Из окошка самолета острова Эгейского архипелага выглядят как спины переплывающих море животных (культурная аллюзия номер один; Зевс, похищающий Европу, – несмотря на то что самой Европы вооруженным глазом не видно). Потом сверкающее полдневным золотом Средиземное море – и в салоне раздается «Хава нагила», а под нами не просто израильский берег, а с ходу тель-авивский пляж.
Я был спокоен и деловит. Перешел на иврит, совершенно не забыл – правда, нечего было забывать: мой иврит – примитивный говор улицы и казармы. У израильских таможенников, как и некогда у их немецких коллег, моя персона интереса не вызвала – целым и невредимым миновал я эти Сциллу и Харибду, тогда как тучная женщина, толкавшая в полуметре от меня тачку с пятью чемоданами, застряла, бедная…
Было тепло, но не более того. Только яркость света превосходила европейскую в миллионы ватт. Ханыга-таксист, выуживая в ручейке пассажиров легковерного иностранца, крикнул мне: «Сорти долларс – Тель-Авив!» – «Сколько?» – переспросил я на иврите – он окинул меня неприязненным взглядом, упрямо буркнул то же самое и отошел, не дожидаясь ответа.
Приподнятая, праздничная атмосфера окружает прибытие – также и в том смысле, что ты прибыл в особое место и за это изволь платить. Вот почему подстерегающий тебя на каждом шагу неожиданный расход скорей вписывается в общую картину праздника, чем наоборот. В луна-парке тоже по любому поводу лезешь в бумажник и за все платишь вдвойне. Это повелось, наверное, с того времени, когда в представлении «галута» жить в Израиле стало подвигом, неучастие в котором, однако, может быть возмещено, – а посему: прямо у входа в отель тебя ловит пейсатый еврей и просит пять долларов на «добрые дела»; таксист, вместо того чтобы включить счетчик, называет цену, из коей явствует, что он о тебе думает. В придачу всем своим видом и таксист, и пейсатый, и десятки других вымогателей показывают: давать им то доллар, то пять, то пятьдесят, короче, заботиться об их благополучии в твоих же интересах, и это они еще делают тебе одолжение тем, что берут. (Правда, не могу представить себе детей в Израиле, на детский лад промышлявших бы тем же, – как в Португалии, например, где нормальные детишки при виде туриста в каком-то спортивном азарте принимались выклянчивать у него – у меня, у тебя – деньги. Для этого израильские дети – родились они в Шхунат-Атиква или в Савионе [171] – слишком самодостаточны, слишком «пахнут апельсинами».)
Итак, я попал в Израиль не с черного хода, как в прошлый раз, а с крыльца. Все было как будто то же, но попытка пройтись по своим старым следам не удавалась. Не то чтоб я очень старался, но все-таки съездил посмотреть в тот же вечер на наш дом в ***: автобусная остановка, основательно прогретые мусорные баки – место кошачьих сходок, киоск за углом (мне ненавистный: помню, как, прежде чем наконец заплатить, я долго пересчитывал мелкие монеты в горсти – с видом младшеклассника, покупающего что-то штучное и липкое). Окна нашей квартиры – как раз над остановкой. А здесь стоял красный автомобиль Лисовского.
Я был и как бы не был тем, прежним; я даже припомнил какую-то физиономию, но у меня сделался другой размер ноги – если уж говорить о следах. Но коли я здесь, как не подняться и не посмотреть, что стало с этой квартирой. Вспомнился запах лестницы. Когда передо мной предстала молодая грузинская еврейка в косынке с большеголовым грузинским младенцем на руках, я не придумал ничего лучше, как спросить: а что, такой-то «руси» здесь больше не проживает? Одновременно я зорко всматриваюсь в открывшуюся мне часть интерьера. К моему замешательству, наискосок отворяется другая дверь, и мой вопрос переадресовывается человеку, который меня узнал и которого я узнал… Гордиев узел конфуза я разрубаю тем, что пускаюсь бежать. Хорошо, что на остановке автобус, и он увозит меня «Прочь от места катастрофы» (название чего-то, но чего, убей меня Бог, не помню [172] ). О том, что в этот момент говорилось обо мне и – пуще того – что думалось, лучше не гадать, а инцидент забыть.
