Губайловский Владимир Алексеевич родился в 1960 году. Окончил мехмат МГУ. Поэт, эссеист; постоянный автор нашего журнала. Живет в Москве.
Припомни свое опустевшее детство.
Немного растерянно пробормочи:
Что, милый, тебе перепало в наследство?
Пронзительный запах кошачьей мочи.
Колени и локти в порезах и цыпках
И след от шнуровки мяча на лице.
Мне это сыграют на ангельских скрипках,
Мне именно это сыграют в конце.
Как голос, застрявший в гортани,
ни вытолкнуть, ни расплескать.
Заплаканной девочки Тани
мне мячик уплывший искать.
Как я, одномерный схоластик,
исчислил объем и размах,
пока карандаш или ластик
непрочно держались в руках.
Поэзии слабая влага.
Испарина, пот на усах.
Ходивший на поиски блага
неблагообразно пропах.
Дорожка натоптана к раю,
герой или подлинный враль,
ходивший по краю, по краю
и переступивший за край.
Мой единственный творческий вечер состоялся в начале марта восемьдесят девятого года в Салтыковке на даче. Присутствовали: от критики — Костя Пантуев, мой друг и тонкий ценитель поэзии, прозы и прочего, стихи мои не любивший, но ко мне всегда относившийся благосклонно; от поклонниц была Татьяна, меня никогда не любившая, но смотревшая на чудное животное благосклонно. Жаль, мои животные качества ее христианскую душу и тело ее христианнейшее совершенно не волновали. От публики был Сережа, тогда — аспирант мехмата, сказать о котором нечего, потому что он жив, слава Богу, и, несмотря ни на что, ко мне до сих пор благосклонен. Я прочитал вступление, предложив выпивать и закусывать, чтобы не было слишком скучно, но к вину никто не притронулся, пока не закончилось чтенье. Пили очень торжественно — «Гурджани» и «Цинандали». Костя сказал: «Однако ты расписался за год, много всего написал». Этим процесс обсуждения начался и закончился. Через четыре месяца Костя Пантуев умер. Покончил с собой, выпив пригоршню снотворных таблеток. Эти четыре месяца я помню настолько четко, буквально до тени жеста, до льдинки, до вкуса снега, до колеи в Салтыковке, тополей возле Павелецкой, до запаха бензиновой гари и пуха, щекочущего ноздри. Я лежал как озеро. Если меня что-нибудь касалось, то это была ресничка, прилипшая к яблоку глазному, или лист, упавший на воду. Если что-то со мной случалось, то трогало только оболочку, а случилось всего много. В ночь на четвертое апреля родился мой сын Ваня.
Бывает удивительно хорошо. Ни почему, беспричинно. Прогуливаю собак по ноябрьской слякоти, прихваченной первым бесснежным морозом, и вдруг этот сладкий укол: — потому что ничего у меня не болит, — потому что свободен на целый вечер вперед, — потому что здоровы и живы чада и домочадцы… Это — длится недолго. Это — всегда мгновенье. Тихое счастье, малое, глупое. Но другого и не бывает.
Грехов-то и тех существенных нет.
Все по мелочи, и покаяться не в чем.
Чем же ты занимаешься столько лет?
Продал бы душу, умер бы певчим
дроздом. Так ведь нет, живешь,
если это можно назвать словом
жизнь или судьба. Бельевая вошь,
путешествуя по простыням и покровам,
видит суровые горные ледники,
и, пригорюнившись на краю обрыва,
смотрит на заходящее солнце из-под руки,
и вспоминает щель, где была счастливой.
Все, что я завершил, кончалось словом «аврал».
Я долго на свете жил, потому что не умирал,
потому что земля была слишком тверда для меня,
потому что я не хотел и не мог ничего изменить.
Табачок горек на вкус, да запах сладок его.
Если я кого-то боюсь, то себя самого.
От себя-то не убежишь, не спрячешься под кровать.
Если ты сам решишь, кого тогда упрекать?
Похрустит под ногой ледок и превратится в грязь.
Ну что ты скажешь, дружок, напоследок? Жизнь удалась?
Однажды к поэту Блоку
пришел молодой Шкловский.
Он рассказывал долго и ловко
о своих формальных открытьях.
Поэт внимательно слушал
и сказал на прощанье: —
То, что вы говорите, интересно необыкновенно,
но поэту знать это вредно.
Я ваши слова забуду так быстро, как только можно.
Разве физическое страдание — только утрата сил и времени? Оно разрушает тело, но для духа оно лечебно. И это довольно часто единственное лекарство.
Звезда наливается светом, как августовская лоза.
Я убеждаюсь в этом, к небу подняв глаза.
Отяжелели грозди после июльских гроз.
Налитые светом звезды я вижу сквозь линзу слез.
Сад постепенно вянет, слива уже сошла.
Сын подойдет и встанет возле кухонного стола.
Это — вершина лета и его перекат.
Тяжелые капли света, как слезы, падают в сад.