Не убий.
Нет, я этого не сказал ей, только прошептал: так он был левша? Кто, Кунце? Она не знает – да, если судить по этой фотографии. А какое это имеет… Это имеет, но не важно. Нет, кофе я не хочу, я, пожалуй, пойду. Или… здесь должна быть эта книга – ну, где какой-то случайный гость, врач, вспоминает, как он в последний раз завтракал с Кунце: собственно, это воспоминание всюду приводится. У них есть «По ту сторону любви и ненависти» Стивена Кипниса?
По-моему, Петра боится не только Доротеи, но уже и меня: до чего я еще додумаюсь? Что я еще раскопал или вот-вот собираюсь раскопать? Вот «По ту сторону любви и ненависти» – и ждет, что я ей скажу. Ей я ничего не скажу – им . Я ведь и так помнил, что там было написано, только хотел лишний раз убедиться… Доктор Гаст, не так ли звали этого врача? Если предположить…
Звонит телефон. Петра говорит долго, вернее, долго говорят что-то ей, а она молчит, слушает, стоя ко мне спиной. Потом я услышал oui… oui… bon… еще что-то по-французски. Снова долго молчит, но я уже не обращаю внимания: раз не Доротея…
А все же я кое-что позабыл – и не последнюю вещь.
Платонический идеалист, разъезжающий на «ягуаре» и бритвами режущий церковное имущество, по имени Вилли, – скорей всего, и есть тот раненый герой, что гостил тогда в доме Кунце. Согласно доктору Гасту, он просил в то утро не ждать его к завтраку; он позже встал и позже соответственно вернется после своей регулярной утренней пробежки.
Это звонили из Гренобля, из детского лагеря. Ничего особенного – у них поменялось расписание, вместо поездки в замок Синей Бороды у них экскурсия в Лабиринтовую пещеру, ее просто поставили в известность… Йозеф!
Она строго, со складкой меж бровей, смотрит на меня – боюсь, что у жены Потифара строгий взгляд и честное выражение лица [195] лишь восполняют дефицит оных качеств. Что-то, видно, задумала. Да, так оно и есть – приняла решение оставить семью. На мою свободу она не посягает, но, если я пущу ее к себе на несколько дней, она мне будет признательна. Просто так дальше продолжаться не может, они с Инго уже давно, – короче, все это мне было известно: они не разъехались, потому что у Тобиаса сейчас как раз трудный возраст. Чуть только он станет постарше… Ну, хорошо. И что же теперь, когда он вернется? У нее больше нет сил, существуют интернаты. Доротея давно твердит о Салеме. Петра сопротивлялась, потому что знает, кто оттуда выходит. Но – наверное, судьба.
Какое, однако, неожиданное действие возымел звонок из Гренобля… Она вспыхивает – еще праведней, еще строже: если меня что-то в ее просьбе смутило, то она берет ее назад. Да нет, Боже упаси, я буду рад ей, честное слово – с чего она взяла? Мой дом – твой дом, Петрушка…
Потребовавшиеся ей полчаса на сборы для меня прошли в борьбе с сомнениями, которые были, увы, побеждены. Первое и главное: решимость (заявляю я как эксперт) наставить на себя смертоносное дуло, чтобы в следующее мгновение этого «себя» действительно не стало, требует отчаянной решимости мускулов. В таком состоянии левша инстинктивно сожмет пистолет в левой ладони – к тому же, вероятно, впервые на старости лет берясь за него. (Потом, когда мы проедем мимо «Вулворта», что на Цвейдорферхольцердамм, я попрошу на минуту остановить: мне надо будет кое-что купить.) Нет, почтеннейшая, никогда в жизни старый человек, левша, не станет стреляться в сердце – в левый висок; ну, может быть, еще слабонервно в рот (это как натянув на голову одеяло).
