Виктор Шендерович. Здесь было НТВ. М., «Захаров», 2002, 320 стр.
Этой книге куда больше подошло бы название «Записки городского невротика» (см. ниже о книге Вуди Аллена под этим титулом). Написана она гораздо лучше, нежели большинство текстов американца, потому что у автора есть Святое. Жаль, что оно такое специфичное. Всегда лучше, когда во что-нибудь веришь: оно и для творчества благотворнее. Правда, заносит иногда в пафос, но для меня это не ругательное слово.
Если же говорить серьезно, перед нами жуткое и поучительное зрелище — честное и талантливое саморазоблачение человека, имевшего неосторожность поверить в правоту и совершенство одной из сторон в конфликте двух заведомо омерзительных сущностей. Опасно переносить диссидентскую мораль, сформировавшуюся как-никак еще в расцвете советской власти, на ситуацию полной взаимной деградации оппонентов, когда добро от зла уже практически неотличимо. Правду сказать, еще во взаимно открытой переписке Шендеровича с Кохом оппоненты стоили друг друга. Впрочем, в книге «Здесь было НТВ» есть по-настоящему славные страницы, в которых автор обретает вдруг и самоиронию (подлинную, а не имитируемую), и трезвый взгляд на ситуацию и даже позволяет себе ощутить некоторый ужас от того, в какое безнадежное и ложное противостояние его занесло. Как ни кинь, а книга талантливая. Впрочем, это лишь проблески, и автор тут же вновь принимается доказывать неведомо кому (себя он, надеюсь, все равно никогда в этом не убедит), что он настоящий либерал, безупречный, как Киселев, и пассионарный, как Политковская. Как бы то ни было, книга чрезвычайно показательна. После нее начинаешь ненавидеть Гусинского уже по-настоящему. Кем надо быть, чтобы покупать романтического семидесятника, истинного поэта, человека большого и честного таланта, на святые для него понятия свободы, чести, дружества, командной солидарности… и для чего, Боже мой?!
Впрочем, и неправому делу надо уметь служить добросовестно. Книга Шендеровича последовательна, а потому достойна. Автор необычайно честен даже там, где либо передергивает, либо искренне не видит очевидного. Боюсь, из всей команды НТВ настоящим идеалистом остается только он. Получился своеобразный «Арион» наоборот: певцу, кажется, как следует переломало ребра, о чем он и кричит на трехстах страницах, покуда прочие обитатели челна сушат влажные ризы на солнце под скалою и сами, кажется, не очень уже понимают, куда ж нам плыть.
Эдуард Лимонов. В плену у мертвецов. М., «Ультра-Культура», 2002, 440 стр. («Жизнь запрещенных людей»).
Это очень страшная книга — лефортовский дневник Лимонова. Самая страшная из написанных им в тюрьме. Про тюрьму в России не то чтобы любят читать (как такое любить?), но читают усиленно, потому что не застрахован никто. Вариант Лимонова, казалось кому-то, не худший: в Лефортове, тюрьме для государственных преступников, нет давки в камерах и есть минимальная возможность писать. После этого дневника видно, что Лимонову и в Лефортове не дают покоя: прессуют при помощи сокамерников, утонченно пытают надеждой, врут на него, как на мертвого, и очень надеются, что именно таким мертвым он и станет. Чтобы не пришлось уже доказывать его вину и можно было спокойно вписать новую строчку в мартиролог отечественной словесности.
Я не хочу тут обсуждать партийные программы Лимонова, его взгляды, обоснованность его вины и проч. Я хочу только, чтобы эту книгу прочло возможно большее число людей, потому что она, и только она, открывает истинное лицо России и российской власти в частности. Из дневников и очерков Лимонова отлично видно, кто тут настоящая оппозиция и кто, смея называть себя государственником, эту оппозицию давит — просто за то, что она талантлива. Я не говорю уже о потрясающей новелле «Возлюбленная партии». Очень может быть, что все это — болезнь Лимонова и вся партия — его болезнь. Но что делать в нынешней России человеку с темпераментом солдата и любовника, с биографией романтического поэта? Поневоле с ума сойдешь.
