобы научно обосновать данное явление, — ответил он.
— Глупости какие! — сказала чернокожая девушка. — Собаки не могут лазить по деревьям.
— Я тоже не могу, покуда меня не толкнет на это воображаемый крокодил, — сказал профессор. — Как бы мне заставить собаку вообразить себе крокодила?
— Для начала познакомь ее с несколькими живыми, — сказала чернокожая девушка.
— Это обойдется очень дорого, — сказал очкастый, нахмурив брови. — Собаки стоят гроши, если покупать их у профессионалов-собаковоров или подождать дня уплаты собачьего налога, а крокодил станет в копеечку. Надо этот вопрос хорошенько продумать.
— Прежде чем ты уйдешь, — сказала чернокожая девушка, — скажи мне — ты веришь в бога?
— Бог — это никому не нужная и отжившая свой век гипотеза, — сказал очкастый. — Вселенная — всего лишь гигантская система рефлексов, вызываемых разного рода раздражителями. Если, например, я стукну тебя по коленке, у тебя подпрыгнет нога.
— Не советую, а то я тоже могу стукнуть тебя своей дубинкой, — сказала чернокожая девушка.
— В научных целях приходится предупреждать вторичные и, казалось бы, не относящиеся к делу рефлексы вроде этого, путем связывания подопытного индивида, — сказал профессор, — и в то же время эти вторичные рефлексы имеют право на существование, как пример рефлексов, обусловленных ассоциацией идей. Я потратил двадцать пять лет жизни, изучая их воздействие…
— Воздействие на что? — спросила чернокожая девушка.
— На собачью слюну, — ответил очкастый.
— И добавило это тебе ума-разума? — спросила она.
— Разум меня не интересует, — сказал он. — По правде говоря, я не знаю, что это такое, и у меня нет оснований думать, что он вообще существует. Мое дело — познавать явления, до сих пор не познанные. Я делюсь своими открытиями с миром и тем самым делаю ценный вклад в общий котел научных истин.
— А многим ли лучше станет мир, когда в нем останутся только знания и не останется милосердия? — сказала чернокожая девушка. — Неужели у тебя не хватило мозгов придумать более подходящий способ выяснить то, что тебя интересует?
— Не хватило мозгов? — вскричал очкастый с таким видом, словно не мог поверить своим ушам. — Ты, по всей вероятности, потрясающе невежественна. Разве ты не знаешь, что мужи науки — это мозг, мозг с головы до пят?
— Расскажи это своей бабушке, — сказала чернокожая девушка, — а мне вот что ответь: ты когда-нибудь задумывался над тем, какое действие оказывают твои опыты на умы и души других людей? Стоит ли терять собственную душу и калечить чужие ради того, чтобы узнать что-то новое о собачьей слюне?
— В твоих словах нет никакого смысла, — сказал очкастый. — Можешь ли ты продемонстрировать существование органа, который ты именуешь душой, на операционном столе или в анатомическом театре? Можешь ли ты воспроизвести процесс, который ты называешь калечением души, в лабораторных условиях?
— Во всяком случае, одним ударом дубинки я могу превратить живое тело, в котором есть душа, в мертвое, и котором ее нет, — сказала чернокожая девушка, — и ты сразу увидишь разницу, да и унюхаешь ее. Когда люди калечат свои души злыми делами, разница тоже бывает заметна очень скоро.
— Я видел, как люди умирают, но я никогда не видел, как они губят свою душу.
— А как люди ведут собачью жизнь, ты видел? — сказала чернокожая девушка. — Тебе и самому ведь иногда не сладко приходилось?
— Передержка! И к тому же с переходом на личности, — высокомерно заявил очкастый. — Я покидаю тебя.
И он пошел своей дорогой, придумывая на ходу, как бы заставить собаку залезть на дерево, дабы научно обосновать тот факт, что сам он смог на таковое вскарабкаться; а чернокожая девушка пошла своей — в обратном от него направлении и в конце концов пришла к горе, на вершине которой высился огромный крест, охраняемый римским воином с копьем. Вопреки всем наставлениям миссионерки, которая черпала в ужасах крестных мук то же странное удовольствие, с каким разбивала сердца, — свое и своих возлюбленных, — чернокожая девушка ненавидела крест и очень сожалела, что Иисус Христос не дожил до глубокой, мудрой старости и не умер естественной смертью, оберегая своих внучек (воображение всегда рисовало ей по меньшей мере двадцать многообещающих чернокожих внучек) от эгоизма и произвола родителей. Поэтому она с омерзением отвернулась от креста, и тут на нее кинулся римский воин с копьем наперевес.
— На колени, паршивая арапка! Падай ниц перед орудием и символом римского правосудия, римской законности, римского порядка и римского мира!
Но чернокожая девушка увернулась от копья и с такой силой огрела его по затылку своей дубинкой, что воин упал как подкошенный, да так и остался лежать, не в силах подняться, дрыгая руками и ногами.
— А вот тебе — арапское орудие и символ все тех же прекрасных понятий, — сказала чернокожая девушка, показывая ему свою дубинку. — Что, понравилось?
— О, черт! — простонал воин. — Римского легионера одолела какая-то чернокожая тварь! Светопреставление! — И, перестав барахтаться, он уткнулся носом в землю и заплакал, как дитя.
Она успела отойти совсем недалеко, когда он оправился от удара, но, будучи римским воином, он не осмелился покинуть свой пост и отомстить за поруганную честь. Последнее, что она видела, прежде чем выступ горы разделил их, был кулак, которым он потрясал в ее сторону, а последнее, что услышала, были слова, которые приводить здесь вряд ли стоит.
Следующее приключение произошло с ней у водоема, где она остановилась напиться воды и вдруг увидела, что рядом сидит какой-то человек, которого она поначалу не приметила. Она хотела было зачерпнуть воды ладошкой, но он протянул ей невесть откуда взявшуюся чашу и сказал:
— На вот, напейся и помни меня.
— Благодарю тебя, баас, — сказала она и наиилась воды. — Большое спасибо!
Девушка вернула ему чашу, и она тотчас словно сквозь землю провалилась, как у фокусника. Чернокожая девушка рассмеялась, и он рассмеялся вместе с ней.
— Это у тебя ловко вышло, баас! — сказала она. — Ты настоящий волшебник. Может, ты ответишь чернокожей на один вопрос? Я ищу бога. Где он?
— В тебе, — сказал фокусник, — и во мне.
— И мне так кажется, — сказала девушка. — Но кто он?
— Наш отец, — сказал фокусник.
Чернокожая девушка состроила гримасу и задумалась.
— А почему не мать? — спросила она немного погодя.
На этот раз гримасу состроил фокусник.
— Наши матери спят и видят, чтобы мы чтили их превыше бога, — сказал он. — Если бы я слушался своей матери, я, глядишь, стал бы богатым человеком, а не парией и бездомным бродягой, но тогда я не нашел бы бога.
— Мой отец с малых лет лупил меня, пока я не выросла и сама не отлупила его своей дубинкой, — сказала чернокожая девушка, — но даже после этого он пытался продать меня белому офицеру, у которого жена осталась за морем. Я всегда отказывалась говорить: «Отче наш, иже еси на небесех», я всегда говорила: «Дедушка наш». Я не согласна иметь богом своего отца.
— Это не должно помешать нам любить друг друга, как брат и сестра, — сказал фокусник с улыбкой; юмора, очевидно, ему было не занимать, и он по достоинству оценил замену «отца» на «дедушку». Кроме того, он вообще был человек добродушный и улыбался при каждом удобном случае.
— Женщины не любят своих братьев, — сказала чернокожая девушка. — Их сердца отворачиваются от братьев и тянутся к посторонним, вроде как мое — к тебе.
— Ладно, оставим семейные отношения в покое — это так, к слову пришлось, — сказал фокусник. — Все мы суть части единого целого — человечества и, следовательно, неразрывно связаны друг с другом. Давай на том и порешим.
— Не могу, баас, — сказала она. — Бог ведь учит, что он не имеет никакого отношения ни к единому целому, ни к отцам и матерям, ни к братьям и сестрам.
