Глава 3. Пескари

Дед Тимофей всегда колотил тех, кто измывался над его фамилией. И кто придумал, что она несолидная? И все ж, с детства, сколько помнил себя, в глаза и за спиной, слышал едкое, как вонь хорька — Пескарь. А ведь Тимофей и вся его семья были Пескаревы. И никогда не стыдились своей фамилии, берегли ее в авторитете.

Дед Тимофей овдовел до войны. Когда работал мельником на Брянщине. Другой бы на его месте навсегда ушел из леса. Чтоб не жить в глухомани, один на один с могилой, памятью. Ушел бы и любую деревню, к людям, от вдовства, от одиночества. К голосам жизни. Нашел бы себе одинокую бабенку, да и доживал бы под тугим боком остаток жизни, радуясь постиранной рубахе, горячим щам, теплой печке. Что еще надо старику? Не так-то много радостей жизнь подарила. А в старости каждая капля тепла и внимания особо дороги. Но дед предпочел свое. Нет, он не любил лес больше жизни своей. К глухомани своего участка относился с почтеньем, но без трепета. Лес любил, как все живое, за то, что помимо заработка, кормил старика щедро, не скупясь. В его подвале, ровными рядами, не переводясь и не уменьшаясь, росли банки с солеными грибами, малиновым и земляничным вареньем, мешки с орехами. А уж картошкой, морковкой да яблоками до самого верха забитый, трещал погребок. Соленой капустой, помидорами и огурцами радовал старика щедрый участок.

Попробуй закупить все это на зарплату? Голяком бы остался. А тут еще и животина в сарае. Корова, свиньи, куры, да мерин-пятилетка. Все прибыль давали. И хотя ухода требовали, сил, да времени, за все сторицей воздавали хозяину.

Дед Тимофей всюду сам управлялся. Ни у кого помощи не просил, зато и жил забот не зная. В магазине мало что покупал. Чаще продавал в селе излишки лесного меда, который не успевал поедать. Соленые грибы сбывал бабам, девкам и парням — орехи, детворе — варенье.

Все, что привозил на продажу дед Пескарь, расходилось мигом. В минуты. Недорого просил. Греха боялся. На вырученные деньги покупал рубахи, исподнее, или куль муки, да соли. Порох брал. Вот и все его покупки. Много ли надо одному?

— Набрав подспорья, сворачивал мерина к дому в конце села. Там сын жил с женой и детьми. Их дед любил больше жизни. Без всего мог обойтись старик Тимофей, но поглядеть на внуков, навестить их, привести каждому гостинцы — приезжал всякую неделю. Уж чего им не тащил, баловал, радовал и грелся, слушая их смех.

Все мальчишки, кровь от крови, копия — в сына удались. Резвые, смышленые, работящие. В лес к деду приедут, минуты без дела не посидят. Свой пескаревский участок знали не хуже дома. И помогали леснику управляться и в лесу, и в огороде, и в зимовье. Оно и на невестку обидеться было грех. Глафира никогда свекра не обижала. Слова поперек не вымолвила. Ее, хохотушку и трудягу, полюбил Алексей смолоду. И указав на нее родителям, упросил сосватать побыстрее. Покуда кто другой не опередил. Глашка поначалу робела в доме Пескарей. Но быстро обвыклась. Полюбила родителей мужа. И они ее своей признали. Никогда не называли невесткой. Только дочерью. За все годы ни одной ссоры, никакого спора в доме не было.

Одного за другим, родила она Алешке троих сыновей. Без больницы обошлась. Свекровь, известная селу повитуха, сама своих внучат приняла, тихо и спокойно. А на другой день Глашка уже по дому управлялась, а свекровь — с детьми, внучатами, Пескарями… Этот дом в селе, пожалуй, единственный, обходили стороною все беды. Пескарей не задела коллективизация. В селе все согласились, что коровы, кабана и десятка кур для семерых душ совсем немного.

Дед Тимофей работал лесником смолоду. И хотя грамоте не обучался, не умел читать и писать, считал лучше колхозного счетовода. И поднатужившись, попотев, умел проставить в ведомости свою фамилию. Это был предел его умения. Ставить подпись научил его сельский дьячок. А считать — сама жизнь. Лесником его поставили за добросовестность и терпение. Доверив, как хозяину — молодому, сильному, заботливому. И Тимофей гордился. Хоть и неграмотный, а в начальство выбился, в самые что ни на есть лесники. В хозяева. При форме в лесу ходил, чтоб даже зверье знало, с кем дело имеет. Не всякому такую должность доверило бы государство.