О чем я думаю? Я очнулся от – честно скажу – невеселых размышлений. Я этого не ожидал, таких открытий мне делать не хотелось. Она уже готова. Не Ирина с чемоданом – с сумкой через плечо, как будто к подруге на уик-энд; так, наверное, и будет – куда она уйдет от своих Кунце!.. Что со мной, я так обеспокоен тем, что она переселяется ко мне, – она не обременит меня надолго… Да нет же, черт побери! О? Новые звуки? Я прошу прощения, это не из-за нее совсем. Она понимает: я боюсь мести Доротеи. Я?! Вот уж если кому здесь стоит бояться, то это Доротее: Доротея совершила большую ошибку, обвинив ее в том, что она открыла, а потом закрыла дверь своим ключом, – разоблачила себя…
В чем? Что? Как? Петра набрасывается на меня. Нет, пока я еще ничего не могу ей сказать, пожалуйста… только одно: Вилли… (Это ведь Вилли Клюки фон Клюгенау? – Да.) Вилли когда-то переспросил Доротею – по ее, Петры же, словам, – все ли я знаю. И Доротея его успокоила. Отныне я знаю все. У них есть все основания лишиться покоя.
Естественно, Петра захвачена – но я предпочитаю отмалчиваться: незачем ей это знать, покуда мне самому еще не ясно, что со всем этим грузом делать. Но она не успокаивается (меня тоже кто за язык тянул…) – что, неужели это все из-за того письма, о котором я ей говорил? Или я нашел что-то в сейфе еще?
Вот спасибо, что напомнила, я же до сих пор не отослал фотографию Эсе – надо сделать немедленно!.. (Нет, я отнюдь не чувствовал себя в полной безопасности.) Петра, я на почту, скоро вернусь – ничего особенного, всего лишь должен послать одно фото, ей знакомое. Показываю. Она предлагает свои услуги: сама сходит, заодно купит что-нибудь к обеду, а я волен заниматься тем временем своими делами; пока она здесь, она принимает на себя заботы по хозяйству, договорились? В данном случае это нормально, потому что она не работает.
Петя, милая, ей-богу, это лишнее. Это важное письмо, мне спокойней самому его послать – надо еще купить большой конверт в «Лото-тото» (я так эту лавку называю). Если она хочет, можем пойти вместе. Если я правильно понял, она собирается мне готовить, стирать, гладить – какая красота! И я снова перестану быть холостяком. Почему снова? Потому что, Петра, у меня уже была когда-то жена.
На эту новость она горячо откликается – понятно, что это ей интересно, раз она со мной спит. Кто моя жена? Как ее зовут? Из-за чего мы разошлись? Мою жену зовут Ира Батьковна. Эмиграция обладает, подобно лекарству, побочными действиями: разводы среди эмигрантов чаще. Сейчас она замужем за другим. Я ее не видел уже три года, больше. И не хотел бы? Я в эту лавку за конвертом. Хорошо, она пока позвонит знакомым.
На почте очередь – как всегда или в честь меня, не знаю, я здесь редкий гость. Служащий, прежде чем взять мой конверт, решил высморкаться. (Вот тоже повод для германофобии – если кто их собирает. Люди здесь действительно сморкаются громче и чаще, а главное, самоуважительней, чем в иных краях. В нежнейшем месте лоэнгриновской оркестровой кантилены, на заключительном morendo тоники кто-то как безумный вдруг начинает трубить в носовой платок. Должно быть, считается, что раз это продиктовано нуждами гигиены, то есть здоровья, то церемониться нечего; император Клавдий исходил из тех же приоритетов добра над красотою, повелевая… ладно, Бог с ним, что он там своим обжорам повелевал.) Не спеша выпотрошив обе ноздри, служащий в окошке занялся моим конвертом: взвесил, сходил за каким-то справочником, нашел, что в нем сказано насчет Израиля, наотрывал целую радугу марок. Затем отсчитал сдачу с полсотни. У меня не было меньше – так он назло, что ли, мне надавал столько мелочи. Пока я жадно сгребал серебро, очередь терпеливо дышала мне в спину. Ага, спасибо – Петра уже успела наклеить марки; а все же приятно, когда о тебе ктото хоть раз позаботится. Петра, а правда, вышла бы за меня замуж? Она молча указывает глазами на почтовый ящик, дескать, дурачок, опускай свое письмо, и пошли – молча, но ласково; в ней даже появилась какая-то женственность.
