Сенчин Роман Валерьевич родился в 1971 году в Кызыле
Сенчин Роман Валерьевич родился в 1971 году в Кызыле. Закончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов» и др. Лауреат премий «Эврика», «Венец» и др. Живет в Москве.
Собираясь в пятый класс, дочка заявила, что детство кончилось и нужно отдать игрушки другим.
— Настя, — жена чуть не заплакала, — детство не кончилось, что ты говоришь… Но ты права, с большей частью игрушек пора попрощаться.
Еще четыре года назад, перед первым классом, Дробов с женой попытались избавить дочкину комнату хотя бы от части этих рваных зайцев, пыльных мишек, кукол без ног и прочего детского хлама, но тогда Настя отобрала всего три-четыре вещи, а остальное оставила: «Я не могу без них! Мне без них будет страшно!». И вот теперь сама…
Дробов обрадовался, хотя посчитал нужным сказать:
— Ты подумай до завтра, и завтра соберем. Я куплю специальный пакет и унесу маленьким детям.
На другой день, возвращаясь с работы, он купил в магазине подарков большой пестрый плотный пакет. Семьдесят рублей отдал. Но не в черный же мешок загружать — пусть у дочки останется доброе воспоминание.
И вот после ужина втроем сидели на полу перед горкой игрушек.
Одни, Дробов помнил, подарили Насте они с женой, другие — гости или в садике на день рождения, на Новый год, другие праздники; что-то покупали в «Макдоналдсе» и «Ростиксе» — эти детские наборы, но большая часть непонятно откуда взялась. Даже на вид — старые, прошлых десятилетий игрушки. Наверное, так же попали они к Насте, как вскоре многое из этой горки достанется другим, нынешним трехлетним, пятилетним, чтобы еще через пять-семь лет перекочевать к следующим.
— Насть, — жена покрутила какого-то исцарапанного супермена без руки, — его никому не надо отдавать. Он совсем старенький.
— Зато очень сильный, всех побеждает.
Но Настя посмотрела на супермена, и в глазах появилось что-то взрослое, очень взрослое, испугавшее Дробова; такой взгляд у завсегдатаек торговых центров. Дескать, мы знаем на все настоящую цену, чем отличается оригинал от реплики, нас не наколоть.
— Ладно, — сказала Настя твердо, — выбрасывайте.
Дробов отложил супермена-инвалида:
— Я отдам его одному мальчику. Он собирает суперменов, ремонтирует…
И, опережая вопрос жены: «Какому еще мальчику?» — подмигнул ей: «Куда-нибудь дену».
Вроде бы простой процесс — загрузить пакет, освободив ящики пластмассового комода, пространство под кроватью, под письменным столом, а на самом деле — мучение. Тягостно.
Жена не выдержала, поднялась:
— Пойду на кухне приберусь. Посуда еще немытая… Настюш, не засиживайся, уже спать скоро.
Некоторое время дочка молча, как-то механически, брала левой рукой игрушки, мгновение смотрела на них, перекладывала в правую, а потом уж клала в пакет. Дробов даже обрадовался — еще минут десять в таком темпе, и горка исчезнет. Но механичность оказалась обманчивой — Настя уронила руки и посмотрела на Дробова с тоской и болью.
— Пап, а «Побег игрушек» — это совсем-совсем сказка?
— В смысле?
— Ну, что они страдают, мечтают вернуться…
— В общем, да. — И уже твердо Дробов добавил: — Конечно, сказка. — А сам молил кого-то, чтоб Настя не вспомнила тот случай перед первым классом.
Буквально на первое сентября это случилось: она легла спать, на спинке стула висела готовая форма: клетчатый сарафан, белая блузка, колготки, на полу — черные лакированные туфли, на столе — банты, заколки, ранец… Все, готова к школе, новая жизнь.
И часов в одиннадцать — Дробов с женой тоже уже легли — в дочкиной комнате раздался шум. Непонятный, жуткий.
Вбежали, включили светильник. Настя сидела на кровати, глаза огромные, недоуменные. А возле кровати, лежа на боку, перебирал ногами и ржал единорог, под кроватью шипела плита для готовки… Каким образом они включились, тем более одновременно, непонятно.
Дробов, не веривший в чудеса, потом себя убеждал, что Настя нечаянно нажала кнопку у единорога под гривой, а плита давно сошла с ума, иногда ни с того ни с сего начинала шипеть и булькать, но все-таки чувствовал, что это неспроста, не абсолютно случайно...
Нет, Настя не вспомнила или не захотела вспоминать.
— Но к игрушкам в любом случае нужно уважительно относиться, — сказал Дробов. — Отдам их хорошему ребенку, а от него потом они перейдут к следующему… Многие игрушки очень долго живут.
— А как ты узнаешь, что он хороший?
— Ну, посмотрю… поговорю…
«Лишь бы не спросила, где я его встречу». И, чтоб перевести разговор, Дробов поторопил:
— Давай, Насть, заканчивай. Уже действительно поздно.
— О, пап, смотри! — Дочка подняла голую, со спутавшимися волосами куклу барби. — Смотри, какие я ей когда-то ресницы пушистые сделала!
Вокруг глаз ручкой было нанесено много-много черточек. Вверх и вниз, вбок. Синяя паста выцвела (а может, отмыть ее пытались) и стала яркой, почти лазурной. От таких ресниц взгляд у барби был глуповато-удивленный и в то же время какой-то беззащитный и соблазняющий.
— Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет, — вдруг спел Дробов.
Спел и удивился: он не слышал эту песню давным-давно, казалось, наглухо забыл о ней, как о многом забываешь к сорока годам, и вот, в подходящий момент, песня взяла и всплыла, и не только этот припев, а кажется, вся целиком: «Опять суббота, семь часов, и ты одна опять. Подружка с мальчиком своим опять ушла гулять…».
— А кто это поет? — заинтересовалась Настя, принимая куклу обратно. — Про кого?
— Была когда-то такая певица, Барби. — И Дробов усмехнулся тому, что помнит и это. — Пела такую песню.
Дочка тоже усмехнулась:
— Ее прямо так и звали?
— Ну, сценическое имя. А как на самом деле — не знаю. Тогда это скрывалось, кажется, а потом она куда-то исчезла. И песни перестали крутить.
— Я оставлю барби, — сказала дочка. — Платье ей сделаю потом… И вот эти игрушки. — Оказывается, она откладывала за спину, словно прятала, кое-что, видимо, особенно ей дорогое.
— Конечно! Что-то нужно оставить на память.
Закончили. Настя умылась, ушла спать. Дробов поставил пакет в прихожей; супермена сунул в карман куртки. Лег на тахту рядом с женой.
По телевизору показывали «Камеди клаб». Неуемные ребята веселились и веселили зрителей.
Какое-то время Дробов пытался понять смысл шуток и острот, включиться, а в голове толкались, стремились освободиться из-под толщи времени давние воспоминания. Дробов этого не хотел — воспоминания чаще всего доставляли боль, сжигали и без того скудные запасы энергии; и сейчас он всячески пытался остаться вот таким, лежащим, отдыхающим, вяло улыбающимся шуткам в телевизоре. Да, было прошлое, но есть настоящее, будет завтра, послезавтра, и это важнее того, что случилось двадцать лет назад, пятнадцать, десять. И даже вчерашний день уже не так важен — пережили его, и слава богу.
Дробов давил воспоминания, запихивал обратно под толщу и в то же время удивлялся, как легко выскочила на язык давняя песенка, как на секунду стало приятно, и как тревожно, неуютно было сейчас, когда она потянула за собой остальное… И в голове вертелось, как поцарапанный винил: «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет…».
— Что, засыпать будем? — спросила жена и провела ладонью Дробову по груди.
— Да, надо, — отозвался он и, может, как-то не так, не таким тоном отозвался, потому что жена забеспокоилась:
— Что-то случилось? Леш…
— Да нет, нет. Устал просто… И эти игрушки — грустно все-таки…
— Растет дочка. Десять лет. А кажется, вчера только бегали по рынку, искали ванночку подешевле.
Десять лет назад. Две тысячи второй год… Жена лежала в роддоме на сохранении больше месяца. Дробов, конечно, не мог работать по прежнему графику, а дисциплина в их компании была жесткая. И после нескольких отгулов, пары-тройки опозданий потребовали написать заявление.
Дробов уволился с легкостью — попросту стыдно стало осознавать, что в тридцать лет, вот-вот отец, взрослый человек, он работает экспедитором. Но новое место не находилось; с деньгами сразу стало туго. И его родители, и родители жены, конечно, помогали, но все мгновенно на что-то тратилось.
В итоге Дробов снова устроился экспедитором. До того развозил молочные продукты, а теперь стал развозить пиво. Зарплата была немного выше, но статус остался прежним, даже слегка упал. Одно дело — молоко, йогурты, сырки, а другое — пиво. И вообще такая работа уже мешала жить: москвич с немосковской работой… А когда-то на статус в таком его смысле Дробову было абсолютно плевать.
Отлистнул еще десять лет… Весной девяносто второго вернулся из армии. Энергия зашкаливала — новая, послеармейская жизнь совпала с новой жизнью страны… Ну, не совсем новой, но то, что два года назад, в восемьдесят девятом, было почти подпольным, стало доступным, модным. А главное — возраст самый подходящий для того, чтобы что-то свершать, реализовать идеи, как принято теперь говорить. Ведь одно дело, когда тебе семнадцать и ты многого хочешь, но почти ничего не можешь и не умеешь, а другое — двадцать, два года из которых ты протомился, протосковал, прозлился на зоне под названием в/ч…
Лет с тринадцати-четырнадцати Дробов увлекался рок-музыкой. Бегал в подвалы, в районные дома культуры, какие-то квартиры на концерты, собирал записи. Копил деньги на бобины для магнитофона, немного позже — на пластинки… Раз двадцать посмотрел фильм «Взломщик», в котором играл его тогдашний кумир Константин Кинчев и вообще впервые, кажется, рок-культура была показана подробно, крупным планом. А на такую мелочь, как мысль, что из-за рока у героев много неприятностей и даже трагедии, что синтезатор украли, большинство зрителей не обращало внимания.
Да, в восьмидесятые, героические восьмидесятые, Дробов и его друзья были маленькими. Впитывали, фанатели, ощущали желание тоже что-то делать, но ничего делать еще не умели. Так, бренчали на дешевой акустике, сочиняли глупо-банальные песни, которые и разучивать было стыдно. А вот в девяносто втором…
Дробов пришел из армии злым. Злоба копилась в нем два года — армейская дисциплина, пафосные построения и выносы знамени казались абсурдными, идиотскими на фоне разваливающейся страны, ежевечерний просмотр программы «Время» будоражил и не давал уснуть; в августе девяностого погиб Виктор Цой, в октябре девяносто первого — Майк Науменко, а оставшиеся рок-музыканты запели какие-то странные, совсем не про жизнь, не про происходящее, песни. Даже сибирский панк Егор Летов ушел в искусственную, убогую мистику. «Летели качели без пассажиров, без постороннего усилия, сами по себе». Казалось, рокеры, очень много сделавшие для перемен в стране (которая из-за этих перемен в итоге и распалась), первыми испугались и стали прятаться от реальности.
Из казармы Дробов искал новые живые песни, но не находил. Туманное не понимал, откровенно стебное, вроде Лаэртского, «Сектора газа», не любил. Много месяцев надеялся, что в последней пластинке «Кино» есть настоящее, — даже выписал ее прямо в часть (пластинка тогда распространялась вместе с полиэтиленовым пакетом и плакатом), прятал в каптерке, искал по части проигрыватель с хорошей иглой, и когда нашел в Доме офицеров, получил разрешение послушать, то после пяти минут чуть не сломал диск. Попса! Причем попса хуже «Комбинации». Те хоть не скрывают, попсят откровенно, а здесь… Понятия «рокопопс» тогда еще не было, но, может, как раз из-за этого последнего альбома группы «Кино» оно и появилось — форма вроде бы рокерская, а содержание попсовое.
Позже, через много лет, повзрослев, пообтесавшись о жизнь, Дробов слегка смягчился в своем отношении к тем песням, и хоть пластинку с тех пор не ставил (да и не помнил, где она, куда девалась), но когда слышал их на улице — возле музыкальных магазинов — или в клубах, в груди теплело. Не от самих песен, скорее всего, теплело, а от того, с чем они связаны, — с прошлым. Плохое оно было или не очень, но главное — было.