Поздравляю вас, Эдуард Вениаминович, с шестидесятилетием. Как хотелось бы, чтобы вы встречали его уже на воле.
Давид Самойлов. Поденные записи. В 2-х томах. М., «Время», 2002. Т. 1 — 420 стр., т. 2 — 450 стр.
Дневники Давида Самойлова — не самое приятное чтение, и автор их — не самая приятная личность. Какую-то мучительную несвободу и скованность преодолевает он на каждом шагу, силясь договориться до последней правды и в последний момент пряча ее за новоизобретенными наименованиями, перекодировками и умолчаниями. Это же касается и многих стихов Самойлова, среди которых есть первоклассные, а есть и такие, что возникает опасный вопрос: ну да, замечательная ледяная броня, но есть ли что-то за этой броней? Трудно согласиться с самойловской апологией хорошего вкуса и с искренним желанием «сбежать с уроков» (определение Слуцкого), «выпасть из фуры в походе великом» (определение авторское). Боюсь, что такое желание диктовалось не самым почтенным стремлением быть правым всегда и перед всеми, а этого, к сожалению, не бывает: даже музыка не всегда права. Для меня убедительнее заблуждавшийся Слуцкий, писавший почти ежедневно, или уж ироничный и либеральный Львовский, бросивший писать вовсе (а как начал!). Стихийный государственник Самойлов, воспитанный пушкинской традицией, все пытался примирить это свое полуосознанное государственничество с вроде как обязательным, предопределенным, почти навязанным либерализмом; преклоняется он все равно перед Солженицыным, а не перед Копелевым и не перед Сахаровым (эти — милые, но — «свои», домашние, не великие).
Государство необходимо. Лучше государство, чем гражданская война. Он твердит это, постоянно боясь оказаться (или показаться) бесчеловечным, и вечно оговаривается: цель, во имя которой гибнут люди, есть цель аморальная… Хватит гордиться тем, что были на войне… Однако по дневникам видно: война была его лучшее время, и он не врал, признаваясь: «А хорошо бы снова на войну!» Или: «Я б желал быть маркитантом при огромном свежем войске». Что любишь — о том не врешь. Сравните военную прозу Астафьева и Окуджавы, погодков (1924), мальчишек: их война оглушила, подавила, представлялась хаосом. Самойлов воюет сознательно, расчетливо и не без удовольствия, наслаждаясь статусом государственно востребованного человека. Он на войне рассуждает. Он к ней готовился и на нее рассчитывал. Это было самое гармоничное для него время — время единения личности и страны; задуман он был поэтом государственным, был из того теста, из которого делаются гении, и трагедией его жизни стало отсутствие государства, которому он мог бы искренне и талантливо послужить. Признаться себе в этом он, похоже, так и не решился, но из дневников это вполне очевидно.
Попытки либеральной интеллигенции присвоить Самойлова обречены. С диссидентами его почти ничто не связывает, кроме личной приязни; в их действиях он не видит ни плана, ни искренности. Из младших современников ему особенно приятен имперский Бродский, из старших — державная Ахматова. Во времена, когда хороший тон требовал исповедовать кухонный либерализм, Самойлов оказался заложником ситуации. Время читать его, думается, пришло только теперь. Чтобы хоть наедине с собой договорить то, чего недоговаривал он.
Джозеф Хеллер. Видит Бог. М., «Иностранка» — «Б.С.Г.-Пресс», 2002, 575 стр.
