Часто уже, драгоценная мать, я порывался утешить тебя - и всякий раз сдерживал свое намерение. Многое побуждало меня начать. Сперва мне казалось, что собственные неприятности перестанут тяготить меня, если удастся — не осушить, конечно, — но хотя бы отереть твои слезы. Затем я уверил себя в том, что, выпрямившись сам, вернее смогу поднять тебя. Вдобавок я боялся, что судьба, покоренная мной, покорит кого-нибудь из моих родных и друзей. Итак, я хотел, зажав рукой свою рану, попытаться, как мог, подползти и перевязать ваши. Но были и доводы, которые меня останавливали. Не следовало, понимал я, подступать к горю, пока оно терзает тебя со свежей еще силой: своим утешением я рисковал лишь сильнее раздражить и разжечь его. Ведь и при лечении болезни нет ничего гибельнее несвоевременно примененных средств. А потому я выжидал, пока скорбь твоя сама преломит силы о время и, смягченная им, позволит прикоснуться к себе и стерпит заботу врача.
Кроме того, перебирая все великие памятники, созданные прославленными талантами ради утешения в печали, я не нашел для себя образца, то есть такого писателя, который утешал бы оплакивающих его самого. Новизна труда, разумеется, мешала сразу за него взяться. Ведь могло получиться так, что я не успокою, но, наоборот, растравлю твою боль. Тому, кто поднимает голову из погребального костра, чтобы утешить близких, нужна, конечно, совершенно особая, не будничная речь. Между тем сила безмерного горя, перехватывающая даже голос, неизбежно препятствует внимательному отбору слов. Но, так или иначе, я попробую. Мне поможет не столько литературное дарование, сколько убедительный образец: приведя в пример самого себя, утешитель доставит наиболее полное утешение. Тот, кому ты никогда ни в чем не отказывала, рассчитывает теперь получить только одно: хотя твоя тоска, как и любая печаль, упряма, позволь мне положить ей предел.
Рассуди, сколь многого я жду от твоей снисходительности: твердо надеюсь пересилить горе, сильнее которого люди в своем несчастье ничего не испытывают. Причем я не тотчас вступлю с ним в бой, но прежде помогу ему, подкормлю пламя, обнажу и открою все успевшие затянуться раны. Мне возразят: «Какое же это утешение — возвращать забытые беды и насильно обращать душу к созерцанию всех ее мук, ее, плохо способную стерпеть и одну?» Но пусть возражавший учтет, что самый гибельный, устойчивый к терапии недуг подчас излечивается противоположными средствами. Итак, явлю душе заново все печали, обновлю траур: в нынешней болезни ей показаны не щадящие лекарства, но огонь и нож. Какова моя цель? Чтобы душа, сумевшая превозмочь все эти невзгоды, устыдилась боли, которую одна рана причиняет покрытому столь частыми шрамами телу. Пусть продолжает лить слезы и голосить тот, чей изнеженный ум расслабило долгое счастье; пусть таких людей несправедливость сбивает с ног, слегка толкнув. Но проведший свои годы в тяжких бедствиях перенесет даже самое суровое испытание со спокойствием бодрым и незыблемым. В непреходящем злополучии есть одно преимущество: кого судьба постоянно преследует, того в конце концов закаляет.
Тебе она не давала передышки в тягчайших печалях начиная с самого твоего рождения: едва родившись, вернее, еще только рождаясь, на пороге жизни, ты потеряла мать. Ты выросла под опекой мачехи, которую своим послушанием и почтением, более чем дочерним, вынудила стать матерью. Однако и добрая мачеха обходится дорого. Своего дяди, самого прекрасного, снисходительного и вместе с тем мужественного человека, ты лишилась в тот час, когда ждала его приезда. Судьба не захотела облегчить свою свирепость промедлением: меньше чем через месяц ты предала земле любимого мужа, от которого имела троих детей. Не избыв прежнего, встретила ты известие о новом горе, причем еще и дети все оказались в отъезде — словно бы твоим бедам нарочно выпало случиться именно в то время, когда не было рядом плеча, на которое смогла бы опереться скорбь. Не стану перечислять непрестанно угрожавшие тебе опасности, умолчу о всех перенесенных страхах. Трех внуков ты качала на коленях, и вот, совсем недавно, на эти колени лег прах трех внуков. Не прошло и двадцати дней, как ты предала земле моего сына, который умер, когда ты, целуя, держала его на руках, и вот уже ты слышишь, что меня увезли. Только этого недоставало тебе — оплакивать живых.
Признаю, что последняя рана тяжелее всех, которые до сих пор поражали твое тело: проколов кожу, копье не остановилось, проникло в грудь и рассекло внутренние органы. Но ведь это новобранцы вопят, едва их заденет, и рук врача боятся больше, чем вражеской стали, тогда как ветераны даже при проникающем ранении спокойно, без единого стона, словно бы это было не их тело, переносят операцию. Так и ты теперь должна вытерпеть врачевание. Шумные проявления женского горя, все эти смятенные жалобы и вопли, — оставь их! Если ты не научилась быть несчастной, значит впустую потрачены столь многие горести. Я дерзок с тобой, не правда ли? Не утаив ни одной из твоих бед, собрал их все и нагромоздил перед твоим взором.
Поступить так меня побудил смелый план. Веда я намереваюсь не умалить, а победить твое горе; Победить же смогу, показав сперва, что не терплю ничего такого, что позволяло бы назвать несчастным меня самого, и тем более сообщило бы мое несчастье людям, с которыми я связан узами родства и дружбы. Затем; обратившись уже непосредственно к тебе, я докажу что и твоя участь, которая целиком зависит от моей, не столь тяжка.
Вначале успокою заботу материнского сердца: объясню, что ничего плохого со мной не происходит. Покажу по возможности ясно, что обстоятельства, которые, как ему представляется, угнетают меня, на самом деле вполне сносны. Если убедить тебя в этом окажется невозможно, я все-таки буду больше прежнего доволен собой — поскольку совершенно счастлив в той обстановке, которая обыкновенно делает людей несчастными. Не требуется верить тому, что говорят обо мне другие. Чтобы ты не смущалась их неопределенными отзывами, я сам извещу тебя, что далек от неблагополучия. Добавлю для пущего твоего спокойствия, что не только быть, но и стать несчастным в моем случае не-возможно.