Только раз еще за эти пятнадцать дней я был опознан (я не говорю, понятно, о встрече с Эсей). «Алан – как дела, где ты?» Дуби – или Лаки? – подтолкнул в рот последний кусочек пиццы и вытер губы бумажкой. Уж не благодаря ли ему я получил у смерти отсрочку – они все на одно лицо. Он повзрослел – а может, был без униформы, которая не просто нивелирует, но молодит. Как и у всякого уважающего себя израильтянина, брюки у него сползают. Где? Германия? Его лицо сразу приобретает почтительное выражение. Для марокканских евреев вроде него Западная Германия – это место, где делают «мерседесы», – все прочее пускай волнует ашкеназийских евреев, «вус-вус» [173] , которым североафриканские сефарды и сами могут предъявить кой-какой счетец. Быть может, поэтому я увидал как-то новенький «шевроле» с наклейкой под стеклом:
Подумал было: вот они, сефардские обиды – но потом сообразил, что в машине могли ехать арабы (как оно, вероятно, и было).
Израиль – с его южным белым хлебом (но при соблюдении ооновской диеты не шире шестнадцати километров в талии [174] ), с его живыми и мертвыми морями, цветущими долинами, пустынями, горами, сотней политических партий, мозжечком святых мест, с его замороченно-хорошенькими солдатками, с его диковинной армией – для воюющей страны еще вполне человекоподобной (что б там ни говорили разные «петры»), – Израиль был, в сущности, многонациональным государством. С момента своего провозглашения это государство билось неистово, куда яростней, чем с арабскими армиями, над одним проклятым вопросом: «Кто еврей?» [175] – словно не понимая (или, наоборот, понимая), что, решив этот вопрос, человечеству уже больше нечего будет решать. Поэтому забота о долголетии народов, всего рода человеческого, подсказывает удовольствоваться неправильным , но благоразумным суждением на сей счет, почерпнутым мной из того же источника, что и прошлая цитата – относительно евреев среди нас (нас среди вас). В той говорилось о «подлинной еврейской опасности», в этой – об Израиле как об отдельном шарике, «куда нанесены в миниатюре те же материки, те же государства – филиалы России, Америки, Индии, заселенные израильскими русичами, израильскими англосаксами, израильскими сикхами, повторяющими в общении друг с другом привычную схему сожительства межнационального… Возникает вопрос: что же делало их евреями в метрополиях и что заставляет их при всей их этнической разнородности по сей день выступать на арене международной в столь единообразном качестве – ведь даже на “немой” политической карте Израиль угадывался бы как затесавшийся в толпу еврей. Еврейство не есть какая-нибудь определенная черта или совокупность черт, оно – знак нашего смещения как относительно отдельных народов, так и всего человечества в целом (сдвинулась калька). Ergo, причины, по которым г-н Готлиб и г-н Дуби являются евреями, сокрыты не в них, а в тождественности этого смещения. Не будучи типом расовым, еврейский тип вырабатывается всякой нацией самостоятельно – как печенью вырабатывается желчь…»
Хорошо сказано! Русский Израиль (мой Израиль) встречался мне неоднократно. Он внутри себя тоже не однороден, как и Россия, – это известно; но я не о пятнадцати советских республиках в Израиле – я о том, как мало общего между развеселой бронзовокожей компанией в кафе на Дизенгоф и кубанским казаком, разложившим на солнцепеке матрешек и чешский хрусталь, и как еще меньше общего между ними – всеми – с одной стороны, и мной. Я прислушивался иногда к вспыхивавшему то там, то сям родному говору и – не угадаете! – бросался покупать в ближайшем киоске «Шпигель». Грустный феномен: привыкший слышать русский лишь внутренним слухом, я воспринимал его извне как какое-то неприличие. Как правило, они – под прикрытием «Шпигеля» я прислушивался сейчас к диалогу на другом конце скамейки, – как правило, они уснащали свою речь ивритом примерно моего уровня. Это в фильмах обычно мексиканцы, русские и другие экзотические иностранцы постоянно говорят местным жителям: «грацие», «спасибо», «амиго», «товарищ». В жизни – прямо противоположное: между собой они и то все чаще используют термины чужбины – и для наглядности, то есть не без иронии, и – потому что так уже легче.