В декабре девяносто первого, за три месяца до приказа об увольнении в запас дробовского призыва, Советский Союз погиб официально. По вечерам, после телевизора, деды подолгу сидели в курилке и делились слухами: приказ перенесут на лето, а то и на осень, срок службы увеличат до трех лет (а только что сократили с двух лет до полутора), и значит, им нужно настраиваться еще на год; вот-вот вообще начнется настоящая война, и то, что происходит сейчас в Молдавии, Карабахе, Осетии, Средней Азии, разольется по всей стране… И во все это верилось в тот момент, и в их тихой мотострелковой части в окрестностях карельской Лахденпохьи ожидали сигнала: «В ружье!», приказа не о дембеле, а о выдвижении на Питер, на Москву, на Кавказ… Стрельба, кровь, вой раненых…
Некоторые открыто собирались дезертировать, если начнется заваруха: «Гражданка в каптерке. Перелез за баней через забор — и до дому. Все равно все одним местом накрывается, можно и без военника жить».
Да, парни, в том числе и Дробов, подумывали сбежать, но никто не сбежал, а, наоборот, перед самым дембелем шесть человек их призыва остались на сверхсрочную.
Дробова сначала эта новость оглушила: как это, два года мечтать о доме, о свободе, ненавидеть плац, казарму, воняющий гнилью пищеблок, а потом взять и добровольно остаться, служить за копейки. И одновременно с этой оглушенностью в нем самом рос страх перед той жизнью, какой он заживет, вернувшись домой… Вот выходит за ворота, станция, садится в поезд, через десять часов выходит на площадь Трех Вокзалов, получает в военкомате паспорт. А дальше?
Страх слегка гасили мечты. Что вот дембельнется, встретится с друзьями, соберут группу (за два года Дробов неплохо научился играть на акустике, сочинил несколько неплохих текстов) и начнется настоящая, бурная и сытная жизнь. Вон сколько групп появилось в последнее время, и мгновенно становятся известными, концерт за концертом, интервью, тачки. А песни-то — фигня. Кто такое слушает?.. А вот их группа — она действительно будет выдавать настоящее.
Это были даже не мечты, а уверенность, та уверенность, какая поселяется в человеке, находящемся в замкнутом пространстве, несвободе. В глубине души Дробов понимал, что уверенность эта обманчива, но она помогала переживать последние, самые трудные, долгие недели перед увольнением. Хоть как-то планировать будущее.
Утро в будни начиналось в половине седьмого. Пиликал будильник в мобильном телефоне, и Дробов с женой поднимались.
Поднимались медленно и тяжело, зевая, вздыхая; казалось, что совсем не выспались, но уже через десять минут оживали и начинали торопиться. Дробову нужно было быть на работе в восемь, жене — в девять. Обычно она и отводила дочку в школу. Школа находилась рядом — во дворах через переулок, — правда, одну Настю пока не отпускали.
Летом и в каникулы распорядок немного менялся — Настя оставалась дома. Раньше это было почти неразрешимой проблемой: как разорваться между работой и дочкой. Приходилось то просить бабушек и дедушек посидеть (но у них тогда еще было много своих дел, все четверо тоже еще работали), то брать отгул, то находить дежурные детские сады, работающие в июле — августе, и школьные лагеря (отправлять Настю далеко не хватало денег, да столько ходило разговоров нехороших, что отпускать было страшно)… В общем, отдых для ребенка становился не отдыхом, а общесемейным мучением.
Но вот она подросла и теперь оставалась в квартире, сама могла разогреть обед, занять себя чем-нибудь; гулять одной ей не разрешали, она и не рвалась — все эти новости о похищении детей поставили крест на одиночном гулянии тех, кому меньше тринадцати-четырнадцати. Да и четырнадцатилетних, и двадцатилетних похищают. Этот страх за дочку, понимал Дробов, будет жить в нем еще очень долго. Может, и никогда не исчезнет…
Сейчас конец августа, последняя неделя лета; Настя собирается в школу — теперь у них будут отдельные учителя по предметам, всё совсем всерьез, и она серьезно к этому готовится. Жена как раз взяла недельный отпуск, помогает, подкупает мелочовку…
Да, вот-вот осень. Сначала сентябрь, потом октябрь, а там — почти зима… В сентябре продажа пива становится выше, чем летом, а затем снижается, снижается… Снижается и зарплата. Хорошо, что есть подработка, несколько лет уже есть, неплохая по деньгам, физически довольно легкая. Именно физически. А если начнешь раздумывать, вспоминать, чего хотелось и что получилось… Нет, не надо раздумывать и вспоминать. Стыдная, короче говоря, подработка, и Дробов ее держит в тайне даже от жены, хотя деньги в семейный бюджет отдает…
Вышел сегодня минут на десять раньше обычного — нужно было завернуть в молочную кухню. Нес туда пакет.
Настя оставила несколько мягких игрушек, большую кошку, которая когда-то мурчала, а потом сломалась, но продолжала быть любимой; не решилась дочка расстаться и с тремя барби, в том числе и с той, с нарисованными ресницами. Обещала сшить им новые платья и подарить потом своей дочке… Еще кое-что, конечно, осталось из ее детства, но комод освободился, под кроватью больше не было завала. Комната не ребенка уже, а девочки-подростка. Десять лет.
Дробов нес в молочную кухню лучшее — всякий лом и хлам спустил вчера поздно вечером в мусоропровод. Конечно, больно было выбрасывать даже откровенно негодное, но что делать… Ладно, так или иначе, но на протяжении жизни нужно проводить несколько таких чисток. Жизнь делится на этапы, и в каждый желательно входить без лишнего груза. Иногда избавляешься от него сознательно, как вот Настя сделала, а чаще происходит это незаметно, само собой — однажды приостановишься, оглядишься и видишь, что рядом нет вещей, которые считал бесценными, людей, которые были друзьями, и любимые некогда песни не слушал давным-давно, любимые книги теперь где-то на антресолях…
Молочка располагалась на первом этаже девятиэтажки. Две комнаты. В одной по утрам толпятся посетители — родители, бабушки, инвалиды, а в другой суетятся две грузные тетеньки в белых халатах, выдают по рецептам кому пакетики с молоком и кефиром, кому упаковки порошка для грудников, кому диетический творожок… Когда-то каждое утро сюда прибегал Дробов, хватал нужное и мчался обратно домой, совал жене и снова бежал, но уже в метро — на работу.
Случалось, появлялся здесь удачно — получал питание почти без очереди, а бывало, очередь вытягивалась аж до тротуара. Сегодня было нечто среднее — на крыльце и ступеньках несколько человек. Дробов увидел их, и внутри знакомо засосало: стоять, терять драгоценные минуты… Но вспомнил, что он здесь по другому поводу, и весело взбежал на крыльцо, сунулся внутрь.
— Здесь вообще-то очередь, — тихо, но раздраженно заметила молодая женщина с темными кругами вокруг глаз.
Дробов не разглядел, то ли это косметика, то ли от утомления.
— Да я не за питанием…
— Да? А за чем, интересно? — Голос завибрировал; понятно, решила, что он не просто хам, а еще и подлец какой-то.
В очередях в молочку перебранки возникали редко. Люди старались быть вежливыми, терпимыми, словно товарищи по некоему испытанию; женщин с маленькими детьми часто пропускали вперед, но уж с теми, кто нагло лез, не церемонились.
— Игрушки хочу оставить, — стал объяснять Дробов. — Дочка выросла, попросила отнести.
— Да? — теперь это «да» прозвучало иначе, жадновато как-то. — А что там?
— Куклы, зверюшки из шоколадных яиц, — с каким-то удовольствием стал перечислять Дробов, — детали «лего»…
— «Лего»? — Глаза женщины заблестели. — У меня старший собирает, совсем чокнулся — постоянно новые требует… Давайте мне, я отберу, что надо.
Он протянул пакет:
— Только остальное не выбрасывайте. Там много всего… На стол там положите, — кивнул в коридор молочки.
— Да-да, конечно…
Избавившись от пакета, Дробов почувствовал себя небывало легко — действительно, как гора с плеч. Бодро пошагал к метро и даже запел:
— Красишь ты ресницы…
Показалось, что поет очень громко. Замолчал, оглянулся. Хорошо, что сзади никого не было. Неудобно: взрослый человек… Как-то Дробов стоял на эскалаторе и за спиной услышал хрипловатое, басовитое: «Девочкой своею ты меня назови, а потом обними, а потом обмани». Дробов машинально посмотрел на поющего — немолодого, коренастого мужика. Они встретились взглядами, и в глазах мужика мелькнул испуг. Будто опозорился, осрамился.
Нет, бывает, бывает. Налипнет на язык какая-нибудь глупость и вертится неделями.
Контора находилась в районе метро «Авиамоторная». Вокруг станции красивые жилые дома, трамваи позванивают, а отойдешь от шоссе Энтузиастов на несколько десятков метров и оказываешься среди железобетонных заборов, складов, ржавых ворот. Настоящая окраина, хотя, по карте, и находишься недалеко от центра. Но лет пятьдесят назад это действительно была окраина, потом город разросся, а такие вот островки остались. И здесь, и недалеко от метро «Дмитровская», и возле «Тульской», возле «Белорусской», где, в доме в Большом Тишинском переулке, Дробов прожил до двадцати семи лет…
Склады и ангары, территории за заборами кажутся пустыми, безжизненными, брошенными, а на самом деле там кипит жизнь. Разгружают и загружают грузовики, озабоченно пересчитывают коробки, упаковки, мешки, передают из рук в руки пачечки денег… Склады больше напоминают развалины, кабинеты как чуланчики; грузовики в основном грязные, зараженные ржавчиной «газели» и «бычки», накладные вечно какие-то мятые, в рваных файлах, деньги кажутся липкими… Уже лет десять повсюду говорят о цивилизованной поставке товаров, об электронных документах, санитарных нормах, новых складских помещениях, и все это появляется, но сколько еще таких вот контор, как эта, где работает Дробов.
Шагает через коридорчик проходной. Здоровается с охранником коротким кивком и получает такой же короткий, экономный кивок. Это у них как пропуск, и, кажется, кивни иначе, охранник заподозрит неладное, задержит.
Дождей не было давненько, поэтому территория сухая, без луж. Но когда случается ливень, и в сентябре, октябре, когда на Москву льет и льет, возле ворот образовывается настоящее озерцо, и тогда плохое настроение возникает с самого начала дня — хреново выезжать на маршрут, форсируя грязную преграду… Раза три-четыре на памяти Дробова углубление перед воротами засыпали гравием, но вскоре гравий исчезал и лужа появлялась снова — будто природа сама выбрала именно это место для того, чтобы дождевая вода и талый снег куда-то стекали. Выбрала место и не желала его отдавать.
Первым делом Дробов заходит в двухэтажный домишко. В конуре с одним крошечным окном сидит Света, девушка лет двадцати семи, а может, и больше. Дробову стало сложно судить о возрасте давно знакомых людей — вроде и десять лет назад той же Свете было лет двадцать семь, и теперь… Когда видишь человека почти каждый день, изменения почти незаметны.
— Привет, — говорит Дробов.
Света отвечает бесцветным междометием.
Когда-то они улыбались при встрече, перешучивались, обменивались новостями, советовали друг другу посмотреть интересный фильм, но однажды Дробов, опять же шутливо, спросил Свету: «А ты специально „экспедитор” через „и” пишешь? Фишка такая?». Он давно замечал, что в документах стоит «экспидитор», усмехался, и вот спросил. Надеялся, что Света улыбнется, скажет что-нибудь: «Ой, точно, надо же ёе”!». И будет ставить «е». Но Света не улыбнулась, а пристально посмотрела в накладную, нахмурилась, тычком сунула Дробову документы и как-то через губу объявила маршрут: «Север-два».
С тех пор шутки закончились, теплое общение прекратилось. А «и» в документах продолжает появляться… Что-то нездоровое чувствуется в такой Светиной обиде. Впрочем, это понятно — на протяжении многих лет сидеть в этой конурке, заниматься одним и тем же и оставаться психически здоровой, это, наверно, утопия… А как она живет вне работы, Дробов не знает. Обручального кольца на пальце не было и нет; может, она не просто улыбалась Дробову. А он взял и обидел, уличил в неграмотности, ткнув в это «и».
Извиняться теперь, конечно, глупо, да и за что, собственно, извиняться? Пускай дуется… Но так неприятно, когда тебе буркают, чуть не швыряют накладные…
— Юг-один, — объявляет Света, резко протягивает документы, глядя в то же время подчеркнуто внимательно в экран компьютера.
Монитор громоздкий, занимает с четверть стола; Дробову хочется посоветовать Свете, чтобы сказала начальству о том, что пора купить узенький монитор, он ведь пустяки стоит, а от этого глаза портятся… Но, естественно, не говорит, а лишь благодарит по возможности теплее:
— Спасибо, Света!
Маршрут очень даже неплохой. Это не тащиться куда-нибудь в Медведки или на Юго-Запад, не ползать по переполненному центру. Главное, пробиться без проблем по Третьему транспортному, переехать Москву-реку. Нагатинский мост все еще ремонтируют — вместо четырех полос открыты две… Но по этому маршруту вполне реально часов до пяти закончить. А в шесть быть дома.
