Дон-Жуан объясняет

Для того чтобы вы почувствовали весь аромат моей маленькой истории, я должна с самого начала упомянуть, что я очень хорошенькая женщина. Если, по-вашему, мне неприлично так говорить, то вам следует обратиться к рассказам тех, чьи представления о женской скромности совпадают с вашими. Моя красота доказывается тем, что мужчины бросают на ветер немало времени и денег, выставляя себя на посмешище ради меня. Нот почему, хотя я всего лишь провинциальная красавица, я разбираюсь в тонкостях ухаживания и флирта не хуже любой другой женщины моего возраста и могу заранее предсказать — если вы из тех мужчин, которых я привлекаю, — что вы станете мне говорить и как вы станете это говорить во время нашей первой беседы, или второй, или третьей и так далее. Я много раз была помолвлена и иногда расторгала помолвку сама, когда думала, что он этого хочет, а иногда заставляла его сделать это, давая понять, что я так хочу. В первом случае сожалела я, во втором — он; впрочем, несмотря на всю боль разрыва, возникавшее при этом чувство облегчения было совершенно одинаково у обеих сторон.

Я полагаю, теперь вы — кто бы вы ни были — вполне поняли мой характер или, по крайней мере, так вам кажется. Что же, тешьтесь этой мыслью сколько хотите. Но позвольте сказать вам, что флирт — это единственное развлечение, которого мне никогда не приходилось искать и которому я никогда не должна была учиться. Я люблю платья, танцы и теннис, о чем вы уже догадались. Кроме того, я люблю хорошую музыку, хорошие книги, ботанику, люблю сельские работы и люблю учить детей, о чем вы не догадывались. И если в наших краях я больше известна как красавица и кокетка и гораздо меньше как ботаник и учительница, то лишь потому что все твердо убеждены, будто мое назначение в жизни — поиски хорошей партии, и только. Мужчины, даже самые лучшие из них, ищут моего общества единственно для того, чтобы пожирать меня глазами, а вовсе не для того, чтобы упражнять свой ум. Сначала мне нравилось ощущение власти, которая давала мне возможность мучить их, но потом я поняла, что эти мучения им нравятся, как детям нравится, когда их щекочут, и пользоваться этой властью — значит напрягать все силы, чтобы забавлять их. Если бы не глупые мальчики, которые не пожирали меня глазами, а были в самом деле влюблены — бедняжки! — и не двое-трое чопорных педантов, которые всегда готовы заниматься ботаникой и играть басовую партию в переложениях симфоний Гайдна для двух фортепьяно, я могла бы считать часы, проведенные в мужском обществе, самыми скучными и утомительными в моей жизни.

Как-то вечером в октябре я получила телеграмму из столицы нашей провинции (двадцать пять миль по железной дороге) от одних знакомых, которые сообщали, что у них есть ложа в оперу и лишнее место для меня. (Если вы лондонец, то мне следует упомянуть, что оперные и другие труппы ездят в провинцию на гастроли и часто их принимают там гораздо лучше, чем в Лондоне.) У меня хватило времени только вбежать в спальню, придать блеск моей красоте, наспех выпить чашку чаю и успеть к поезду шесть пятьдесят. Я ехала одна: если бы я не могла ходить без провожатых, мне просто пришлось бы все время сидеть дома. Мои братья слишком заняты, чтобы быть моими лакеями, отец и мать — люди пожилые, большие домоседы, и нельзя требовать, чтобы они жертвовали своим покоем ради развлечений дочери и ложились спать за полночь, а что касается горничной, то мне достаточно хлопот с самой собой, и я не могу заботиться еще об одной взрослой женщине. Кроме того, в наших местах в поезде чувствуешь себя, как дома; каждый кондуктор на линии знает пассажиров так же хорошо, как свою собственную семью. Вот почему вы совершенно напрасно усматриваете здесь нарушение благопристойности — да, я часто езжу в город по железной дороге, подъезжаю к театру, нахожу ложу моих знакомых, еду обратно на станцию и в довершение всех моих грехов сажусь в одиннадцатичасовой поезд, то есть возвращаюсь домой ночью, и все это без компаньонки или провожатого.

Давали «Дон-Жуана», и, разумеется, спектакль был отвратительным обманом. Таково большинство оперных спектаклей — для тех, кто настолько хорошо разбирается в музыке, что способен читать оперные партитуры, как другие читают Шекспира. Дон-Жуана пел самодовольный француз с невыразительным, глухим, гнусавым голосом и таким тремоло, что он ни одной ноты не держал достаточно долго и нельзя было понять, есть она в мелодии или нет. Лепорелло был толстый, вульгарный итальянский комик, который не пел, а крякал. Тенор, худой, как жердь, пропустил арию «Dali sua расе», не надеясь справиться с ней. Партии Мазетто и Командора исполнял один и тот же певец, — судя по всему, помощник режиссера. Что касается женщин, то донну Анну изображала толстуха пятидесяти лет, у Эльвиры было пронзительное, задыхающееся «драматическое» сопрано, и каждый раз, когда она забиралась выше фа диез, я ждала, что она совсем сорвет голос. Церлина, начинающая певица, взятая в испытательную поездку, закончила «Batti, Batti» и «Vedrai саrino» каденциями из сцены сумасшествия Лючии[7] и по требованию публики бисировала и то и другое. Оркестр был усилен местными любителями, а медь заимствована у оркестра 10-го гусарского полка. Все были в восторге от оперы, а когда я сказала, что я его не разделяю, они ответили: «О! Вы так строги, что на вас трудно угодить. Не кажется ли вам, что своей взыскательностью вы только лишаете себя многих удовольствий?» И музыку Моцарта растрачивают на этих идиотов!