Настрой на жизнь, данный нам при рождении, остался бы самым лучшим, пожелай мы его придерживаться. Природой устроено так, что для отличного существования не требуется многих удобств: каждый может сделать себя счастливым. Привходящее малосущественно; сила внешних обстоятельств, сложатся ли они успешно или неблагоприятно, одинаково невелика: ни вознести, ни стеснить мудреца они не способны. Ибо приложение всех его усилий — он сам; ни в чем, кроме себя, мудрец не ищет отрады. Что же, по-твоему, я возомнил себя мудрецом? Конечно нет. Ведь если бы я смог сказать о себе такое, то не только отрицал бы, что несчастен, но утверждал, что сверх меры счастлив и пребываю по соседству с богом. Пока этого нет, для утоления всех печалей мне достаточно было прибегнуть к поддержке ученых мужей и, не имея до времени сил помочь себе самостоятельно, перебежать в чужой лагерь, а именно — к тем, кто вполне в состоянии позаботиться и о себе, и о близких. А они велели мне быть постоянно настороже, подобно часовому, заблаговременно предугадывая все вылазки и набеги судьбы. Тяжело тому, кого она настигнет внезапно. Всечасно ожидающий ударов жребия снесет их легко. Ведь и враг, наступая, опрокидывает тех, кого застанет врасплох. Если же готовиться к грядущей войне заранее, тренируясь и принимая необходимые меры, то первый натиск, обычно самый сокрушительный, нетрудно будет отбить. Что до меня, я никогда не доверял фортуне, даже когда казалось, что у нас с ней мир: все ее обильно сыпавшиеся на меня милости — деньги, должности, влияние — я оставлял в том углу, откуда она могла бы взять их назад, ничуть меня не обеспокоив. Я держал эти вещи на значительном расстоянии от себя, так что, отбирая, она не вырывала их из рук и сердца. Враждебность судьбы может сломить лишь обманутого ее прежней благосклонностью. Любившие ее дары, величавшиеся ими как достоянием собственным и долговечным, повергаются в уныние, когда их пустую, детскую, незнакомую с устойчивым наслаждением душу покинут утехи суетные и шаткие. Но кто в благополучии не раздувается от спеси, тот и при повороте к худшему не впадает в малодушие. Его непобедимый дух закален в противодействии обоим состояниям. Потому что в счастье он уже испытал свои силы против несчастья. Таким образом, я привык думать, что вещи, которых люди для себя желают, не содержат ни крупицы истинного блага. Скорее наоборот, я находил эти вещи лишенными всякого содержания: снаружи они окрашены в обманчивые броские цвета, а внутри не обнаруживают ничего похожего на свой внешний облик. Как я понимаю теперь, в том, чего толпа боится и что называет злом, тоже нет ни настоящей угрозы, ни гнета. Только страшное слово тревожит слух, доверяющий общему убеждению, и удручает услышавшего как нечто темное и ненавистное. Так приговорил народ, но народные определения мудрецы в основном отвергают.
Итак, отставив прочь суждение большинства, увлекаемого — вполне бездумно - общими мнениями о наружности вещей, поглядим, что такое ссылка на самом деле. Разумеется, переезд на новое место. Я совершенно не собираюсь умалять значение данного события и обходить все худшее, что с ним связано: за перемещением следуют жизненные неудобства, бедность, унижение, бесчестье. Со всем перечисленным разберемся позднее, а пока, для начала, хочу рассмотреть, что неприятного приносит перемена места жительства сама по себе.
«Лишиться отчизны нестерпимо». Но взгляни, прошу, на это скопление людей, едва способное уместиться под крышами бескрайнего города. Огромная часть наблюдаемых тобой толпищ лишила себя родины. Они явились из своих городков, с дальних окраин, сбежались со всего белого света. Одни приехали делать карьеру, других привели дела по должности, третьим поручено посольство, кого-то избалованное сластолюбие заставляет искать мест обильных легко доступным пороком; тот мечтает приобщиться свободных наук, а этот ищет зрелищ, тех вынуждает прибыть сюда дружба, этих — предприимчивость, имеющая самые широкие возможности реализоваться; иные привезли на продажу свою красоту, а иные — красноречие. Нет таких разновидностей человека, которых не собрала бы столица, обещая великие награды и порокам, и добродетелям. Устрой им всем перекличку и спроси каждого, откуда он родом. Увидишь, что большинство из них оставило родные места, чтобы добраться в город величайший и прекраснейший, но им не родной. Покинь затем столицу, центр, как бы общий для всех, и обойди прочие города. В любом обнаружится немалая часть пришлого населения. Переберись из мест, куда цветущая природа и выгодное положение привлекает большое количество приезжих; попробуй объехать самые глухие углы, дикие острова, Скиаф и Сериф, Гиару и Коссуру: нет ни одного места ссылки, в котором кто-то не оказался бы по собственной доброй воле. Что на земле так обрывисто и голо, как этот мой утес? Что бесплоднее в отношении природных благ? Где живут люди грубее? А относительно расположения — есть ли край мира заброшеннее этого? Что может быть несноснее здешней погоды? И при этом пришлого народа здесь больше, чем местных граждан. Настолько, стало быть, перемена местопребывания сама по себе не тягостна, что даже такое место, как это, соблазнило некоторых покинуть родные края. Мне встречалось мнение, согласно которому человеческой душе присуще некое врожденное беспокойство, выражающееся в тяге к переездам и частым сменам местожительства. Ибо люди наделены умом подвижным и неугомонным; неспособный удержать себя, он рассеивается, стремясь охватить все ведомое и неизведанное; блуждающую, чуждую постоянству мысль радует и притягивает новизна. Ты не станешь удивляться этому, если учтешь, какова изначальная природа разума. Он сделан не из твердого землистого материала, но сошел от того самого небесного духа; природа же небесного всегда в движении, ускользает и бежит вперед. Взгляни на озаряющие мир звезды: нет среди них ни одной неподвижной. Солнце ежечасно скользит, перемещаясь от одной области к другой, и хотя вращается вместе со вселенной, тем не менее направляется в сторону, противоположную стремлению небосвода. Оно проходит все знаки зодиака, никогда не стоит на месте, но вечно несется, продвигаясь по своему пути. Небесные тела пребывают в непрестанном круговращении в силу природного закона и необходимости, установившей им орбиты: в течение лет, совершая за определенные сроки полный круг, планеты вновь и вновь уходят той же дорогой, по которой пришли. Разве можно думать, что человеческой душе, составленной из тех же самых первоэлементов,, из которых состоят вещи божественные, тягостно перебираться на новое место, когда сама природа божества такова, что постоянное стремительное движение и радует ее, и даже сохраняет?