За тот десяток лет, что Дробов работает здесь, начальство несколько раз пыталось провести некоторые изменения. К примеру, когда пробки стали практически повсеместными с семи утра до десяти вечера, развозку груза перенесли на ночь. С одной стороны, вроде бы разумно — магазины и киоски и так почти везде круглосуточные, а дороги ночью свободны: развозка происходит намного быстрее, чем днем. Но коллектив (хотя какой это коллектив — десятка три случайно оказавшихся здесь людей) не поддержал: часть грузчиков не приходила в положенное время, а если они и приходили, то нередко пьяные или с похмелюги; несколько водил попросту уволились, да и экспедиторы, товароведы были недовольны новым графиком, то и дело опаздывали, брали больничные.
Начальству это недовольство было, в общем-то, по барабану. Недовольным предложили расторгнуть контракты (в штате числилось всего человек семь-восемь, остальные работали по контрактам); водил, грузчиков, экспедиторов в Москве всегда как грязи — уйдут эти, набегут по объявлению другие. Но произошли одна за другой две серьезные аварии (слава богу, без смертельных случаев), несколько мелких. То ли водители были утомлены после дня, то ли почувствовали простор пустых улиц и втопили газ… Чтобы не начались проверки самой конторы — «им только повод дай», — наверху решили вернуться к прежнему графику. Пусть лучше днем кое-как. Как большинство. По крайней мере, незаметней.
Дробова вообще-то переход на ночные рейсы почти не напряг. Днем была возможность выспаться, пока Настя в школе, жена на работе; подработка и репетиции происходили в семь-девять вечера, поэтому на работу он успевал… А вот другая новация возмутила. Да нет, попросту стала угрожать Дробову увольнением, то есть — по-современному — непродлением контракта.
Воспользовавшись мировым кризисом, начальство задумало оптимизировать количество сотрудников. Покумекало и пришло к выводу, что экспедитор-то в принципе лишнее звено, а его обязанности может совмещать водитель за небольшую прибавку к зарплате.
Опять же в принципе разумная мысль, только на деле совместить водилу с экспедитором получалось далеко не всегда. Проблемы начинались с погрузки — сами водители, по какой-то их водительской традиции, что ли, не очень торопились отправиться в рейс. Интересно, что при экспедиторе, который почти всегда безуспешно пытался подгонять грузчиков, водитель, потомившись в кабине, мог гаркнуть на всех скопом, включая завскладом: «Мне что, вообще сегодня не выезжать?! Давайте живей!». И грузчики начинали шевелиться. А с накладными в руках, уже в роли экспедиторов, водилы и становились неопытными экспедиторами — несмело, вяло уговаривали грузчиков поторопиться, путались в товаре, количестве… Из небожителя, каким у нас с давних пор считается человек, управляющий техникой, водила превращался в простого смертного, которого можно хотя и не открыто, но послать.
Главные же геморры возникали при разгрузке. Одно дело, когда товар привозили в ларек, — там было чаще всего без осложнений: передал две-три упаковки пивка, получил роспись в накладной и дуй дальше, а вот когда доезжал до супермаркета…
С действительно большими супермаркетами их контора не работала — там поставки были серьезные и от серьезных дистрибьюторов — товар поставляли во всякие «Кварталы», «Дикси», «Дешево». Эти магазины находятся на первых этажах жилых домов, разгрузка часто происходит на тротуаре, и перед дверями выстраиваются целые вереницы грузовиков. Одни с пепси, другие с молоком, третьи с капустой… Тут же выползают из дворов легковушки, ругаются прохожие. Настоящее столпотворение. И нередко экспедиторам приходится становиться регулировщиками или хватать упаковки и нести без очереди в магазин: «Прими, тут всего ничего. Пожалуйста».
Водителю одному в таких ситуациях очень сложно — можно часа три потратить на то, чтобы добраться до вожделенных дверей и сдать несколько упаковок.
В общем, эта оптимизация тоже практически провалилась. Из одиннадцати водил лишь двое обходятся без экспедиторов — готовы больше работать, время терять за лишние пяток тысяч рублей.
По существу, лишь одно новшество порадовало коллектив — покупка автокара. С ним даже не то чтобы быстрее все происходит, а как-то настроение поднимается, когда его видишь: вроде бы цивилизация, модернизация и у них, в их явно левой, полуподпольной конторе.
Заполнили сегодня кузов «бычка» довольно энергично — Сане, водиле, с которым Дробов работает в паре, даже прикрикнуть не пришлось. Как-то удачно живо грузчики были настроены.
Напоследок Дробов еще раз сверил количество и ассортимент пива в кузове с накладной. Все в порядке… Спрыгнул на землю.
— Едем? — спросил Саня, мощный, морщинистый, не похожий на свои немного за тридцать; какое-то преждевременное старение, что ли, или так и должен выглядеть мужчина этого возраста, и то, что большинство тридцатилетних выглядит в Москве почти юношами, аномалия…
— Едем, едем, — закивал Дробов; он ощущал себя рядом с Саней как младший и по возрасту, и по должности.
Саня застегнул тент. Сели, тронулись.
— Юг-один сегодня? — И, не дожидаясь ответа, Саня оценил: — Нормал. — Включил радио, из динамиков, установленных в обшивке салона, ударили звуковые волны. И зазвучала песня:
Давайте выпьем, Наташа,
Сухого вина
За то, чтоб жизнь была краше,
Ведь жизнь одна.
— Это, если не ошибаюсь, «Фристайл»? — послушав, спросил Дробов.
— Да какой «Фристайл»! — Саня возмутился. — Эт — «Сталкер». Андрей Державин. У меня под его «Не плачь, Алиса» половое созревание происходило.
Дробов усмехнулся, покивал.
— А «Фристайл» — Казаченко, — охотно продолжал объяснять обычно молчаливый Саня. — Помнишь, который все хныкал: «Больно мне, больно…».
— М-м, точно… Интересно, где теперь Андрей Державин. Что-то давно о нем не слышно.
— Он клавишником в «Машине времени».
— Да? Интересно… Вроде совсем из разных кругов.
— Но музыкант-то неплохой.
— Слушай, Саня, — Дробов почувствовал, что сейчас подходящий момент задать один вопросик, — а ты не помнишь, была такая певица — Барби?
— Барби? — Саня нахмурился, вспоминая, морщины превратились в рытвины. — А что она пела?
— Ну, такое… «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет».
— Что-то вроде было… когда-то слышал… А каких времен?
— Да тоже начала девяностых. Вот вспомнилось вчера и теперь вертится…
— Бывает, — усмехнулся Саня.
Съехали с относительно свободного шоссе Энтузиастов на широкое, но забитое машинами Третье транспортное. Саня заворчал, запсиховал, и Дробов не стал продолжать разговор о полузабытой музыке, отвалился на спинку сиденья, прикрыл глаза. И посочились, полезли в голову воспоминания.
Нет, не совсем воспоминания, а словно бы склеенные как попало обрывки пленки с его прошлым, прошлой жизнью. Увиделся двор родной девятиэтажки (не совсем родной, но место, где жил первые лет семь, Дробов помнил очень смутно) в Большом Тишинском переулке. Девятиэтажка была тогда новой, только построенной, а вокруг двухэтажные, трехэтажные домишки… Но в середине восьмидесятых домишки стали активно сносить. И теперь ни в самом переулке, ни по соседству с ним почти ничего не осталось от старой Москвы; был на перекрестке Большого Тишинского и Малой Грузинской улицы симпатичный дом, полукруглый, с магазинами внизу. Такой, из девятнадцатого века. Но года три назад добрались и до него, стали проводить капремонт, а в итоге оставили лишь фасадную стену. Как обломок зуба торчит… Обещают эту стену сохранить, пристроив к ней новое здание, но вряд ли получится — стена в таком состоянии, что теперь уже легче и безопаснее дорушить, чем пристраивать…
Вслед за этим мелькнула сценка, как Дробов покупает на Горбушке свою первую электрогитару… Сквер, торговцы с пластинками, кассетами, струнами, и вот Дробов принимает в руки бордовую «Форманту», большую, с массой кнопочек…
— В ней фуз есть, — говорит уже бывший хозяин «Форманты». — Для рубилова — само то. Что играть-то собираешься?
— Рок, — слегка растерянно ответил Дробов.
В глазах у стареющего парня грусть. То ли тяжело расставаться с гитарой, то ли еще что… И на прощание он желает:
— Удачи! — словно отправляя Дробова в путь, который мало кому удается пройти.
…Дробов приподнял тяжелые, словно суток двое не спал, веки, посмотрел вперед — за лобовым стеклом ряды машин, ползущих со скоростью гуляющего человека… Хорошо, что хоть так. Бывает, встанешь и стоишь десять минут, пятнадцать, полчаса. Потом кто-нибудь самый нетерпеливый вылезает из машины и идет вперед узнать, что там случилось, и, возвращаясь, сообщает рыдающим голосом высовывающимся водилам: «Опять авария!». Или по радио узнаешь, что ДТП, и пробка образовалась такой-то протяженностью, и загруженность трассы десять баллов. И ни вбок, ни назад, ни машину не бросить. Сидишь и ждешь. Обязательно где-нибудь отчаянно «скорая» завывает, крякает полицейский автомобиль. От бензинового дыма болит голова, хочется пить, есть, хочется в туалет…
Но сейчас двигались. Медленно, то и дело приостанавливаясь, но покрывали эти драгоценные метры Третьего транспортного кольца… Саня ворчал, что надо было все-таки по Рогожскому валу и там через Новоспасский мост… «Хотя наверняка тоже забито. Блин, ловушка, а не город».
Дробов поддержал вздохом.
…Он дембельнулся в мае девяносто второго. Сразу пошел по друзьям — по тем, с кем два года назад учился играть на гитаре, мечтал собрать группу. С этой мыслью и пошел — теперь уже не мечтать, а действовать.
Один из друзей еще служил в армии, двое превратились в мелких бандитов и не помнили ни о каких гитарах, ни о группе. Еще один друг поступил в институт и учился с упорством взявшегося за ум дебила… Вообще, встречи с друзьями не получились — друзья стали другими, говорили на каком-то другом языке; Дробову казалось, что он пробыл вдали от Москвы не два года, а лет десять…
Ребята в группу собирались постепенно. С Андреем, соло-гитаристом, Дробов познакомился на концерте «Мамонов и Алексей», с барабанщиком Пашей, у которого была смешная фамилия Гусь, органично превратившаяся в погоняло, — на пивном празднике, с Максом, который стал басистом, в музыкальном магазине на Арбате.
Первое время просто встречались, выпивали, выясняли, кому какие группы нравятся, что бы сами хотели играть. Андрей показывал свои тексты, Дробов — свои. Корявенько пели их под акустику и объясняли, как видят их в инструментале.
Долго искали место для репетиций, собирали Паше ударную установку (первоначально он обладал лишь рабочим и тарелкой)… Сравнивая свои мытарства с воспоминаниями рокеров семидесятых-восьмидесятых, Дробов видел, что ему с парнями теперь, во времена свободы, куда труднее. В восьмидесятые довольно легко можно было устроить базу в каком-нибудь ДК; в Питере и Свердловске были рок-клубы, в Москве — рок-лаборатория, а теперь… Нет, всяческих студий появилось немало, но за них нужно было платить, владельцы видели в музыкантах коммерков, решивших разбогатеть, лабая песенки, а не идейных, не собратьев…
Каким видел в двадцать лет Добров свое будущее? Конечно, видел себя человеком, живущим музыкой, музыкой зарабатывающим. И ничего сверхъестественного — вон сколько групп вокруг, и мест для выступлений становится все больше и больше. Повсюду клубы.
Несколько раз родители заводили разговор, что нужно бы их Леше поступить в институт, ну или в училище, на худой конец. «Необходимо иметь профессию». Тогда Дробову, сутками сидящему в своей комнате с гитарой — учился играть, поставив маленький усилитель на минимальную громкость, — эта мысль казалась дикой. А он чем занимается? Как раз и приобретает профессию.
Лето прожил на родительские деньги и на то, что ему выдали, когда увольнялся из армии (даже вот «Форманту» удалось купить), а ближе к осени все-таки устроился на работу. Курьером в одну парфюмерную фирму. Возил по Москве документы, какие-то свертки… Работа, конечно, доставляла мало радости, но в ней был андеграундный дух (Цой кочегаром работал, Майк сторожем, Мамонов лифтером, а я — курьер), да и некий протест: все вот стремятся зарабатывать, пробиться наверх, он же демонстративно не хочет этого. Точнее, конечно, хочет, но не так.