Часа через два после вселения ко мне Петры раздался телефонный звонок – я немножко занимался и замешкался. В программе предстоявшего концерта был «Художник Матис» (не Матисс) [196] , а там было что поиграть. Хиндемит – возможно, самый близкий мне композитор двадцатого века, во всяком случае, последняя надежда на спасение европейской музыки – всеми четырьмя лапками увязшей в музыкальной драме и вот уже более ста лет в ней гниющей… опасаюсь, что уже сгнившей. Только Хиндемит слабоват, не потянуть ему – тут надо быть солнечно-гениальным.
Доротея Кунце – собственной персоной. Нам надо встретиться и поговорить. Я всегда к ее услугам (и, если она помнит, я всегда только этого и желал) – но, фрау Кунце, начистоту. Когда ей меня ждать – сегодня, завтра? Нет, к сожалению, сегодня у меня спектакль (срывание всех и всяческих масок уже состоялось). Завтра после репетиции между тремя и четырьмя часами я буду. Хорошо, она меня ждет.
Я обсудил этот звонок с Петрой, которая, надо сказать, восприняла его очень спокойно. Ей нравилось смотреть, растянувшись на диване, на меня – зубрившего такт за тактом фугу из «Искушения св. Антония». Но потом «очарование новизны» прошло, скрипач превратился в свистящий над ухом чайник, который нельзя выключитъ, она перебралась в спальню. Через пять минут (условных – когда я играю на скрипке, чувство времени, в моем случае острое, меня покидает), – через «пять минут» она выходит с пистолетом. Я растерялся, не зная, как быть: возвести на себя напраслину или сказать ей все как есть… А, плевать! Скажу правду – не маленькая девочка. Пистолет, который она нашла у меня под подушкой (от нее был спрятан – смешно сказать куда)… словом, я понимаю, что игрушечный пистолет под подушкой выставляет человека в довольно глупом свете, но, купленный только что в «Вулворте», он предназначался для одной-единственной цели: я хотел проверить, мог ли Кунце левой рукой выстрелить себе в сердце…Ты с ума сошел…
Больше ничего не сказала, вернулась с пистолетом в спальню. Если будешь проверять (кричу я), то учти, что настоящий, в отличие от пластмассового, что-то весит да еще в момент выстрела тряхнет руку, как при дружеском рукопожатии.
Петра не выходила из спальни долго – «переваривала». Когда вышла, то больше мы этой темы не касались – как и других, впрочем. Перебрасывались редкими, ничего не значившими фразами, словно пожилые немецкие супруги на природе. Может быть, она хочет сходить сегодня на «Дочь Иеффая»? Нет. Ключи я оставляю. Если вдруг, мало ли, ей понадобится выйти, она знает, куда их положить. А завтра сделаем вторую пару. Ну, Петрушка, я через три часа вернусь.
Под «Дочь Иеффая» – которую можно было играть на автопилоте, это не кунцевские «Головы» – я размышлял; чувствовал же я себя так, словно на завтра была назначена дуэль. Литературных аналогий – миллион, в подтверждение того, что я не живу как человек, я – читаюсь , я книга и читатель в одном лице. Предстояло больше чем дуэль. Рисовался поединок между старым нацистом и израильским солдатом. Если б тогда, в сорок третьем, над Освенцимом, над Варшавой вдруг появились израильские парашютисты – сколько слез было бы пролито читателями.