Давай теперь обратимся от небес к делам людей. Ты увидишь, что целые племена и народы покинули места, где жили прежде. Что означают города греков посреди варварских стран? Откуда среди индийцев и персов македонская речь? В Скифии и окрестных землях, населяемых дикими, неукротимыми племенами, везде по берегам Понта найдешь ахейские поселения. Ни суровость нескончаемой зимы, ни свирепость населения, характером подобного страшному климату, не отвратили переселенцев от этих мест. В Азии живет целое скопище афинян; из Милета в разные страны уехало столько жителей, что хватило для заселения семидесяти пяти городов. Вся нижняя часть Италии, омываемая Ионическим морем, была Великой Грецией. Азия считается родиной этрусков, жители Тира поселились в Африке, карфагеняне — в Испании, греки проникли в Галлию, а в Грецию — галлы. Пиренеи не сдержали волны к шедших на юг германцев: по нехоженым, неведомым тропам устремлялось человеческое непостоянство. Они тянули за собой детей, и жен, и отягощенных старостью родителей. Изнуренные долгими странствиями, многие остановились где придется, просто от усталости, не обдумывая выбор места. А иным приходилось копьем и мечом добиваться права селиться в чужой стране. Какие-то племена по пути к неизведанному поглотило море, какие-то осели там, где их поместила крайняя нужда. Причины покинуть отчизну и искать себе новой у всех были разными. Одних разорение их городов вражеским войском, лишив собственной страны, направило к иноземцам. Других изгнала гражданская смута. Третьих отослали прочь, чтобы разгрузить силы перенаселенной земли и теснившегося на ней народа. Кто-то бежал от заразных болезней, частых землетрясений или долгих неурожаев, делавших жизнь невыносимой, а кого-то подкупило преумноженное молвой плодородие других берегов. Но сколь бы различными ни были основания выехать и бросить свои дома, очевидно одно: ничто не осталось там, где родилось. Неутомимо роится род людской, и ежедневно меняется что-то в огромном мире: закладывают основания городов, национальности рождаются, нарекаясь новыми именами, тогда как прежние исчезают или сливаются с более сильными. Чем, однако, если не ссылкой народов, можно назвать все эти переселения? Стоит ли далеко ходить за примерами? Нужно ли называть тебе Антенора, основателя Патавии, или Эвандра, расположившего у берега Тибра свое Аркадское царство, или Диомеда и других, победителей и побежденных, кого Троянская война рассыпала по чужим землям? Да сама Римская империя своим родоначальником считает ссыльного, бежавшего из покоренной отчизны и увлекшего с собой немногих выживших. Нужда и страх перед победителями довели его до Италии, заставляя искать пристанище как можно дальше от дома. Наконец, этот наш народ — сколько колоний вывел он в каждую свою провинцию! Повсюду, где победил, римлянин остался жить. Когда предлагали переехать, люди охотно вписывались, и старики, оставив свои алтари, отправлялись за моря вместе с переселенцами. Сэкономлю на иллюстрациях, которых множество. Возьму только то, что перед глазами: остров, где я живу, многажды менял жителей. Скрытые древностью события более отдаленного прошлого придется пропустить. Известно, что оставившие Фокею греки, которые теперь населяют Массилию, сперва осели здесь. Что прогнало их, непонятно. Мог не понравиться суровый климат, а мог и вид Италии, превосходившей их могуществом, или же дефицит удобных гаваней. Дикость населения их явно не смущала. Ведь, уехав, они расположились среди народов Галлии, в то время крайне свирепых и совершенно не тронутых цивилизацией. После чего сюда перебрались лигуры, а с другой стороны — испанцы. Последнее явствует из сходства обычаев: здешние жители носят такие же головные уборы и такую же обувь, как кантабрийцы. Сходство некоторых слов также очевидно, хотя в целом их речь отошла от родной из-за общения с греками и лигурами. Затем сюда были выведены две римских колонии: одна — Марием, другая — Суллой. Видишь, сколь часто обновлялось население этой скудной, поросшей терниями скалы! Коротко говоря, ты не найдешь такой земли, в которой до сих пор обитают ее коренные жители. Все кругом неоднородно и привнесено. Одни постоянно сменяют других, тот желает ненавистного этому, а того согнали с места, с которого он сам ранее выгнал еще кого-то. Так угодно судьбе: никакое положение вещей не сохраняется неизменным.
Перемена местопребывания, если взять ее в отдельности от прочих сопряженных со ссылкой неудобств, излечивается, по мнению Варрона, ученейшего из римлян, уже тем, что, куда бы мы ни приехали, законы природы, которым люди вынуждены следовать, везде и всюду одинаковы. Тогда как Марк Брут думает, что достаточным лекарством является то, что изгнанникам позволено увезти с собой свои добродетели. Допустим, каждый из этих доводов сам по себе недостаточен, чтобы утешить изгнанника. Однако надо признать, что в совокупности они весьма сильны. В самом деле, насколько же мало мы теряем, если две главнейшие вещи — общая всем нам природа и наша личная добродетель — следуют за нами в любое место! По указанию творца вселенной, кто бы он ни был — всемогущий ли великий бог или бестелесный разум, искусный созидатель грандиозных построек, божественный ли дух, равно пронизывающий и напрягающий великое и малое, или вечный рок, нерасторжимая цепь причин и следствий, — так вот, по его указанию в распоряжение других может попасть лишь наименее стоящее. Но ценнейшее для человека человеку неподвластно: нельзя ни подарить, ни отнять. Мир, великолепнее которого естественный закон ничего не создал, и дух, лучшая часть мира, восторженно созерцающий это великолепие, принадлежат нам вечно и пребудут с нами до тех пор, пока пребудем мы. Так выступим же скорее бестрепетным шагом, бодро и стойко туда, куда направят нас обстоятельства, исколесим все страны: нет на земле изгнания, потому что нет такого места на земле, которое было бы чужим человеку. Поднимем взор к небу с любой точки земной поверхности и увидим, что божественное везде отделено от человеческого равным пространством. Следовательно, коль скоро не отвожу глаз своих от зрелища, которое их никогда не пресыщает, коль скоро позволено наблюдать солнце и луну, приникнуть взглядом к планетам, исследуя их восходы и заходы, периоды обращения и причины более быстрого или медленного движения, пока могу смотреть на сверкающие в бесконечном ночном небе звезды, из которых одни неподвижны, а другие остаются в близких пределах своего кругооборота, какие-то внезапно прорываются, а те ослепляют разлитым огнем, как бы падая ил пролетая мимо длинной светящейся дугой, пока я общаюсь с ними и таким образом — насколько это дан человеку — нахожусь среди небожителей, пока мой дух обращен ввысь, к созерцанию родственных ему предметов, что мне за дело до того, какая земля у меня под ногами?
«Но ведь эта земля не богата плодовыми садами или радующей взгляд растительностью, Каналы многоводных рек не орошают ее. Для большинства людей в ней нет ничего привлекательного: ее плодородия едва хватает, чтобы прокормить жителей, там не добывают ценного камня, отсутствуют золотые и серебряные рудники». Стеснен дух, услаждаемый плодами земли. Уведите его к дарам, везде одинаково изобильным, повсюду сверкающим равным блеском. Следует вдобавок учесть, что плоды земли возводят на пути к истинным благам преграду благ ложных и почитаемых людьми незаслуженно. Чем длиннее они вытянут свои галереи, чем выше поднимут свои башни, чем шире разобьют аллеи, чем глубже вырежут летние гроты в массивах скал, чем искуснее выведут своды под кровлями громадных пиршественных залов, тем больше станет всего того, что скрывает от них небо. Случай бросил тебя в такую область мира, где роскошнейшее из жилищ — лачуга. И вот твоя тщедушная воля успокаивает тебя: ты, дескать, смело перенесешь все неудобства, потому что знаешь, как выглядела хижина Ромула. Убогое утешение! Лучше скажи: «Стало быть, в этом жалком шалаше поселились добродетели? Так он скоро превзойдет красой прекраснейшие храмы! Ибо в нем обнаружится справедливость, засверкают сдержанность, благоразумие, благочестие, явлено будет правильное распределение всех обязанностей, знание дел человеческих и божественных. Не тесен дом, принявший столь великое и достойное общество, не тяжко изгнание, в которое позволено отправиться с такой свитой».