Когда помощник режиссера и француз под звуки труб 10-го гусарского полка и кряканье толстяка провалились в яму, из которой вырывались языки красного пламени, я, возмущенная и разочарованная, пошла к выходу, удивляясь, почему люди еще приплачивают, чтобы послушать оперу, изуродованную и поставленную так плохо, как никто не позволил бы поставить современную комедию или фарс «Бокс и Кокс».[8] Когда мы вышли, лил страшный дождь; мы прождали минут десять, прежде чем удалось найти для меня кеб. Эта задержка встревожила меня, потому что я боялась опоздать на последний поезд; правда, я немного успокоилась, успев вскочить в вагон за три минуты до отхода, но, когда кондуктор запер меня одну в купе первого класса, настроение у меня все еще было не очень веселое.

Сначала я уселась в угол и попыталась заснуть. Но едва поезд отошел от станции, как ударил колокол, предупреждая о тумане, и мы остановились. Пока я, разбуженная и очень недовольная, ждала, когда мы снова тронемся, тоскливый стук дождя по стеклу заставил меня повернуться к окну, где в черной, как смола, ночи я не увидела ничего, кроме отражения купе, включая, конечно, и себя. Никогда в жизни не выглядела я прелестнее. Я была прекрасна в полном смысле этого слова. Сначала я испытала тщеславное удовольствие. Потом огорчилась, что мое очарование пропадает понапрасну, раз в вагоне нет никого, кто мог бы посмотреть на меня. Если вы, дорогой читатель, настолько непривлекательны, что считали ниже своего достоинства заниматься вопросами красоты, то позвольте объяснить вам, что даже самые красивые и интересные люди кажутся такими только время от времени. Бывают печальные дни, когда на вас, в общем, не стоит смотреть, и счастливые дни, когда вы неотразимы и сами испытываете волнение, видя в зеркале свое лицо и глаза. Но так выглядишь не каждый день: никаким количеством мыла, воды, краски, пудры, никаким вниманием к прическе и туалету нельзя этого добиться. Зато когда это случается, право же, есть смысл жить на свете, если только вы не лишаетесь всей славы (как это было со мной в тот раз, о котором я рассказываю) из-за того, что находитесь в какой-нибудь глуши, или одна, или в кругу близких, которым, естественно, нет никакого дела до вашей внешности. Во всяком случае, я была так счастлива, что даже не простудилась, хотя я всегда подхватываю насморк, когда возвращаюсь домой поздно и не в духе.

Наконец раздалось сильное лязганье цепей и стук буферов, это означало, что товарный поезд освободил нам путь. Мы дернулись и поехали; я села в своем углу лицом к окну и получше всмотрелась в свое отражение. Не забудьте: я больше не закрывала глаз ни на минуту, я бодрствовала так же, как и сейчас. Я думала о множестве разных вещей, опера продолжала звучать в моих ушах; помню, мне пришло в голову, что, если бы Дон-Жуан встретился мне, я смогла бы понять его лучше, чем другие женщины, и из нас получилась бы хорошая пара. Во всяком случае, я не сомневалась, что он не обманул бы меня так же легко, как обманывал их, в особенности если он был похож на француза с тремоло. Однако в жизни Дон-Жуан мог быть совершенно иным, ибо я знала по опыту, что люди, которыми много восхищаются, часто неспособны устоять против лести или настойчивости, отчего то и дело оказываются втянутыми в любовную интригу с теми, кого они с радостью оставили бы в покое, если бы их самих тоже оставили в покое.

Дойдя до этого в своих мыслях, я обернулась — не знаю, почему, во всяком случае, у меня не было ни малейшего подозрения, что я могу увидеть в купе кого-то или что-то неожиданное, — и оказалось, что прямо против меня сидит джентльмен, закутанный в плащ из прелестной тонкой ярко-красной с коричневым ткани, который очень изящно облегал его и к тому же, насколько я могла судить, был из тех, которым нет износа. На нем была великолепная шляпа из превосходного черного фетра, круглая, с большими полями. Сапоги, доходившие до колен, были сделаны из мягкой лайки цвета спелого терновника; я никогда не видела ничего подобного, кроме туфель, которые купила однажды в Париже за сорок франков и которые были мягкими, как кожа ребенка. И чтобы завершить его портрет, надо упомянуть шпагу с золотым эфесом без всяких украшений, но такой формы, что нельзя было без восхищения смотреть на это сокровище.

Трудно сказать, почему я заметила все это, еще не задумавшись о том, как он попал сюда, но это было именно так. Возможно, конечно, что он возвращался с костюмированного бала и вошел в купе, когда поезд встал, отъехав от станции. Но вот я осмелилась искоса бросить взгляд на его лицо — надо ли говорить, что опытная молодая женщина не станет сразу же пристально смотреть прямо в глаза мужчине, оказавшись наедине с ним в купе, — и всякая мысль о костюмированном бале в сочетании с ним отпала, как глупая нелепость. Это было твердое, спокойное, благородное лицо, глаза смотрели поверх моей головы в пространство. Я почувствовала себя маленькой и жалкой, хотя и вспомнила со смиренной благодарностью, что выгляжу на редкость одухотворенно. Затем мне пришло в голову, что это абсурд: ведь он был только мужчина. Едва эта, мысль пробудила худшие стороны моей натуры, как меня охватил внезапный ужас и я уже была готова броситься к сонетке, но тут он, слегка нахмурившись, словно я его обеспокоила, впервые показал, что замечает мое присутствие.

— Прошу вас, успокойтесь, — сказал он тихим приятным голосом, очень гармонировавшим с его лицом, не обращая на мою привлекательность никакого внимания (это я заметила даже в тот момент), словно я была непослушной девочкой лет десяти или одиннадцати. — Вы здесь одна. Я всего лишь то, что вы пазываете привидением, и у меня нет ни малейшего намерения докучать вам.

— Привидение, — пролепетала я, стараясь собраться с духом и делая вид, что не верю в привидения.