— Да я же просто хотел сказать: «Возлюбите друг друга», больше ничего, — сказал фокусник. — Знаешь, «Благословляйте проклинающих вас, Благотворите ненавидящим вас, Не забывайте, что из двух черных не получится одного белого».
— А я вовсе не хочу, чтобы меня все любили, — сказала чернокожая девушка. — Я, например, всех любить не могу. И не хочу. Бог учит меня не бить людей походя своей дубинкой только потому, что они мне не нравятся; и если я почему-либо кому-то не нравлюсь, — это еще не дает им права бить меня. В то же время бог разрешает мне не любить очень многих людей. И потом ведь есть немало людей, которых нужно истреблять, как змей, потому что они грабят и убивают других людей.
— Лучше не напоминай мне о них, — сказал фокусник. — Ужасно они меня огорчают.
— Очень удобно забывать о неприятных вещах, — сказала чернокожая девушка, — но от этого ведь они лучше не становятся. Ты правда любишь меня, баас?
Фокусник слегка поморщился, но тут же с ласковой улыбкой ответил:
— Давай не будем переходить на личности.
— А какой же тогда в этом смысл, если не переходить на личности? — сказала чернокожая девушки. — Предположим, я скажу, что люблю тебя, как ты меня учил. Тебе не покажется, что я позволяю себе лишнее?
— Ни в коем случае, — сказал фокусник. — Ты не должна так думать. Хоть ты и черная, а я белый, перед богом, который сотворил нас таковыми, мы равны.
— Да не об этом я вовсе, — сказала чернокожая девушка. — То, что я чернокожая, а ты всего-навсего белый бедолага, не имеет никакого отношения к тому, что я хочу сказать. Представь, что я белая царица, а сам ты — белый царь. Что с тобой? Чего ты испугался?
— Ничего, ничего, — сказал фокусник. — Или... Видишь ли, я и впрямь самый бедный из всех белых бедолаг, но однажды я вообразил себя царем. Правда, это случилось, когда злоба людская довела меня до безумия.
— Мне приходилось видеть царей и похуже, — сказала чернокожая девушка. — Так что можешь не краснеть. Хорошо, пусть ты будешь царем Соломоном, а я царицей Савской, как в Библии. Предположим, я прихожу и говорю, что люблю тебя. Это означает, что я пришла завладеть тобой. Я прихожу к тебе с любовью тигрицы в сердце, прихожу затем, чтобы пожрать тебя и сделать частью себя. Отныне тебе придется думать не о том, к чему лежит твоя душа, а о том, к чему лежит моя. Я встану между тобой и твоим «я», между тобой и богом. Разве это не настоящее рабство? Любовь берет все без остатка. Можешь ты представить себе рай, в который пустили бы любовь?
— В моем раю одна любовь и есть. Что такое рай, если не любовь? — сказал фокусник, не задумываясь, но с некоторой неуверенностью.
— Рай — это сияние славы. Это обитель бога, храм его мысли. Там не ласкаются, не милуются, не впиваются один в другого, как клещ в овцу. Моя наставница-миссионерка то и дело твердит о любви, однако она побросала всех своих возлюбленных и убежала сюда проповедовать слово божье. Белые отводят глаза в сторону, завидев меня, потому что боятся полюбить меня. Есть целые общины мужчин и женщин, посвятивших себя проповеди слова божьего, но, хотя они и именуют свои общины братскими и сестринскими, друг с другом они не разговаривают.
— Тем хуже для них, — сказал фокусник.
— Это, конечно, глупо, — сказала чернокожая девушка, — раз живешь среди людей, приходится с ними уживаться. Но разве это не указывает на то, что наши души нуждаются в уединении не меньше, чем тела наши нуждаются в любви? Ум может помочь уму и тело — телу, но наши души должны оставаться наедине с богом, и если человек, полюбивший тебя, в придачу к твоему уму и телу пожелает еще и твою душу, ты закричишь: «Отойди от меня! Я принадлежу себе, а не тебе!» Эта твоя заповедь: «Возлюбите друг друга!»—звучит для меня, ищущей бога, худшей насмешкой, чем для воина, который должен воевать, чтобы пресечь убийства и порабощение, или для охотника, который должен убивать, а не то его дети останутся голодными.
— Значит, по-твоему, мне надо сказать так: «Новую заповедь даю вам — убивайте друг друга»? — сказал фокусник.
— Так ведь это та же самая заповедь, только вывернутая наизнанку, — сказала чернокожая девушка. — И как ты ее ни крути, из нее не получится твердого правила, которым можно было бы всегда руководствоваться в своих поступках. Знаешь, эти твои заповеди на все случаи жизни — все равно что пилюли, которыми торгуют вразнос: в одном случае из двадцати они, может, и помогут, но в девятнадцати ничего не стоят. Кроме того, я ищу вовсе не заповеди, я ищу бога.
— Продолжай свои поиски, и бог да пребудет с тобой! — сказал фокусник. — В поисках его такие, как ты, непременно пройдут мимо меня. — И с этими словами он исчез.
— Пожалуй, это самый удачный твой фокус, — сказала чернокожая девушка, — хоть мне и очень жаль расставаться с тобой. На мой взгляд, ты человек премилый и намерения у тебя самые добрые.
Пройдя еще с милю, она встретила старого-престарого рыбака, который тащил на плечах огромный собор.
— Осторожнее! Он же переломит твой бедный старый хребет, — вскричала она, бросаясь к нему на помощь.
— Не переломит! — бодро ответил он. — Я — камень, на котором воздвигнута эта церковь[49]
— Но ты же не камень, и этот храм слишком тяжел для тебя, — сказала она, ожидая с минуты на минуту, что он рухнет, придавленный собором.
— Не бойся, — сказал рыбак с добродушной улыбкой, — он весь из бумаги, — и прошел мимо, приплясывая, так что колокола на соборной колокольне залились веселым звоном.
Не успел он скрыться из вида, как на дороге появилось еще несколько человек в черных с белым костюмах разного покроя, тщательно вымытые и гладко причесанные — они тоже несли на плечах бумажные церкви, только поменьше и не такие красивые. Все они кричали ей:
— Не верь рыбаку! Остальных тоже не слушай! Только моя вера истинная!
В конце концов ей пришлось свернуть от них в лес, потому что они принялись швырять друг в друга камнями, а так как целились они ничуть не лучше слепых, то камни летали над дорогой во всех направлениях. И потому она решила, что вряд ли найдет среди них бога себе по вкусу.
Когда они ушли или — вернее сказать — когда сражение прокатилось мимо, чернокожая девушка вернулась на дорогу и наткнулась на очень дряхлого Вечного жида,[50] который сказал ей:
— Ну как, пришел он?
— Кто пришел? — спросила чернокожая девушка.
— Тот, который обещал прийти, — ответил Вечный жид, — тот, который велел мне ждать его пришествия. Я уже совсем заждался. Если он не придет в самом скором времени, то может и опоздать, ибо если чему и учатся люди, так это убивать друг друга все в больших и больших количествах.
— Будто чей-то приход может этому помешать! — сказала чернокожая девушка.
— Но ведь он же придет во славе и воссядет одесную отца, — воскликнул Вечный жид. — Он же сам сказал. Он все уладит.
— Если ты будешь ждать, пока кто-то придет и все уладит, — сказала чернокожая девушка, — тебе придется ждать до скончания века.
Услышав эти слова, Вечный жид испустил горестный вопль, плюнул в лес и заковылял прочь.
Но к этому времени она уже окончательно разочаровалась в стариках и была рада отделаться от него. Она шла все вперед и вперед, пока наконец не дошла до бугра у обочины дороги. Тут она увидела человек пятьдесят своих соплеменников, нанятых, по-видимому, носильщиками, которые, расположившись на почтительном расстоянии от белых господ и дам, с аппетитом закусывали. Поскольку дамы были в бриджах и тропических шлемах, чернокожая девушка поняла, что они такие же участники, экспедиции, как и мужчины. Белые только что кончили обедать. Одни дремали, другие писали что-то в записных книжках.