К тому же это очень напоминало фильм «Курьер», и Дробов тогда часто говорил почти с гордостью: «А я курьером работаю. Как в фильме. Ну а вообще-то я музыкант».
После курьера (фирма закрылась, исчезла в одночасье) стал грузчиком на хлебозаводе рядом с домом, потом — грузчиком в мебельном магазине, развозчиком газеты «Из рук в руки», пробыл расклейщиком объявлений недели две, снова грузчиком — в типографии на Валовой улице. Затем начался период экспедиторства…
К работе Дробов и ребята из группы (а они тоже зарабатывали на жизнь подобным образом) относились как к чему-то вынужденному, второстепенному. Главным была группа. А она развивалась с трудом.
Три раза в неделю собирались на репетиционной базе (базы были разные, но все в подвалах, бывших котельных, на складах), играли по нескольку часов за небольшую плату. Но что значит — играли… С полчаса уходило на то, чтобы барабанщик прикрутил свои тарелки, установил хэт, педаль бочки, а гитаристы — разобрались со шнурами, отрегулировал звук, подстроили гитары. Обязательно кто-нибудь опаздывал.
Когда все было готово, вспоминали, что делали на прошлой репетиции. И опять кто-нибудь забывал свою партию, смотрел в записанные два-три дня назад аккорды и морщил лоб: «Блин, как я это играл?». После нескольких таких случаев стали фиксировать мелодии на кассетник (у Андрея была маленькая «Легенда»), но и это помогало слабо — главное оказывалось не в аккордах, а в ритме, частоте… Особенно изматывали споры во время создания новой песни. У каждого были свои предпочтения, хоть и близкие к общему направлению, но, когда это доходило до деталей, становящиеся существенными.
Ударник хотел темпа «под „Эксплоитед”», басист — партий для себя «как у Лемми в „Моторхэд”», соло-гитарист настаивал на том, что играть надо как «Дэд Кэннедис», а Дробов, ритм-гитарист, все песни хотел видеть близкими к его любимым «Студжис» (как раз тогда на фирме «Антроп» вышли две пластинки этой группы) и продвигал такой стиль — вязкий, ритмичный, с тягучими соляками… И хоть в итоге удавалось приходить к чему-то среднему, придумывать оригинальные мелодии, но каждый раз этому предшествовали споры, экскурсы в историю мировой музыки, ссоры, беганье за выпивкой…
А чего стоил выбор названия для команды! Одно время репетиции как таковые вообще прекратились — сидели и предлагали слова. Сотни слов. У всех была уверенность, что без названия репетировать не имеет смысла.
Сегодня развоз товара прошел относительно быстро. Относительно к большинству предыдущих развозов. К половине пятого кузов опустел, возврата просроченного пива, слава богу, не было. Правда, в двух киосках оплатили реализацию — приходилось возвращаться в контору.
— Ну что, Саш, я на метро доеду, — сказал Дробов, — а то опять по пробкам…
— Давай. — Саня явно обрадовался; он еще успевал до вечернего потока добраться до своего Жулебина. — Кстати, как, ты говорил, ту певицу зовут?
— Какую? — После возни с упаковками, накладными Дробов с трудом воспринимал что-то другое.
— Ну, утром говорили? Ты еще напел про ресницы…
— Барби.
— Гляну. В последнее время что-то тянет на ностальгяшки. Оказывается, было там интересное, и все эти «Комбинации» совсем по-другому слушаешь…
— Да, наверно.
Дробов сел в метро, доехал до «Авиамоторной», вручил накладные и двадцать четыре тысячи выручки Светлане. Та расписалась в получении денег, дала расписаться Дробову. Все молча. Из ее ушей торчали проводки.
— Что слушаешь? — спросил Дробов.
— А?.. Аудиокнигу… «Трое на четырех колесах».
— Ясно. — Дробов уважительно, но и разочарованно кивнул; почему-то был уверен, что у нее там тоже ностальгяшки. — А кто автор?
— А? — Светлана уже с раздражением посмотрела на него.
— Да нет, так… Я свободен?
— Да, до свидания.
Миновал проходную, кивнув коротко охраннику, но уже другому, не утрешнему. По безымянному переулку, а вернее, по проезду меж заборами, пошагал к метро. Если поспешит, то доедет до дому без давки… «Черт, — тут же разозлился на себя, — только и заботы, что о том, чтоб утром проехать свободно и вечером тоже…»
Зазвонил телефон. Жена беспокоится?.. Нет, оказалось, Паша Гусь, барабанщик.
— Слушай, тут прояснилось: завтра репетиция.
— Понял. Там же?
— Ну да, там же… И подумай, чем репертуар обновить.
— Попробую.
Сунул телефон в карман и наткнулся на супермена. Так и протаскал весь день. Достал, не глядя на него, швырнул за забор.
…Группу назвали «Антидот», отточили пять композиций и записали демо. В фирме наштамповали десятка два сиди-дисков (немалых денег это тогда стоило), раздали послушать директорам клубов. Удалось выступить на нескольких сборных концертах. Приняли неплохо, хотя, в общем, всех неплохо принимали — главное, чтобы жестко было, динамично, драйвово… После концертов получали небольшой гонорар.
Потом была запись альбома. Тяжелая, долгая, мучительная. Чуть окончательно тогда не разбежались. Но — записали. Заказали обложку, отпечатали сотню экземпляров, развезли по рок-магазинам, ларькам. На продажу брали альбом неохотно, первым делом спрашивали: «А что за лейбл?» — «Сами», — поначалу гордо отвечали парни. На них смотрели с усмешкой: «И вы думаете, неизвестную группу с неизвестным лейблом будут расхватывать?» Действительно, покупали диски очень неохотно.
И несмотря на все попытки (вялые, правда, какие-то неправильные) пробиться, обрести известность, «Антидот» оставался одной из сотен подобных групп. Раза два-три в месяц играли в клубных сборниках, пару раз удостоились сольников, но было продано всего несколько билетов, и с тех пор о сольниках речи не заводилось… Продолжали репетировать, делать новые песни, ругались, спорили…
В юности Дробов был уверен, что двадцать лет — это огромный срок, по существу, — вся настоящая жизнь, и вообще век человека, огрубляя, делится на три части, каждая длиною по двадцать лет.
Первые двадцать — подготовка, вторые — активный период, а третьи — увядание. Представить себе человека после шестидесяти было трудно, старики казались Дробову не совсем уже людьми: так, ждущие смерти существа. А уж представить себе рокера-долгожителя было вообще невозможно.
Начиная заниматься музыкой, Дробов посмеивался над стартовавшим как раз в то время парадом юбилеев: двадцатилетие «Машины времени», «Аквариума», десятилетие «ДДТ», «Центра», «Пикника», «Звуков Му», «Наутилуса», «Крематория», «Алисы», «Браво», «Коррозии металла», «Гражданской Обороны»… «Монстры, блин. Настоящие года за три успевали встряхнуть болото, а эти…»
А как получилось у них? Вот и их группе двадцать лет. И что? Ничего не встряхнули, так, повибрировали в болотной жиже, замирая на долгие месяцы… Хм, месяцы долгие, а двадцать лет пролетели стремительно. Что запомнилось, что можно выудить? Даже не из скудной истории группы, а вообще из его этой, как он когда-то считал, настоящей жизни?
Как в последний раз насели родители, чтобы куда-нибудь поступил. Дробову тогда было двадцать шесть. «Другой возможности бесплатно учиться уже не будет! — говорила мама. — С двадцати семи — только за деньги. Нужно ведь профессию иметь, сынок!» Он тогда и сам подумывал об этом — «без образования» ему действительно мало что светило. Но как это — учиться вместе с семнадцатилетними? Стыдно уже… И в общем, не стал никуда поступать, пережил эту возможность.
Что еще? Еще — встреча с будущей женой. Познакомились на концерте группы «Крематорий». Хороший был концерт, в основном играли старые песни. Армен Григорян грустно исполнял энергичную вообще-то тему:
И у Тани на стене нарисовал я облака
И слона с ослом, летящих в никуда,
И она ложилась спать, схватив слона за крыла,
А просыпалась с хвостом осла.
Девушка, стоявшая рядом с Дробовым, подпевала, и когда песня кончилась, он спросил:
— А вас не Таня зовут?
— Нет, Наталья. И я еще жива. — У песни был припев: «Жаль, что она умерла».
— Извини, — кивнул Дробов, — но Таня, судя по всему, была классной… Может, выпьем что-нибудь? — За их спиной был бар.
Девушка легко согласила:
— Давай. Сейчас, только узнаем, какая следующая будет… Я «Мусорный ветер» послушать хочу.
Следующей песней был не «Мусорный ветер», и они пошли к бару.
— Я первый раз на «Крематории», — сказал Дробов, — хотя воспоминания у меня с ним очень мощные связаны.
— Какие?
— Я с билетом на него в армию уходил. До последнего надеялся, что отправку перенесут, и схожу… А довелось только теперь.
— Ты в армии был? — Наталья посмотрела на него с интересом.
— Ну да.
— А откуда приехал?
— Куда?
— Сюда, в Москву.
— Хм, с Большого Тишинского переулка.
— Москвич… Не похож.
— А ты?..
— Я с «Полежаевской».
— Ничего себе! Почти, получается, соседи.
После этого стали встречаться. Дробов подарил ей диск с песнями своей группы (сам сделал сборник из не очень матерных и примитивных), Наташе понравилось…
Как поначалу она не поверила, что Дробов москвич, так и он не верил, что она родилась и прожила свои двадцать шесть лет в столице. Нетипичная москвичка. Хотя… Хотя их очень много, таких нетипичных, просто ведут незаметный образ жизни. Словно прячутся от этого круглосуточного шума, суетни, битв за деньги, за славу…
Окончила после школы бухгалтерские курсы, работала в одном научно-популярном журнале, который когда-то, в советское время, был популярным, а теперь… Около пятисот подписчиков, около тысячи покупателей.
Когда Дробов впервые побывал в их редакции на Новой Басманной, просто глазам не поверил: показалось, что попал в декорации фильма о глухом застое. Громоздкие, толстостенные шкафы с какими-то пыльными книгами, подшивками; скрипучий, шевелящийся паркет под ногами, фанерная обшивка на стенах, все покрыто потемневшим лаком. В кабинетах большие столы, тяжеленные стулья, которые женщины не переносили, а перетаскивали. И хоть в то время уже стояли компьютеры, но на сейфах, шкафах, на широких подоконниках — как какой-то ветеранский резерв — пишущие машинки…
Люди в этом здании были тоже словно из прошлого, проводили рабочий день неспешно, в полусне, с постоянным жиденьким чаем, печеньками, ленивыми разговорами… Дробову опять вспомнился фильм «Курьер». И наверное, таких заповедников по Москве еще оставались сотни и сотни, а может, и в свежих офисах создавалось, устанавливалось нечто подобное.
Наталья жила без больших запросов, претензий, и Дробова это, особенно в начале их отношений, раздражало — симпатичная, неглупая девушка, а живет так тихо и скромно, будто ей кто-то когда-то напророчил, что ей никуда никогда не пробиться, не достичь, а если не поверит и сунется в московский водоворот, то потеряет то немногое, что имеет. И замуж за Дробова она вышла, кажется, не по большой любви, а так — встретился подходящий парень, не алкаш, не подонок какой-нибудь, москвич. Подходит, можно связать с ним свою жизнь.
Но теперь, после двенадцати лет вместе, эти ее ровность, скромность очень Дробову нравились и только укрепляли их семью. Домой он ехал без боязни нарваться на скандал, проблемы почти всегда решались спокойно… Удивительно: у него ни разу не возникало желания другой женщины, хотя в юности был уверен, что их будут десятки, сотни. Для этого, считал, только и стоит жить — секс, рок-н-ролл, ну и наркотики бы неплохо… гашиш… Смешно, конечно, вспоминать об этих принципах, но, наверное, подобное — по крайней мере, желание обладать женщинами — многих и толкает становиться известными.
У Дробова не получилось. Обыкновенная жизнь обыкновенного человека: любимая и убаюкивающая своим спокойствием жена, послушная дочка, сносная работа. Есть и хобби, и одновременно средство для подработки — гитара.
Открыл дверь; в нос ударил запах жареного мяса, и Дробов сразу и резко почувствовал, что очень голоден, — за весь день съел один беляш.
— Привет, дорогой, — сказала Наталья, появившись из их комнаты; с легкой улыбкой подошла, подставила щеку; Дробов поцеловал. — Раздевайся, ужин готов.
— Да…
— Пап, приве-ет! — как-то, как в детстве, подбежала дочка, прижалась. — Игрушки отдал?
— Отдал. Хорошей женщине. У нее сын и дочка. — И глянул на жену, не кольнула ли ее эта «хорошая женщина».