— Вы убедитесь в этом, коснувшись веером моей руки, — холодно сказал он, подставляя мне локоть и глядя на меня в упор.

Мой язык прилип к гортани. Мне пришло в голову, что, если я не преодолею охвативший меня ужас, мои волосы поседеют, а хуже этого я ничего не могла себе представить. Я приложила сложенный веер к его рукаву. Веер прошел сквозь него так, как будто руки не было, и я вскрикнула, словно это был нож, пронзивший мое тело. Мой спутник брезгливо поморщился и сказал уничтожающе:

— Так как мое присутствие беспокоит вас, мне лучше перейти в другой вагон.

И, вероятно, он тотчас исчез бы, но тут я пролепетала чуть не со слезами, пытаясь схватить его за край неосязаемого плаща:

— О нет, пожалуйста, не уходите! Теперь, после того как я увидела вас, я не отважусь остаться здесь одна.

Нельзя сказать, чтобы он улыбнулся, но его лицо смягчилось, и он поглядел на меня с жалостью и в то же время с интересом.

— Я останусь с вами, если это избавит вас от лишних волнений, — сказал он. — Но вы должны вести себя, как подобает благовоспитанной даме, а не поднимать крика.

Еще не изобретен микроскоп, в который можно разглядеть столь ничтожно малое существо, каким я почувствовала себя тогда.

— Извините меня, сэр, — сказала я смущенно. — Обычно я никогда не кричу.

Затем, чтобы переменить тему, так как он пропустил мое извинение мимо ушей, я добавила:

— Но так странно, что вам приходится пользоваться поездом.

— Почему?

— Разумеется, если подумать, то это не более странно, чем многое из того, что мы наблюдаем каждый день и воспринимаем как нечто само собой разумеющееся, — сказала я, стараясь как-то показать ему, что я действительно благовоспитанная дама. — Но разве вы не можете летать быстрее, то есть, я хочу сказать, с большей скоростью?

— Летать! — повторил он с недоумением. — Разве я птица?

— Нет, сэр, но я думала, что привидение может… не совсем летать, но каким-нибудь образом проецировать себя в пространстве, если оно… он… вы соответствующим образом настроены на время и пространство. — Не успела я договорить, как почувствовала, что это звучит очень сухо и чопорно.

Но чопорность ему как будто не претила. Он ответил вполне любезно:

— Да, я настроен именно так. Я могу передвигаться с места на место — проецировать себя, как вы выразились. Но поезд избавляет меня от хлопот.

— Но ведь это так медленно.

— Мне некуда торопиться: в моем распоряжении вечность.

Я поняла, как глупо с моей стороны было не сообразить этого.

— Конечно, — сказала я. — Простите мою тупость.

Он снова нахмурился и слегка тряхнул плащом. Потом сказал строго:

— Я готов ответить на ваши вопросы и помочь вам, насколько хватит моих способностей и осведомленности. Но должен сказать вам, что мне скучны извинения, оправдания, раскаяния и ненужные объяснения. Будьте любезны запомнить, что вы ничем не можете обидеть, оскорбить или разочаровать меня. Если вы глупы или неискренни, мой разговор с вами будет бесполезен, только и всего.

Оправившись после этого выговора, я рискнула спросить:

— Должна ли я задавать вам вопросы? По традиции надо расспрашивать приви… людей с… леди и джентльменов с того света.

— С того света? — повторил он удивленно. — С какого «того света»?

Я почувствовала, что краснею, но не посмела оправдываться.

— Да, вы должны задавать привидениям вопросы по той причине, что они совершенно не испытывают желания разговаривать с людьми, — сказал он. — А кроме того, у них с вами слишком мало общего, чтобы они могли сами догадаться, что вас интересует. В то же время, поскольку правом на знание обладают все, ни одно привидение, если это не вор и не скряга по натуре, не откажет в ответе спрашивающему. Но не ждите, чтобы мы сами начали пустой разговор.

— Почему?

— Потому что у меня нет ни малейшего желания быть вам приятным.

— Простите, — сказала я, — но я никак не придумаю, о чем вас спросить. У меня было множество вопросов, если бы только я могла их вспомнить. Правда, те, которые приходят мне в голову, кажутся слишком личными и бестактными.

— Если они покажутся вам такими после того, как вы убедились в моей бесплотности, тогда вы, по всей вероятности, просто глупы, — ответил он тихо и мягко, как врач, беседующий с пациентом.

— Возможно, — сказала я, начиная сердиться. — Но если вы не хотите разговаривать вежливо, можете оставить ваши знания при себе.

— Указывайте мне, если что-либо в моих словах вас обижает, и я постараюсь впредь избегать этого, — ответил он, ничуть не раздражаясь. — Но, задавая свои вопросы, помните, что привидению, которому несколько столетий, и двадцатилетней девушке нет смысла спорить о хороших манерах.

Он был так восхитительно терпелив в своем презрении ко мне, что я сдалась. Кроме того, я была на четыре года старше, чем он думал.

— Я хотела бы узнать, если можно, — сказала я, — кто вы такой, то есть кем вы были, и очень ли больно умирать. Конечно, если эта тема не будет для вас тягостна. Если же…

Он не стал ждать окончания моих нелепых извинений.

— Обстоятельства моей смерти были так своеобразны, — сказал он, — что, право, в этом вопросе я не компетентен. Я был испанским дворянином и значительно превосходил в духовном развитии большинство своих современников — мстительных, суеверных, жестоких, обжорливых, ревностно приверженных традициям своего сословия, грубых и глупых в любви, неискренних и трусливых. Они считали меня чудаком, легкомысленным человеком без твердых моральных устоев.

Я ахнула, пораженная его удивительным красноречием.