— Что это за экспедиция? — спросила чернокожая девушка старшего носильщика.
— Она называется «Караван любознательных», — ответил он.
— А они хорошие белые или плохие? — спросила она.
— Они пустоголовые и тратят много времени, ссорясь по пустякам, — ответил он. — К тому же от нечего делать они задают ненужные вопросы.
— Эй, ты! — вскричала одна из дам. — Проходи, не задерживайся. Нечего тебе здесь торчать — только людей зря в грех вводишь.
— Не больше твоего, — возразила чернокожая девушка.
— Глупости, девчонка, — сказала дама. — Мне пятьдесят лет. Я беспола. Ко мне они привыкли. Проходи!
— Можешь не бояться, они ведь не белые, — сказала чернокожая девушка с легким презрением. — А почему вы называете себя «Караваном любознательных»? Что вам любо знать? Может, что-нибудь насчет бога?
В ответ раздался такой дружный хохот, что проснулись даже те, кто дремал, и пришлось снова повторить им шутку.
— В цивилизованном мире на этот счет уже много веков никто не проявлял любознательности, — сказал один из мужчин.
— Скажем, с пятнадцатого столетия, — сказал другой. — Шекспир уже порядочный безбожник.
— Шекспир Шекспиром, — сказал третий. — А вот государственный гимн относится к восемнадцатому веку. И в нем мы, между прочим, помыкаем богом и велим ему выполнять за нас разные подлые политические штучки.
— Это уже не тот бог, — возразил второй господин, — в средние века бог представлялся нам существом, которое помыкает нами и заставляет нас работать, не покладая рук. По мере того как крепла буржуазия, а феодальная аристократия избавлялась от повинностей, которыми она расплачивалась прежде за свои привилегии, мы обзавелись новым богом, которым теперь помыкают наши высшие классы, заставляя его работать не покладая рук. «Заклейми их подлую политику! Разоблачи их воровские трюки!» — и тому подобное.
— Правильно, — сказал первый господин, — тогда же появился третий бог — бог мелкой буржуазии, в обязанности которого входит смывать по воскресеньям своей кровью все, что успел занести за неделю на свою аспидную доску ангел, регистрирующий их мошеннические торговые сделки.
— Оба эти бога еще в полном соку, — сказал третий господин, — если у вас есть на этот счет сомнения, попробуйте придумать более пристойную вторую строфу для государственного гимна или выбросить из молитвенника молитву «Отпущение грехов».
— Выходит, за время моих поисков я повстречала общим счетом уже шесть богов — кого в глаза видела, а о ком слышала — и хоть бы один из них был тот бог, какого я ищу.
— Ты ищешь бога? — спросил первый господин. — А не проще ли тебе было б довольствоваться каким-нибудь вашим идолом — уж не знаю, как называется бог твоего племени. Право, ни один из наших ничем не лучше.
— Мы собрали чрезвычайно богатую коллекцию всевозможных идолов, — сказал третий господин, — но ни одного из них мы не можем с открытой душой рекомендовать тебе.
— Может, это и так, — сказала чернокожая девушка, — но я на вашем месте была бы поосторожнее. Миссионеры учат нас верить в ваших богов. Больше они нас ни в чем и не наставляют. И если мы прознаем, что сами вы в них не верите и даже относитесь к ним враждебно, мы можем взять да поубивать вас.
— Нас миллионы, и стрелять мы умеем не хуже вашего.
— А ведь она говорит дело, — сказал второй господин, — мы не имеем права учить этих людей тому, во что сами не верим. Это может плохо кончиться. Почему бы не открыть им истину — что вселенная сложилась в результате естественного отбора, и что бог всего лишь выдумка.
— Как бы они тогда не обратились к доктрине: «Выживают сильнейшие», — с сомнением произнес первый господин, — а ведь далеко не так уж очевидно, что сильнейшими в единоборстве с ними окажемся мы. Эта девица великолепный экземпляр. Ведь пришлось же нашей экспедиции отказаться от услуг своих белых бедняков, поскольку туземцы намного сильнее, чистоплотней и смышленей.
— Не говоря уж о том, что они гораздо почтительнее, — заметила одна из дам.
— Совершенно верно, — сказал первый господин. — Право, я предпочел бы, чтобы они верили в такого бога, который помог бы нам совладать с ними, вздумай они затеять крестовый поход против европейского атеизма.
— Открыть этим людям истину о происхождении вселенной невозможно, — сказала дама в очках. — Ведь мы теперь знаем, что в основе ее лежит математика. Попросите эту особу разделить какую-то величину на квадратный корень из минус икса — она не поймет даже, о чем идет речь. В то же время деление на квадратный корень из минус икса является ключом к познанию мира..
— Я бы сказал, отмычкой, — промолвил второй господин. — На мой взгляд, этот квадратный корень из минус икса — чистейший вздор. Естественный отбор…
— Какое все это имеет значение? — проворчал унылый господин. — Единственное, что мы знаем наверняка, это что солнце постепенно остывает и что в скором времени все мы погибнем от холода; какое значение имеет все остальное пред лицом такого факта?
— Не падайте духом, мистер Крокер, — сказал веселый молодой человек. — Как главный физик экспедиции, могу со всей авторитетностью заверить вас — если вы, конечно, не отвергаете не подлежащий сомнению факт космической радиации, — есть столь же твердые основания считать, что солнце делается все горячее и горячее и в конце концов кремирует всех нас заживо.
— Какое же это утешение? — сказал мистер Крокер. — Все равно мы погибнем.
— Не обязательно, — сказал первый господин.
— Нет, обязательно, — грубо оборвал его мистер Крокер. — Предельные температуры, при которых возможна жизнь, давно установлены и неоспоримы. Человек не может существовать ни при температуре жидкого воздуха, ни при температуре кремационной печи. Не важно, до какой из этих температур дойдет земля, мы все равно погибнем.
— Тьфу! — сказал первый господин. — Наши тела — та единственная часть нас, для которой обе эти температуры губительны, погибнут и без этого — вероятнее всего, в хорошо проветренной спальне, при самой благоприятной температуре. Но как насчет того, что определяет разницу между живым телом и мертвым? Есть ли у вас хотя бы крошечное доказательство той возможности, что это нечто зависит в какой-то мере от температуры? Ведь это нечто, во всяком случае, не плоть, не кровь и не кость, хотя оно обладает удивительным свойством создавать для себя телесное прибежище, пользуясь именно этими материалами. Оно невещественно, и представить его себе, при желании, можно лучше всего в образе электромагнитной волны или частоты вибрации или в виде вихря в эфире — если верить в существование эфира; иными словами, это нечто — если допустить, что оно существует (а кто может подвергнуть сомнению его существование?) — может существовать на самой холодной из потухших звезд или в самом раскаленном солнечном кратере.
— Кроме того, — вставила одна из дам, — откуда вы знаете, что солнце горячее?
— Вы спрашиваете это, находясь в Африке! — ехидно сказал мистер Крокер. — Я чувствую, как оно меня жжет, — вот откуда я знаю.
— Вы чувствуете и то, как жжет вас перец, — не менее ехидно парировала дама, — однако спичка от перца не загорится.
— Вы чувствуете, что нота, находящаяся в правом конце клавиатуры рояля, выше той, что находится в левом конце, — хотя и та и другая расположены в одной плоскости, — подхватила другая дама.
— Вы чувствуете, что оперение попугая ара кричаще, хотя на деле оно столь же безгласно, как оперенье воробья, — сказала третья дама.
— Отвечать на подобные каламбуры — значит ронять свое достоинство, — вступил в разговор господин с самоуверенной физиономией, — все они на уровне простейшего карточного фокуса. Я хирург и на основании личных наблюдений знаю, что диаметр сосудов, по которым кровь поступает в мозг женщины, значительно превышает норму, установленную для мозга мужчины. Неизбежный таким образом избыток крови с одной стороны усиливает работу воображения, с другой — запутывает его и способствует возникновению бредового состояния, при котором острота перца воспринимается ими как жар, визг сопрано — как высота, а яркость оперения — как шум.
