ВЕРНОСТЬ

Валя распахнула окно и приготовилась писать письмо мужу. От него уже давно не было вестей. Но она продолжала посылать письма. И каждый раз ей казалось, что она разговаривает с Борисом. Уходило одиночество, забывались горькие минуты. Садишься и пишешь, — нет, не пишешь, а говоришь с ним, слышишь его голос, видишь его глаза, спрашиваешь, рассказываешь. И незаметно для самой себя успокаивается встревоженная душа, согревается озябшее сердце.

Сегодня, после всей этой нелепой истории с Поляновым, хотелось сказать Борису особенно ласковые и значительные слова.

Валя покраснела, перебирая в памяти все, что произошло.

— Какие кружевные тополя! И звезды такие крупные. Видит ли их Борис? Удивительный вечер. Даже странно. Война — и так красивы тополя.

Вот это она и сказала Полянову… Он опять вызвался провожать. Они шли по сонным улицам города, она немного расчувствовалась — уж очень хорошо было вокруг — и сказала ему:

— Вечер-то какой. Война — и такие кружевные тополя…

Он оживился и, заглядывая ей в глаза, многозначительно изрек:

— А вы думаете, Валентина Николаевна, если война, так тополя перестанут быть красивыми?

— Я хочу сказать, — ответила она, — что на тополях немцы вешают людей. Мы с вами в глубоком тылу. А там, далеко, тоже серебрятся на морозе тополя — и на них вешают людей.

Он погас и пробормотал недовольно:

— Опять об этом.

— Да, опять об этом…

Потом шли молча. Упросил посидеть в городском саду. «Вы же совсем не бываете на воздухе». Согласилась. Сидели. Он читал какие-то стихи.

Голос у него прекрасный, волнующий. Невольно заслушалась.

И вот так получилось, что не отняла руку… Это продолжалось две-три секунды. Взял руку в свои ладони, стал гладить. Размякла… Потом сразу спохватилась, вырвала руку, встала, стряхнула с себя истому, окутавшую тело. В сущности это совсем нетрудно было сделать. Что ей Полянов? Она любит Бориса. Она — жена Бориса. Какое право имеет она позволять ласкать ее руку?

Мальвина бы, конечно, фыркнула, услышав это слово «ласкать». Подумаешь, какое преступление — погладил руку. Но вообще ему нечего волочиться за ней, а ей нечего слушать его соловьиные речи. Одним словом, с Поляновым все покончено.

Как это было? Да… Она поднялась со скамьи, сказала, что уходит, что отныне запрещает разговаривать с ней о чем-либо, не имеющем отношения к их работе. Он схватил сильно, почти грубо, по-мужски, за плечи, повернул к себе и быстро заговорил:

— Бросьте… Зачем вы прячетесь от жизни? Вы — такая красавица, такая молодая… Вы одиноки. Я вам не противен. А вы прекрасно знаете, что я увлечен вами. Я глаз с вас не спускаю.

Ее охватила ярость. Она с силой оттолкнула его от себя и сказала, почти вскрикнула:

— Вот что, дорогой Полянов, это не очень то большой подвиг — не спускать глаз с жен фронтовиков! А проще говоря, это подлость, омерзительная гадость. Понятно?

…Валя засмеялась, вспомнив, как побагровел Поляков, как прижал по-заячьи уши. «Вы одиноки!..» Утешитель! Хлюст! Она порывисто взяла со стола фотографию Бориса. Шинель, военная фуражка, полевая сумка… Он снялся перед отъездом в полном блеске, во весь рост. Глаза преувеличенно суровые, а губы расплылись в широкую улыбку. Губы — сияющие, радостные, как у мальчишки. Словно спрашивают: ну, каков я?

Валя бережно поставила карточку на место. Свет лампы бил в глаза Борису. Она отодвинула лампу. Потом взяла в руки перо. И все исчезло. Теперь в комнате было их двое.

«…Жду, жду, тебя милый мой. Хочу быть с тобой. Заглянуть в твои глаза, дотронуться до твоих плеч, ощутить запах твоих волос. Вот иной раз откроешь твой чемодан. Там — рубашки твои, галстуки… Да нет, это не объяснишь словами. Жду тебя. Жду, жду. И буду ждать!»

*

По воскресным вечерам жены командиров и бойцов собирались в красном уголке своего дома. Приходили сюда с шитьем, с вязаньем. Часто кто-нибудь читал вслух. А главное — это был единственный вечер, когда можно было, не торопясь, поговорить, поделиться впечатлениями за прожитую неделю, рассказать друг другу о письмах с фронта, обо всем, что наболело на душе.

В другие дни виделись мало.

Многие, как и Валя, работали теперь на заводах и с волнением делились своими радостями и неудачами. Иные без устали дежурили в госпиталях, и всегда было им что рассказать. Война сдружила, а то, что у всех мужья на фронте, особенно сблизило. Женщины разных возрастов и разного душевного оклада чувствовали себя сестрами. Ничто так не роднит, как горе. А война — это горе.

Вот и сейчас собрались под одной крышей, как большая семья. Вели задушевные беседы. Валя разоткровенничалась и рассказала о случае с Поляновым.

И зажурчал, как ручей, задушевный женский разговор. Осуждали Полянова, горячо спорили. Помалкивала только Мальвина. И Валя знала, почему та молчит… Полина Ивановна, жена старого полевого фельдшера и мать четырех фронтовиков, не вытерпела, усмехнулась.