— Хотя я был последним в роде Тенорио и предки мои в течение многих поколений занимали высокие посты при дворе, я отказался терять время, служа титулованным лакеем, и, поскольку такой отказ был, по понятиям моего века и класса, чрезвычайно неприличным, считалось, что я покрыл себя позором. Но это меня очень мало беспокоило. У меня были деньги, здоровье и полная свобода. Больше всего я любил книги, путешествия и приключения. В юности и в первые годы зрелости благодаря своему равнодушию к общепринятым мнениям и насмешливой манере вести беседу я приобрел среди строгих блюстителей нравственности репутацию атеиста и распутника, хотя на самом деле я был просто начитанным и немного романтичным вольнодумцем. Изредка женщина поражала мое юное воображение, и я долго поклонялся ей на расстоянии, никогда не осмеливаясь искать знакомства с нею. Если случайно мы оказывались в одном обществе, я бывал слишком робок, слишком простодушен, слишком рыцарственно почтителен, чтобы воспользоваться тем, что, несомненно, было самым откровенным поощрением, и в конце концов награда доставалась более опытному поклоннику без единого слова протеста с моей стороны. Наконец одна знатная вдова, в доме которой я иногда появлялся и о чувствах которой ко мне не догадывался вовсе, доведенная до отчаяния моей тупостью, бросилась мне в объятия и призналась в своей страсти. Это было так неожиданно при моей неопытности и так польстило моему самолюбию, а сама она страдала столь очаровательно, что я был покорен. Я не мог решиться на такую грубость, как отказ; более того, около месяца я без угрызений совести наслаждался теми радостями, которые она дарила мне, и искал ее общества всякий раз, когда у меня в виду не было ничего другого. Это была моя первая любовная интрига, но хотя у вдовы почти два года не было оснований подозревать меня в неверности, романтичность, которой она окружала нашу связь и без которой не могла жить, стала казаться мне скучной, бессмысленной, надуманной и фальшивой, за исключением тех редких моментов, когда сила любви делала ее прекрасной душой и телом. К несчастью, едва мои иллюзии, робость и мальчишеский интерес к женщинам исчезли, как я стал для них неотразим. Вначале это меня забавляло, но вскоре превратилось в источник неприятностей. Я сделался причиной неистовой ревности; несмотря на весь мой такт, у меня не осталось ни одного женатого друга, с которым я рано или поздно не оказывался на волосок от дуэли без всяких к тому оснований. Мой слуга развлекался, составляя список покоренных мною женщин и даже не подозревая, что я никогда не пользовался плодами таких побед и — более того — что предпочтение, которое я выказывал молодым и незамужним своим поклонницам и над которым он подшучивал, насколько осмеливался, было вызвано тем, что их невинность и застенчивость защищали меня от прямых атак, предпринимавшихся без малейшего стеснения многими матронами, как только они замечали мое полное к ним безразличие. Неоднократно, чтобы выпутаться из неприятного положения, мне приходилось покидать очередной город, что, впрочем, было легко, ибо я привык путешествовать, но что вместе с тем, боюсь, создало мне сомнительную репутацию бродяги. С течением времени обо мне начали распространяться слухи, источником которых были глупые выдумки моего слуги, и, наконец, я прославился как неисправимый распутник, после чего стал еще притягательней для женщины, которой я страшился больше всего. Такая репутация растет, как снежный ком. Светские сплетни были полны самых невероятных историй обо мне. Моя семья порвала со мной, и у меня оставалось достаточно испанской надменности, чтобы презреть все попытки к примирению. Вскоре после этого я оказался вне закона. С одним из моих друзей была обручена глубоко набожная девица, дочь командора Севильи. Находясь под впечатлением того, что обо мне рассказывали, она питала ко мне крайнее отвращение, но мой друг, щадя мои чувства, скрывал это от меня. К несчастью, однажды я подумал, что мне следовало бы познакомиться с его будущей женой. И вот, памятуя о том, что род командора находился в свойстве с моим родом, я отважился нанести ей визит. Был поздний вечер, и, когда меня провели к ней, она в полумраке гостиной приняла меня за моего друга и заключила в объятия. Мои протесты вывели ее из заблуждения, но вместо того, чтобы извиниться за свою ошибку, о которой сам я догадался только впоследствии, она подняла крик и, когда прибежал ее отец с обнаженной шпагой, заявила, что я нанес ей оскорбление. Командор, не ожидая моих объяснений, сделал решительный выпад, явно намереваясь заколоть меня, и ему, несомненно, удалось бы это, если бы я, защищаясь, не проткнул его насквозь. Впоследствии он признал, что был неправ, и теперь мы с ним друзья, особенно потому, что я не посягнул на лавры более искусного фехтовальщика, чем он, но без спора согласился, что роковой удар нанес ему в темноте и случайно. Чтобы не забегать вперед, скажу, что он умер меньше чем через пять минут после того, как я поразил его, и нам — моему слуге и мне — пришлось спасаться бегством, чтобы с нами не расправились его домочадцы.

К моему несчастью, дочь командора была слишком добродетельна и мстительна даже для испанки-католички. Когда совет города Севильи воздвиг прекрасную конную статую в память о ее отце, она несколькими умело преподнесенными подарками добилась постановления, чтобы на одной из плит пьедестала была высечена надпись, гласящая, что командор молит небо покарать своего убийцу. Она принялась гонять меня с места на место, вынуждая судебных чиновников то и дело обращаться ко мне с просьбами покинуть подведомственные им области, дабы общественное мнение ее стараниями не заставило их выполнить свой долг и арестовать меня, невзирая на мое высокое положение. Кроме того, она отказалась выйти замуж за моего друга, пока я не отвечу за свое преступление, как она это называла. Бедный Оттавио, человек мягкий и рассудительный, отнюдь не был огорчен, избавившись от вспыльчивого и деспотичного тестя, и прекрасно знал, что в случившемся она виновата не меньше меня. Поэтому при ней он клялся всеми святыми не вкладывать шпагу в ножны, пока не обагрит ее кровью моего сердца, а сам тайно сообщал мне обо всех ее действиях и, хотя он ходил за ней по пятам, как собака, ибо был по-настоящему влюблен, прилагал все усилия, чтобы мы с ним не встретились.