— Ваш литературный слог, доктор, просто блестящ, — сказал первый господин, — но возражаете вы не по существу. Мысль моя такова: независимо от того, излучает ли солнце жар, подобный жару перца или пламени, и холодна ли луна, как лед или как поклон сноба бедному родственнику, оба эти светила, по всей вероятности, обитаемы так же, как и земля.
— Самые холодные районы земли необитаемы, — возразил мистер Крокер.
— Зато самые жаркие вполне обитаемы, — сказал первый господин, — да и холодные, возможно, были бы заселены, не будь на земле достаточно мест с более приятным климатом. А потом, живут же королевские пингвины в Антарктике. Почему бы на солнце и не быть королевским саламандрам? Наши прабабки, которые верили, что грешникам суждено жариться в аду на сковородках, знали, что душа — так они именовали это нечто, покидающее тело в момент смерти и наличием которого обуславливается разница между жизнью и смертью, — может жить в огне вечно. И, по-моему, их взгляды на сей счет были куда более научными, чем взгляды моего друга Крокера.
— Человек, который верит в существование ада, способен поверить во что угодно, — сказал мистер Крокер, — даже в то, что привычки передаются но наследству.
— А мне казалось, что вы верите в эволюцию, Крокер, — сказал господин, исполнявший обязанности главного естествоиспытателя экспедиции.
— Я действительно верю в эволюцию, — запальчиво сказал мистер Крокер. — Или вы принимаете меня за фундаменталиста?[51]
— Если вы верите в эволюцию, — сказал естествоиспытатель, — вы должны знать, что все наши привычки являются одновременно и благоприобретенными и врожденными. Но во всех вас все еще прочно сидят идеалистические представления. Страшно смотреть, как вы набираетесь новых идей, не потрудившись выкинуть из головы старые. Это же делает вас социально опасными! Все вы — фундаменталисты с научным гарниром. Поэтому вы самая глупая разновидность консерваторов и реакционеров в политике и самая нетерпимая разновидность обскурантов в науке. Когда заходит речь о прогрессе, все вы единодушно требуете: «Прекратить! Засечь! Повесить! Стереть с лица земли! Подавить!»
— Единодушно! — воскликнула первая дама. — Да разве они хоть раз пришли к согласию по какому-нибудь вопросу?
— В данный момент все они согласно смотрят в одном направлении, — сказала ехидная дама.
— В каком? — спросила первая дама.
— Вон в том, — ответила ехидная дама, указывая на чернокожую девушку.
— Ты еще здесь? — воскликнула первая дама. — Тебе же было сказано уходить. Убирайся!
Чернокожая девушка ничего не сказала. Она серьезно посмотрела на даму, поигрывая своей дубинкой. Затем перевела взгляд на даму-математика и спросила:
— А где он растет?
— Что где растет? — спросила дама-математик.
— Корень, о котором вы говорили. Квадратный корень Минина секса.
— Он растет в уме, — сказала дама, — это число. Ты умеешь считать от одного?
— Один, два, три, четыре, пять — так, что ли? — спросила чернокожая девушка, загибая пальцы.
— Вот именно! — сказала дама. — А теперь считай назад от одного.
— Один, одним меньше, двумя меньше, тремя меньше, четырьмя…
Дамы захлопали в ладоши.
— Прелестно! — воскликнула одна.
— Ньютон! — сказала другая.
— Лейбниц! — подхватила третья.
— Эйнштейн! — вскричала четвертая.
И затем хором:
— Замечательно! Замечательно!
— Я всегда говорю, — сказала дама, главный этнолог экспедиции, — что следующую великую цивилизацию дадут миру черные. Белый человек уже выдохся. Он сам сознает это и быстрыми шагами идет к самоуничтожению.
— Почему вас удивил такой пустяк? — спросила чернокожая девушка. — Почему вы, белые, даже став взрослыми, не умеете быть серьезными, как мы, черные? Когда я первый раз увидела стеклянные бусы, они показались мне замечательными, но я скоро привыкла к ним. Вы же кричите «замечательно!» каждый раз, как кто-то из вас скажет глупость. Самое замечательное, что у вас есть, — это ружье. Наверное, проще бога найти, чем додуматься, как делать ружья. Но вам до бога дела нет, вам ни до чего нет дела, кроме ружей. При помощи ружей вы превратили нас в своих рабов. А затем — потому что вам самим лень стрелять — вы вложили ружья нам в руки и заставляете стрелять за вас. И делать ружья вы нас скоро обучите, потому что вам станет лень делать их самим. Вы изобрели способ изготовления крепких напитков, от которых человек забывает бога; они усыпляют его совесть и заставляют находить наслаждение в убийстве. Вы продаете нам эти напитки и учите нас делать их. А тем временем вы отнимаете у нас землю и морите нас голодом и потому мы стали ненавидеть вас, как ненавидим змей. К чему все это приведет? Вы станете убивать друг друга с такой быстротой, что вас останется слишком мало к тому времени, как наши воины обопьются ваших дьявольских напитков и пойдут убивать вас из ваших же собственных ружей. А потом наши воины перебьют друг друга так же, как это делаете вы, если только бог их не остановит. О, если бы только знать, как найти его! Неужели никто из вас не поможет мне в этом? Неужели никому из вас до этого нет никакого дела?
— Наши ружья защитили вас от львов-людоедов и от слонов, несущих вам разорение. Разве это не так? — сказал напыщенный господин, который до этого не принимал участия в разговоре, находя его чересчур заумным.
— Но только для того, чтобы передать нас в руки надсмотрщиков-мироедов и господам, несущим нам разорение, — сказала чернокожая девушка. — Со львами и слонами мы делили землю. Поедая и растаптывая наши тела, они не трогали наших душ. А насытившись, не требовали новых жертв. Но вашу алчность не насытишь. Поколение за поколением сводили вы нас в могилу, заставляя заниматься непосильным трудом, пока каждый из вас накопил больше, чем сто наших могут съесть или истратить за всю жизнь; и все же вы принуждаете нас работать все больше и больше, все напряженнее и напряженнее, и даете нам за это все меньше и меньше еды и одежды. Вы не понимаете, что значит «хватит», когда речь идет о вас, и что значит «не хватает», когда речь идет о нас. Вы постоянно жалуетесь, что у нас нет денег и мы не можем покупать ваши товары, и ничего лучше не придумали, как платить нам меньше денег. Все это, наверное, от того, что вы поклоняетесь ложным богам. Вы язычники и дикари. И сами жить не умеете, и другим не даете. Вот постойте, найду я бога — и у меня достанет ума уничтожить всех вас и научить своих соплеменников не губить себя.
— Полюбуйтесь! — воскликнула первая дама. — Она разлагающе действует на носильщиков. Я же предупреждала вас. Они слушают развесив уши подстрекательский вздор, который она мелет. Вы посмотрите, какие у них глаза. Они становятся опасными. Я пристрелю ее, если никто из вас, господа, этого не сделает.
Дама до того переполошилась, что и впрямь взялась за револьвер. Но не успела она вынуть его из кобуры, как чернокожая девушка ринулась на нее и, сбив с ног своим излюбленным приемом — дубинкой, — бросилась в лес. Черные носильщики покатывались со смеху.
— Ну что ж, будем ей благодарны за то, что она привела их в хорошее настроение, — сказал первый господин. — Один момент мне казалось, что дело принимает прескверный оборот. Теперь все в порядке. Посмотрите, пожалуйста, доктор, не поврежден ли у бедной мисс Фитцджонс мозжечок.
— Наша ошибка была в том, что мы не предложили ей поесть, — сказал естествоиспытатель.