Нет, Наталья ответила заговорщицким кивком: «Хорошо, правильно сказал». И дочка облегченно выдохнула:
— Пусть играют.
Потом ужинали. Что-то бубнило радио из старенькой магнитолы «Томь»; Дробов не слушал, ел напряженно.
— Проголодался… — сочувствующе отметила жена. — Нормально все на работе?
Когда-то она спрашивала: «Как дела на работе?» — и Дробову приходилось вымученно отвечать: «Нормально… Все нормально». Теперь можно даже не говорить ничего, а просто головой покачать.
Но молчать нехорошо, и Дробов интересуется:
— А у тебя?
— По-прежнему. Слава богу… Сегодня пораньше приехала, сходили с Настей купили колготки, для школы разное…
— Да, через три дня в пятый класс, — поддерживает Дробов и спохватывается: — А в этом году первое сентября в субботу же…
— Будет линейка, урок-знакомство…
— А потом мы в кино собрались, — добавляет Настя.
— Ясно… Вечером можно в суши сходить. — Дробов отодвинул тарелку, потянулся к заварному чайничку. — У нас репетиция завтра. Паша звонил.
— М-м! — оживилась жена. — Возобновляете?
— Да вроде. Новые песни подкопились, надо посмотреть, как что. Может, — старался говорить так, чтобы у жены не возникло сомнения, — может, и альбом запишем. Попробуем…
После ужина дочка ушла к себе, а Дробов с Натальей к себе. Устроились на диване перед телевизором.
Смотреть, как обычно, было как-то нечего. Десятка два каналов, но, когда оказываешься на любом из них, сразу тянет переключить. Какие-то фильмы на середине, ток-шоу, больше похожие на ругачку, реклама, реклама, гон о летающих тарелках, мультики, клипы…
Дробов задержался на Наташе Королевой. Она пела старую свою песню про маленькую страну… В первый раз Дробов увидел ее в армии — по воскресеньям вечерами свободным от нарядов разрешали смотреть телик, и во время этих просмотров почти обязательно на экране появлялась новая, жутко модная тогда, а главное, по-настоящему юная певица — Наташа Королева. И пела так, что солдаты стонали: «Почему умирает любовь? Мне никто никогда не ответит…»
Это был то ли самый конец девяностого, то ли начало девяносто первого. Свежие лица на эстраде были еще редкостью — в основном продолжали петь всякие Софии Ротару, Людмилы Сенчины, Аллы Пугачевы, старавшиеся выглядеть по-современному, — и парни гадали, на самом ли деле эта Наташа Королева такая уж молодая, из народа, или стояла где-нибудь десять лет на подпевках и теперь дождалась своего часа… Гадания происходили после отбоя, быстро перетекали в признания, что вот бы эту Наташу сюда — мягонькую, уютную, или лучше жениться на такой девчонке, уже наверняка при деньгах… Наташа Королева была предметом и дробовских солдатских фантазий.
Сейчас ей наверняка лет под сорок. То исчезает из телевизора, то появляется; где-то читал, что у нее свои магазины, замужем за популярным стриптизером Тарзаном, который тоже мелькает в телике… В общем, держится на плаву, в поле зрения. Как и большинство подобных ей эстрадниц и эстрадников, появившихся в начале девяностых. Кто там еще был из новых? Ветлицкая, конечно, — у этой действительно голос потрясный, песни качественные, клипы стильные, фантастические просто для того времени… Алена Апина, Татьяна Овсиенко, Лика Эм-Си… Хм, или — Лика Стар?.. Лада Дэнс… А кто пел энергично: «Дави на газ! Все будет джаз, все будет джаз!»? Лика Стар, кажется…
— Переключи, — с легким раздражением попросила жена.
Дробов очнулся, на экране танцевали длинноногие поджарые девушки, а огромный бессмертный Шуфутинский, как одолжение, выпускал изо рта в микрофон слова:
Так лучше веселиться, чем работать,
Так лучше водку пить, чем воевать.
И вспоминать за мамины заботы,
И белые костюмы одевать.
Дробов испуганно ткнул пальцем в кнопку.
— Хм, не замечала, что тебя на попсу потянуло, — усмехнулась Наталья.
— Да это я так… задумался. — И он снова стал путешествовать по каналам.
Малахов что-то выспрашивает у заплаканной женщины… реклама «Тайда»… реклама «Мегафона»… тайны египетских пирамид...
— Пойду в компьютере посижу, — сказал Дробов. — Надо на завтрашнюю репу настроиться.
— Конечно, Алеш. — И жена погладила его по руке.
Компьютер у них был один. Стоял в комнате дочки — отдельный стол, не замусоренный бумажками, безделушками. Наталья, испытывающая уважение к любой электронике, очень заботилась о стиральной машинке (иногда даже вслух благодарила ее, доставая свежее, почти сухое белье), холодильнике, телевизоре, ди-ви-ди и, конечно, о компьютере. Стол с программным блоком в специальной ячейке, монитором, клавиатурой, решетками для дисков вообще выглядел как некое домашнее животное из фильма про будущее…
— Настя, — заглянул Дробов в комнату; дочка как раз сидела за столом. — Ты мне уступишь на часок?
— Сейчас доиграю…
— Давай. Позовешь.
— Угу.
Дробов прошел на кухню, налил себе с полчашки чаю. Встал у окна. Начинало темнеть, во дворе, за тополями, играли дети, дальше серели гаражи-ракушки, которые уже года два как обещали снести…
Они жили недалеко от метро «Профсоюзная». Панельный девятиэтажный дом, рядом маленький парк, пруд… Когда родственники узнали, что Алексей и Наталья решили пожениться, естественно, возникло беспокойство, где они будут жить. У ее родителей двухкомнатка, у его — тоже. Денег, чтобы снимать отдельное жилье, не было. И тут двоюродная сестра Натальи, которая к тому времени лет пять жила в Германии, объявила, что отдает свою московскую квартиру молодым в бесплатную аренду. Сама разобралась с жильцами, и после свадьбы Дробов с женой въехали сюда, с тех пор здесь и живут. Уже второе десятилетие.
Дробов признателен Натальиной сестре, во многом, наверное, благодаря ей и семья у них сохранилась: невозможно представить, как бы они все жили или с ее родителями, или с его… Вон этот идиотский вроде бы, но вообще-то достоверный сериал «Воронины» наглядно демонстрирует, каково оно, житье в семейной коммуналке… Жуть и бред… Да, благодарен. Но тревога постоянно появляется, теребит, щиплет: а если сестра решит вернуться, или деньги понадобятся, или, не дай бог, умрет… А аренда двушки сейчас — тысяча долларов самое-самое малое… В общем, в подвешенном состоянии они все это время. И ведь интересно, за двенадцать лет не прошло это ощущение.
— Пап, свободно! — позвала дочка и попросила, когда он усаживался перед монитором: — Только не очень долго, ладно? А то я уровень до конца не прошла… сохранилась… А потом уже спать.
— Ладно, постараюсь.
— А что ты будешь смотреть?
— Так… — Дробов и сам толком не знал. — По работе надо.
— Насчет пива.
— Нет, по другой — по музыкальной. Почитай пока или с мамой… Нельзя быть зависимой от компьютера. — И одновременно подумал: «Пора дешевенький ноутбук купить. Так вот просить каждый раз…».
Было время, они с женой почти каждый день заходили в видеопрокат, брали фильмы и вечером смотрели. Ужастики, комедии, мелодрамы хорошие, катастрофы… А потом повсюду появился Интернет, набитый всевозможным кино, и видеопрокат исчез, и почему-то эти вечерние сеансы у них прекратились. А ведь куда проще — включил комп, нашел подходящую киношку и смотри…
Сначала, традиционно, набрал в Интернете «Stooges» — название любимой рок-группы. Может, что новенькое о ней появилось… Впрочем, что может появиться после смерти гитариста Рона Эштона?.. Теперь уж точно — история. Скоро и лидер группы Игги Поп уйдет в мир иной или хотя бы на покой. Ушли на покой и Боб Дилан, и Дэвид Боуи…
В девяносто втором (или третьем, теперь уже точно не установишь) звукорежиссер Андрей Тропило взял и выпустил две пластинки «Студжис». Это было удивительно — никто, казалось, не знал, что это за группа, и мало ли этих забытых групп существовало в шестидесятые — семидесятые… Ну, купят сотенку экземпляров… Может, и действительно мало купили, и Тропило прогорел в коммерческом плане с этими пластинками, но число поклонников давно распавшихся «Студжис» именно в начале девяностых стало расти. Причем не только в России.
Лет десять назад «Студжис» собрались снова, записали новый альбом, много гастролировали, побывали в Москве. Дробов с женой ходили…
Да, новостей почти не было. Вот Элис Купер советует молодым музыкантам слушать «Студжис», «Ху», ранних «Роллинг стоунз» и быть безбашенными рок-н-рольщиками… Дизайнер Джон Варватос включил песню «Студжис» «Down on the Street» в число пяти главных рок-треков всех времен… О «Студжис» вспомнили на вечере памяти Джонни Рамоне…
Дробов изучал ссылки на группу «Студжис», а в голове продолжало вертеться неожиданно вспомнившееся «Дави на газ!..». Кто же ее все-таки пел?
Нет, оказывается, не Лика Стар, а Светлана Владимирская. Нашел даже клип девяносто четвертого года. В белом кружевном костюмчике, короткостриженная, рубит, мечась по сцене: «Вперед, машина любви! Дави на газ! Давай, мой мальчик, дави на газ!».
Да, песню помнит, а саму певицу — нет.
И где ты теперь, Светлана Владимирская?
К своему удивлению, тут же обнаружил статью о ней в «Википедии». Родилась в шестьдесят восьмом в Люберцах, окончила музучилище, стала солисткой группы «Клеопатра», потом начала сольную карьеру. В девяносто четвертом была признана певицей года. «После взлета своей популярности, в 1998 году, певица неожиданно уехала вместе со своим мужем в Красноярский край, в деревню Черемшанка. По телеканалу ОРТ показывали, что она была в общине Виссариона. Затем певица вернулась в шоу-бизнес в 2004 году». Да, два альбома с тех пор записала…
А Лика Стар?
Лика Стар («Лика Павлова, родилась в 1973 году»), оказывается, первая российская рэперша, «в начале 2000-х перебралась в Италию, где ее супругом стал дизайнер и владелец мебельной сети Анджело Сечи».
Еще такая Линда была. Причитала: «Я — ворона, я — ворона»… Ну, она до сих пор довольно активна, в определенных кругах известна и почитаема. «С 2008 года и по сегодняшний момент живет в Греции, выступает в дуэте с мужем Стефаносом Корколисом».
Так, ладно, у этих более или менее, но жизнь сложилась. А вот Барби… Хм, для этого ведь, скрывая и от себя самого, сел за компьютер. Чтоб узнать, что с ней, куда пропала. Может, она вообще ему приснилась, и песня эта про ресницы — тоже… Вот бы действительно — придумать во сне такой хит, пусть попсовый, но который крутится на языке у тысяч, и — прославиться.
Как набрать в поисковике? Набрал просто «Барби», и, конечно, выскочили ссылки на куклу. Покрутил валик мышки — о певице ничего. Игрушка, коллекции, игры… Да, надо добавить «певица». И тут сам компьютер дополнил «Барби певица» именем и фамилией «Марина Волкова».
Марина Волкова… Двадцать лет назад то, как на самом деле зовут певицу, тщательно скрывалось. Дескать, просто Барби — такая вот девочка из сказки, поющая сказочные песни. Ну, не сказочные, но уж точно не обычные.
Дробов нажал «найти», и вот появились ссылки, выстроились сверху вниз, заголовками требуя, чтобы их скорее открыли: «Барби — Азбука любви (1992). Лучшая и разная музыка», «Дискотека 80-х. Если кому-то небезразлична судьба певицы Барби…», «Жизнь: Потеря популярности оборачивается депрессией».
Открыл одну из ссылок. Побежал взглядом по строчкам: «В детстве я как-то увидел симпатичную девочку во всем розовом, распевающую рэп (нынче хип-хопом зовется). Помню, я дико фанател от нее. Потом она куда-то исчезла.
Некоторое время назад я задался целью найти хоть видео из той передачи. Но так и не нашел. И вот буквально вчера ночью я выцепил-таки на ютубе ее видео».
Ниже был экранчик. Дробов нажал на плэй. На экранчике появилась рябь, а поверх нее — надпись: «Азбука Любви — „Красишь ты ресницы” Аккаунт You Tube, связанный с этим видео, удален за неоднократное нарушение авторских прав».
— Ясно, — бормотнул Дробов и крутанул валик. Стал читать комментарии пятилетней давности:
«Надо же, я эту песню обожала. Ходила, распевала с подружками. На магнитофон с телевизора записала. Удивительно — никакой ностальгии, одно отвращение».