Наконец моя нелепая репутация, мои поклонницы и мои севильские преследователи так мне надоели, что я решил сразу со всем этим покончить, став добропорядочным женатым человеком. Надеясь, что в Старой Кастилии женщины не столь неприлично влюбчивы, как в Андалузии, я поехал в Бургос и там завязал знакомство с молодой особой, которая заканчивала свое образование в монастыре. Когда я убедился, что она вполне порядочная девушка, не влюбленная ни в меня и ни в кого другого, я женился на ней. Моей целью было не счастье, а спокойствие и возможность иметь досуг для занятий. Но едва она догадалась — инстинктивно, я полагаю, — что я женился не по любви и что я не очень высокого мнения о ее умственных способностях, как стала безумно ревнивой. Только те, кого постоянно выслеживает ревнивая жена или муж, знают, как невыносим такой шпионаж. Я терпел это, не говоря ни слова, и ей, разумеется, ничего не удалось обнаружить. Тогда она начала терзать себя, наводя справки через друзей, имевших корреспондентов в Севилье; от их сообщений ее ревность возросла до совсем уж невероятной степени, и я был вынужден поверить, что я действительно ее убиваю, как она это постоянно твердила. Однажды, отбросив сдержанность, которую мое присутствие обычно накладывало на нее, она потребовала, чтобы я либо сознался в своей неверности, либо доказал ей свою любовь, иначе она умрет. Но мне не в чем было сознаваться, а что касается моей любви к ней, то лишь крайнее нежелание оскорблять кого бы то ни было давало мне силы скрывать, как она к этому времени мне надоела. Оставалось только бежать, иного выхода не было. За некоторое время до этого я отослал своего слугу, чтобы угодить Эльвире, так как ей казалось, будто он носит письма от меня к моим воображаемым любовницам, но он по-прежнему находился у меня на жалованье и был всегда готов продолжать наши странствия, особенно с тех пор, как сам чуть не женился в результате какой-то глупой интрижки. Получив мое письмо, он явился к нам в дом, внушил моей жене подозрение, что у меня после обеда назначено свидание в соборе, и, пока она подкарауливала меня там, уложил пистолеты и смену белья и еще засветло присоединился ко мне на дороге в Севилью. От Бургоса до Севильи по прямой сто испанских лиг, и, поскольку в те дни не было железных дорог, я полагал, что моя жена не последует за мной так далеко, даже если и угадает, куда я поехал.

Когда я повернул коня на юг, Бургос показался мне мрачным застенком, логовом ханжей, каким он и был в действительности, а Севилья — сказочной страной. Мы благополучно добрались до нее, но вскоре я заметил, что удача больше не сопутствует мне. Через несколько дней после нашего прибытия я увидел на улице даму, которая была чем-то расстроена. Я подошел к ней, чтобы предложить помощь, и узнал свою жену. Она потребовала объяснений, но я ничего не мог ответить, понимая, какой грубой и непостижимой должна показаться ей правда. В отчаянии я пробормотал, что Лепорелло ей все расскажет, а сам ускользнул, едва он заговорил с ней. Как только я скрылся, этот мошенник, опасаясь, что в случае нашего примирения ему придется вернуться со мной в Бургос, показал ей составленный им когда-то список моих побед — там значились тысяча и три женщины в одной Испании и множество в других странах, где я никогда не бывал. Эльвира, которая считала ложью всякую правду обо мне, отнеслась к этой немыслимой цифре — тысяча и три — с полным доверием. Среди прочих в этом списке стояли имена шести женщин, которые были страстно влюблены в меня, и еще пятнадцати, которым я сделал два-три комплимента. Все остальное было выдумкой, причем многие имена слуга списал из конторских книг своего отца, владельца винной лавки.

Сделав все возможное, чтобы окончательно рассорить меня с моей женой, Лепорелло попросту удрал от нее. Я же удалился в свой загородный дом и попытался развлечься в обществе крестьян. Их простота сначала занимала меня, но вскоре стала действовать удручающе. К тому же невезение продолжало меня преследовать. Однажды, прогуливаясь по выгону, я столкнулся лицом к лицу с дочерью командора, все еще одетой в глубокий траур, который был ей совсем не к лицу, и с бедным Оттавио, шедшим за ней по пятам. К счастью, при дневном свете она меня не узнала, и я мог бы пройти мимо, сказав несколько вежливых фраз и незаметно обменявшись знаками с Оттавио, но тут неизвестно откуда появилась моя жена и в бешенстве принялась осыпать меня бранью. Если бы она хоть немного владела собой, она первым же словом выдала бы меня невесте Оттавио донне Анне. Но она совсем обезумела, о чем я заявил вслух; тогда она бросилась бежать, что-то громко выкрикивая, а я последовал за ней. Скрывшись таким образом от Анны и понимая, что я ничем не в силах помочь Эльвире, я поспешил домой. В тот вечер по случаю свадьбы двух моих арендаторов я пригласил к себе на танцы знакомых крестьян, которые от души веселились на моих коврах, пользуясь моей мебелью и моим винным погребом. Если бы не это обстоятельство, я бы тотчас уехал. Теперь же я решил уехать на другой день рано утром. А пока надо было переодеться и полюбезнее принять моих гостей. Когда их первое смущение улеглось, они повели себя довольно шумно и буйно, но скоро мое внимание отвлекло появление трех масок, в которых я сразу узнал мою жену, Анну и Оттавио. Разумеется, я притворился, что они мне незнакомы, приветствовал их и продолжал танцы. Спустя некоторое время Оттавио ухитрился передать мне записку, сообщая, что Анна внезапно вспомнила мой голос, отыскала Эльвиру и рассказала ей о своих обидах. Они сразу же подружились и настояли на том, чтобы пойти ко мне в масках и обличить меня в присутствии гостей. Оттавио не удалось отговорить их, и он мог предложить только одно: если я попробую бежать, он преградит мне путь со шпагой в руке, но постарается подыграть мне в той мере, в какой сможет это сделать под бдительным оком Анны.