В книге «О добродетели» Брут сообщает, что видел Марцелла в его митиленской ссылке: он жил настолько счастливо, насколько вообще позволяет человеческая природа, и никогда науки не увлекали его сильнее, чем в то время. В результате, когда сам он — добавляет пишущий — собирался уехать назад, ему казалось, что это он, лишаясь общения с Марцеллом, отправляется в изгнание, а не оставляет в изгнании того. Поистине счастливее Марцелл-ссыльный, уверивший Брута в пользе своей ссылки, чем Марцелл-консул, убедивший республику доверить ему высшую власть! Сколь великий дух нужно иметь, чтобы достичь такого: покидающий изгнанника думает, что ссылают его! Сколь замечателен муж, вызвавший восхищение того, кем восхищался сам его сродник Катон! Брут также рассказывает, что Гай Цезарь не сошел с корабля в Митилене, потому что не мог видеть этого мужа в бесчестье. Возврата же его добился сенат путем публичного коллективного обращения, причем просители имели такой унылый и расстроенный вид, что, казалось, все они в тот день прониклись настроением Брута и просили не за Марцелла, но за самих себя, считая себя изгнанниками вне его общества. Но гораздо большего он добился в тот день, когда Брут не мог оставить, а Цезарь — видеть его в изгнании. Ведь свидетельство доблести ему удалось получить от них обоих: Брут огорчался, а Цезарь краснел оттого, что возвращается без Марцелла. Человек такого масштаба — можешь не сомневаться — побуждал себя равнодушно переносить изгнание следующими доводами: «Лишиться родины для тебя не беда: ты был достаточно прилежен в науках, чтобы знать, что отечество мудрого в любом краю. И потом, изгнавший тебя разве сам не лишен родины последние десять лет? Конечно, в силу необходимости упрочить свою власть, но все же — лишен! Сейчас его притягивает к себе Африка, грозя новыми войнами, влечет Испания, врачевательница сломленной и разбитой оппозиции, влечет вероломный Египет, да и весь мир, готовый воспользоваться сотрясением империи. Куда он обратится вначале? Каким силам противостанет? По всем странам пролегает его победный путь. Но пускай ему угождают и поклоняются народы. Ты будь доволен восхищением Брута».
Итак, Марцелл безболезненно выносил ссылку; перемена места ничего не переменила в его душе, хотя и сопровождалась бедностью, в которой — как понимает любой кто не впал в безумие всесокрушающих алчности и сластолюбия, — нет никакого зла. Действительно, как мало нужно для поддержания человека! И у кого может не быть этой малости, если есть хоть сколько-нибудь мужества? О себе я думаю, что лишился не богатства, а хлопот. Потребности тела невелики: нужно прогнать холод, питанием заглушить голод и питьем — жажду. Если желают получить что-то сверх этого, значит стараются не ради пользы, но чтобы удовольствовать свои пороки. Нет нужды тралить океаны, или отягощать живот дичиной, или в неизведанных водах добывать заморские устрицы. Пусть боги и богини погубят тех, чье сластолюбие пересекает границы империи, и без того вызывающей общую зависть. Запросы их таковы, что товар для своей кухни они заказывают ловцам по ту сторону Фазиса: им не стыдно платить за редких птиц парфянам, до сих пор не расплатившимся с нами должным образом. С разных концов земли доставляется все, что знакомо привередливым ртам. От дальних берегов океана везут яства, которые едва принимает расслабленный деликатесами желудок. Они отрыгивают пищу, чтобы есть, едят, чтобы отрыгнуть, и собранным по всему свету угощениям не достается даже чести быть переваренными. Как повредит бедность тому, кто все это презирает? А тому, кто любит, она прямо-таки полезна! Ведь его пусть принудительно, но лечат, и хотя заставить его проглотить лекарство никак нельзя, все же какое-то время, пока он лишен всех описанных роскошеств, этот человек будет выглядеть так, будто бы они ему не нужны. Цезарь Гай, которого, по-моему, природа создала с одной целью — показать силу крайних пороков в крайнем счастье, — как-то раз поужинал на десять миллионов сестерциев, не без труда сумев, даже с помощью всех специалистов, превратить в один пир сборы с трех провинций. Несчастны те, чей аппетит возбуждают лишь дорогостоящие блюда. Дорогими же их делает не какой-то сверхтонкий вкус или особенно приятное ощущение при проглатывании, но исключительно редкость и трудность приготовления. С другой стороны, представим, что эти несчастные выздоровели и поумнели. Куда деть всю толпу угождающих чреву профессий? Какой смысл торговать, прочесывать леса, бороздить океаны? Накормить себя легко: пища распределена природой равномерно, она есть в любом месте. А эти проходят мимо, как слепые, и странствуют по всем землям, пересекают моря. Голод можно утолить задешево, но они предпочитают задорого его раздразнить. Хочется сказать им: «Зачем вы спускаете на воду свои корабли? Зачем вооружаетесь, готовясь выйти против зверя и против человека? Зачем бегаете, и суетитесь, и поднимаете шум? Зачем вам эти горы денег? Подумайте о том, как невелики ваши тела. Разве не дикость и не полное умопомрачение — желать многого, когда можешь усвоить так мало? Увеличивайте, сколько хотите, ваши доходы, расширяйте имения — поместительность ваших тел все равно нарастить не сможете. Пусть сделки будут еще успешнее, войны принесут еще больше, пусть со всех краев соберут вам новые яства — ме́ста, куда сложить все это, больше не станет. Так чего ради эти стремления? Зачем вам столько? Наши предки, чьей доблестью и поныне держатся наши пороки, надо думать, были очень несчастны: ведь еду себе они готовили своими руками, ложем им была земля, их дома ещё не блистали золотом, храмы не сверкали драгоценными камнями. Перед глиняными богами произносили они в те времена свои священные обеты, и тот, кто призвал богов, возвращался на поле боя, чтобы умереть, не нарушив клятвы. Диктатор, который слушал самнитских послов, вращая над очагом своей собственной рукой самую простую пищу, той рукой, которая часто громила врага и возложила лавр на колени Юпитеру Капитолийскому, очевидно, жил куда плачевнее, чем наш современник Апиций, опорочивший нынешний век своей наукой: в городе, из которого некогда велели уехать философам заподозренным в дурном влиянии на юношество, он преподавал кулинарию. Полезно здесь будет рассказать о том, как он кончил свои дни. Истратив на кухню сто миллионов сестерциев, поглотив на своих банкетах все эти царские дары и огромный бюджет Капитолия, под давлением кредиторов он вынужден был наконец проверить свои счета. Как оказалось, после всех расплат у него останется десять миллионов. И вот, решив, что жить на десять миллионов сестерциев означало бы голодать, он покончил с собой, приняв яд. Каким же сластолюбцем надо быть, чтобы десять миллионов равнялось нищете! Вот и думай, что́ человеку нужнее: много денег или хоть сколько-то ума. Один испугался того, о чем другие молятся, и ядом избавил себя от десяти миллионов. Для человека столь извращенного его последний напиток, несомненно, был наиболее целительным. Яд же он пил и ел в то время, когда не просто наслаждался, но бахвалился своими пирами, выставлял напоказ свои пороки, прививал обществу свое сластолюбие, когда побуждал подражать себе молодежь, способную учиться всему этому и без дурных примеров, вполне самостоятельно. Такова судьба тех, кто ограничивает богатство не мерилом разума, но порочным обыкновением жизни, аппетиты которой безмерны, капризы непредсказуемы. Вожделение неутолимо, тогда как природе хватает и малого. Итак, в бедности для ссыльного нет никакого неудобства. Ибо нет ссылки, связанной с такой крайней нуждой, чтобы человек не имел средств более чем сносно прокормить себя.