Бог ведает, почему Сергей Ильин перевел «God Knows» как «Видит Бог», но в остальном с Хеллером он справляется куда лучше, чем с Набоковым. Впрочем, этого бруклинца переводить не так уж сложно. «Видит Бог» — один из лучших романов Хеллера на уровне «Catch-22», хоть и послабей, чем «Something Happened»; это ни много ни мало старческая исповедь царя Давида, самое метафизичное и поэтическое, при всем хеллеровском скепсисе, сочинение нашего автора. Получилась грандиозная и печальная хроника отпадения человечества от Бога и неутомимых поисков этого Бога. Само собой, Хеллер проигрывает в единоборстве с Ветхим Заветом, как проигрывает всякий автор, берущийся за библейский материал, будь он хоть Томас Манн. Прелесть в том, что в случае Хеллера проигрыш входит в изначальные условия игры, он предусматривается и составляет существенную часть замысла. Можно сказать, что весь Хеллер — хроника такого поражения и именно в этом противоборстве. Если Горький полагал, что Соломон у Куприна сильно смахивает на ломового извозчика, то и Давид в романе «God Knows» сильно смахивает на Йоссариана или Боба Слокума — персонажей, которых Хеллер изобрел прежде; однако все эти герои гораздо лучше ломового извозчика. Проигрывают они с достоинством. Вот где высота взгляда и подлинный жар метафизического вопрошания, вот где даже вечное иудейское брюзжание вытягивается на уровень высокой поэзии (будь у Горенштейна чуть больше юмора, он написал бы свой «Псалом» именно в этой тональности — впрочем, это и хорошо, что большие писатели всегда разные). Хеллер отважно совмещает библейский стиль с городским жаргоном последней трети века и гораздо отважнее Шендеровича противоборствует с миропорядком (да и Собеседник у него рангом повыше, нежели Путин): вот что значит ставить себе серьезные задачи. Впрочем, всякому читателю хеллеровских романов, напоминающих гигантские музыкальные сочинения с варьирующимся и ритмически повторяющимся сквозным мотивом (кажется, это называется фуга), надо быть готовым к тому, что периодически встречаются длинные скучные куски. Их можно спокойно пропустить, чтобы прочесть после, под настроение. Думаю, в расчете на это он и писал.
Алан Уильямс. Дневники Берии. М., «Б.С.Г.-Пресс», 2002, 300 стр.
В начале семидесятых на Западе почти одновременно вышли две чрезвычайно любопытные книги, сочиненные однофамильцами. Одна, «Слово», — в прошлом году переведенный у нас и почти никем не замеченный роман американца Робина Уильямса; эта книга, когда бы не известная слащавость финала и банальность любовной линии, могла бы стать подлинно великой. Давно я не читал более остроумного и точного трактата о христианстве в форме триллера. Вторая, «Дневники Берии», — роман английского политического журналиста Алана Уильямса. В обеих речь идет о подделках: в «Слове» — о новонайденном Евангелии, в «Дневниках Берии» — об интимных записях сталинского наркома, сочиняемых британским журналистом и русским эмигрантом.
Конечно, с Робином Алана не сравнишь, но книжка весьма забавна, ибо раскрывает лабораторию создания альтернативной истории. Вот сидят два остроумных человека, которым надо заработать. А давай напишем, что Ежов уцелел и работал паромщиком на Дону? Ведь могло быть, запросто! А давай сделаем Шелепина педерастом? Я тебе точно говорю, он мальчиков любил, все знали! И уж конечно, напишем, что Берия убил Сталина. Это будет наша сенсация, прикинь, и главный эпизод!
Альтернативная история шьется из слухов, но не только. Она возникает из чувства изящного. Изящнее было бы сделать так, как придумаем мы, а не так, как было. Дмитрий Фурман уже заметил, что и царевича Димитрия на самом деле не убивали, и московские дома вполне могли быть взорваны без участия ФСБ. Но легче всего закрепляется версия, соответствующая детективному канону. А не какая-нибудь там заурядная, в которой работают случайности.