К этому времени мое терпение истощилось. Я приказал Лепорелло зарядить пистолеты и держать их наготове. Затем я присоединился к танцующим, пригласив невесту, хотя до сих пор предпочитал держаться от нее подальше, так как жених был склонен к ревности, а она явно поддавалась роковому очарованию, которое помимо воли исходило от меня. Я попробовал пройтись с ней в менуэте, но из этого ничего не получилось. Тогда мы попытались вальсировать. Но и это оказалось не по силам сельской красотке. Зато когда заиграли контрданс, она принялась плясать с таким пылом, что мне скоро пришлось найти ей кресло в одной из соседних комнат. Я заметил, что две прекрасные маски с большим волнением следили за нашим уходом. Тогда я повернулся к девушке и, впервые заговорив с ней en grand seigneur,[9] приказал ей беспрекословно выполнять все, чего от нее потребуют. Затем я подошел к двери, закрыл ее и стал ждать. Вскоре вбежал Лепорелло и начал умолять меня ради всего святого подумать о том, что я делаю, — гости уже начали перешептываться. Я велел ему дать девушке денег в награду за ее послушание. Он повиновался, и я сказал ей повелительным тоном: «Теперь вопи, как сто чертей». Она медлила, но Лепорелло, видя, что я не шучу, ущипнул ее за руку, и она завопила не как сто, а как тысяча чертей. В следующую минуту дверь рухнула под напором жениха и его друзей, и мы все беспорядочной толпой устремились назад в зал. Если бы не Оттавио, который, взяв на себя руководство событиями, размахивал шпагой и читал мне нравоучения, они могли бы набраться смелости и напасть на меня. Я сказал ему, что если девушку кто и обидел, так это Лепорелло. Тут разразилась такая буря угроз и обвинений, что я на миг растерялся. Потом, вне себя от гнева, я бросился на них и, конечно, наделал бы бед, если бы Оттавио не продолжал упрямо преграждать мне дорогу. Наконец Лепорелло вытащил пистолеты, мы кинулись к двери, и он пустился бежать сломя голову. После некоторого колебания я последовал за ним, мы взяли лошадей на ближайшей почтовой станции и благополучно прибыли в Севилью.

Некоторое время затем я жил спокойно. Однажды вечером моя жена увидела меня из окна, но я отделался от нее несколькими любезностями, а потом закутал Лепорелло в свой плащ и послал его к ней вместо себя. Будучи, подобно большинству ревнивых женщин, слишком эгоистичной, чтобы заподозрить, что она мне просто неприятна, она распространила слух, что я отправил ее с Лепорелло, желая в ее отсутствие поухаживать за служанкой, — утверждение, для которого не было никаких оснований, но которому почти все поверили.

Теперь я подхожу к странному происшествию, которое привело к моей смерти. В тот же самый вечер Лепорелло, убежав от Эльвиры, встретился со мной на площади возле статуи командора, о которой я уже говорил в связи с надписью и муниципальным советом. Во время нашей беседы я случайно засмеялся. К моему изумлению, командор, или, вернее, статуя командора, тотчас выразил недовольство столь неприличным нарушением спокойствия. Лепорелло, отчетливо слышавший слова статуи, пришел в такой ужас, что, возмущенный его трусостью, я наконец заставил его подойти к пьедесталу и прочесть надпись, — так я часто направлял пугливую лошадь к предмету, вызывавшему у нее страх. Но надпись не успокоила бедного малого, и, когда я, желая свести дело к шутке, потребовал, чтобы он пригласил статую домой поужинать с нами, он принялся убеждать меня, что истукан в самом деле кивнул в знак согласия. Во мне проснулось любопытство. Внимательно глядя на статую, я медленно и отчетливо спросил ее, придет ли она на ужин. Статуя ответила «да» странным, каменным голосом, но не поблагодарила за приглашение, что удивило меня еще больше, так как командор, человек старых традиций, всегда был щепетилен до мелочей в вопросах этикета. Я решил было, что заболеваю или схожу с ума, но потом, поскольку Лепорелло тоже слышал голос — подумал, что сплю и все это мне снится. Я находил только два правдоподобных объяснения случившемуся. Мы ничего не ели с самого утра, и, возможно, от голода у нас начались галлюцинации, которыми мы заразили друг друга. А может быть, кто-то просто подшутил над нами. Я решил проверить это, вернувшись сюда на следующий день и тщательно осмотрев место. Пока же мы поспешили домой и набросились на ужин. Вскоре, к большому моему огорчению, в столовую ворвалась моя жена и вместо обычных упреков стала бессвязно призывать меня изменить образ жизни. Сначала я отвечал ей ласково, затем начал посмеиваться над ее истерическими страхами, желая успокоить. В конце концов, вне себя от возмущения, она выбежала из комнаты, но сразу же с воплями кинулась обратно и исчезла в направлении кухни. Лепорелло пошел посмотреть, что ее так напугало, и тут же вернулся, охваченный паническим страхом. Он, задыхаясь, пробормотал что-то о статуе и попытался запереть дверь. Затем раздался громкий стук. Я подумал, что дом горит и сторож пришел предупредить нас, — право же, ни один смертный, кроме сторожа, не способен стучать с такой силой. Я открыл дверь и увидел на пороге статую. Нервы мои не выдержали, и я отшатнулся, не произнеся ни слова. Статуя вошла за мной в комнату. Ее походка от долгого сидения на спине лошади была довольно неуклюжей, а поступь сотрясала дом с такой силой, что казалось, вот-вот пол проломится и статуя рухнет в подвал, — впрочем, я нисколько не был бы огорчен этим, несмотря на солидный счет за ремонт дома. Предлагать статуе сесть не имело смысла: ни один стул в доме не выдержал бы ее тяжести. Не теряя времени, она заговорила, и от звука ее голоса меня бросило в дрожь. Я пригласил ее к ужину, сказала она, и вот она явилась. Разумеется, я мог только ответить, что я очень рад, и, извинившись за то, что мы сели, не подождав ее, я велел Лепорелло накрыть стол заново, не совсем понимая, как может есть истукан, высеченный из каменной глыбы. Статуя сказала, что не будет беспокоить нас, но сама приглашает меня на ужин, если у меня хватит смелости пойти с ней. Не будь я так испуган, я бы вежливо отказался. Но тут я вызывающе заявил, что готов сделать что угодно и пойти куда угодно. Лепорелло исчез, однако я слышал, как под столом стучат его зубы. Тогда статуя попросила меня дать ей руку, что я исполнил, по-прежнему пытаясь держаться как герой. Когда ее каменная рука схватила мою, у меня вдруг заломило в висках и в спине, голова закружилась и я почувствовал томительную слабость. Я покрылся испариной, потерял способность координировать свои движения, предметы стали двоиться у меня в глазах, и я пошатнулся, точно страдал локомоторной атаксией. Перед глазами плясали какие-то странные видения. Мне чудилось, что статуя бессмысленно кричит: «Да, да!» — и я столь же бессмысленно начал кричать изо всех сил: «Нет, нет!», вообразив в бреду, что мы находимся в английском парламенте, где я однажды побывал во время своих путешествий. Тут статуя ступила на подгнившую доску, и пол не выдержал. Я пролетел вниз около двадцати пяти футов, потом мое тело отделилось от меня и понеслось к центру вселенной. Я вскрикнул и обнаружил, что я мертв и нахожусь в аду.