«Через какое же вы отвращение прошли, что напевали ее :) я вот только один раз ее увидел по телику, но почему-то запомнилась. Она мне внешне понравилась тогда :))) хоть я и мал был».
«Очень хорошо помню и девушку и песню. Фанатеть — не фанатела, но был период, когда это нравилось. Сейчас — смешно...»
«Сейчас многое уже смешно :)»
В комнату вошла дочка. Остановилась у двери и, Дробов почувствовал, стала смотреть на него, безмолвно требуя заканчивать.
— Сейчас, Насть.
— Уже десять почти…
— Пять минут.
Дочка ушла.
«И я, и я ее помню!!:))) Мне тогда вообще лет 5-6 было:) Кажется, мне даже нравилось))) Помню, была у нее еще песня про „часики с кукушкой” или что-то вроде этого. Помню еще, в те времена кукла Барби была предметом вожделения каждой советской девочки (хотя тогда уже не советской:)) и я не была исключением:) Вощем в какой-то передаче (может, Марафон-15) она рассказывала про то, что у нее есть настоящая кукла Барби, вместе с розовым магнитофоном, и даже показывала ее, кажется. Я уже всего не помню, но отлично помню, что это произвело на мою детскую впечатлительную натуру просто невообразимый эффект:)))))»
«Я ее так безумно любила, эту Барби!
Моя певица эта Барби,
Она живет в Москве,
Она прекрасна как цветок,
Как роза в хрустале!!!
Даже стихи писала про нее... мне было лет 12-13... Боже мой, просто супервоспоминания! И как время идет! „Азбука любви” еще был на аудиокассетах!!!
Газета МК в те времена много о ней писала!!!»
«Запомнилась мне эта девушка. Песни были исключительно о любви, с чем у Марины так ничего и не сложилось. А я вот ей не любовь хочу предложить, а нечто большее — всю Вселенную. Короче, если Марина жива, зовите ее ко мне».
«Да она в Свиблове живет))) Пьяница)))»
«Пьяница...... Не спешите осуждать. Не знаете, в какой ситуации сами завтра окажетесь».
«Да...а. Помню, будучи подростком, тоже грезил о ней. Жаль, очень жаль, что жизнь у нее не сложилась. Вспоминаю, и слезы на глаза наворачиваются».
«Сижу на работе, и вот совершенно ни с того ни с сего начала напевать „Красишь ты ресницы…”. Зашла в поиск, набрала „певица Барби”, и вот те на! Ваша переписка. Жалко девочку».
«А вот если предложить ей попеть? Могу предоставить в распоряжение Марины Волковой кое-что из моего материала, который по разным причинам был забракован участниками нашей группы».
Дальше — ничего. Конец комментариям…
Утром, как обычно, был торопливый завтрак, почти час в метро, недовольная Света, склад, грузчики…
Дробов знал, конечно, что грузчики ночуют не здесь, что у них есть квартиры, семьи, но почти каждый раз, когда увидел их, вялых, хмурых, в одной и той же робе, ему казалось, что вот так они и проводят всю свою жизнь — здесь, за забором, на складе, сидя или лежа на старых поддонах. Что ничего у них нет, никаких занятий, кроме разгрузки прибывающих товаров и разгрузки отбывающих «газелей» и «бычков»… Но может, и он, Дробов, представляется им таким же, занятым лишь одним делом — развозом пива.
Да, так мы, в основном, друг друга и представляем. Не люди, а… как там?.. функции.
Дробов думал о вечерней репетиции. Совсем не та это будет репетиция, какую представляет жена, какой бы хотелось ему самому. Не материал для нового альбома они вечером будут репетировать. И, лежа вчера вечером рядом с Натальей, после того как почитал про Барби, он хотел признаться, какие деньги приносит время от времени сверх зарплаты, туманно поясняя: премия, временное повышение... Готов был, но не смог. Не из-за боязни упреков, что, типа, а почему раньше не сказал… Нет, вряд ли она будет что-нибудь говорить такое. Удержало другое — стыдно было сказать, какие песни их группа уже года три поигрывает в клубе «Одна шестая».
Клуб был стилизован под ресторан советского времени, и живой звук там был соответствующий: иногда выступали известные в прошлом певцы и певицы, группы, популярные лет тридцать назад, а нынче играющие на корпоративах или на таких вот площадках, а когда никого более или менее именитого арт-директору отыскать не удавалось, звали группу «Антидот».
И одно дело, если бы исполняли свой репертуар или хотя бы близкие по духу песни… Попытки поначалу были.
— В Советском Союзе панк-рок неплохо знали, — помнится, доказывал барабанщик Паша Гусь, знакомый с арт-директором «Одной шестой». — Записи «Пистолетов» ходили, «Клэш»…
— Игги Поп еще в семьдесят пятом в Москве побывал, — вставил Дробов.
— Да? — Арт-директор заинтересовался. — И что, концерт дал?
— Нет, конечно… Туристом.
— Ну, туристом! Туристом к нам и Прабхупада приезжал. Мало ли кто… Нет, ребята, беру вас на своих условиях…
Главным условием было исполнение песен советского периода. Точнее, семидесятых — начала девяностых годов.
— Без глубокого андеграунда, — уточнил арт-директор. — Лоза с «Примусом» — самый край. Можете аранжировать поживее, но, ясно, не до панка. Нельзя ломать имидж клуба.
— А слова можно переделывать? — спросил Макс, басист.
— Как?
Макс вдруг запел жалобным голосом:
Плачет девочка с автоматом —
Больше некого убивать.
Вся в слезах и губной помаде,
Ох, как хочется постреля-ать.
— Не стоит, — серьезно ответил арт-директор. — В общем, решайте.
После этого парни зашли в кафешку, взяли водки и стали спорить.
Спор был острее и ожесточеннее, чем раньше, когда пытались решить, как будет звучать новая композиция… И спорить тем более было неприятно, тяжело, что все понимали: ничего нового в результате его не появится.
Правда, поначалу общались довольно спокойно.
— Понимаете, — говорил Паша, — хоть какая-то реальная деятельность. Реальные башли зарабатывать будем.
— Ну, блин, зарабатывать можно и в офисе, — буркнул Максим.
Дробов на эти слова усмехнулся:
— Кто нас в офис возьмет? Там уметь что-нибудь надо.
Получилось, что этими словами он поддержал Пашу. Тот воодушевился:
— Вот-вот! Сколько лет перебиваемся, а тут будет хоть чем за студию платить.
— Но ведь, — включился в разговор Андрей, соло-гитарист, основной вокалист и по факту лидер группы. — Но ведь это предательство.
Паша вскипел:
— Кто кого предает? Кто?!
— Мы все.
— В смысле?
— Если мы начнем попсу лабать, мы предадим свою музыку. То, чем пятнадцать… двадцать лет почти жили.
— Да почему! Разучим несколько песен, будем исполнять их раза три в месяц, получать за это гонорар. А остальное время — наше.
Дробов опять усмехнулся:
— Все попсари с этого начинали.
Паша грустно на него посмотрел:
— Нам уже поздно попсарями становиться. Вообще хоть кем… Графов Монте-Кристо из нас не вышло.
— Что? — наморщил лоб простоватый Макс.
— Он имеет в виду, что панк-рокерами мы не стали… Но предавать свою музыку я лично не буду.
— Андрюх, никто ничего не предает! — зло выкрикнул Паша и сразу потух: — Ладно, я вам предложил подработку. Подработку в принципе по специальности. Нет — так нет. Но продолжать быть таким в тридцать шесть лет я лично, — он выделил слово «лично» и глянул на Андрея, — уже не могу. Я хочу сцену, хоть такую, как в «Одной шестой», хочу играть, получать за свою игру пусть символизм, но — получать… Ребята, нам скоро сороковник! Три альбома, четыре десятка концертов вместе с подобными, тысяча, или сколько там, рэп на голимых студиях — и это все?! Я не могу так дальше, и я готов уйти, если мы будем продолжать только так…
Тут, по сути, и начался спор. С обвинениями, старыми обидами, посыланием… К Паше присоединился Макс (так сказать, ритм-секционная спайка), Андрей был настроен категорически против исполнения эстрадного ретро, а Дробов до поры до времени сдержанно присоединялся к Андрею. Просто не мог представить, что играет что-нибудь вроде «На недельку до второго…».
Но неожиданно, на самом пике спора, ему в голову вломился вопрос, вломился и уже не исчезал: «А что, действительно, мы теряем часа по три несколько раз в месяц, играя не то, что хотим?». К тому же у Игги Попа, «Рамонез», даже у «Эксплоитед» с «Дэд Кэннэдиз» были вполне лирические песни, почти попсовые. Ничего, наверное, страшного… И деньги, конечно… Прав Паша: хоть бы и символически, но очень хочется получать за свою игру. И он склонился на сторону Паши и Макса…
Андрей убежал тогда из кафе в бешенстве, бросив на стол голубовато-белую тысячерублевку, хотя выпили и съели все вместе от силы на семьсот. Но эта тысяча была как некий знак, что на деньги ему, Андрею, плевать… Оставшиеся посидели молча, потом вымученно договорились как-нибудь созвониться и разошлись. Ощущение было — что навсегда.
Первым Дробову, на следующий день, позвонил Андрей и спросил почти с ненавистью, какой-то юношеской ненавистью:
— Ты на самом деле решил играть попсу?
Дробов не знал, что ответить. Точнее — как. Было ощущение, что если скажет: «Да, на самом деле», — Андрей, с которым они столько лет сочиняли забойные песни, улыбками хвалили друг друга, когда у одного получался жесткий ритм, а у другого выходил пронзительный соляк, с кем много всего пережили, скажет то последнее слово, после которого невозможно станет ни играть, ни разговаривать, или просто бросит трубку, что хуже самого обидного оскорбления.
— Я… — Дробов кашлянул. — По крайней мере, я хочу попробовать. В любой момент мы можем бросить.
— Ха-ха! Ты говоришь как начинающий наркот из советских фильмов! — неожиданно развеселился Андрей. — Ладно, давайте попробуем.
Быстро нашли бесхозного — без группы — клавишника по имени Игорь. Стали отбирать песни, и тут возник вопрос о вокалистке; арт-директор «Одной шестой» сказал, что она необходима.
— Пусть не каждую песню поет, но женский пол должен быть на сцене — охват аудитории… Только она должна быть тоже не девочкой. Понимаете, о чем я?
Арт-директору было лет двадцать пять, и своей уверенностью, начальственностью он жутко, до покалывания в скулах, раздражал.
Андрей вспомнил, что, когда они репетировали на базе в Дорогомилове (неплохая, кстати, база, и вид на небоскребы Москва-сити вдохновлял на более жесткую музыку), там болталась одна неприкаянная особа лет за тридцать. Она вроде как пела когда-то в фолк-группе, но группа развалилась, а она по привычке приходила к звукорежиссеру базы, пила с ним чай или вино, мечтала о новой группе, будущих альбомах, концертах, о славе. «Я же раньше Хелависы начала то же самое!..» — слышалось иногда ее обидчиво-досадливое. Однажды парни услышали, как она поет, — неплохой оказался голос; внешне тоже была вполне подходящей.
Отправились на базу; особа, ее звали Ольга, оказалась там: «Вот видите, как нам катит!» — шепотом обрадовался Паша Гусь, — за десять минут уговорили участвовать.
— Практика нужна, — сказала Ольга больше себе, чем им и другу-звукорежиссеру, — пускай и такая. Вперед, орлы!
И началось мучительное составление репертуара, а затем еще более мучительные репетиции. Играть эстрадные мелодии было не только противно и скучно, но и сложно — оказалось, что это совсем другая музыка, требующая другой техники. Пальцы на левой руке ломило от непривычных аккордов, голова была набита тяжелыми, как лишние мысли, чуждыми звуками.
Но так или иначе наиграли дюжину подходящих тем, выступили в «Одной шестой» и имели успех. Их, конечно, не очень внимательно слушали (это было нечто вроде ресторана — стояли столики, мельтешили официантки, одетые, как Гурченко в «Вокзале для двоих»), не слишком бурно хлопали, не кричали «бис», но все-таки… На другой день Паша Гусь раздал участникам по две тысячи рублей.
— Дальше будет больше, — пообещал, — это пробник был, без афиши…
И вот три года группа «Антидот» периодически выступает в этом клубе.
Два последних месяца «Одна шестая» была на ремонте, но вот их вроде снова призвали. Немного порепетируют, вспомнят, сыграются, разучат несколько новых вещей, и понесется новый сезон.
Ездили сегодня много и далеко — по Северо-Западному округу. Дробова тянуло спросить Саню, посмотрел ли он вечером что-нибудь про Барби, может, нашел ее песни, но Саня был таким сумрачным, надутым, что, казалось, любой вопрос может его взорвать.