Но дуэли не будет. Я снова и снова ставлю себя на их место. Допустим, мне расставляют ловушку: я знаю слишком много, чтобы оставаться в живых, – хотя о главном моем открытии они еще не подозревают, но не важно, достаточно снимка, верней, того, что написано на обороте. Они убийцы, психологических проблем у них нет. Но вот технические? Петра знает, где я, и ждет моего возвращения – я этого скрывать не буду. С другой стороны, снимок все равно не со мной и вообще не у меня, и никакая сила не помешает ему прибыть в Израиль. Нет, жизнь моя застрахована надежно. А что касается торга, то что они мне могут предложить за фотографию, кроме денег, даже очень большой суммы? Зато я бы мог написать книгу – между прочим, тоже не бесплатно. Но прежде всего это бы принесло мне славу. Настоящую славу, несоизмеримую с чьей-то там дирижерской известностью. Скандал, расследование – вплоть до баллистической экспертизы. Для кого-то это обернется катастрофой: для Петры, для этого мальчишки Тобиаса, для Инго. Даже если за давностью лет преступники будут от наказания освобождены, все подробности всплывут.
Это был колоссальный соблазн, и я его не отринул. Я уговаривал себя, что Клюки и Доротею мне не жалко: они постоянно жили под знаком совершенного ими злодейства, такая жизнь все равно ад в преддверье ада – хуже им не будет. А Тобиасу даже лучше выбраться на свежий воздух. (Поймал себя на том, что ни разу не полюбопытствовал, зачем это было сделано. Конечно, разгадка и этого не за горами, раз известно, что было сделано… тогда меня это не волновало. Даже сама постановка вопроса казалась нелепой: что значит искать мотив – зло творит себя не задумываясь.)
Так я рассуждаю, пребывая двумя метрами ниже уровня сцены. Музыка идет, музыка божественная.
Ария Иеффая в конце невероятна. Каждый раз я безотчетно ее жду. Справа стена, завершающаяся отороченным бархатом барьером; слева действуют лбы, головы, бюсты – если певец совсем выдвинется на авансцену, то она ампутирует ему только голени. За барьером публики не видно – но здесь хирургия другого рода. На бархатной опушке может валяться позабытая кем-то кисть, чаще женская, реже мужская. Сегодня это был обрубок вдвойне: у сиротливо лежавшей кисти недоставало нескольких пальцев. [197]
Прежде чем позвонить в собственную квартиру, носком я приподнял половичок – почему-то в полной уверенности, что под ним будет ключ. Нет, Петру я нашел в таком же состоянии, в каком и оставил, если не еще более подавленной – «более убитой» ведь не скажешь: убийство, как и беременность, относительным не бывает. В ней появилась какая-то судорожность – в словах, жестах (все глубже проникает в его тело яд Лернейской гидры – как сказано у Софокла). Ни о какой близости между нами этой ночью не могло быть и речи. Я накормил ее валиумом – который сам принимал одно время, – после чего она до утра спала. В отличие от меня.
Ночь перед дуэлью… (это чувство вернулось снова). Печорин читал Вальтера Скотта; Милый Друг, обливаясь холодным потом, тщетно пытался написать письмо родителям; Коменж «демонстративно» предавался любовным утехам (Мериме); Ленский, студиозус из Геттингена, – совсем мой сосед! – в стихах мечтал о том, как дева красоты прольет полную раскаяния слезу над ранней урной; Галуа накануне гибели сделал великое открытие (это уже ближе ко мне).
Когда за занавеской забрезжил слабый свет, я отложил Борхеса – остановившись на рассказе «Das verborgenе Wunder» [198] , Борхес ведь не переведен на русский. Сунул закладку – дочитаю потом. Пошел варить кофе. Можно сказать, что последний день в этой истории начался.
