С Мухтаром Ауэзовым меня познакомила Куляш Байсеитова после одного из спектаклей «Чио-Чио-Сан». Он был большой, полный, но подтянутый: казалось, Петроград, где он кончал университет, чувствовался и в его манере носить костюм и держать себя. Внешность его была примечательна: лицо удлиненное, глаза большие, овальные, несколько раскосые, губы хорошо очерченные, слегка асимметричные, лоб и высокий и широкий, переходящий в небольшую лысину с торчащими вокруг нее черным можжевельником волосами. Он был похож на византийского мудреца, нарисованного рукой иконописца. В выражении глаз и губ сознание, что он — избранник. И это сочетается с жадным стремлением наблюдать, вбирать в себя новое и новое, хотя сделал он уже так много!
Я словно видела, как за его спиной толпятся герои его книг и пьес, которые с интересом уже прочла или увидела на сцене: «Айман-Шолпан», «Енлик-Кебек», «Кыз-Жибек»… Протянув ему руку, услышала такие слова:
— Запад часто не понимает Востока. В «Чио-Чио-Сан» и либреттист и композитор пользуются Востоком как экзотической приправой к своей типично итальянской опере. Вы дали новое прочтение, влюбившись в дарования наших казахских артистов, почувствовав их природу, неотрывную от их родной страны и от всей громады Востока. Может быть, ваши действующие лица больше казахи дореволюционных времен, чем японцы? Еще недавно наши женщины были так же незащищены и бесправны. Пуччини и вы с Куляш сильно и тонко нашли взаимообогащающую гармонию Запада и Востока, в их гуманистической линии. А за щедрость помощи нашей Куляш — сегодня я влюблен в нее, как никогда, — два вам поклона: наш, казахский, и русский, земной.
Конечно, он не отвешивал мне никаких поклонов, так как Куляш, смеясь, заговорила с ним по-казахски, очевидно, напоминая, что он влюблялся в нее уже не раз после каждой ее новой роли. Это она перевела мне, но он ответил почтительно:
— Сегодня ты на вершине.
Некоторые люди, отправляясь в путешествие, наслаждаются в первую очередь новыми ландшафтами, морями и реками, очертаниями полуостровов, природой. Я люблю природу, но главное, что меня интересует, — самое совершенное создание природы, человек. Люди, когда они самобытны, носят в себе целые миры.
Встречаться с Ауэзовым часто не могла. Но не было случая, чтобы, когда звала его, он не приходил на час-два. Самая короткая встреча с ним всегда будила новые мысли. Право же, пока ближе не познакомилась с ним, казалось, по-настоящему еще и не знала этот народ.
Он прекрасно знал русскую литературу, мировую историю, но народ свой любил со страстью, и эта его влюбленность могла не заразить разве только булыжник.
Как— то он пришел за мной без предварительного звонка по телефону и удивленно спросил:
— Разве вы еще не готовы? Сегодня у нас огромный народный праздник — айтыс акынов. Я никогда не поверю, что это вас не интересует.
Мы с Русей переглянулись, толком не понимая, куда он нас поведет, но пошли за ним.
— Акыны — корни казахской поэзии и музыки. Это — певцы из народа, прекрасно играющие на домбре, сами сочиняющие стихи для своих выступлений. Они обладают поразительным даром импровизации. И вот сегодня на тему, тут же им заданную, они будут соревноваться в импровизации, и комиссия ведущих деятелей культуры присудит победителям призы. На айтыс акынов съезжаются люди из сел, с пастбищ: мы ведь страстные скотоводы. Впрочем, сами сейчас все увидите.
Когда мы подошли к Опере, я увидела поразительную картину: правительственные автомобили, ослики, запряженные в наспех сколоченные возки, верблюды, мотоциклы, лошади… А главное — толпа людей, одетых в халаты, барашковые шапки, светлые платья и яркие жилеты; молодые женщины в низко надвинутых на лоб шапочках с перьями, торчащими, как у гусар, длинные волосы, заплетенные в множество кос, — вот где подлинно казахский колорит, неподдельная радость ожидания родного сердцу праздника!