Вот об этом — роман, построенный на замечательном знании читательской и писательской психологии. Саморазоблачительный. Чрезвычайно смешной местами (как почти любая западная книга о России). Очень показательный и еще в одном отношении: русский эмигрант, торгующий Родиной, выведен тут крайне малоприятным типом. Нигде не любят русских, даже когда они прозрели и оценили ценности демократии; ну что ты будешь делать…
Гаррос-Евдокимов. [Голово]ломка. СПб., «Лимбус-Пресс», 2002, 270 стр.
Строго говоря, этих юношей двое. Высокого, громогласного и патетического Сашу Гарроса никак не получается отождествить с маленьким, тихим и язвительным Андреем Евдокимовым. С обоими я знаком давно, роман их прочел в рукописи и обрадовался ему еще тогда. После того как Лев Данилкин с почти неприличной пышностью расхвалил «[Голово]ломку», назвав ее лучшим дебютом за последние лет десять (предыдущим лучшим дебютом со времен Гоголя были у него елизаровские «Ногти»), как-то даже и неловко признавать, что книга действительно очень хорошая. Прекрасный стиль. Смешные диалоги. Точные детали. И социальный протест, который я так люблю.
Гаррос и Евдокимов живут и творят в идеальной ситуации: в Латвии, в Риге, служа в русскоязычной прессе. Как бы в чужой стране, в эмиграции, а все-таки не совсем. Родина их — безусловно, русская классическая культура (а вовсе не компьютерные игры и уж тем более не Тарантино), но ведь эта Родина всегда там, где ты. Зато вокруг — чуждый мир, который можно ненавидеть и тем подзаряжаться. Это книга о ненависти к имитации работы, к дикому капитализму, тупым начальничкам с гэбэшно-комсомольским прошлым и проч. Это плевок в харю новым временам. Это чрезвычайно молодое и азартное сочинение о том, как герою надоело терпеть и приноравливаться. Плюс к тому оно замечательно написано, пластично и плотно. Самая легкость всех аппетитно описываемых расправ не должна смущать читателя: нет, это не игра, это, увы, такая реальность. Но зачем же вы все, господа хорошие, так построили эту реальность, что вас можно только убить, а больше ничего сделать нельзя? Ни уговорить, ни сместить, ни переизбрать. Только — чпок. С глубоким удовлетворением и без малейшего сострадания. Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы за убедительно-победительной интонацией этого боевика расслышать жалобный визг безнадежно книжного интеллигента; однако, кажется, догадка авторов о том, что на современного Раскольникова не найдется ни одного Порфирия Петровича, не говоря уж о Соне, — совершенно верна.
Хорошая эмоциональная разрядка для всех униженных и оскорбленных как на территории бывшего СССР, так и за ее пределами.
Юрий Коротков. Попса. М., «Пальмира», 2002, 415 стр.
Юрий Коротков, Валерий Тодоровский. Подвиг. М., «Пальмира», 2002, 350 стр. («Российский сюжет»).
Сценарист Юрий Коротков выиграл первый конкурс «Российский сюжет», и вот его книга издана. Попутно опубликован кинороман, написанный вместе с Валерием Тодоровским: помню, как десять лет назад Тодоровский носился с идеей сделать эту дорогую и эффектную картину, — и вижу, что режиссерская его судьба могла быть куда предпочтительней, найдись тогда на нее средства. У меня нет особенных иллюзий относительно коротковской прозы, и у него их нет тоже — не зря книга, включающая четыре повести, носит негордое название «Попса». И тем не менее если суждено российской прозе возродиться — ее выручат сценаристы. Лучшими из них были Луцик и Саморядов (книга их повестей «Праздник саранчи» представляется мне лучшим прозаическим сборником девяностых). Очень хорошо пишет Геннадий Островский. И в восьмидесятых, и в девяностых трудно, но необходимо было читать сухие, жесткие киноповести Миндадзе. В кино есть фабульная напряженность и социальная точность, есть быстрый, репризный диалог и двумя-тремя штрихами обозначенный пейзаж. Любовь обязательно и лучше, чтобы роковая. Хороший писатель либо уходит в кино, как Сорокин, либо приходит оттуда, как Коротков.