Он начался с события совершенно экстраординарного для меня, которого одного бы хватило, чтобы стать переживанием «всерьез и надолго». Я явился в театр. Как ни в чем не бывало сажусь рядом с Шором. Будучи оркестрантом старого закала, Шор своим профессиональным прилежанием оставлял меня далеко позади: он отщелбанил хиндемитовскую фугу на память, наверное, в девяносто ноток из ста попав. Я развел руками. Шор явно благодушествовал, его седые лохмы, обрамлявшие бледно-розовую, цветом совершенно младенческую плешь, торжествующе стояли – как усы у какого-нибудь заядлого бретера. Тут выясняется причина его хорошего расположения духа. Швабская задница наша так рукой шевельнуть и не может. Он, говорят, уже и к колдуну ходил. В гипс сегодня кладут. Выходит, Гротеску и тут счастье привалило? Нет, что я, смеюсь – чтоб Гротеску дали концертом дирижировать? Кого-то там пригласили. И появляется Ниметц. Я не понял вначале, откуда я знаю человека, которого он подводит к дирижерскому пульту – с партитурой и палочкой в руках. В последний раз Лисовского я видел укладывающим в багажник Иринин чемодан.
Хлопнув несколько раз в ладоши, Ниметц просит внимания. Болезнь господина Лебкюхле не позволяет ему дирижировать предстоящим концертом – его руке необходим абсолютный покой. В поисках равноценной замены… снова хлопанье в ладоши, он просит тишины (слово «равноценная» вызвало оживление). В поисках равноценной замены нашему интенданту пришлось вчера вечером основательно потрудиться, но, к счастью, не напрасно. Он, Ниметц, рад представить нам Валерия Лисовского. Струнная группа вежливо застучала смычками. Господин Лисовский только что с успехом поставил в Тонхалле, в Цюрихе, «Желтую конницу» Су Кинсына – которая нам в следующем сезоне тоже предстоит… дамы и господа, пожалуйста, тихо.
Между прочим, обратясь к Лисовскому, Ниметц замечает, что их концертмейстер – его соотечественник, и указывает на меня, как будто я свободный столик. Лисовский доброжелательно вскидывает брови: удивление и приветствие разом – и тут же забывает обо мне: он уже в работе. Добрый день. Хиндемит, третья часть, «Искушение святого Антония». Не быстро.
Это трудная вещь – она поглощает мое внимание; но в разрывах его, как небо среди туч, мелькала то та, то иная мысль. Знал он, что я здесь, или нет? Ну конечно, знал – ко мне ведь явился этот субъект из еврейской общины за согласием на развод (вот тогда-то я и принимал валиум). Но к чему это все? К чему понадобилось на мою голову обрушивать еще и это испытание сегодня – разве мало того, что мне предстоит? Пока он возится с духовыми, я подумал, что Ирина тоже, может быть, сейчас здесь. Чем ей заниматься, как не путешествовать по миру вместе с мужем? Следовательно, она будет на концерте – вон в той ложе, прямо против моих глаз. В это время он говорит «tutti», и мой вздох, граничащий со стоном, бесследно исчезает в мощной «Аллилуйе» медных.
Руки дирижера постоянно присутствуют в поле твоего зрения. Насчет этих рук я мог бы мучительно пофантазировать. И кто говорит, что я этого не делал. Только музыка, что в этот момент звучала, только она одна была на моей стороне, как бы говоря: «Сим победиши» [199] . Ну и потом, сложный нотный текст был чем-то вроде истязания плоти (коему подвергал себя знаменитый египетский анахорет).
В перерыве, долгожданном, как новокаиновый рай для больного, я заглянул в конторку Ниметца. Там его не оказалось – значит, в кантине. Этот боров стоял у стойки с бокалом пива – десятым? пятнадцатом? – среди себе подобных, разве что помельче, и все они покатывались со смеху. Я взял пива и сделал вид, что я такой же. А знаю ли я Лисовского? Он ведь тоже из России и сейчас живет в Израиле. Лебкюхле себе подыскал подходящую замену – и новый взрыв пенно-пивного хохота. Я должен был безоговорочно разделить их восторги моим земляком – вполне искренние, без оглядки на меня. Лисовский и правда был как дирижер на порядок выше провинциального князька Лебкюхле, но, главное, гастролер с симфонической программой, если он не совершенный нуль, всегда в фаворе у оркестра, который тут же начинает сравнивать его со своим, уже много лет храпящим бок о бок в постели, законным шефом. Разумеется, что сравнение не в пользу последнего.