Единственное, что не устраивало и удручало Тимофея еще тогда, это — смехотворное жалованье. На него не то одеть и обуть семью, даже прокормиться было бы невозможно одному, не говоря о жене и сыне. Но жалкий заработок с лихвой компенсировал лес и человечье трудолюбие Пескаря.

Тимофей поставил на своем участке, неподалеку от зимовья, два десятка ульев. Разработал землю под огород. Посадил подальше от завистливых глаз сельчан молодые яблони и сливы. Завел в зимовье полсотни кур, пяток коз, свиней, а Глафира продавала излишки в городе, собирая копейку к копейке на черный день.

Может потому миновали Пескарей голод и нужда. В лихолетье, когда сельчане пухли от голода и умирали семьями, сбывая за буханку хлеба припасенные гробовые копейки, царские золотые, отрезы, венчальные кольца, семья Тимофея не бедствовала. Мука, соль, сахар, масло не переводились в закромах. Да и других харчей не занимать. Тимофей даже братьям своим помогал выжить и лихую годину. А когда она кончилась, родня забыла его. Прошел голод. И сытые животы не хотели плохое помнить.

И когда умерла жена лесника, не пришли даже проститься с нею. Пескариха отошла под утро. Вечером, словно почуяв близкую кончину, позвала всех. Глашку попросила Тимофея присматривать, заботиться о нем. Внучат благословила. Сыну наказала схоронить ее не на деревенском погосте, а рядом с зимовьем, чтоб всегда вместе быть.

Так и сделали. Все выполнили. И Тимофей, даже через годы не чувствовал себя одиноким. Скучать ему не давали внуки. На все лето приходили к деду. И звенел участок их голосами. Раз в неделю Глашка приходила. Уборку да постирушки справляла. Отмыкала детей, избу, сараи и скотину. Баловала борщом и жареной картошкой, пельменями и котлетами и снова в село уходила. Алексей, что ни говори, шофером работал на полуторке. Уважаемый на нею деревню человек. К нему все с поклоном, даже старики. Что-то привезти иль отвезти в город — его просили. Алексей не отказывался. И сельчане уважали его за трезвый, ровный нрав, за покладистость и трудолюбие. Глафира работала в колхозе на птицеферме. Росли мальчишки. Старший сын уже второй класс закончил, когда началась война.

Алексея разбудили среди ночи. На сборы отвели полчаса. И наскоро покидав в чемодан смену белья, растерянно перецеловал домашних. Жалел, что с отцом проститься не сумел. Сел в маши-ну, забитую до отказа мобилизованными на войну сельчанами, и уехал, подняв пыльный хвост по дороге.

Глафира в тот день не успела испугаться. Ждала, что Алешка успеет вернуться домой до осени, и успеют собрать картошку с огорода вместе, как было всегда.

А через неделю, среди ночи, въехали в село первые немецкие части.

Их удивленно встретили бабы и детвора. Не испугались. Не шарахались на чердаки и в погреба. С любопытством глазели на чужих.

В этом селе, испокон веку не было голозадых, пьяниц и бездельников. Всяк имел ремесло и кормился им. Здесь жили хозяева крепкие. И хотя, с новой властью Советов не враждовали, всегда помнили, что раньше они жили сытней и зажиточней. Без собраний знали когда сеять и убирать. В селе почитали Бога и старших.

Новая власть сюда не часто наведывалась со своими лозунгами и призывами. В деревне молодых почти не осталось. Все они уезжали в науку, города, искали лучшую долю, полегче и посытней. Боялись повторения голода и держались подальше от глуши села, застрявшего в самом сердце брянского леса.

Может потому, не испугались люди немцев. Ведь и мужиков из села мобилизовали на фронт принудительно. Добровольно кто под смерть свою голову подставит? У каждого жизнь одна. И ее все хотели прожить спокойно. В селе всякий умел работать. От стариков до детворы. Иначе не прокормиться. А потому на колхозные собрания новая власть заманивала, сельский люд бесплатным кинофильмом о чужой любви, о подвигах Чапаева, защищавшем людей непонятно от чего, от кого. Здесь все хорошо знали, что бедными бывают лишь лодыри, пьяницы и дураки. Защищать, а тем более гибнуть за них, считалось дурным занятием.