«Попса» — это четыре повести с лихим криминальным сюжетом на редком ныне, хорошо прописанном социальном фоне (действие происходит не в клубной тусовке, и не в новорусской среде, и даже не в блатном мире, а в обычной обывательской Москве или маленьком шахтерском поселке). «Подвиг» — история о семидесятниках, о поколении, родившемся накануне гагаринского полета, и о единственной возможности совершить подвиг в душном, замкнутом, страшно напряженном мире позднего СССР (подвигом оказывается теракт, угон самолета). В каждой строчке Короткова чувствуется эротическое напряжение — заряд, полученный из тех времен; слог его нейтрален, но сжат и быстр, текст свободен от лишних подробностей, автор никому ничего не хочет доказать. Он, собственно, пишет не для читателя, а для режиссера. И как хотите, но из всех на моей нынешней полке книг именно эти две мне было интересней всего читать. Просто читать: в поезде ехать и не отрываться, пока не закончу.
После прочтения коротковских текстов не остается, пожалуй, никакого особенного послевкусия. Но образ времени — ненастоящего, мучительно тоскующего по тому, чтобы стать настоящим, — есть. Попса, она ведь тоже зеркало души. «Подвиг» — так и вовсе хорошая книга, некоторые эпизоды сделали бы честь любому писателю-семидесятнику, если б ему разрешили тогда такое написать. Короче, я за то, чтобы писать про жизнь и интересно.
Вуди Аллен. Записки городского невротика. СПб., «Симпозиум», 2002, 350 стр.
Почти любой фильм Вуди Аллена очень хорош в первые десять минут, но чрезвычайно утомителен во все остальное время. Всегда приятен вид человека, для которого нет ничего святого, и потому чтение алленовских пародий в те же первые десять минут доставляет массу удовольствия. В следующие десять минут выясняется, что в комплексах мелкого горожанина, сколь бы сильно он сам себе ни опротивел, нет ничего особенно интересного. При чтении Аллена выясняется поразительная вещь, а именно некий врожденный порок всей американской словесности и кинематографии последних лет двадцати: это необычайно мелкое кино и скучная литература, особенно когда речь идет о масштабных экранных блокбастерах и страшных бумажных триллерах. Черт его знает, куда делся и почему иссяк порыв великих американцев — от Томаса Вулфа до Орсона Уэллса — с нуля создать новую, великую культуру. Возможно, беда еще и в том, что я так люблю южан, а победили северяне. Причем в масштабе, далеко превосходящем отдельно взятую гражданскую войну. Пародии Аллена на Кафку и Кьеркегора ужас как милы, но и они лишь подчеркивают величие оригинала и непобедимую пошлость пародиста. Некоторые реплики в знаменитых алленовских скетчах заставляют предположить, что нам всю жизнь лгали и культовый герой американской интеллигенции живет не в Манхэттене, а на Брайтоне. Иногда мне кажется, что если бы Шендерович чуть меньше внимания уделял текущей политике или хоть рассматривал бы текущий кровавый режим как часть всеобщего ужасного миропорядка, он давно превзошел бы Аллена по множеству параметров — хотя бы потому, что не снимает кино; впрочем, не исключено, что, если бы Аллен чуть меньше внимания уделял своему здоровью и чуть больше — текущей политике, он тоже превзошел бы Шендеровича.
Владимир Спектр. Face Control. М., «Ad Marginem», 2002, 280 стр.
Вероятно, это одна из самых плохих книг, изданных по-русски за последние годы. Правда, как заметил Лев Пирогов, тут и самый плохизм работает на идею, ибо «Ad Marginem», судя по всему, затеял целую галерею автопортретов в исполнении типичных представителей современной российской молодежи. Спектр (наверняка псевдоним) у нас представляет клубную публику. Герой работает в рекламном бизнесе, нюхает кокс, изменяет жене с роковой бледной клубной девочкой, которая тоже замужем, и при описании малейших движений своей души не забывает упомянуть о том, как он был в данную секунду одет (все лейблы даны латиницей, типа как большой).