«А как же платье и дом? Разве изгнанник не будет нуждаться в них?» Верно. Однако и они понадобятся лишь для того, чтобы ими пользоваться. При таком отношении у него будет все — и кров, и платье. Потому что прикрыть свое тело ничуть не труднее, чем его накормить. Все необходимое человеку природа сделала легкодоступным. Но ему потребны обильно напитанные багрянцем одеяния, переплетенные золотом, искусно украшенные пестрыми узорами. Стало быть, не судьба, а он сам виновен в своей бедности. Возвратив ему отобранное, ты зря потратишь время: по возвращении он будет больше страдать от невозможности приобрести все, что хочет, чем страдал в изгнании, лишенный того, что уже имел. Ему нужна утварь, бьющая в глаза блеском золотых сосудов, благородное серебро, украшенное именами старых мастеров, бронза, которую делает драгоценной вожделение немногих безумцев, и толпа рабов, теснящаяся в огромном доме, и вьючные животные с раздутыми животами, тучнеющие от перекорма. Везите и ссыпайте грудами несчетное добро — вы не сможете насытить ненасытную душу. Так, никакой жидкостью невозможно унять томление, вызванное не потребностью в питье, но внутренним жаром воспаленных органов. Ибо это не жажда, а болезнь! Причем сказанное верно не только в отношении денег или еды и питья. Такова природа любого желания, если оно порождается не нуждой, но пороком. Сколько бы ты ни нагромоздил перед ним — никогда не достигнешь вершины желаний, а только очередной ступени к новым. Тот, следовательно, кто удержит себя в пределах естества, не почувствует бедности; а того, кто выходит за эти пределы, даже в полнейшем изобилии будет преследовать нищета. Необходимое найдется и в ссылке, излишнего же не доставит и царский престол. Богатыми делает людей настрой ума. Разум сопровождает нас в изгнании, и в самой угрюмой пустыне находит достаточно средств для поддержания тела, радуясь изобилию собственных благ. Деньги не оказывают на него совершенно никакого влияния, не больше, чем на бессмертных богов. То, что ценят умы неученые и слишком привязанные к телу, золото и серебро, и громадные полированные круги мраморных столешниц, — все это тянет к земле. И значит, дух, если он честен с собой и помнит о своей природе, не может этого любить, будучи сам легок, ничем не обременен и устремлен ввысь, куда он улетает, когда освободится. А до того времени, насколько позволяет медлительность членов и вся эта облекающая его тяжелым коконом плоть, он обозревает божественное быстрой и крылатой мыслью. Поэтому сослать его в принципе невозможно: свободный и родственный богам, объемлющий пространство и время, он пробегает по всему небу, посылает мысль на любое расстояние в прошлое и будущее. Это жалкое тело, стражник и темница души, влечется туда и сюда, его наказывают, грабят, его постигают болезни, Дух же свят и вечен и не подвержен насилию.
Не подумай, что доказывать ничтожность лишений, связанных с бедностью, я собрался при помощи чисто умозрительной проповеди философов. Те учат, что бедность тяжела, лишь если ее таковой считать. Но ведь и правда: посмотри на бо́льшую часть бедных. По их виду никак не скажешь, что они удручены или обеспокоены сильнее богачей. Подчас кажется, что они выглядят даже радостнее — потому, вероятно, что меньше вещей требует их заботы. Посмотрим теперь на людей зажиточных. Насколько часто им случается походить на небогатых! Отправляясь в далекие путешествия, они вынуждены ограничиваться небольшим багажом, а иногда, особенно если нужно ускорить путь, приходится отказаться и от свиты, отправив восвояси толпу провожатых. Много ли из своего имущества они берут с собой, отправляясь на службу? Ведь устав не позволяет держать при себе в военном лагере все эти удобные и дорогие вещи. Однако не только внешняя необходимость и особые условия равняют их с бедняками. Когда роскошь начинает им приедаться, они выбирают определенный день, в который устраивают свою трапезу на голой земле и, убрав подальше золото, пьют и едят с глиняной посуды. Странные люди: вдруг возжелать того, чего всю жизнь боятся! Насколько же затуманен их ум, как плохо они понимают, что на самом деле является благом, если удручены страхом бедности, подражая которой они развлекаются.
Обращаясь к примерам из прошлого, я стыжусь успокаивать нынешних бедняков. Ибо в наши времена привычка к роскоши развилась до такой степени, что денежное содержание изгнанников превосходит наследственное имущество древних князей. У Гомера, как известно, был один единственный раб, у Платона — трое, а у Зенона, положившего начало суровой и мужественной философии стоиков, не было ни одного. Вряд ли кто-нибудь станет утверждать, что они жили несчастливо, если, конечно, не захочет сам прослыть несчастным из-за своих слов. Менения Агриппу, который выступил посредником и установил общественное согласие между патрициями и плебеями, хоронили вскладчину на общественные деньги. Атилий Регул, сокрушавший карфагенян в Африке, писал в сенат, что с его усадьбы ушел наемный работник и некому следить за хозяйством. Сенат постановил, чтобы ведение хозяйства на ферме Регула в его отсутствие осуществлялось государствам. Так что, стыдно не иметь раба, если арендатором твоей усадьбы становится римский народ? Дочерям Сципиона назначили приданое из казны, поскольку отец им ничего не оставил: справедливо — свидетель Геркулес! — поступил Рим, отдав однократна дань Сципиону, который столько раз взимал ее с Карфагена. Счастливцами были их мужья, для которых место свекра занял римский народ. Или ты думаешь, что те, кто за актрисами пантомимы дает приданое в десять миллионов сестерциев, счастливее Сципиона, чьи дети получили от сената, их опекуна, приданое в устойчивых медных деньгах? Станут ли презирать бедность, чьи лики столь превосходны? Будет ли изгнанник сетовать на нехватку той или иной вещи, если Сципиону не хватило приданого, Регулу работника, Менению похорон и каждый недостаток был возмещен с великой честью именно потому, что возник. С такими защитниками бедность не только будет оправдана, но заслужит общую признательность.