Немцы не задержались в селе. Оглядев крепкие дома, не заметив вражды в лицах людей, вскоре покинули деревню. Оставили здесь пятерых своих человек в щегольских мундирах. Они не знали языка сельчан. И вскоре привезли переводчика. Когда тот поговорил с людьми, немцы и вовсе успокоились.

Тимофей, ничего не знавший о войне (к нему в глухомань и советская власть не добиралась) в конце лета отправил внуков домой. Единственное, что удивляло его — долгое отсутствие Глафиры. Но по-своему поразмыслив, решил, что хватает ей дел и дома. Устала. Вот и не навещает. А и ему было недосуг. Пока мальчишек домой отправил, насолил, насушил грибов, наварил варенья, убрал огород, не до села было. Всякий день валился с ног от усталости, понимая, что мальчишки теперь в школу пошли. И им нынче не до его забот.

Покуда дети — заботы малые у них. А Глашке с Лехой поприбавилось хлопот. Накорми, проводи, встреть, постирай. За каждым угляди. Да помоги одолеть науку. Она тоже нелегкая, не во всякие мозги лезет. А ну- ка запомни все буквы, прочти цельную газету, которая размером с простынь. Мозги наизнанку вывернутся. Тут без подсобленья не осилишь. Хотя, а кто подсобит? Алеха так и остался в малограмотных, а Глашка, получившись у церковного дьячка, кое-как по слогам читала. Да и то лишь текст, какой печатными буквами написан был. Иное одолеть ей было не под силу.

Управившись с урожаем, припасами на зиму, сложил в аккуратные поленницы дрова, заготовленные внуками, и решил сходить в село, подкупить пороха, махорки, соли, заодно и своих навестить.

Но едва вышел из леса, его остановили. Потом долго водили от дома к дому, показывая Пескаря всякой бабе и старухе. Спрашивая, знают ли его? Кто он и чей будет? Почему по лесу шляется блудным псом? Уж не коммунист ли он? Что ему в селе понадобилось?

Бабы признали Пескаря враз. Обрадовались, что власти, забыв о нем второпях, на фронт не забрали вместе со всеми и рассказывали деду, что случилось в селе, куда все мужики подевались.

Тимофея привели к новому хозяину села. Тот разместился в доме у вдовы. И оглядев Пескаря, немец спросил, согласен ли дед — единственный на все село мужик, стать полицаем. Дал подумать до утра.

Дед Тимофей пришел к своим расстроенный, потрясенный, испуганный. Он поделился с невесткой всем, что произошло с ним. Сетовал на войну, на немцев, на отсутствие сына. И впервые не вытаскивал изо рта самокрутку.

К ночи набившиеся в избу бабы и старухи уломали Пескаря согласиться на новую работу. Стать полицаем. Вон, в Масловке, свои отказались от этого, к ним привезли чужих. Те, деревенским нонче житья и продыху не дают. Харчи забирают подчистую, девок на чужбину поувозили. И детей. Лучшие хаты заняли. И, гадье треклятое, всюду партизанов ищут. Бабки с хворостом вертаются из леса, их из тряпок трясут. Покажь, что под подолом спрятала, что принесла в вязанке? Кого видела, к кому ходила? Жизни не стало! И нам так устроют, коль отбояриться вздумаешь. Они тебя и на заимке достанут. Там душу вытрясут. Согласись, сделай милость. Ты свой, единая надежа остался. Боле никого. Хочь выживем, — просили бабы.

А утром Пескарю выдали новую форму и назначили полицаем в своей деревне.

Тимофей не усердствовал для новой власти. Жалел своих — деревенских. Может, на его счастье, в эту глушь, и партизаны не заглядывали, понимая, что в селе не станут немцы держать крупные войска. И из-за одного — двух офицеров не хотели рисковать жизнями сельчан. Казалось, ничего не изменилось в жизни деревни. Люди, как и прежде, работали на огородах, сеяли, убирали урожай. Но нет-нет, да и всплакнут бабы по мужьям, сыновьям, отцам. Вести от них в село долго не приходили. И болели бабьи сердца и души. Ворочался на печке старый Пескарь. Как-то там Алеха на войне? Живой ли? Скоро ль в дом воротится? Без него вовсе измаялись мальчишки. Глашка ночами не спит, молится. Вслух ничего не говорит. Да и что скажешь, не одна она мается в соломенных вдовах.