— А Мальвина сегодня что-то в рот воды набрала. Не по вкусу, видать, наш разговор?

Мальвина скорчила обиженную гримаску.

— Напрасно Валентина отчитала Полянова. В нем есть… какая-то…

Она щелкнула пальцами. В ее жесте было что-то грубое, неприятное.

«Кошка», — подумала Валя с раздражением.

— Ну что делать, если за мной ухаживают?! — спросила Мальвина жеманно.

Полина Ивановна покачала головой.

— Эх, матушка, сказала бы я тебе одну старую русскую пословицу, да неохота… Больно за твоего Андрея, вот что!

Мальвина пожала плечами.

— Вы думаете, я Андрюшку не уважаю?

— Если бы уважала по-настоящему, не стала бы вести себя так, — послышались голоса.

— Скука, — лениво потягиваясь, процедила Мальвина.

Валя встрепенулась, словно ее укололи.

— Брось, моя дорогая, прятаться за это словечко. Тошно слушать. Работай больше — вот и скуку свою укоротишь. Не устаешь, должно быть! — Она недобро усмехнулась.

— И наконец… наконец, это позорно, гадко, — снова заговорила Валя. — Муж на фронте, а она хвостом вертит. Есть такие, знаю я… Вот ты — такая!

Мальвина не смутилась.

— Бориса и Андрея ждать теперь уже странно… Бессмысленно. Пока были письма — еще туда-сюда. А теперь? Ну, а если и вернутся. Это будет очень замечательно, — сказала Мальвина, — если они и вернутся… то что из этого?

И тогда женщины зашумели. Валя выпрямилась во весь рост. Губы ее дрожали от негодования. Она подошла к Мальвине и, глядя в упор на нее, выговорила хрипловатым голосом:

— Знаешь, кто-ты? Ты… ты…

Было что-то брезгливое и даже страшное в лице Вали, в широких зрачках других женщин. Мальвина съежилась и попятилась к дверям.

*

Группа разведчиков лейтенанта Погожего, в числе которых были Борис и Андрей, наконец вырвалась из окружения и благополучно прибыла в свою часть. Много было пережито волнений и мытарств. Жизнь не раз висела на волоске. У Андрея, очень молодого, веселого Андрея, появилась седина в волосах. Заострилось круглое лицо Бориса. Лейтенант Погожий так оброс, что его трудно было узнать.

Командиры и бойцы обнимали друзей.

— Письма есть? — жадно спросил Борис.

— Месяц будете читать — не перечитаете, — шумели друзья. И кто-то притащил целый мешок, туго набитый письмами.

Однажды в лесу зашел разговор о женской верности, уж так устроено человеческое сердце: даже в тяжелые минуты люди, не знающие, будут ли они живы завтра, говорили о любви. Говорили и спорили о верности жен и невест. Рассказывали всякие забавные, выдуманные и невыдуманные истории — из жизни и из книг. Старались говорить об этом весело. Но у многих под шинелью беспокойно сжималось сердце.

— Сложна наша жизнь, друзья мои, ничего не попишешь, — глубокомысленно заметил Погожий. — Вот хотя бы взять нас… — Он вздохнул, и нельзя было понять, в шутку вздыхает он или серьезно, — много месяцев от нас ни слуху, ни духу. Нужно быть ко всему готовыми… Не каждая женщина может быть настолько твердой, чтобы дождаться нас…

— Ложь! Каждая! Если только, конечно, это человек, а не пустоцвет… И если она по-настоящему любила, — горячо перебил Погожего Борис и недовольно взглянул на него. Он не умел скрывать своих чувств. Одна только мысль о том, что Валя, любимая его Валя, может забыть его, переворачивала наизнанку всю его душу.

…И вот теперь они увидели этот огромный мешок с письмами. И первый бросился к мешку Погожий.

Друзья отошли в сторонку и только поглядывали, улыбаясь, на радостные лица разведчиков, жадно глотающих письма. Уж кто-кто, а они-то знали, что такое изголодаться по слову родных, но ласке…

— Маринушка… сынище! Сокровища мои! — восторженно бормотал Погожий и, не в силах сдержать радость, читал громко, почти кричал:

«Утрам говорим тебе: доброе утро, папка. И вечером говорим тебе: спокойной ночи! И когда получаем что-нибудь сладкое, делим на три части: это Юрочке, это маме, это оставим папе… Папа разобьет фашистов и приедет к нам».

Слезы текли по лицу Погожего. И смеялся, и плакал Погожий, и прижимал к заросшим, небритым щекам карточки жены и сына.

— Борис… Андрей! Послушайте! — он схватил за рукав шинели Бориса. — Да послушайте же кто-нибудь, черти!

Им было не до того. Каждый из них занят был своими мыслями. Андрей молча рылся в мешке. Он все еще искал писем. Он был угрюм.

«Где бы ты ни был, я с тобой… Где бы ты ни был, я с тобой», — как во сне, повторял Борис. Он улыбался.

Перед ним лежал ворох драгоценных Валиных писем. Он погружал в них руки, грелся около них, как у костра. Он был счастлив. Куда ушла усталость! Почему не болели больше исцарапанные в кровь кустарником руки? И такое было состояние у Бориса, что вот сейчас же, немедленно, снова он мог бы пойти и выполнить самое трудное, самое опасное боевое задание.

Загрузка...