Мне могут ответить: «Твоя попытка отделить лишения друг от друга искусственна. Каждое из них по отдельности перенести, пожалуй, еще можно. Но все вместе — нет! Переезд на новое место — вещь сама по себе терпимая: если ты просто куда-то переезжаешь, в этом ничего страшного нет. Можно вытерпеть и бедность, однако в том только случае, если с ней не связано бесчестье, которое, хотя бы и без всего остального, обычно до крайней степени угнетает душу». Тому, кто станет пугать меня толпой бедствий, уместно ответить следующее: «Если у тебя хватит твердости, чтобы выдержать один натиск судьбы, значит достанет сил и для других. Однажды укрепив душу, мужество делает ее неуязвимой для всех ран. Когда алчность, сильнейшая из болезней рода человеческого, отпустит свою хватку, тогда и честолюбие не станет тебе препятствовать. Когда перестанешь расценивать свой последний час как род казни, но сочтешь его не более чем соблюдением природного закона и прогонишь из своего сердца страх смерти, то никакой другой страх уже не дерзнет войти в него. Если понимаешь похоть как данную человеку не ради наслаждения, но для продолжения рода, то и все прочие вожделения пройдут мимо, не затронув тебя, недоступного этой тайной, въевшейся в самое нутро погибели. Разум повергает пороки не по одному, но все совокупно; победа будет одержана раз и навсегда». Мудрый ищет и находит все в самом себе, мнения толпы для него не существуют. Думаешь, его может смутить бесчестье? Позорная смерть еще страшнее позора. И тем не менее Сократ вошел в камеру смертников с тем же лицом, с которым он когда-то окоротил тридцать тиранов. Его присутствие очистило от позора даже само это место, ибо не может казаться позорным карцер, в котором побывал Сократ. Кто настолько слеп для правды, что думает, будто Марку Катону позорно было дважды потерпеть неудачу, не добившись сперва должности претора, а затем — консула? Опозорены были, наоборот, претура и консульство, для которых честью было то, что их добивался Катон. Презрение может коснуться лишь того, кто сам себя презирает. Унижению подпадает дух ничтожный и слабый. Но кто возносится над бурями и тягчайшими бедствиями, о кого разбиваются невзгоды, опрокидывающие других, тот несет беду на своем челе как жреческую ленту, ибо так уж мы устроены, что самое большое восхищение вызывает у нас человек, отважно встречающий несчастье. Когда в Афинах вели на казнь Аристида, встречные со стоном отворачивались, словно бы подвергнуться наказанию предстояло не справедливому мужу, но олицетворенной Справедливости. Однако нашелся один, который плюнул ему в лицо. Понимая, что на такое не способен человек с чистыми устами, старец мог бы расстроиться. Вместо этого он вытер лицо и, усмехнувшись, сказал сопровождавшему: «Объясни ему потом, что, когда зеваешь на людях, надо прикрывать рот». Так было оскорблено само оскорбление! Мне, разумеется, хорошо знакомы утверждения некоторых людей, дескать, нет ничего тяжелее позора и сама смерть кажется предпочтительнее, чем бесчестье. Отвечу им, что в ссылке, как правило, нет ничего постыдного. Упав и простершись на земле, великий человек остается великим; его не осмелятся презирать, как не осмеливаются попирать ногами руины древних святилищ. Обрушившиеся храмы чтят и считают священными не иначе, как в те времена, когда они еще возвышались.
Мое состояние, драгоценная мать, никак не может вызывать твои безутешные слезы. Значит, скорбь возбуждается твоими собственными причинами. Которых, собственно, только две: грусть о том, что потеряла поддержку, и щемящая сердце тоска по сыну.
Первой причины я коснусь кратко, поскольку знаю, что своих детей ты любишь только ради них. Пусть об этом поразмыслят другие матери, которые пользуются влиянием и силой сыновей, будучи как женщины лишены этой силы; которые чванятся сыновними должностями, потому что самим невозможно их добиваться; которые прихватывают и транжирят сыновнее наследство, истощают, сдавая внаем, сыновнее красноречие. Но для тебя успехи сыновей всегда были радостью — и никогда корыстью; ты умеряла нашу щедрость, не сдерживая своей; дочь богатого отца, ты умножала достаток состоятельных сыновей, а нашим наследством распоряжалась удивительно бережно, радея о нем, как о собственном, и сберегая, словно бы оно было чужим. Ты щадила наше влияние и силу, пользуясь ими, как если бы взяла их взаймы, а от наших высоких должностей тебе не доставалось ничего, кроме радостей и расходов. Твоя любовь всегда была бескорыстной, и ты не можешь тосковать по каким-то внешним благам, которых лишилась вместе со мной. Ведь ты считала эти блага посторонними себе уже в то время, когда мои дела обстояли наилучшим образом.
Моему утешению осталось справиться с источником одного только, хотя и сильнейшего, чувства — неподдельной материнской скорби. «Я больше не могу обнять любимого сына, лишилась бесед с ним, лишилась возможности с ним видеться! Где тот, на ком в грусти я могла успокоить свой взгляд, кому могла поверить все свои тревоги? Где разговоры, никогда меня не утомлявшие? Где ученые занятия, за которыми я следила с неженским интересом и в которых участвовала охотнее, чем это обычно у матерей? Где наши встречи? Где всегдашнее детское веселье сына при виде матери?» Вдобавок ко всему этому ты вспоминаешь места, где мы вместе проводили счастливое время, твоя память восстанавливает наши последние беседы, которые — что и естественно после такой разлуки — особенно сильно бередят душу. Ибо судьба готовила тебе испытание не только жестокое, но и внезапное: по ее воле ты уехала от меня всего за два дня до того, как меня постиг этот удар, причем была уверена, что я в полной безопасности и бояться нечего. Разделявшее нас до того пространство и те несколько лет, которые мы не виделись, были, оказывается, благом. Они подготовили тебя к нагрянувшей беде. Ты вернулась не с тем, чтобы радоваться встречам с сыном, но чтобы отчаяться в надежде на них. Если бы мы расстались задолго до печального события, ты легче перенесла бы его, поскольку само истекшее время смягчило бы тоску. Если бы ты тогда не уехала, то смогла бы на два дня дольше видеть сына и в последний раз насладиться общением с ним. А так безжалостный рок не дал тебе ни присутствовать при моем несчастье, ни привыкнуть к моему отсутствию. Но чем суровее участь, тем тверже должна стать призываемая на помощь доблесть, тем решительнее следует биться с врагом, хорошо известным и не раз побежденным. Не из гладкого тела струится кровь: новая рана нанесена в место, исчерченное старыми рубцами