На утро второго дня я занялся паспортом – все занятие свелось к двухчасовому стоянию в очереди, других проблем не было, а так как при этом требовалось заполнить анкету на иврите, то два часа пролетели незаметно. Через неделю горничная принесла мне в номер заказное письмо: паспорт, действительный еще сроком на три года. Я смело мог, как мне и сказали в посольстве, ограничить свое пребывание в Израиле десятью днями.
На утро третьего дня я поехал к Эсе. Зачем? У нее, понимаете ли, кроме меня, никого больше нет (почти по Набокову: первое – в цепи многочисленных – примирение Лолиты с Гумбертом). Зачем это мне надо было? Видимо, по той же причине. И потом, я хотел поставить ее в известность, что своим звонком она ничего не добилась, я продолжаю, хоть и после девятимесячного перерыва, то, за что взялся. И небезуспешно.
На центральной автобусной станции – этой клоаке, с успехом противопоставлявшей себя отелям на набережной и фонтанам на площади Царей Израилевых, – нашли бомбу или полагали, что нашли. Зазмеилась сирена, народ расступился, образуя вокруг сомнительного предмета пространство, вполне достаточное, ну, скажем, для эшафота. Чудовищно, по-азиатски, зловонные нищие, подхватив свои лохмотья, протезы, грыжи, костыли, попрыгали в разные стороны. А вскоре все задвигалось, центральная автобусная станция, на три минуты затаившая дыхание (впрочем, привычно), столь же привычно ожила. Красно-белые «лейланды» стали расползаться: на юг – в Беэр-Шеву, на север – в Нагарию, на восток – в Иерусалим, куда транспортировалось полным-полно черных грибов – шляп, веками отличавших обитателей гетто. Настолько же с тех пор не изменились и лица под ними? И мысли? Судить не мне. Однако было в этих отчужденно мигающих взглядах что-то бизонье. Нынче отстрел их, правда, запрещен – зато раньше славно поохотились, и это заметно.
В Иерусалиме свежий горный воздух, автобус медленно берет последние метры подъема – ну вот, посмотрим, что мне скажет Эся не по телефону. Время было рабочее: начало двенадцатого. Набрав ее домашний номер, дабы убедиться, что она на работе, я поехал в «Яд вашем». Не быть дома еще не означает непременно быть на работе, но я подумал: где ей еще быть? К тому же я должен был как-то убивать время в Израиле – а встречаться с ней у нее дома, честно говоря, мне страшно не хотелось.
Если «мысль изреченная есть ложь», то что же можно сказать о всякого рода мемориалах? К счастью, у евреев, при том, что нас постигло, нет тяги к монументальному выражению скорби, в отличие от русских, например; не осуждаю, но не люблю ни «вечных огней», ни изваяний высотой с пирамиду Хеопса – да еще на горе; ни вообще какой-либо локализации «народной печали», в чем всегда есть привкус капища. В конце концов, Стена Плача потребность в таковом с избытком удовлетворяет. Тем более когда всем известны фото– и кинокадры: посмотрел их разок (лучше так, чтоб тебя самого в этот момент никто не видел), узнал в этих людях себя, так что же еще? А иначе получится «Памятник чуме» – произведение искусства.