Чернокожая девушка пряталась в лесу, пока не удостоверилась, что никто ее не преследует. Она знала, что совершенный ею проступок рассматривается как нанесение телесных увечий и что в деле против белого истца черному ответчику ни на какие смягчающие вину обстоятельства рассчитывать не приходится. Она не боялась конных полицейских — в здешних местах конные полицейские были в редкость. Но ей вовсе не улыбалось постоянно уклоняться от встречи с караваном, который следовал в том же направлении, что и она, и — поскольку ей было безразлично, в какую сторону идти, — она повернула назад и к вечеру снова очутилась у того водоема, возле которого разговаривала с фокусником. Теперь тут оказался ларек, где были выставлены на продажу всевозможные божки — из дерева, гипса и слоновой кости; рядом, прямо на земле, лежал большой деревянный крест, на котором был распростерт фокусник. Ноги его были скрещены и руки раскинуты. Владелец же ларька быстро и ловко вырезал из дерева распятие. За ними наблюдал, сидя на одном из камней, которыми был обложен водоем, какой-то красивый араб в тюрбане, с ятаганом за шелковым поясом.
— Зачем ты это делаешь, друг мой? — спросил араб, поглаживая бороду. — Тебе же известно, что этим ты нарушаешь вторую Моисееву заповедь.[52] Я имею полное право поразить тебя насмерть своим ятаганом, но я всю жизнь страдал и грешил от того, что дух мой слаб — оттого-то я не могу хладнокровно убивать не только животных, но даже людей. Зачем ты это делаешь?
— А что мне остается делать, чтобы не умереть с голоду, — сказал фокусник. — Люди окончательно отказались от меня, и моя единственная статья дохода — позировать этому сердобольному художнику, который платит мне шесть пенсов в час за то, что я лежу на кресте целый день. Сам он живет тем, что продает статуэтки, изображающие меня в этой нелепой позе. Образ умирающего злоумышленника вызывает всеобщее преклонение, ибо по-настоящему людей ничто, кроме уголовной хроники, не интересует. Когда у художника накапливается достаточное количество распятий, а у меня накапливается достаточное количество шестипенсовиков, я беру отпуск и отправляюсь бродить по свету, даю людям добрые советы и сообщаю им непреложные истины. Если бы только они слушали меня, им бы жилось много счастливее и сами они стали бы лучше. Но они отказываются верить мне, покуда я не покажу им какой-нибудь фокус; стоит мне показать им фокус, они бросают мне медные гроши, а иногда даже «тики», и говорят, что я замечательный человек, что другого такого никогда на свете не было. Тем не менее они остаются такими же глупыми, злыми и жестокими, как и прежде. Иногда я начинаю думать, что господь совсем отвернулся от меня.
— А что такое «тики»? — спросил араб, заботливо расправляя складки одежды.
— Это монетка в три пенса, — сказал фокусник, — их чеканят потому, что люди, обладающие чувством собственного достоинства, стыдятся бросать мне на глазах у публики медяки, а шесть пенсов, по их мнению, слишком много.
— Не хотел бы я, чтобы со мной так обращались, — сказал араб. — Я тоже несу людям свое учение. Если мой народ оставить без присмотра, он тут же повалится ниц и начнет бить поклоны подряд всем идолам, какие только найдутся в этом ларьке. А идолов не найдет, так камням станет поклоняться. Я же учу его, что нет бога, кроме Аллаха — великого и мудрого, прекрасного и всемогущего. И уж его-то изображение ни один смертный создать никогда не осмелится. Если бы кто решился на такое святотатство, я бы не стал рассуждать о милосердии Аллаха, а сумел бы преодолеть слабость своего духа и убил бы дерзкого своими руками. Но кто дерзнет облечь в плоть величие Аллаха? Даже изображение чистейших кровей скакуна не дало бы представления о его красоте и великолепии. Так вот, когда я говорю людям об этом, они и меня просят показать какой-нибудь фокус, а услышав, что я обыкновенный человек, такой же, как они, и что даже самому Аллаху не позволено нарушать свои законы — если допустить мысль, что он вообще может нарушить какой-нибудь закон, — они уходят, делая вид, что я сотворил для них чудо. Но в вере своей они непоколебимы, потому что стоит им заколебаться, и я тотчас же напущу на них тех, кто непоколебим, и тогда им конец. И тебе надо бы так же, друг мой.
— Но я-то учу их не убивать друг друга, — сказал фокусник. — Нужно быть последовательным.
— Это справедливо, пока дело касается их личных распрей, — сказал араб, — но мы должны убивать тех, кто непригоден для жизни. Сад нужно не только поливать — его нужно и пропалывать.
— А кто может решить, пригоден человек для жизни или нет? — сказал фокусник. — Верховные правители, проконсулы, первосвященники считают, что я непригоден. Может, они и правы.
— К тому же заключению пришли власти и в отношении меня, — сказал араб. — Мне пришлось бежать и скрываться, пока я не убедил нескольких здоровенных парней, что их старейшины заблуждаются, а прав я. Затем я вернулся в сопровождении здоровенных парней и прополол сад.
— Твоя смелость и здравый смысл восхищают меня, — сказал фокусник, — но сам я несколько иного склада.
— Пусть тебя не восхищают эти качества, — сказал араб. — Откровенно говоря, я немного стыжусь их. Ими может похвастаться любой шейх, живущий в пустыне. Что я по-настоящему ценю в себе, так это превосходство ума, которое сделало меня сосудом божественного вдохновения. Ты когда-нибудь писал книги?
— Нет, — печально ответил фокусник. — А жаль! Я бы мог заработать достаточно денег, распространяя свое учение по свету в виде писаний, и избавился бы от утомительного лежания на кресте. Но я не писатель. Правда, я сочинил коротенькую молитву,[53] которая, как мне кажется, годится на все случаи жизни. Однако господь повелевает мне говорить, а не писать.
— Писать очень полезно, — сказал араб, — по велению свыше я написал немало сур,[54] поведав в них людям слово Аллаха, да будет благословенно имя его! Но есть на свете люди, с которыми Аллаху не пристало возиться. Так вот, когда мне приходится иметь дело с такой публикой, я уже не жду повелений и полагаюсь на собственную изобретательность и остроумие. Для нее я сочиняю жуткие истории о Страшном суде и об аде, где будут вечно мучиться грешники. А для контраста показываю восхитительные картинки рая, созданного специально для тех, кто исполняет волю Аллаха. Такого рая, в который им непременно захотелось бы попасть: с роскошными садами, благоуханными курениями и красивыми женщинами.
— А откуда тебе ведома воля Аллаха? — спросил фокусник.
— Поскольку они все равно не способны ее понять, им приходится довольствоваться моей волей, — ответил араб. — Мою волю они понять могут, а собственно, что она такое, как не воля Аллаха из вторых рук, конечно, несколько подмаранная, ибо, как всякий смертный, я подвержен страстям и не лишен желаний, — но это лучшее, что я могу им предложить. Без этого мне бы с ними не управиться. Без этого они бросили бы меня и ушли к первому же шейху, пообещавшему им богатые трофеи на земле. Но какой шейх может написать книгу и пообещать им со всей авторитетностью вечное блаженство после смерти? Это под силу лишь недюжинному уму, способному придать вымыслам величие подлинного озарения.
— У тебя есть все данные для успеха, — сказал фокусник вежливо и немного грустно.
— Я орел и я змей! — сказал араб. — А вот в молодости я был рабом одной вдовы[55] и гордился тем, что погоняю ее верблюдов. Теперь же я смиренный раб Аллаха и погоняю за него людей. Ибо нет бога, кроме Аллаха, — он поистине велик и могуществен, и у него нахожу я прибежище от сатаны и его племени.
— Что значит величие и могущество без чувства красоты и умения воплотить ее в образы, которых не может коснуться ни время, ни тление? — сказал скульптор, до этого лишь прислушивавшийся к разговору и молча работавший. — Не нужен мне твой Аллах, раз он ничего не разрешает изображать.
— Да знаешь ли ты, неверная собака, — сказал араб, — что идолы обладают силой заставить человека пасть ниц и молиться им, даже если это просто изображения животных.
— Или плотников, — вставил фокусник.