Я спросил у Ниметца: а Лисовский как – всю эту неделю, пока идут репетиции, будет курсировать между Циггорном и Цюрихом? Нет, оказывается, ему в Цюрих уже не надо. Так он сюда, наверное, с женой приехал? Да, они остановились здесь напротив, в отеле «Винтер Паласт». Ненатурально икнув, зато с характерной при этом миной похлопав себя по груди, я удаляюсь.
Еще не все, еще предстоит второй заезд: первая и вторая части, «Концерт ангелов» и «Положение во гроб». Наконец, после репетиции, сбегая по ступенькам – я торопился на поезд, а еще убегал от своего желания ненароком столкнуться с Ириной, – я вдруг узрел ее. Она стояла на той стороне, перед «Винтер Паластом», в ожидании своего супруга, только что три часа подряд дирижировавшего мной. Мне стало ясно: ее мне показали перед смертью, должно быть, это случится сегодня (я так подумал, хотя сам еще не верил в это).
Я объективно спешил на поезд, а получилось, что убежал от нее, едва наши взгляды встретились, – точно как месяц тому назад в Тель-Авиве, объятый жгучим стыдом, за невозможностью провалиться сквозь землю, я тоже убежал – из дома, где мы вместе с нею жили.
В поезде я сожрал из бумажного корытца «кэрри-вурст» с черным хлебом и долго полоскал в туалете рот и горло «непитьевой водой», чтоб от меня не пахло дешевой закусочной. За окном уносились вспять осенние пашни, кое-где покрытые рукотворными сугробами в колечках автомобильных шин. Я обещал быть между тремя и четырьмя – так оно и получится. Достав Борхеса из кармана, я открыл на закладке – стал читать и увидал, что это обо мне. Это было даже не столько чтение, сколько гадание – для меня несчастливое. Я не испытывал страха, скорее уж недоумение (казалось бы, я все предусмотрел) и вызванный этим спортивный интерес: в чем же я дал маху? Суеверно хочется побродить лесными дорожками на той стороне реки – позавчера побродил, и мне это принесло удачу (своего рода экологическая кроличья лапка). Но куда-либо сворачивать уже поздно, и я решительно иду в дом, где меня ждут. «Ягуара» нет, один ее «мерседес» – не верю! Значит, припрятан где-то. С этой мыслью звоню.
Она держится со мной, словно предстоит нам исключительно протокольная часть, главное – позади; все выяснено, все точки над i расставлены, встретились два вполне респектабельных партнера, во всяком случае, ее респектабельность сомнений не вызывает. Меня принимают в гостиной – той самой, где я некогда с позволения Петры листал семейный альбом. Меня усаживают на диванчик – правильно, лицом к свету, сама же садится спиной к окну. Мне безразлично. Сейчас узнаем, во сколько она оценивает фотографию своего свекра. Если же спросит: «Ваша цена?» – то потребую правду об убийстве Готлиба Кунце. Она закричит: как вы можете! Вы с ума сошли! Я: сударыня, считается, что Вера Кунце окончательно потеряла рассудок в тот день – она бросается из дому неизвестно куда, вечером прыгает с перрона под поезд в Ротмунде. Так вот, сударыня, Вера Кунце бежала не в припадке безумия, она бежала, спасаясь от вас. То, на что мне потребовался год, она поняла в одно мгновение. Когда раздался выстрел, вы, кстати, единственная, кто выбежал в сад – якобы в страхе за ребенка, за Инго. На самом деле вы успели запереть дверь в башенку. Не случайно у вас при себе оказался ключ, как пишет доктор Гаст. Вера догадалась обо всем, это совершенно очевидно. Она пытается добраться до Ротмунда, предупредить моего деда, своего первого мужа. Наверное, уже было поздно. И тогда в отчаянии, затравленная, среди народа убийц…