И все-таки, уже когда возвращались на склад с коробками просроченных «Хайнекена» и «Стеллы Артуа», Дробов не выдержал.
— Да какое там… Разве с этой семьей что-то посмотришь? Вообще что-нибудь сделаешь?.. Только вошел — сразу: надо то-то, то-то и то-то. «Офигеть, — говорю, — я целый день за рулем по этим пробкам». — «Нет, надо срочно, давай».
Дробов поежился: ну вот, очень приятное окончание смены. Теперь сиди и выслушивай. И Саня продолжал изливать свою горечь, правда, в неожиданном направлении:
— Вот правильно у Толстого написано: не женись до тех пор, пока не сделаешь все, что мог, а то истратишься по мелочам. Правильно ведь? — И, видимо, заметив в глазах Дробова изумление, водила объяснил слегка смущенно: — Ну, в школе же проходили «Войну и мир»… Хе, честолюбивые мысли Андрея Болконского.
— Ну да… А ты кем хотел стать?
Спросив это, Дробов испугался возможного ответа: «Музыкантом». И что тогда? Два несбывшихся музыканта в одной кабине…
— Рисовал неплохо, художку окончил, — пробурчал Саня, рывком переключил скорость. — Приехал сюда в Суриковку поступать, и вот…
— И что?
— Ну, с первого раза не поступил, потом армия, а потом снова приехал… женился… Еще до армии познакомились.
— Ясно… А ты откуда?
— Череповец.
Задавать следующий вопрос было неловко: как допрос какой-то.
Проехали в молчании минут пять, и Дробов произнес:
— А жена откуда?
— Да местная. С азээлка. То есть жила в том районе, родители ее на заводе всю жизнь отработали… Пенсионеры. Потом нас всех в Жулебино переселили. Округ-то один, а оказались на задворках…
— И как, больше не пытался поступать?
— Да так… Все как-то не так получилось… В армии в клуб просился, но из художников целая очередь была… Научился баранку крутить — парни научили. Права уже потом получил. И с тех пор вот кручу. То — так, а в выходные по объявлениям грузы вожу. Часа нет, чтоб просто посидеть… Жена еще… Дому десяти лет нету еще, а все течет, кафель падает, обои сползают… Дача разваливается… И все на мне. Как белка...
— М-да.
— Вот и «м-да», — буркнул Саня.
Дробову самому были противны эти «м-да», «ясно», «ну да», но как еще реагировать, он не знал, не умел иначе; и неожиданно сам стал жаловаться:
— У меня тоже почти так же. Музыкой всерьез занимался, думал, это дело жизни. Каждый день играл, кипел весь…
— А теперь?
— Теперь… Теперь — время от времени.
— Короче, смог без этого жить, — покривил губы Саня. — Я тоже смог. Только разве это жизнь? — И самому себе ответил: — Ну, жизнь, конечно, даже не без некоторых удовольствий. Непонятно только, зачем… В последнее время когда удается одному остаться, лечь на тахту перед теликом с бутылкой пива — прямо счастье чувствую. Дышать аж легче… Самому противно.
— А дети есть? — пришел Дробову спасительный больше для себя, чем для Сани, вопрос; показалось, что если не задаст его, в чем-то увязнет, утонет, захлебнется.
— Да е-есть. Дети есть — дочка и сын. Дочке пятнадцать уже. Совсем отдельно живет, хотя и с нами, ясно. Куда тут… Вшестером в трех комнатах. Летом более-менее — женины родители на даче, в основном… Но осень скоро, вернутся… — Саня говорил отрывисто, малосвязно, как говорят люди, у которых внутри клокочет и рвется, и стоило бы кричать, а они стараются выстраивать ровными фразами понятный рассказ. — Но все равно — теснотища. И дочка себе угол отгородила… Я отгородил, конечно, но по ее требованию… И в основном — там. Даже поесть со всеми не заставишь… И где уж тут что… Этюдник стоит за комодом, да, наверно, краски в камень превратились… Нет, с этим — все. С этим, — повторил Саня, почти рыданув, — все-о!
— Да ладно, Саш, на пенсию выйдем и такого зададим. Ты — в живописи, я — в музыке.
— Да? — Саня оторвался от дороги, коротко, но цепко глянул на Дробова. — А будет она?
— Что?
— Пенсия… Ты в штате?
— Нет, на договоре.
— И я. И какая пенсия?.. Не-ет, мы так до конца.
Дробов поежился; увиделось — Саня выкрикивает: «Да пошло оно все!» — и направляет машину на столб или в стену, на встречный поток…
Доехали молча, как-то отдельно, будто кабину «бычка» разрезала стеклянная звуконепроницаемая перегородка.
Дробов сдал просроченное пиво, отнес Свете накладные. Когда вернулся к складу, машины Сани уже не было. Колыхнулась обида — обычно Саня подбрасывал его до метро или хотя бы предлагал, — но досаду быстро сменило облегчение. Эти открывания души еще хуже, чем ношение в себе груза обид и прочего негатива. Лучше уж так, отдельно, молча, по делу… Неформальные отношения на работе, где-то когда-то услышал, — самое опасное дело. Видимо, верно.
Почти бегом до «Авиамоторной», полчаса в метро, заскочил домой за гитарой, снова рысцой к станции, снова метро, и быстрым шагом к базе… То и дело доставал мобильник, смотрел время. Видел, что уже серьезно опаздывает, правда, почти все опаздывают. У всех работа, дела.
Вспомнил, что родителям не позвонил. Позавчера обещал приехать сегодня — о репетиции тогда не знал… Мать просила… Надо хотя бы позвонить… Отец опять рвется на родину. Раза три в год у него эти приступы — отправиться в Свестур.
«Ну куда ты там? — плачуще отговаривает мама. — К кому? Никого ведь не осталось. И как ехать? Как туда ехать теперь?»
Отец давно и тяжело болеет, даже непонятно, чем именно, — то сердце, то давление, то ноги, желудок… Это старость, и не по годам старость — ему всего-то сейчас шестьдесят семь, многие и куда старше активны и энергичны, — а старость по износу. Работал всю жизнь, и вот исчерпал ресурсы до дна… Да, всю жизнь работал — строил дома, — и к шестидесяти стал бессильным, погасшим, именно что пенсионером. Из подъезда в последнее время еле выбирается, посидит на лавке и — потихоньку обратно.
Окончив в Рязани училище, отец приехал в Москву, стал работать каменщиком. Три года прослужил в армии. После нее вернулся в свою бригаду; встретил будущую жену, тоже приехавшую в столицу из глубины страны — из Саратовской области. Года через три после знакомства решили пожениться, в апреле семьдесят второго появился он, Алексей Дробов. В конце семидесятых их семье дали двухкомнатную квартиру в новеньком тогда доме в Большом Тишинском переулке.
На родине мамы Дробов никогда не бывал, а Свестур запомнил. Точнее, помнил эпизоды — как подлетают к райцентру Ермишу на самолетике, и в тесном салоне, забитом не только пассажирами, но и мешками, коробками, возникает радостное оживление. Радостное и тревожное — «сесть бы»; слышится шелест молитвы… Дорога от Ермиша в Свестур была узенькая, автобус, пахнущий кожей и пылью, надсадно гудел, качаясь, как лодка… Запомнились избушки с темными кружевами наличников, куры у хлипких, ни от кого не защищающих заборов, бабушка, тихая, худая, тоже темная, что-то все, казалось, готовившаяся рассказать ему, внуку, но так и не рассказавшая…
Дробову было лет двенадцать, когда ему сказали, что бабушки больше нет. Отец отправился на похороны один, а потом вроде бы совсем забыл о родине. И теперь только, под конец своей жизни, вспомнил. Хочет поехать, увидеть дом, который построил его отец еще до войны…
«Но ведь там другие люди давно, — говорит мать. — Или вообще нет ничего. Столько ведь лет прошло!»
«Надо проверить… посмотреть… — коротко, сквозь немощь отвечает отец. — Земля-то осталась. Наша земля…»
Когда-то они часто ругались. Шумно и многословно. Теперь же крикнут друг другу что-то резкое, почти бессвязное и расходятся в разные комнаты…
Дробов достал телефон, нашел номер маминого мобильного, нажал кнопку с зеленой полоской. Остановился на краю тротуара, слушал длинные гудки.
— Да? Алло?! — как всегда по телефону испуганно стала спрашивать мама. — Алло?!
— Привет, это я, — сказал Дробов. — Извини, что только сейчас звоню.
— А, да-да…
— Как у вас?
— Да так… Сейчас… — Слышно было, что мама куда-то перешла, наверное, подальше от папы. — Успокоился вроде. Телевизор смотрит весь день…
— Ты скажи ему, если снова… Скажи, что съездим. В какие-нибудь ближайшие выходные… Надо все-таки…
— Что — надо? — Голос мамы стал сухим и напряженным.
— Ну, чтоб он побывал…
— Нет! И не надо думать даже!
— Почему?
— Как… как вы туда поедете? — Теперь в голосе послышались слезы. — В поезде трястись с его здоровьем… А потом?
— Ну там ведь автобусы…
— Ты уверен?.. До Ермиша, может, и ходит, а дальше? Там еще километров двадцать… Как? На чем?.. Ну вот вы приедете… приедете, и что? Куда вы там?
— Наверно, гостиничка есть какая-нибудь…
— Господи, да какая гостиница!.. А если он скандалить начнет, людей из дома гнать?.. Сами тридцать лет назад продали, а теперь вот спохватился… И как обратно, если упираться станет? Заявит вот: «Я здесь жить буду!» — и что делать? Что-о?
— Ладно, мам, успокойся. Подумаем… Но надо тоже и ему навстречу…
— Раньше надо было… Ты же видишь, в каком он состоянии… До лифта порой дойти не может, а тут — на край света…
— Ну какой край света.
— Край-край! Ты не помнишь, а я помню. Довезешь его, и там он и... И… — Мама заплакала, — и похоронишь.
— Мам, перестань! — Но странно, Дробов внутренне согласился с этим: «Наверно, так и нужно. Может, отец для этого и рвется на родину — чтоб там умереть». — Я приеду завтра, скорее всего, и решим.
— Ты… — Мама задыхалась от плача. — Ты только обещаешь… Как в другом городе…
— Ну, дел полно. Завтра приеду.
— И Настю хоть привези…
— Да, да. Извини, деньги кончаются… До завтра, мама. Не плачь.
Ткнул в кнопку с красной полоской. Сунул телефон в карман куртки, закурил… Курил очень редко — по три-четыре сигареты в день, — но после таких разговоров не покурить было невозможно.
И главное, общаясь с родителями что по телефону, что вживую, Дробов ощущал себя ребенком, именно каким-то четырнадцатилетним подростком. Невольно продолжал искать у родителей защиты, помощи, а оказывалось, они давно уже не могли ему этого дать… Нет, наверняка могли, но больше ждали помощи от него.
И как быть в этом вот случае? Он понимал отца — отцу необходимо было увидеть родные места, а с другой стороны, как туда его довезти, как там хотя бы ночь перекантоваться, действительно? И что будет в этом Свестуре? Может, глянет на дом, в котором на свет появился, и — инфаркт… Не мог Дробов отговаривать от поездки, отказаться помочь, но и помогать тоже не мог. Как? — оттолкнуть мать с дороги и везти?
Да, надо по крайней мере навестить, внучку им показать. Уже почти месяц не были… А там сентябрь, учебный год. Закрутится колесо жизни с новой силой.
Репетиционная база находилась в бомбоубежище во дворе двух двенадцатиэтажек неподалеку от метро «Профсоюзная». Меж домов — детская площадка, скамейки, стол для домино, деревья и — три толстые трубы, видимо, вентиляции, неприметная бетонная арочка и дверь — вход в бомбоубежище. Несколько комнат там оборудованы для репетиций — есть барабанные установки, усилители, штативы, шнуры; заведует всем этим бывший металлист Валя…
На скамейке возле входа сидели Паша Гусь, Андрей и Ольга. Дробов не видел их почти все лето и сразу отметил некоторые перемены во внешности.
Ольга, три года назад моложавая, сочная, иногда, оживляясь, становившаяся почти юной, еще пополнела, еще больше обабела, что называется; гитарист Андрей, все двадцать лет носящий косуху (настоящую, но все-таки уже почти распавшуюся, истертую местами до дыр), полысел так, что залысины добрались до макушки, и его хвост, собранный из остатков волос, выглядел уж слишком комично, почти как косичка у старинного китайца, и еще это круглое брюхо под майкой с надписью «Dead Kennedys»; Гусь зато был по-прежнему сухощав, аккуратен и издалека выглядел лет на двадцать пять. Точнее, он, наоборот, с годами словно бы молодел и уж точно становился аккуратней; Дробов помнил, каким он был в начале девяностых, — малолетний панк, бухающий, что и сколько дают, угреватый, без зуба, в рваных джинсах, с вечными фингалами и ссадинами на роже… Потом стала меняться одежда, появился зуб; Паша меньше пил, а вот три года назад предложил подрабатывать, играя советскую попсу. «Жить без любви, без любви, без любви не могут лю-уди. Час без любви, без любви, без любви — напрасный ча-ас…»
— Здорово, — сказал Дробов. — А вы чего здесь?