Спасибо Мухтару, без него мы и думать не могли, чтобы попасть на айтыс, все билеты были проданы еще месяц назад.
— А были женщины-акыны? — спросила Руся Мухтара Омархановича.
— Были, и очень талантливые. О Дине Нурпеисовой я давно собираюсь написать…
Но тут Ауэзова оторвали от нас, и он, наспех дав нам билеты, исчез.
Отец с детства водил нас по ярмаркам, приглашал к нам в дом рожечников, слепцов-лирников, воспитал в нас уважение к искусству народа.
Этот всенародный праздник проходил в помещении театра оперы и балета. Огромная сцена была увешана полотнами с затейливыми, самобытными, радующими глаз казахскими орнаментами. Пол был устлан коврами. Только стол посредине и сидящие на стульях «маститые» говорили о времени этого действа. Впрочем, на столе стоял не традиционный графин со стаканами, а красивый кувшин в окружении расписных пиал.
Из писателей, кроме Мухтара Ауэзова, запомнила Сабита Муканова, тогдашнего председателя Союза писателей Казахстана, тучного мужчину средних лет, который как председатель чувствовал себя аксакалом (главой) невиданного праздника. На меня самое сильное впечатление произвел Габит Мусрепов. Невысокого роста, хорошо сложенный, с лицом цвета слоновой кости и таинственно раскосыми глазами, он свой европейский костюм, дорогой галстук и белоснежную рубашку с отложным воротничком носил, как настоящий парижанин.
Объявление о начале айтыса было встречено громом аплодисментов, приветственными выкриками, кто-то даже стучал ногами от нетерпения. Не зная казахского языка, я, конечно, не могу судить, кто из акынов создал наилучшую импровизацию на тут же заданную тему. Заметила только, что появление каждого из них народ встречал очень приветливо, а в конце некоторым хлопали и шумели свыше всякой меры, вероятно, односельчане, желавшие, чтобы факел победителя достался именно их посланцу… Но когда объявили выступление Джамбула, зал огласился таким криком, что, если бы не улыбающиеся лица, машущие руки и шапки, можно было подумать, что происходит землетрясение. Великому акыну было тогда лет девяносто пять. Невысокий, сухонький, подвижный, он ходил так, будто только что соскочил с лошади, а восторги толпы принимал как само собой разумеющееся. Джамбул но сел, как другие, на стул, он подождал, пока ему подадут роскошно расшитую подушку, скрестил ноги (как мы говорим — по-турецки), положил на колени домбру и запел, вернее, заговорил на музыке все еще звучным голосом.
Крики «бис» сотрясали зал, и после каждой песни красивая девушка в казахском костюме подносила к губам акына пиалу.
Я знала много стихов Джамбула (разумеется, в переводе) и любила их, особенно «Колыбельную»:
«Спят кузнечики в траве,
Рыбки спят в Амударье,
Отчего же ты не спишь,
Черноглазый мой малыш?…»
В моем восприятии Джамбул был лириком. Но здесь, на айтысе, он вел себя, как озорной подросток, которому все дозволено, безудержный в желании чем угодно посмешить собравшихся. Не знаю, что он пел, но взрывы смеха то и дело сотрясали зал, причем особенно были довольны мужчины, смеялись, что называется, до упаду.
Ауэзову доставляло особое удовольствие знакомить меня с современниками, которых он считал выдающимися людьми.
Он рассказывал мне о президенте Академии наук Сатпаеве (позже именно его рассказы дали толчок для постановки пьесы из жизни Сатпаева).
О полковнике Момыш-Улы Ауэзов говорил почти стихами. Я знала о Момыш-Улы из книги А. Бека «Волоколамское шоссе». Однажды меня познакомили с ним, и я, конечно, обратила внимание на его необычно красивую внешность, осанку полководца, резкие суждения.