— Когда я был погонщиком верблюдов, — продолжал араб, пропустив мимо ушей это замечание, — я возил в своих вьюках идолов в виде людей, восседающих на тронах, с гордо посаженной головой и плетью в руке. Христиане, которые начали с того, что поклонялись богу в образе человека, теперь довольствуются образом ягненка. Это и есть наказание, которое определил Аллах за дерзость тем, кто осмелится воспроизводить творения его рук. Но да не посмей на основании этого вообразить, что Аллах не умеет ценить красоту. Даже твой натурщик, который делит с тобой твой грех, скажет тебе про лилии Аллаха, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. Картины Аллаха — это небеса, и статуи Аллаха — это его дети, и он не скрывает их от нашего земного взора. Он разрешает нам делать красивые одежды, и седла, и сбрую, и ковры, на которых мы преклоняем колени, вознося ему молитвы, и окна, похожие на цветочные клумбы из драгоценных камней. Так нет же, тебе обязательно надо соваться в дело, которое он приберег для себя, и изготовлять всяких идолов. Да будет вовеки заказан такой грех моему народу!
— Подумаешь! — сказал скульптор. — Твой Аллах — бездарь, каких мало, и сам об этом догадывается. У меня в ларьке припрятаны за занавеской несколько греческих богов такой красоты, что твой Аллах лопнул бы от зависти, сравни он их со своими топорными изделиями. Вот что я тебе скажу: Аллах сотворил мои руки не почему-нибудь, а потому, что собственные его руки, если они вообще у него есть, слишком неуклюжие. Если бог — художник, он должен быть настоящим художником: он никогда не бывает доволен своей работой, неустанно совершенствует ее в силу своих возможностей, ни на минуту не забывая, что, хотя сам он должен прекратить работу, достигнув предела этих возможностей, творение его можно совершенствовать еще и еще — ибо без этого сознания труд его не имел бы смысла. Твой Аллах может сотворить женщину. А может ли он сотворить богиню любви? Нет! Только художник способен сделать это. Вот посмотри! — сказал он и, встав, пошел в ларек. — Мог бы Аллах сотворить ее? — И он достал из-за занавески мраморную Венеру и поставил ее на прилавок.
— Ее тело холодное, — сказала чернокожая девушка, которая все это время стояла молча, прислушиваясь к разговору.
— Хорошо сказано! — воскликнул араб. — Живое творение, пусть самое неудачное, лучше мертвого шедевра. Аллах оправдан в глазах этого самонадеянного идолопоклонника, которого мне пришлось бы прикончить на месте, если бы ты его не прикончила прежде метким словом.
— Однако я все еще жив, — сказал, нимало не смутившись, художник. — Настанет день, когда и тело этой девушки будет холоднее всякого мрамора. Но разруби мою богиню пополам, ты увидишь, что она вся сплошь мраморная. Разруби своим ятаганом пополам эту девушку и посмотри, что ты там найдешь.
— Разговор с тобой потерял для меня всякий интерес, — сказал араб. — Девица! В моем доме хватит места еще для одной жены. Ты красива: твоя кожа как черный атлас, ты полна жизни.
— Сколько у тебя жен? — спросила чернокожая девушка.
— Я уж давно потерял им счет, — ответил араб, — но их вполне достаточно, чтобы убедить тебя, что я стоящий муж и умею делать женщин счастливыми — в тех пределах, в каких это дозволено Аллахом.
— А я вовсе не ищу счастья. Я ищу бога, — сказала чернокожая девушка.
— Разве ты еще не нашла его? — спросил фокусник.
— Я нашла много разных богов, — сказала чернокожая девушка. — Каждый встречный предлагал мне какого-нибудь бога, а у этого художника вон их полная лавка. Но, на мой взгляд, все они наполовину мертвые, за исключением тех, которые наполовину животные — вроде того, который сидит на верхней полке и играет на губной гармошке, а сам полукозел-полумужчина. Так оно и бывает в жизни, я и сама-то полукоза-полуженщина, хоть и не возражала бы быть богиней. Но почему даже те боги, которые полукозлы, всегда бывают полумужчинами? Почему они никогда не бывают полуженщинами?
— А как насчет этой? — сказал художник, указывая на Венеру.
— Зачем ей нижнюю часть в мешок упрятали? — спросила чернокожая девушка. — Она и не богиня и не женщина, она стыдится одной половины своего тела, а поглядишь на вторую половину и сразу скажешь, что она, как говорят белые, — настоящая дама. Она величественная и прекрасная, любой белый генерал-губернатор с удовольствием сделал бы ее хозяйкой своего дома; только, на мой взгляд, она начисто лишена совести, а это мешает ей стать человеком, хоть и не прибавляет божественности. Мне такой не надо.
— Слово должно стать плотью, а не мрамором, — сказал фокусник. — Не стоит сетовать, что у этих богов мужские тела. Не приняли бы они человеческий образ, как бы могла ты — человек — общаться с ними? Чтобы создать звено между божественным и человеческим, какой-то бог должен стать мужчиной.
— Или какая-то женщина — богом, — сказала чернокожая девушка. — Это было бы много лучше, потому, что бог, который снисходит до того, чтобы стать человеком, унижает себя, тогда как женщина, которая становится богом, возвышает себя.
— Огради меня, Аллах, от несносных женщин! — промолвил араб. — Такой несносной я еще в жизни не встречал. Неисповедимы пути Аллаха: стоит ему сотворить женщину красивой, и он тотчас наделяет ее несносным характером. Чем больше оснований дает он им быть довольными, тем менее они всем довольны. Эта вот недовольна даже самим Аллахом, великим и всемогущим. Послушай, девица, если тебе не может угодить великий и достославный Аллах, какому же богу или богине под силу тебе угодить?
— Я слышала про одну богиню, о которой мне хотелось бы узнать побольше, — сказала чернокожая девушка. — Ее зовут Мина; сдается мне, у нее есть что-то такое, чего другим богам не хватает.
— Нет такой богини, — сказал художник, — нет ни одного бога, которого бы я не слепил, а мне никогда не приходилось лепить богиню по имени Мина.
— Да наверняка есть, — сказала чернокожая девушка. — Белая госпожа отзывалась о ней с большим почтением: она сказала, будто ключ к познанию вселенной — это корень ее женственности, и что корень этот бесплотен, подобно числу, и что существовал он еще до начала всех начал, вроде как бог существовал до сотворения мира. Это, собственно, даже не Минин секс, а что-то другое, что, помноженное само на себя, дает Минин секс. Что-то такое и было, наверное, началом, и оно, наверное, останется и тогда, когда мы обратимся в прах, из которого произошли. Я еще в детстве, размышляя о числах, удивлялась, откуда взялось число один. Ведь все другие числа — это просто единица, к которой прибавляется еще единица, и еще единица, но вот откуда единица взялась — этого я никак не могла взять в толк. Но теперь, благодаря Мине, я поняла, что один — это то, что множится само по себе, а не на супружеском ложе. А получив один, понимаешь, почему нет ни начала, ни конца, если уж можно отнимать от единицы единицу, и еще раз единицу, и еще раз, и никогда не прийти к началу, и если можно прибавлять к одному единицу, и еще раз единицу, и еще раз, и никогда не прийти к концу. Вот так, с помощью чисел, и можно постичь вечность.
— Вечность сама по себе — ничто! — сказал араб. — Что мне вечность, если я не могу найти вечную истину.
— Только истина чисел вечна, — сказала чернокожая девушка. — Всякая другая истина изживает себя или оказывается ложной, как наши детские фантазии, но один да один — это два, а один да десять — одиннадцать и так будет всегда. Вот мне и кажется, что в числах есть что-то божественное.
— Число не съешь и не выпьешь, — сказал художник. — И с ним не поспишь.
— Еды и питья господь нам припас, и поспать с кем тоже найдется, — сказала чернокожая девушка.
— Да, но рисовать и лепить их нельзя, следовательно, для меня вопрос исчерпан, — заявил художник.
— Ну, для нас, арабов, это не проблема. Смотри! — сказал араб. Он нагнулся и стал чертить на песке цифры. — Вот этими символами мы завоюем мир.
— Наша миссионерка говорит, что бог — это магическое число: три в одном и один в трех, — сказала чернокожая девушка.