— А где нам быть? — хмыкнул Андрей. — Отель «Челси» далеко…
— Я думал, уже тренируетесь по полной.
— У Вали опять сгорело что-то… паяет… Да и все равно ни Макса еще, ни Игоря. — Гусь достал из чехла с барабанным железом банку «Холстена». — Будешь?
— Блин, ты зачем висельнику веревку суешь. Я и так весь день на пиво смотрел. — Но Дробов взял ее, открыл. — Вообще-то, спасибо. Надо глотнуть.
Ольга сидела на краю лавки, смотрела вперед, но каким-то невидящим взглядом. Рефлекторно подносила зажатую в прямых пальцах сигарету к губам, затягивалась. На земле у ее ног уже лежало несколько окурков.
— Как, смотрел, чем можно репертуар обновить? — спросил Гусь.
Дробов дернул плечами, хотел уже сказать: «Нет, времени не было», — но вспомнил про Барби.
— Была такая певичка когда-то — Барби звали. На самом деле, конечно, по-другому…
— И? — перебил Паша Гусь. — Хорошие песни?
— Не сказал бы, что хорошие, но лет двадцать назад была популярной.
— А что пела-то? — подал голос Андрей. — Любовь-морковь?
— Такую песню помню, — и Дробов не напел, а проречитативил: «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет».
— А, точно! — оживилась Ольга. — Ба-арби, — протянула с грустной улыбкой, от которой лицо стало еще более бабьим. — Только у нее не эта вещь лучшая, другая была… Сейчас…
— Ну, она нам подходит? — подождав, спросил Гусь.
— Подожди… Как же там… «Часики с секретом… часики с секретом…»
— Попсня наверняка махровая, — проворчал Андрей и глотнул пива.
— Нет, отличная песня. Лирика. — Ольга поднялась, вытянула из кармана узких джинсов мобильник. — Сейчас наведу справки. — Стала искать номер, еще раз улыбнулась: — Барби… Сто лет прошло…
— Кто она такая вообще? — теряя терпение, уставился Паша Гусь на Дробова. — Откуда ты ее выкопал?
— Да вспомнилась вчера. — Дробов начал было рассказывать о том, как собирали с дочкой игрушки и он наткнулся на барби с нарисованными ресницами, но тут же осекся — зачем посторонним это знать? Ограничился лаконичным: — Стал прокручивать в голове, что там было, на стыке восьмидесятых и девяностых, и вспомнилось… Полез в Интернет — почти никакой информации.
— Доча! — заговорила Ольга в телефон. — Там в тумбочке под телевизором кассеты лежат. Для магнитофона! Найди срочно кассету, там на обложке написано «Барби»… Певица такая… И найди песню «Часики с секретом». Спиши слова… Да, очень надо, срочно! По работе!
— Ну, может, это и не стоит того, — сказал Андрей, — раз инфы нет.
— Не знаю, может, — легко согласился Дробов; торчать здесь было скучно, лучше бы спуститься, подключить гитару, поиграть. Хоть что поиграть — просто поизвлекать звуки.
— Сейчас дочка найдет! — объявила Ольга. — Нет, это отличная песня — «Часики с секретом». Спасибо, Леш! — Теперь уже радостно улыбнулась, на несколько секунд став симпатичной девчонкой.
Появился клавишник Игорь с синтезатором в длинном футляре.
— Привет! Репа-то будет?
— Ну да, надеемся. У Валька поломка опять какая-то, обещал позвать. — Гусь достал очередную банку. — Подкрепись пока.
— М-м, спасибо. А чипсов нет?
— Хм!
— Понял… Когда выступление?
«Не „концерт”, — отметил Дробов, — а „выступление”. Скоро вообще в ВИА превратимся». И вспомнил: иногда их так и объявляют — в формате клуба: «Выступает вокально-инструментальный ансамбль „Антидот” — антидот против псевдомузыкальных наносов нового тысячелетия».
— Седьмого числа, — сказал Паша. — В пятницу.
У Ольги затрезвонил телефон.
— Алло! — отвернулась она от парней, медленно пошла по двору. — Нашла? Списала? Прочитай… Ну читай, пожалуйста!..
— Нашел какие-нибудь новые темы? — спросил Игоря Паша.
— Кузьмина слушал. Можно оттуда пару-тройку вещей снять.
— Пару-тройку? Ха-ха! Нам бы хоть одну успеть.
— Ну, на будущее. Там такие проигрыши…
— Ребята, есть ручка, бумага? — подскочила Ольга.
— У меня нету, — сказал Паша.
У Дробова тоже не было.
— Офигеть! Вы же поэты все.
— Не сыпь соль на рану!..
У Игоря отыскались в кармашке футляра листочки с аккордами и карандаш; Ольга устроилась на скамейке, подложила под бумагу чехол с тарелками, стала записывать.
— А что она? — кивнул Игорь на Ольгу.
— Да текст записывает. Барби какой-то.
— А?
— Лех, — Паша страдальчески скривился, — объясни. Ты всполошил.
Дробова мгновенно захлестнула волна раздражения, усталости. Отвращения ко всему этому, даже к гитаре.
— Охренеть! Я вообще могу ничего не предлагать. Вообще…
— Ладно-ладно, хорош. Просто тошно — девятый час уже. Пока настроимся, и — ночь.
— Я надеюсь, — сказал Андрей, — это время, пока мы тут, репетицией не считается?
— В смысле?
— Ну, мы за сейчас платим? У меня лично денег в обрез.
— Нет, наверно. И никогда не платили. Пургу какую-то порешь… — Гусь глянул на часы: — И Макса до сих пор нет.
— Все, записала! — Ольга закурила новую сигарету. — Действительно, песня отличная. Даже образы есть.
— А что за песня? — снова стал спрашивать Игорь. — Чья?
— В общем, в начале девяностых, — почти по складам стала рассказывать Ольга, — появилась такая певица — Барби. Псевдоним, в общем. Совсем девчонка…
— Марина Волкова ее зовут, — вставил Дробов.
— Да?.. Ну хорошо… Спела несколько песен и пропала. Как и не было. А раскручивали ее мощно… Все, короче, о ней забыли, а Леша сегодня напомнил.
— Не все, конечно, забыли, — усмехнулся Дробов. — В инете пишут. Прочитал вчера, что вроде спилась… Тогда еще замуж вышла, разорвала контракт, а потом что-то не сложилось…
— Она вообще молоденькая была, — вторила Ольга. — Лет шестнадцать…
— Так, все! — поднял руку Андрей. — У меня башка сейчас лопнет от вашего треска. Давайте по существу.
— А вот и Максик! — кивнул Гусь в сторону несущегося к ним бас-гитариста.
— Ну все, я начинаю. — Ольга махнула листом.
— Погоди, Макса дождемся.
— Да ему все равно что играть.
— Он тоже имеет право голоса.
Макс уже подбежал, извиняющимся тоном стал здороваться, но, узнав, что репетиция еще не началась, расслабился, заулыбался. Принял у Гуся банку пива.
— Мне можно читать? — строго спросила Ольга.
— Теперь — да.
— Спасибо. — И она начала с выражением, как отличница в школе:
Мне так с тобою нравится,
А без тебя — засада,
Слоняюсь я по комнате,
Сама себе не рада.
Мальчишка мой единственный,
Соломенная стрижка,
Носи меня за пазухой,
Ведь я твоя малышка.
И припев:
Ты подарил мне летом
Часики с секретом,
Когда со мной ты рядом,
Они идут, как надо…
— Это же эта пела!.. — воскликнул Игорь и стал щелкать пальцами. — Эта!..
— Барби, — досадливо сказала Ольга. — Альбом «Азбука любви».
— Да какая Барби… Елена Белоусова пела!
— Игоре-ок, — Ольга зарычала, — не путай и дай мне дочитать.
— Да Белоусова! Я еще запомнил, что там в тексте «соломенная стрижка», а в клипе — мулат какой-то стриженый.
— И кто такая эта Белоусова? — уныло спросил Андрей.
— Да какая разница?! — дернулась Ольга.
— Андрюха прав — мы должны знать, чьи песни поем…
— Это Барбина песня!
— Оль, я точно помню, что ее Белоусова пела.
— И кто это?
— Жена Белоусова. Вдова, точнее.
— Ой, блин, — Андрей потер глаза. — А кто такой — Белоусов?
— Женя Белоусов. Ты его «Девчонку-девчоночку» три года играешь.
— Так бы и сказал — жена Жени Белоусова… Без имени я его не воспринимаю.
— Ну, что ж поделаешь, — усмехнулся Игорь. — Она вообще всего несколько тем спела, Белоусова, и потерялась. Какой-то скандал случился, ребенка у нее отобрали…
— Из-за чего? — заинтересовался Макс.
— Да не помню. Кажется, голой сфоталась, а отец ребенка разозлился…
— Ребята-а, — словно будя их, заговорила Ольга, — вы в какую-то хрень влезли. Вам не кажется? Причем здесь Белоусовы, ребенок, кто как сфотался?..
Дробов тоже почувствовал некую нереальность спора. Словно они здесь, в этом дворе, стали ловить привидения.
— А вы не думаете, — сказал Паша Гусь, — что сначала одна пела, а потом другая?
— И обе плохо кончили, — зловеще добавил Андрей.
Макс попытался пошутить:
— Кончали, может, и хорошо, а вот закончили, действительно…
— Да, потерялись конкретно, — согласился Игорь. — Про Барби не в курсе, а Лена…
— Ну, ты еще маленький был при Барби, — перебила Ольга. — А нашему поколению она запомнилась. Своя девчонка и по возрасту, и по всему, и — звезда.
— Да сколько их было, — отмахнулся Андрей и допил свое пиво.
— Нет, Барби особенная была… Может быть, потому и не выдержала этого ужаса шоу-бизнеса…
— Ладно, все, — остановил Андрей, — надо с песней определиться — будем или не будем. Меня лично текст не впечатлил.
Ольга тут же захныкала, почти искренне:
— Андрюш, хорошая песня получится. Я в следующий раз запись принесу. Давайте разучим, я классно петь буду.
— А не боишься, — хмыкнул Гусь, — что тоже испаришься, как эта Барби?
— И Лена Белоусова, — добавил Игорь.
Лицо Ольги напряглось, разгладилось, стало и красивым, и одновременно жутким, как у неживой.
— А что мне терять? — как-то горлом спросила она. — Меня и так как бы нет.
Она замолчала, и остальные тоже молчали. Дробов, не поворачивая головы, оглядел доступное глазу пространство.
Дом, белье на некоторых балконах, на площадке дети играют, к скамейке подбирается голубь, мечтая найти какие-нибудь семечки; над домом сочно-синее, уже предвечернее небо. Без туч… Вроде все нормально, спокойно, а в действительности… Вспомнился фильм «Ночной дозор», и послышался шепоток прячущейся повсюду, под каждой тенью, нежити. Ждущей момента, чтобы накинуться.
И, видимо, это казалось не только Дробову.
— Пойду узнаю, что там… — вскочил Гусь. — Как играть через неделю? — ни фига вспомнить не успеем.
Он дернул дверь, исчез в полутьме. Дверь за ним медленно закрылась. Ольга почти про себя, ласково и жалобно запела, глядя в бумажку:
Мальчишка мой единственный,
Соломенная стрижка,
Носи меня за пазухой,
Ведь я…
— Объясни мне, Оль, — заговорил Андрей, — что такое «соломенная стрижка»? Я понимаю, это волосы могут быть соломенными. А стрижка?..
— Не глумись! — противно, тонко крикнула она. — Это… Не мешай мне вспоминать!
— Вспоминай у себя в кровати! — криком ответил Андрей.
— Погоди… Нет, — сказал Макс, — в натуре хорошая песня получиться может. Народу такое нравится. Душещипательная. Я уже фишку для своей партейки придумал.
— Фигня это. — Андрей вытряхнул из пачки сигарету. — Вообще фигней мы занимаемся. Да. Просто убиваем свои жизни…
— Хэй! — высунулся из-за двери Паша Гусь. — Заработало!
Парни похватали чехлы и футляры.
— Слава богу, — выдохнул клавишник Игорь, — чуть все не перегрызлись окончательно.