Нельзя оправдывать себя тем, что женщинам дано почитай что законное право лить горчайшие слезы. Хотя безутешность, заметь, закон ограничивает. И недаром наши предки установили для жен, оплакивающих своих мужей, десятимесячный траур. Приняв официально такое постановление, они согласились с упорством женского горя, не запретив его, но ограничив. Ведь предаваться скорби бесконечно, когда потеряешь кого-то из своих самых близких людей, означает бездумное потворство себе, точно также как не горевать вовсе — бездушную черствость. Наилучшим представляется середина между любовью к родным и разумным отношением к жизни, то есть испытывать боль и вместе с тем подавлять. Тебе не пристало брать пример с тех женщин, чьему горю положила предел смерть. (Ты ведь знаешь таких, которые, облекшись в траур после смерти сыновей, носили его до самого конца.) Твоя жизнь всегда была доблестнее, чем у прочих, и требует от тебя большего: женское извинение не принимается от той, кто лишен всех женских недостатков. Распутство — главное зло нашего времени — не причислило тебя к большинству жен; драгоценные камни и жемчуг не искушали тебя; блеск богатства не манил, представляясь величайшим благом рода человеческого; воспитанную в строгих традициях благородного дома, тебя не испортило подражание худшим, опасное даже для благонравных. Ты никогда не стыдилась своей плодовитости, считая ее порочащей возраст, и в противоположность обычаю женщин, которые стремятся впечатлить окружающих только своей внешностью, никогда не пыталась скрыть свою округлившуюся талию, словно неприличную ношу. Ты не избавлялась от зачатого плода, ни разу не исторгла из чрева надежду иметь нового ребенка. Ты не портила лица кокетливыми румянами, любили ни косметики, ни одежд, снимая которые ничего не обнажаешь. Но тебя всегда отличало ценнейшее из всех убранств, неотразимая, недоступная времен и прелесть, великолепное украшение - целомудрие. Итак, именем женщины ты не извинишь себе постоянства в скорби. Твои добродетели лишили тебя этого оправдания, поскольку ты обязана быть настолько же далека от женских слез, насколько чужда женским недостаткам. Сами жены не позволят тебе чахнуть от твоей раны, повелев быстро воспрянуть от скорби, ибо ты удручена горем более легким, нежели то, которое действительно дает право скорбеть. Принимать в расчет нужно, как ты понимаешь, лишь тех жен, чье замечательное мужество позволило им встать наравне с великими мужами. Корнелия имела двенадцать детей. Судьба сократила их число до двух. Хочешь знать, скольких она похоронила? Отвечу: десятерых. Хочешь знать каких? Отвечу: Гракхов. Однако обществу плакавших возле нее и проклинавших злой рок она запретила обвинять судьбу, подарившую ей Гракхов. От такой женщины должен был родиться сказавший в собрании: «Ты станешь злословить мать, давшую жизнь мне?» Но слова матери, по-моему, гораздо сильнее: сын гордился жизнью, а мать — также и смертью Гракхов. Рутилия отправилась в ссылку следом за сыном Коттой, будучи так связана своей любовью, что предпочла терпеть изгнание, лишь бы не тосковать. Но когда она потеряла его, восстановленного во всех правах и преуспевавшего политика, то перенесла смерть сына с той же отвагой, с которой разделила его изгнание. Никто не видел ее плачущей на похоронах и после. При изгнании сына она проявила мужество, а при его кончине здравомыслие. Ничем нельзя было смутить ее материнское чувство, однако и скорбь, излишняя и безрассудная, не получила над ней власти. С такими женщинами тебя хотелось бы поставить наравне. Их жизни ты всегда подражала; их примеру тебе лучше всего следовать, сдерживая и подавляя свою печаль.
Знаю, что это не в нашей власти. Сильное чувство, особенно болезненное, по сути, неподотчетно воле, неукротимо и устойчиво к любому лечению. Бывает, что мы хотим пересилить его, заставляем себя глотать рыдания, но по застывшему, скованному усилием воли лицу бегут слезы. Мы пробуем рассеяться, ходим на представления, смотрим гладиаторские бои. Но развлекаемую зрелищами душу посреди всего вдруг надламывает какой-нибудь случайный намек на ее тоску. Следовательно, чем пытаться провести, лучше победить это чувство. Обманутое и успокоенное работой или увеселениями, оно снова поднимает голову и, пока спит, только копит силы для удара. Тогда как, уступив разуму, оно унимается раз и навсегда. Не буду поэтому предписывать тебе того, к чему, по моим сведениям, люди нередко прибегали, а именно — отвлекать себя долгим путешествием или развлекать приятной поездкой, аккуратно приводить в порядок счета, тратя много времени на управление наследным имуществом, постоянно трудиться над чем-то новым. Все это помогает ненадолго и не исцеляет, а только залечивает недуг. Между тем я желал бы не просто остановить или перехитрить, но совершенно устранить его. И с этой целью я призываю тебя к тому, в чем можно и должно найти прибежище всем, кто хочет обезопасить себя от капризов фортуны, — к ученым занятиям. Они излечат твою рану, без остатка вытравят горечь из сердца. Даже если бы ты совсем не была знакома с науками раньше, теперь стоило бы к прибегнуть к их помощи. Но ведь для тебя эти занятия не совсем внове: усвоенная от древних твердость моего отца не позволила тебе овладеть всеми свободными науками, дав, однако, ко всем прикоснуться. О, если бы мой отец, лучший из людей, был не так предан обычаям предков! Возможно, он пожелал бы, чтобы интерес к философии повел тебя дальше поверхностного знакомства с ее наставлениями. Правильно наученной, тебе не нужно было бы в нынешних обстоятельствах приобретать средство от судьбы, но лишь усиливать и продолжать испытывать на себе его действие. Муж препятствовал твоему увлечению книгами, думая о тех женах, которым книги нужны не ради обучения мудрости, но как пища для сластолюбия. Одаренная цепким умом, ты тем не менее за малый срок успела перенять удивительно много: фундамент заложен, основы всех предметов пройдены, вернись теперь к ним — и станешь неуязвимой. Они успокоят, они будут усладой твоей душе, дадут ей надежную защиту. Никогда больше не пронзит ее грусть, не смутит тревога, не обеспокоит тщетная боль пустой обиды. Твое сердце перестанет впускать подобные чувства, ведь для прочих слабостей оно уже давно закрыто. В ученых занятиях ты обретешь надежнейшую защиту, и только они смогут вырвать тебя из когтей судьбы.
Но пока ты не достигла обещанной ими безопасной гавани, необходима поддержка в пути. Хочу поэтому показать тебе твои ближайшие утешения. Взгляни на двух моих братьев: пока с ними все обстоит благополучно, ты не вправе сетовать на судьбу. Каждый обладает собственной, по-своему радующей тебя добродетелью. Один уверенно добился государственных должностей, другой мудро презрел их. Найди отраду в гордых отличиях одного, в безмятежном спокойствии другого и в сыновней преданности обоих. Мне известны сокровенные чувства моих братьев: один достиг почестей лишь для того, чтобы служить тебе украшением, другой выбрал тихую и мирную жизнь, с тем чтобы иметь досуг для общения с тобой. Судьба сослужила тебе благую службу, дав сыновей, могущих и помочь, и развлечь: высокое положение первого защитит, а общество второго порадует. Они будут соперничать в стремлении служить тебе, и тоска по одному сыну восполнится почтением двух. Итак, относительно сыновей могу заверить: ты не ощутишь недостатка решительно ни в чем, кроме их числа.