Здесь он впервые сделал паузу. Волосы у меня уже пять минут стояли дыбом. Я бы дорого дала, чтобы осмелиться закричать или выпрыгнуть из вагона. Но я только спросила, заикаясь, что же представляет собой то место, которое он сейчас упомянул.

— Если я и употребляю слово «место», — сказал он, — то лишь для того, чтобы мой рассказ был понятен, точно так же, как я принял знакомое вам обличье джентльмена в шляпе и сапогах, хотя все это предметы материального мира, к которому я не принадлежу. Вы меня понимаете?

— О, вполне! — сказала я. — Я люблю читать метафизические сочинения.

— В таком случае я предоставляю вам самой ответить на ваш вопрос при помощи логической цепи абстрактных рассуждений, а впоследствии у вас будет случай на опыте проверить верность ваших выводов. Достаточно сказать, что я обнаружил там общество, состоявшее главным образом из людей вульгарных, истеричных, грубых, слабых, никчемных и полных самых лучших намерений — они поддерживали славу этого места, причиняя и себе, и друг другу столько неприятностей, сколько было в их силах. Мне они были скучны и противны, я тоже им не слишком нравился. Князь Тьмы не джентльмен. Его осведомленность и проницательность поистине удивительны, но он ничем не превосходит тех, кто его окружает. Он делал вид, будто ему нравится мое общество и беседы со мной; я со своей стороны был вежлив и старался, чтобы он не почувствовал моего превосходства. Тем не менее я понимал, что сердечность наших отношений ему тягостна так же, как и мне. И вот как-то раз один из его приближенных явился ко мне, и, заверив меня в своем уважении, которое якобы не позволяет ему слушать, как за моей спиной меня оскорбляют, сообщил, что Князь публично назвал мое появление здесь ошибкой и пожелал мне отправиться ко всем святым и вкусить небесного блаженства. Это были очень сильные выражения, и я сразу же пошел к Князю и передал ему то, что слышал. Сначала он ответил весьма грубо — эта манера разговаривать меня всегда раздражала, — что мой осведомитель лжец; когда же я отверг это объяснение, он нехотя извинился и стал убеждать меня, что, во-первых, пожелал мне попасть на небеса только потому, что, по его искреннему убеждению, мне было бы там лучше, хотя сам он и не разделяет моих вкусов, а во-вторых, мое появление в его владениях действительно было ошибкой, ибо командор, которого он назвал старым каменным болваном, ввел их в заблуждение относительно моей персоны и все были обмануты в своих ожиданиях. Я спросил, по какому праву он в таком случае задерживает меня здесь.

Он ответил, что вовсе меня не задерживает, и спросил, кто или что препятствует мне отправиться куда я хочу. Я был удивлен и поинтересовался, почему, если в аду действительно царит такая свобода, все черти не отправились на небо. Смысл его ответа заключался в следующем: черти не уходят на небо по той же причине, по какой ваши соотечественники, играющие на скачках, не слишком часто слушают по понедельникам популярные концерты, хотя они могут так же свободно посещать их, как и вы. Но тут дьявол любезно выразил надежду, что мне небеса придутся по вкусу. Он предупредил меня, что обитатели небес бесчувственны, спесивы и педантичны, а все их разговоры и развлечения невыносимо скучны. Во всяком случае, я могу узнать их поближе и, если они мне не понравятся, вернуться обратно. Он всегда будет рад меня видеть, хотя я и не совсем тот человек, которого он представлял себе но описанию командора. Он добавил, что с самого начала был против истории со статуей, ибо люди уже выросли из такой чепухи и продолжать заниматься подобными вещами в наше время — значит просто сделать из ада посмешище. Я согласился с ним и откланялся. Он обрадовался моему отбытию, но все же мое доброе мнение значило для него много, и он попросил меня не слишком строго судить их, пребывающих здесь, внизу. У них, разумеется, есть свои недостатки, сказал он, но что ни говори, а настоящую дружбу, чувства и привязанности, здоровый, честный, благотворный юмор и невинную любовь к развлечениям я могу найти только у них. Я откровенно сказал ему, что все-таки возвращаться не намерен и что он слишком умен, чтобы не признать моей правоты. Ему это польстило, и мы расстались вполне дружески. Его вульгарность меня страшно раздражала, но он и не скрывал ее, и его популярность нельзя считать совсем уж незаслуженной.