Мемориальный комплекс «Яд вашем» я обошел стороной и в здании, явно не несшем никакой эмоциональной нагрузки, справился о местонахождении геверет Эстер Готлиб, добавив для пущей важности, что я приехал из-за границы. Мог и не добавлять, из местонахождения Эси здесь, очевидно, не делали тайны. Я, постучав предварительно, просунул голову в дверь, за которой в окружении стеллажей с папками, книгами, короче, всем, что можно увидеть в любой конторе, машинистка что-то печатала. Это за одним столом. А за другим я увидел Эсю: в руке у нее была телефонная трубка и она говорила в нее что-то, листая попутно какую-то брошюру. Обе подняли на меня глаза. Эся не хотела – или не могла – прервать телефонный разговор, и минут пять я простоял у двери переминающимся с ноги на ногу просителем; еще пять минут – после того как Эся дирижерским жестом указала мне на другую дверь – я просидел в кресле в ее кабинете, типичном кабинете чиновницы, которой по рангу или по роду деятельности даже положен (в миллиграммах) уют и глянец – ведь здесь бывают приезжие из-за границы.
Я наверняка в чем-то не прав: Бен-Гурион смотрит на меня со стены так лукаво, снаружи такое синее небо… Но во мне все так привычно черно – как в трубе крематория, которую должен стилизовать виднеющийся за окном каменный столб. Первые фразы, произнесенные Эсей с ее чопорной польской дикцией, были словно взяты с кассеты для изучающих русский язык – наговоренной одним из хорошо его изучивших. Здравствуй. Добро пожаловать к ним. Надолго приехал? Как поживаю? Не женился ли? (Свинья.) Я, как и требуется на уроках иностранного языка, давал развернутый ответ. Здравствуй. Спасибо на добром слове. Я приехал на пятнадцать дней, чтобы продлить мой паспорт. Нет, я не женился (хотел спросить: а ты?). А как она поживает? Какие новости у них в стране? Как выборы?
Тут Эся разволновалась – иди знай, что у кого болит. Выборы?! Она всегда говорила, что антикоммунизм рано или поздно толкает в объятия к нацистам – за примерами далеко ходить не надо! Этот ваш антикоммунизм Израилю дорого обойдется.
Интересно, оказывается, что из-за «нас, русских» на следующих выборах победит фашист Бегин, – интересно, ибо по логике израильских экспертов по Советскому Союзу евреи первого в мире пролетарского государства суть верные голоса за рабочую партию. Теперь эти знатоки Эйзенштейна и Маяковского чувствовали себя подло обманутыми: единственной политической партией, отвечающей убеждениям основной массы приезжающих из СССР, мог быть только ку-клукс-клан.
На этом светская, то есть ни к чему не обязывающая, часть разговора подошла к концу. Я спросил у Эси, помнит ли она то, что говорила мне по телефону? Конечно (с вызовом), а что такое? И ни о чем из сказанного не жалеет? Ни о чем решительно. Что ж, по странному совпадению, чтобы я перестал совать нос не в свое дело, хотела и невестка Кунце, по имени Доротея, – хорошая компания для Эси. С этой дамой я встречался дважды: лгала, изворачивалась, утверждала, что ничего подобного никогда не было. А во второй раз просто указала мне на дверь.
Или я действительно ничего не понимаю, или очень ловко прикидываюсь. То, о чем я ей писал – что папа не был расстрелян в Харькове, потому что я отыскал какие-то свидетельства, – чушь несусветная. (Вот и Доротея Кунце о том же.) Эсино терпение на пределе. Когда есть фотография… да что, она и впрямь будет обсуждать со мной эту тему! (Я согласен, у меня пока еще нет никаких объяснений…) Нет, не будет это со мной обсуждать, повторила она. Кунце – патологический антисемит, нацист до мозга костей, вообще по омерзительности личность исключительная даже для немца. О нем прекрасно написал в «Джерузалем тауэр» Лисовский.