От сыновей переведи взор на внуков. Марк, очаровательный ребенок, глядя на которого невозможно оставаться грустным. Нет такой тяжкой, такой острой, такой яростной сердечной боли, которую не смягчили бы его ласки. Чьи слезы не прекратит его веселость? Чью скованную тревогой душу не расслабит его невинное остроумие? Кто сможет удержаться от шутки при виде этой резвости? Чье внимание не обратит на себя, кого не отвлечет от мрачных мыслей эта неуемная и милая болтливость? Молю богов, пусть ему выпадет на долю прожить дольше нас! Да остановится на мне, растратив силы, страшная жестокость судьбы! Да исчерпается мною горе матери, и горе бабушки — мною же! Пусть процветает и впредь все общество наших родных! Я не стану сетовать на свою бездетность, не выскажу вообще ни одной жалобы на свое нынешнее состояние, лишь бы только мне остаться единственной искупительной жертвой за весь наш дом, ему же не претерпеть более никакого зла. Обними Новатиллу, которая вскоре собирается подарить тебе правнуков. Она привязана ко мне, как дочь, и, потеряв меня, можно сказать, осталась сиротой при целом и невредимом отце. Заботься о ней также и ради меня. Недавно судьба отняла у нее мать, однако благодаря твоей преданной любви она, скорбя о матери, быть может, не так болезненно ощутит потерю. Постарайся сейчас оказать устойчивое влияние на ее характер: уроки нравственности глубже затрагивают человека, если запечатлелись в юной душе. Пускай привыкнет к твоим беседам, станет руководствоваться твоими мнениями. Ты дашь ей весьма многое, даже если не дашь ничего, кроме личного примера. Исполнение этой благочестивой обязанности послужит тебе лекарством. Ибо отвлечь опечаленную душу любящей матери от ее несчастья способны или доводы рассудка, или достойное занятие.
Среди утешений я назвал бы, конечно, и твоего отца, будь он теперь рядом с тобой. Впрочем, в его отсутствии ты можешь по своей дочерней любви судить о теплоте его отцовского чувства. Подумай — и поймешь, насколько правильнее тебе сохранять себя ради него, чем истощать — ради меня. Всякий раз, когда безумящая скорбь проникает в грудь и зовет отдаться рыданиям, вспомни об отце! Дав ему стольких внуков и правнуков, ты перестала быть его единственным потомством. И все же от тебя зависит, насколько счастливо будет завершение его счастливого долгого века. Неприлично тебе при его жизни сетовать на то, что жива.
До сих пор я умалчивал о величайшем из твоих утешений — твоей сестре, самом преданном тебе, принимающем и хранящем каждую твою заботу, материнском для всех нас сердце. С ее рыданиями ты смешала свои, на ее груди вновь смогла вздохнуть. Она сопереживает всем твоим волнениям, а в том, что касается лично меня, ее боль — не просто общая с твоей. На своих руках она привезла меня в Рим; благодаря ее терпеливой любви и родительскому попечению я смог выздороветь от долгой болезни. Ее влияние помогло мне достичь должности квестора: та, которая считала бестактным, даже когда с ней заговаривают или громко приветствуют, из симпатии ко мне преодолела природную деликатность. Ни закрытый образ жизни, ни старомодная в сравнении с вольным поведением нынешних женщин сдержанность, ни спокойный отдых, ни душевный склад, располагающий к уединенному, вдумчивому досугу, — ничто не помешало ей стать честолюбивой ради меня. Вот, драгоценная мать, то утешение, которое действительно восстановит твои силы. Будь как можно ближе к ней, тесные сестринские объятия лучше всего поддержат тебя. В печали люди часто избегают того, что им больше всего по душе, ищут свободы своему горю. Но ты поверяй сестре все мысли: пожелаешь ли остаться в нынешнем жизненном настроении или переменить его — в ней найдешь и предел, и спутницу твоей печали. Хотя, насколько я могу судить о благоразумии этой образцовой женщины, она не позволит тебе чахнуть от бессмысленной грусти, но расскажет то, чему и я был свидетелем, — историю своих утрат.
Она потеряла дражайшего мужа, за которого вышла совсем юной девушкой, причем он погиб во время их совместного морского путешествия. Их корабль потонул, она же, пересилив и скорбь, и страх, одолев бурю, вывезла его тело на берег. О, сколько подвигов совершили женщины и сколько их осталось во мраке безвестности! Выпади ей жить в древние времена, когда доблестью восхищались искренне и открыто, как прославляли бы эту жену теперь, состязаясь друг с другом, все таланты! Жену, которая, забыв о своей слабости, забыв о море, страшном и для самых смелых, подвергла риску себя ради того, чтобы предать земле тело мужа, и, думая о его погребении, презрела грозящую себе могилу. Поэты воспевают жену, решившуюся умереть вместо мужа. Но сильнее любовь, которая выигрывает меньше за тот же риск.
После этого никто не станет удивляться, что за те шестнадцать лет, которые ее супруг управлял Египтом, она ни разу не показывалась на публике, не принимала в своем доме никого из местного общества, ни о чем не попросила мужа и не позволяла о чем-либо просить себя. В итоге бойкая на язык, изобретательная в колких насмешках над своими правителями провинция, где даже сумевшие не допустить провинности не умеют избежать скандала, чтила ее как единственный в своем роде пример непорочности, сдерживала свою фривольную шутливость (что непросто для людей, не боящихся даже опасных острот) и до сих пор мечтает о несбыточном — обрести такую же, какой была она. Шестнадцать лет хранить уважение в этой провинции — уже немало, но еще труднее — остаться там незнакомкой. Я рассказываю об известных тебе вещах не с целью перечислить ее заслуги, коснуться которых отрывочно означало бы их ограничить, но чтобы ты понимала, сколь сильна духом женщина, которую не подчинили себе честолюбие и алчность, два обычных спутника, два погибельных недуга властей предержащих, которую не устрашил страх смерти, когда она из утлой лодки наблюдала, как идет ко дну ее корабль, и при этом, оставаясь до конца привязанной к своему супругу, думала не о том, как поскорее унестись оттуда, но — как вынести его тело и похоронить достойно. Тебе надлежит выказать доблесть, равную ее доблести, оправиться от плача и вести себя так, чтобы не подумали, будто ты раскаиваешься в своем материнстве.
Пока ты обо всем этом размышляешь, твои мысли, конечно, неизбежно будут то и дело возвращаться то мне, и никто из твоих детей не займет твое воображение чаще — не потому, что другие менее дороги тебе, но по той простой причине, что рука всегда невольно тянется к больному месту. А раз так, узнай правду о моем нынешнем состоянии. Мне весело и легко, как бывает в самых лучших условиях жизни. Ведь лучшие условия на самом деле те, в которых дух совершенно свободен от докучных забот и распоряжается своим досугом лишь для себя, услаждает себя занятиями легчайшими или, жадный до истины, возвышается до исследования высоких материй, стремясь познать истинную природу свою и вселенной. Исследует вначале сушу, ее расположение, затем состояние разлитого вокруг нее моря, его попеременные приливы и отливы. После, проникшись благоговейным изумлением, он обозревает пространство между небом и землей, насыщенное бурями, дуновениями ветров, громами и молниями, грозящее ливнем, и снегопадом, и ударами града. И наконец, обследовав области низшие, сосредоточенный дух воспаряет к горним высям, радуется созерцанию божественного и переходит, помня о своей нетленности, к тому, что было и что пребудет во все века.