Герой — классический лишний человек. Страдает он ужасно. Он ненавидит пролетарское быдло, окружающее его дома, и бандитское быдло, окружающее его в клубах. В чем тогда его отличие от героя занесенной мною в плюсик «[Голово]ломки»? В том, что сам он от этого быдла ничем не отличается. Более того, он является классическим, стопроцентным жлобом, оценивающим прежде всего стоимость костюма своего визави. Изъясняется он слогом, более всего напоминающим монологи Присыпкина. Быдло дорвалось до сливок культуры и цивилизации, посещает Прагу и побережье Красного моря, водит дорогие машины и усиливается любить. «Подумав об этом, по моим щекам потекли слезы», — каков Кирджали! Попутно герой не устает ругать Отечество за то, что оно такое холодное и грубое. Честно говоря, я мог бы многое простить этому персонажу, возьмись он, подобно Вадиму Аплетаеву из той же «[Голово]ломки», за пистолет, хотя бы и виртуальный. Но вы, вероятно, и так догадались, за какой единственный предмет он способен схватиться. Иногда по ходу чтения я принимался надеяться: уж не пародия ли он? Ну нельзя всерьез писать такие вещи! Вдруг Владимир Спектр и Владимир Козлов (см. ниже) одно и то же лицо, попросту нанятое писать про все социальные группы подряд? Вообще не похоже. Потому что, если это выдумка, стилистическое упражнение, — перед нами серьезный писатель. Может, Сорокин? В конце концов, стилизаторство — его конек, да и имя совпадает.
Владимир Козлов. Гопники. М., «Ad Marginem», 2002, 285 стр.
Эта книга еще хуже предыдущей. Потому что если «Face Control» предполагает хотя бы минимальную речевую характеристику протагониста, то в «Гопниках» речь главного героя нейтральна, как сорокинская в «Сердцах четырех». Тут нет даже попытки индивидуализации. Возможно, авторская (издательская) установка в самом деле такова — дать одни реалии, без намека на личность, чтобы личность эта не заслоняла жизнь. В таком случае избран путь заведомо бесперспективный: чем ярче протагонист, тем видней среда, это старый закон, отлично подтверждаемый всеми физиологическими очерками от «Конармии» до «Однажды в Америке». Чтобы проиллюстрировать пустоту и скуку жизни провинциального подростка, профессиональному писателю не понадобилось бы тратить триста страниц. Это же, впрочем, касается и жизни среднего пиарщика или рекламщика (см. выше). Попытка написать роман без психологии вообще — еще одна любопытная иллюстрация к нашей глубоко халявной эпохе, и автор закономерно терпит грубое, показательное поражение (боюсь, в отличие от хеллеровского случая, оно в его планы не входило: он думал, что в зияниях, пустотах и умолчаниях обнаружатся бездны). Получилась очень скучная книга. Хорошо хоть без ошибок в употреблении деепричастных оборотов. Поскольку автор не употребляет их вообще. Добычин, твою мать, как выразился бы Владимир Козлов.
Но вот я думаю (за это время привык уже отыскивать «что-то» в любом «ничто»): вдруг истинная цель нового проекта Александра Иванова — показать, что жизнь в деидеологизированном обществе немыслима? Ведь герои обеих упомянутых исповедей так кисло живут именно потому, что им верить не во что, делать нечего. Вдруг следующее повествование будет про отчаянного нацбола, поклонника Че Гевары, фаната молодежного отряда «Трудовой России»? Вдруг эта серия задумана совместно с Прохановым и исполняется силами авторов «Завтра» с единственной целью — проиллюстрировать бездуховность и пустоту существования в обществе потребления? Не удивлюсь. Отчасти обрадуюсь. Особенно обрадуюсь, если книга, венчающая цикл, — роман об осмысленной жизни борца — будет написана еще хуже, чем все предыдущие.