Он мало с кем общался, но Ауэзова любил, а тот нескрываемо гордился великим сыном своей Родины, много рассказывал о его храбрости, о том, что он прямой потомок легендарных батыров Казахстана, таких, как Кобланды.
Из советских писателей Мухтар Омарханович особенно любил Всеволода Иванова, гордился дружбой с ним, всегда его навещал, когда ездил в Москву.
Но, пожалуй, больше всех восхищался Ауэзов президентом Сельскохозяйственной академии Казахстана Мауленом Мынбаевым. Действительно, это был красавец-человек. Большой, стройный, с ослепительно белыми зубами, шелковисто-черными волосами, так свободно и красиво лежавшими на его голове, словно он полчаса укладывал их перед зеркалом. Как истинный сын народа, которому он отдавал все силы и знания, он держался просто, весело, любил все живое. Каждую неделю он брал с собой Ауэзова на горное пастбище, в колхоз, туда, куда его влекли дела, а Мухтара — любовь к природе, казахским обычаям, людям. После этих поездок Ауэзов часами рассказывал о молодых и старых чабанах, об упрямстве одних и кротости других баранов, о том, что самые красивые глаза у лошади и у верблюда и что женщина, которая смеется, когда ей говоришь: «О, мой дорогой верблюжонок», никогда не сможет понять сердце казаха.
Он привозил с собой новые песни, легенды, услышанные у костра, запах казахских степей… И, право же, мысль оформить фойе фресками на тему «Детям о Казахстане» родилась у меня от общения с Мухой. Он очень гордился, когда его так звали, и объяснил мне, что у русских имена уменьшительные, ласкательные вроде бы сокращают расстояния между людьми, но и снисходительно уменьшают их авторитет: «Васечка, Васенька». А у казахов сокращенное имя — это знак особого уважения. Мухтаром может быть всякий, но Муха — только аксакал.
Я не думаю, что есть человек, который бы лучше, чем он, знал и больше любил историю культуры Казахстана. Он ценил людей, которые искренне хотели и умели приносить пользу Родине, и с момента строительства Театра для детей и юношества Казахстана я обращалась к нему постоянно как к сокровищнице знаний. Он охотно вошел и в художественный совет нашего театра, смотрел спектакли, поразительно глубоко анализировал наши пути-дороги.
Мой интерес к личности Амангельды, Алтын-сарина, Валиханова, Мамедовой наверняка в значительной степени объясняется общением с Мухой; он стал подлинным вдохновителем организации в Тюзе труппы на казахском языке. Для начала у нас было только десять артистов-казахов, и мы с Мухтаром Омархановичем решили «начать дело», показав «Не все коту масленица» А. Н. Островского на казахском языке. Как я была рада, когда обнаружила у себя и архиве его высказывания об этом спектакле!
Имя Абая Кунанбаева благодаря дружбе с Ауэзовым стало для меня почти священным. Ауэзов боготворил Абая. Обычаи и нравы того времени, любая подробность его детства, тяга его к русской культуре, переводы Пушкина, знакомство с Чернышевским и Добролюбовым — все, все, что характеризовало жизнь и творчество великого Абая, во всех деталях было известно Ауэзову. Он так часто рассказывал мне об Абае, что, когда вышла первая книга прославленного романа Ауэзова, я с удивлением подумала, что когда-то уже читала многие ее страницы.
Многие в Алма-Ате говорили, что Ауэзов был сыном Абая. Может, и так — кого это касается? Его духовным сыном он, конечно, был и унаследовал от него огромную культуру, вмещавшую интерес ко всему прекрасному, что есть на свете, и беспредельную любовь к своему народу.
Много, много лет спустя, уже в семидесятые годы, я прочла слова Чингиза Айтматова: «Мухтар Ауэзов был для нас тем же, чем Лев Толстой для русской литературы».
После смерти лауреата Ленинской премии Мух-тара Ауэзова я посетила музей его имени в Алма-Ате, с радостью узнала, что его имя присвоено Казахскому драматическому театру, а также многим школам и библиотекам…