— Ну, это-то просто, — сказал араб. — Возьми меня: я — сын своего отца и отец своих сыновей и сам в придачу: три в одном и один в трех. Природа человеческая многообразна, только Аллах един. Он — единство. Он именно то, что, как ты говоришь, множится само по себе. Он сердцевина луковицы, бестелесная суть, без которой не может быть тела, он — число бесчисленных звезд, вес невесомого воздуха, он…
— Ты, как я вижу, поэт, — заметил художник.
При этих словах араб густо покраснел, вскочил и выхватил свой ятаган.
— Ты, кажется, осмелился назвать меня бульварным стихоплетом? — воскликнул он. — Это оскорбление можно смыть только кровью.
— Извини, пожалуйста, — сказал художник, — я вовсе не хотел тебя обидеть. Но почему ты считаешь зазорным сочинение стихов, которые переживут тысячу человек, и не считаешь зазорным превратить живого человека в труп, хотя это способен сделать любой дурак, причем труп нужно еще упрятать в землю, чтобы самому же не задохнуться от вони?
— Справедливо, — сказал араб, вкладывая ятаган в ножны и снова усаживаясь. — Одна из загадок Аллаха: когда сатана сочиняет скабрезные стишки, Аллах ниспосылает божественную мелодию, дабы очистить их от скверны. Должен сказать, однако, что я был честным погонщиком верблюдов и за свое пение денег никогда не брал, хотя, признаться, деньги я весьма любил.
— Я и сам никогда не был чрезмерно праведным, — сказал фокусник. — Меня называли обжорой и пьяницей. Я не соблюдал постов и нарушал субботу. Я был снисходителен к женщинам, чье поведение оставляло желать лучшего. Я доставил немало неприятностей своей матери и избегал своей семьи, потому что истинный дом человека там, где господь — отец, а все мы — его дети, а вовсе не убогая лачуга и мастерская, где он должен жить, цепляясь, пока можно, за материнскую юбку.
— Для широты ума мужчине нужно иметь большой дом и много жен, — сказал араб. — Он должен делить свои ласки между многими женщинами. Не познав многих женщин, он ни одну не сумеет оценить по достоинству, ибо оценивать — значит сравнивать. Я и не подозревал, что за добрый старенький ангел моя первая жена, пока не понял, что за чертовка моя последняя.
— А как насчет твоих жен? — спросила чернокожая девушка. — Им тоже надо познать многих мужчин, чтобы оценить твои достоинства?
— О Аллах, огради меня от этой черной дочери сатаны! — вскричал араб в ярости. — Учись молчать, женщина, когда мужчины рассуждают о мудрости. Бог сотворил мужчину прежде, чем женщину.
— Семь раз отмерь, — сказала чернокожая девушка. — Если дело и впрямь обстоит так, как ты говоришь, то бог, должно быть, сотворил женщину потому, что мужчина показался ему не слишком-то удачным. По какому праву ты требуешь себе пятьдесят жен и обрекаешь всех их на одного общего мужа?
— Если бы мне пришлось начать жизнь сначала, — сказал араб, — я прожил бы ее монахом и близко бы не подпустил к себе ни одной женщины с их вопросами. Но не забывай вот о чем: если я возьму только одну жену, все остальные женщины уже не смогут на меня рассчитывать, хотя для многих я могу быть желанным — и тем более желанным, чем больше у меня достоинств и чем разборчивей женщины. Умная женщина, которая хочет хорошего отца для своих детей, всегда предпочтет иметь одну пятидесятую долю меня, чем целиком какое-то ничтожество. Почему она должна мириться с такой несправедливостью, если в том нет никакой необходимости?
— А как она узнает о всех твоих достоинствах, не познав сначала пятьдесят других мужчин? Ведь ты говоришь, что оценивать — значит сравнивать? — сказала чернокожая девушка.
— К тебе прибегаю, о Аллах, сотворивший мужчин и женщин такими, какие они есть, — в отчаянии воскликнул араб. — Что мне сказать тебе, кроме того, что ребенок, у которого пятьдесят отцов, не имеет отца.
— Ну и что? Ведь у него есть мать, — сказала чернокожая девушка. — К тому же ты говоришь неправду: уж один-то из пятидесяти будет его отцом.
— Так знай же, — сказал араб, — что есть много бесстыдных женщин, познавших мужчин без числа, однако детей ни у одной из них нет, я же, который домогаюсь и овладеваю каждой приглянувшейся мне женщиной, имею большое потомство. Из этого явственно следует, что несправедливость по отношению к женщинам — это одна из тайн Аллаха, роптать на которого тщетно. Аллах велик и славен, он единствен в своем величии, всемогуществе и справедливости, но пути его неисповедимы. Жены мои, которые избалованы и изнежены свыше всякой меры, в муках рожают детей, терзая своими криками мое сердце, мы же, мужчины, от этих мук избавлены. Это несправедливо, но если ты не знаешь другого средства исправить эту несправедливость, кроме как позволить женщинам делать то, что делают мужчины, а мужчин заставить делать то, что делают женщины, ты, может, еще предложишь мне рожать детей? На это я могу ответить лишь: на то нет воли Аллаха. Это значило бы пойти против природы.
— Я знаю, что нельзя идти против природы, — сказала чернокожая девушка. — Ты не можешь рожать детей, но почему бы женщине не иметь нескольких мужей и рожать детей при условии, что у нее не будет больше одного мужа зараз?
— К несправедливостям Аллаха, — сказал араб, — можно причислить и его повеление, что последнее слово должно всегда остаться за женщиной. Я умолкаю.
— А что получается, — спросил художник, — когда пятьдесят женщин собираются вокруг одного-единственного мужчины и каждая говорит свое последнее слово?
— Получается ад, в котором этот один-единственный мужчина искупает все свои грехи и ищет прибежище у милосердного Аллаха, — сказал араб с чувством.
— Вряд ли мне найти бога там, где мужчины говорят о женщинах, — сказала чернокожая девушка, поворачиваясь, чтобы идти.
— Не найдешь ты его и там, где женщины говорят о мужчинах, — крикнул ей вслед скульптор.
Она махнула ему рукой в знак согласия и удалилась. Никаких новых приключений у нее не было, пока она не подошла к маленькой опрятной вилле, стоявшей в глубине не слишком искусно возделанного садика, в котором копался сухонький старичок с такими яркими глазами, что казалось: все его лицо — одни глаза; с таким большим носом, что казалось: все его лицо — один нос; со ртом, выражавшим такое лукавое ехидство, что казалось: все его лицо — один рот; и только когда чернокожая девушка собрала воедино эти три несовместимости, она поняла, что все его лицо — один сплошной интеллект.
— Извини меня, баас, — сказала она, — можно к тебе обратиться?
— Что тебе нужно? — спросил старик.
— Да вот хочу спросить, как мне путь к богу найти, — сказала она. — У тебя самое умное лицо, какое я когда-либо видела, вот я и решила спросить тебя.
— Войди сюда, — сказал он. — После долгих размышлений я пришел к выводу, что лучше всего искать бога в саду. Покопай вон там, может, и найдешь.
— Я его ищу совсем по-другому, — разочарованно сказала чернокожая девушка. — Пойду-ка я дальше. Спасибо тебе.
— И нашла ты его, ведя поиски по-другому?
— Нет, — сказала чернокожая девушка, приостановившись, — не сказала бы. Но по твоему способу мне искать тоже не нравится.
— Многие из тех, что нашли бога, потом разочаровались в нем, и всю остальную жизнь старались уйти от него. Почему ты думаешь, что тебе он придется по вкусу?
— Не знаю, — сказала чернокожая девушка. — Но у нашей миссионерки были стихи, в которых говорится: «Узрев того, кто выше нас, к нему любовью мы проникнемся тотчас».