С тех пор я странствовал больше, чем принято среди тех, кто находится в моем положении. Когда кто-нибудь из нас оказывается в кругу родственных душ, у него возникает почти непреодолимое искушение остаться с ними навсегда. Однако некоторым все еще не удается отыскать такой круг. И кое-кто из них — например, я сам — не потерял поэтому интереса к земле и время от времени навещает ее. Из-за этого нас считают чудаками; на самом же деле привидения — это безумцы того света, как вы выражаетесь. Для меня это просто любимое занятие, которому, впрочем, я предаюсь не слишком часто. Теперь я ответил на ваши вопросы о том, кто я и больно ли мне было умирать. Вы удовлетворены?

— Вы были очень любезны, взяв на себя этот труд, — сказала я, вдруг поняв, что он рассказал мне все это из чувства долга, потому лишь, что я его попросила. — Еще я хотела бы узнать, что сталось с донной Анной и остальными.

— Когда Оттавио слегка захворал, она ухаживала за ним с таким безжалостным усердием, что он вскоре умер, о чем впоследствии нисколько не сожалел. Она вновь надела траур и до сорока с лишним лет стойко оплакивала свои утраты, а потом вышла замуж за шотландца-пресвитерианина и покинула Испанию. Эльвира, обнаружив, что ее брак со мной закрыл перед ней двери приличного общества, вернулась на время в свой монастырь. Потом она изо всех сил старалась снова выйти замуж, но почему-то не сумела, не знаю почему, ведь она была красивой женщиной. В конце концов ей пришлось зарабатывать на жизнь уроками пения. Деревенская девушка, имя которой я забыл, вскоре прославилась на всю округу как искусная прачка.

— Ее ведь звали Церлина?

— Вполне вероятно; но скажите, пожалуйста, откуда вы это знаете?

— По преданиям. Дона-Жуана ди Тенорио до сих пор хорошо помнят. О вас написана величайшая из пьес и величайшая из опер.

— Вы меня удивляете. Я хотел бы посмотреть, как это выглядит на сцене. Но скажите, дают ли они правильное представление о моей личности?

— В них говорится, что женщины всегда влюблялись в вас.

— Да, конечно. Но показано ли в них, что сам я никогда не влюблялся, что я всячески старался напомнить им об их долге и непреклонно противостоял всем их уловкам? Это объяснено?

— Нет, сэр, боюсь, что нет. Скорей наоборот, мне кажется.

— Странно! Как прочно клевета пристает к репутации человека! И я известен и внушаю отвращение как распутник, хотя заслуживаю этого меньше, чем кто-либо другой.

— О нет, вы не внушаете отвращения, уверяю вас. Вы очень популярны. Все были бы ужасно разочарованы, если бы узнали правду.

— Может быть, и так. Жены моих друзей, когда я отказывался бежать с ними и даже угрожал рассказать обо всем их мужьям, если они не перестанут преследовать меня, называли меня рыбой и бесчувственным чурбаном. Вероятно, вы с ними согласны?

— Нет, — ответила я. Затем… не знаю, что сделалось со мной, но с другой стороны это был все-таки не обыкновенный мужчина. Я протянула к нему руку и сказала: — Вы были правы: это были не настоящие женщины. Если бы они уважали себя, они никогда не решились бы соблазнять мужчину, но я… я… я… люблю… — Я остановилась, парализованная удивлением, сверкнувшим в его глазах.

— Даже моя тень не избавлена от этого! — воскликнул он. — А знаете ли вы, сеньорита, что благовоспитанным английским девицам не полагается ночью в поездах объясняться в любви незнакомым джентльменам?

— Я знаю, но мне все равно. Конечно, я не сказала бы этого, если бы вы не были привидением. А так — я просто не могла удержаться. Если бы вы жили в этом мире, я прошла бы двадцать миль ради того, чтобы только взглянуть на вас, и я заставила бы вас полюбить меня, несмотря на всю вашу холодность.

— Именно это они когда-то и говорили мне! Слово в слово, если не считать того, что они говорили по-испански! Постойте, вы хотите робко обвить руками мою шею, спросить, люблю ли я вас хоть немного, и тихо поплакать на моей груди. Бесполезно: моя шея и грудь давно уже стали прахом в земле Севильи. А если вы когда-нибудь решите проделать это с кем-нибудь из своих современников, то помните, что не каждый высокий мужчина, у которого вы повиснете на шее, в состоянии выдержать ваш вес, хотя он в этом и не признается.

— Благодарю вас, у меня нет такого намерения. Еще один вопрос, прежде чем поезд остановится. Когда вы были живы, вы так же не сомневались в своем обаянии, как и теперь?

— Был ли я тщеславен, как они это называли? Разумеется, нет: от рождения я был застенчив. Но бесконечные признания укрепили во мне благоприятное представление о моей наружности, которая, разрешите вам напомнить, только отравляла мое существование.

Поезд остановился; он поднялся и прошел сквозь дерево и стекло двери. Мне же пришлось ждать, пока проводник ее отопрет. Я опустила окно, чтобы в последний раз увидеть и услышать его.

— Прощайте, Дон-Жуан, — сказала я.

— Прощайте, пылкая молодая английская леди. Мы встретимся снова — в вечности.

Кто знает, встретимся ли мы когда-нибудь? Надеюсь, что да.

1887

Загрузка...