— Поэт, написавший эти стихи, был дурак, — сказал старик. — Мы ненавидим тех, кто выше нас, распинаем их, травим ядом, приковываем к столбу и сжигаем заживо. Всю свою жизнь я старался по мере своих сил творить дела, угодные богу, и учить его врагов видеть самих себя в смешном свете, но скажи ты мне сейчас, что по дороге к нам приближается бог, и я спрячусь в ближайшую мышиную нору и просижу там не дыша, пока он не пройдет мимо. Ведь почему бы ему, увидев меня или учуяв, не наступить на меня и не раздавить, как сам я раздавил бы всякую вредоносную тварь, осмелившуюся нарушить мои заповеди? Все эти люди, которые бегают за богом с криком: «О, только бы знать, где найти его!» — должно быть, обладают потрясающим самомнением, если думают, что смогут разговаривать с ним лицом к лицу. Рассказывала тебе когда-нибудь твоя миссионерка историю Юпитера и Семелы?
— Нет, — сказала чернокожая девушка. — Расскажи!
— Юпитер — это одно из имен бога, — сказал старик. — Ты ведь знаешь, что у него много имен.
— Последний человек, с которым я разговаривала, называл бога Аллахом, — сказала она.
— Совершенно верно! — сказал старик. — Ну так вот, Юпитер влюбился в Семелу и был настолько тактичен, что являлся к ней в образе человека и держал себя с ней, как человек. Но она возомнила себя достойной любви бога во всем его божественном величии. И настояла, чтобы он явился к ней при всех своих божественных регалиях.
— И что же случилось? — спросила чернокожая девушка.
— Да то самое, что должно было случиться и о чем она могла бы сама догадаться, будь у нее хоть крупица ума, — ответил старик. — Она съежилась и затрещала, как блоха, брошенная в огонь. Так что берегись! Не будь дурой, как Семела. Бог недалеко, он всегда рядом, но в своем милосердии не обнаруживает себя, дабы ты при слишком близком знакомстве с ним не потеряла рассудка. Мой тебе совет: заведи себе садик, копайся в нем, сажай цветы, пропалывай их, подрезай деревья и радуйся, если он подтолкнет тебя локтем, увидев, что ты возделываешь свой сад неумело, или благословит тебя, если ты возделываешь его хорошо.
— И значит, мы никогда не сможем лицезреть его воочию? — спросила чернокожая девушка.
— Думаю, что нет, — сказал старый философ. — Дело в том, что мы не сможем лицезреть его, пока не исполним всех его предначертаний и сами не станем богами. Но поскольку его предначертания беспредельны, а нам предел положен, и притом весьма близкий, угнаться за ним мы, слава богу, не сможем. Да это, пожалуй, и к лучшему. Ибо, на что и кому мы будем нужны после того, как исполним все свои дела! Тут-то нам и пришел бы конец: вряд ли он оставил бы нам жизнь ради удовольствия любоваться столь неказистыми букашками. Так что входи в мой сад и помоги мне возделать его во славу божью. А все остальное оставь попечению бога.
И тогда девушка отложила в сторону свою дубинку и вошла в сад и стала возделывать его вместе со стариком. Время от времени в сад заходили какие-то другие люди и помогали им. Сперва они вызывали у чернокожей девушки ревность, но это чувство было ей противно, и постепенно она привыкла к появлениям и уходам этих людей.
Как-то раз она увидела в дальнем углу сада рыжего ирландца, копавшегося в огороде.
— Кто это тебя сюда впустил? — спросила она.
— Да сам вошел, — ответил ирландец. — А что, нельзя?
— Но ведь этот сад принадлежит старому господину, — сказала чернокожая девушка.
— А я социалист, — ответил ирландец, — и не признаю, чтобы сады кому-то принадлежали. Твой старик давно свихнулся и с работой не справляется — надо же помочь ему выкопать картофель. О картофеле, с тех пор как он научился его копать, много чего нового узнали.
— Значит, ты не бога пришел искать? — спросила чернокожая девушка.
— Да пошел он к черту! — сказал ирландец. — Пускай сам меня ищет, если я ему нужен. Я лично считаю, что он много на себя берет. Недоделан он еще, недоработан. Но что-то такое сокрыто в нас, что тянется к нему, уж что правда, то правда. Однако и то правда, что, пока доберешься до него, ошибок натворишь прорву. Нам — тебе и мне — надо бы взяться да поискать верный путь, а то на свете развелось чертовски много людей, которые не думают ни о чем, кроме как о своем брюхе. — И, поплевав на ладони, он стал копать дальше.
Чернокожая девушка со стариком считали ирландца довольно неотесанным (что было недалеко от истины), но, поскольку он был полезен и не собирался уходить, они прилагали все усилия к тому, чтобы привить ему хорошие манеры и облагородить его речь. В одном его так и не удалось убедить: в том, что бог более надежен и приемлем, чем некая вечная, но все еще не достигнутая цель, которую едва ли вообще можно будет когда-нибудь достигнуть, разве что на помощь придет социализм, который укажет для этого новые простые пути.
Впрочем, научив ирландца хорошим манерам и чистоплотности, они привыкли к нему и даже к его неудачным шуткам. И вот однажды старик сказал девушке:
— Непростительно, что у такой красивой, здоровой женщины, как ты, нет мужа и детей. Я для тебя слишком стар, так что выходи-ка ты замуж за этого ирландца.
Она успела так сильно привязаться к старику, что, конечно, очень обиделась на него за то, что он хочет выдать ее за другого, и даже провела ночь без сна, строя планы, как прогонит ирландца со двора своей дубинкой. Она никак не могла смириться с мыслью, что старик родился на свет на шестьдесят лет раньше, чем следовало, и что недалек тот день, когда он умрет и она останется одна. Но старик так усердно вдалбливал ей в голову эту неоспоримую истину, что наконец она сдалась; и вот они отправились вдвоем на огород и сообщили ирландцу, что она решила выйти за него замуж.
Издав вопль отчаяния, ирландец подхватил свою лопату и ринулся к садовой калитке. Но чернокожая девушка предусмотрительно заперла ее и, прежде чем он смог перелезть через забор, они настигли его и схватили.
— Чтобы я женился на этой черномордой язычнице! — жалобно закричал он, забыв недавно освоенные им изысканные обороты речи. — Пустите меня, слышите! Не хочу я ни на ком жениться!
Однако чернокожая девушка держала его железной хваткой, хоть рука у нее была нежная и мягкая, а старик принялся втолковывать ему, что, вздумай он убежать, он непременно угодит в лапы какой-нибудь незнакомой женщины, которой начхать на поиски бога; к тому же у нее будет бледная, землистая кожа, вместо блестящего черного атласа, с которым он уже свыкся. После получаса споров и уговоров и бутылки доброго бургундского из погреба старика, выпитой для храбрости, ирландец наконец сказал:
— Ладно, чего уж там, женюсь.
Итак, они поженились, и чернокожая девушка весьма умело управляла и ирландцем и детишками (которые были прелестного кофейного цвета) и даже в конце концов привязалась к ним. Разрываясь между детьми, работой в саду и починкой одежды мужа (ей так и не удалось убедить его отказаться от одежды), она почти забыла о своем стремлении найти бога, однако бывали минуты, обычно это случалось, когда она вытирала после ванны своего любимого сынишку, мальчика тихого и смышленого, что она возвращалась мыслями к поискам бога. Но теперь она понимала всю нелепость своего намерения: она, неопытная девчонка, отправилась с визитом к богу, вообразив себя центром вселенной и поверив миссионерке, будто богу больше нечего делать, как следить за каждым ее шагом и заботиться о спасении ее души. Однажды она даже спросила своего сынишку, пощекотав у него за ушком:
— А вдруг я застала бы бога дома? Интересно, как бы я поступила, намекни он, что я у него засиделась и его ждут другие дела?
На этот вопрос сынишка, естественно, ответить не мог и только заливисто смеялся, пытаясь схватить ее за руки.
И лишь когда дети выросли и перестали нуждаться в ней, а ирландец стал чем-то неотъемлемым и привычным, у нее вновь появилось свободное время и возможность побыть одной, и прежние вопросы опять начали одолевать ее. Однако к тому времени она уже достаточно поумнела и успела выйти из того возраста, когда человеку доставляет удовольствие сокрушать дубинками идолов.
1932