За тишину и порядок в селе немцы не обижали людей. Выдавали на паек каждой семье харчи. И в сельмаге полки не пустовали. Дед Тимофей теперь каждую неделю должен был появляться в селе для отчета, не видел ли в лесу чужих людей, что они говорили, куда пошли, о чем просили… Конечно, встречался старик в лесу с людьми. Не без того. Из соседних деревень. Какие приходили за грибами и хворостом, по ягоды и орехи. Были среди них и мужики.

Однажды в зимовье двое заночевали. Сказались окруженцами. Поделились новостями с фронта. Нет, его Алешку они не знали. О немцах в селе не спрашивали. К своим пробирались глухоманью. Им дед сала дал, по краюхе хлеба. Пожалел мужиков. Может, и его сыну кто-нибудь поможет в лихую минуту. Немцам о встрече ничего не сказал. Слышал от баб соседних сел, что делают с пойманными окруженцами немцы. Рассказывали и о партизанах. К селу Пескаря они не добирались еще и потому, что прямо за лесом подступали к нему плотным кольцом болота. Коварные, непроходимые, с топями. Их даже свои — местные боялись. Не все знали пути-дорожки в них. Чуть сбился — пиши пропало. Был человек и пузыри остались. Да крик… Какой повисал, путался в лохматых еловых бородах, но никому не указал и не поведал, где сгинул человек. По болотам этим лишь знающие тропинки ходили. Чужому тут ступать было небезопасно.

Пескарь знал лес не хуже собственного зимовья. С закрытыми глазами любую тропку мог сыскать и пройти по ней не споткнувшись ни разу. За годы работы лесником знал каждый пень, всякую кочку. Он не любил возвращаться из леса в село. Когда же приходил, рассказывал Глашке и внукам о том, что слышал от соседнего люда.

Иногда, морозными, темными ночами, слышали сельчане громовые раскаты дальних боев, рев самолетов, пролетающих высоко-высоко в хмуром небе. Тягостным было ожидание. Еще труднее переносили люди безвестность. Она старила, сгибала плечи и убивала тихо, незаметно.

Дед Пескарь изболелся сердцем по Алешке. Но домашних успокаивал. Деревенских ободрял. Мол, вернутся мужики в дома. Скоро война кончится. Вон как гремят по ночам разрывы. Коль так — скоро победа! Иначе, кто бы стрелял? От чего бы дрожала земля в студеные зимы?

Все деревенские знали, как защищал своих сельчан Пескарь от поборов. Не давал увозить в полон девок и баб. Указывал на старух, каким без помощи не выжить. А и покой в селе будет, коль людей не обижать. Они ведь нигде больше жить не смогут. Малограмотные, темные, привычные к своим лесам и деревне, в чужих местах захиреют враз. Не приживутся, не стерпятся с неволей. А и убери молодых девок и баб, село вовсе обезлюдеет. Погостом станет. Такое всякой власти во вред, в убыток…

И не трогали немцы сельчан. Считались с мнением Пескаря. Хвалили за мудрость. Может и признал бы немцев Пескарь. Ведь с ним они были вежливы, обходительны. Советовались. Никогда не обижали Тимофея. Но… Именно из-за них ушел на войну Алешка. Жизнь и радость старика, его гордость и боль. Из-за них растут без отца внуки. И Глашка плачет не переставая. Будь сын дома, все было бы иначе… О! Сколько раз вскакивал Тимофей средь ночи от кошмарных видений во сне и валился на колени перед иконой Богоматери с единой мольбой сохранить сыну жизнь. Этим он жил все годы войны.

Пескарь был равнодушен к той власти, какую защищал сын. Он не любил ее трескотни, лозунгов и призывов, скучных собраний. Он обижался на нее за то, что силой вырвала мужиков т села. До единого. Даже стариков. И послала, заставила умирать за себя, даже не испросив согласья.

Ни письма, ни весточки с фронта, седела голова Тимофея… И вот однажды, увидел, как квартировавший в селе Офицер и адъютант, поспешно собирают чемоданы.

— Что стряслось? — спросил заранее догадавшись и не зная, радоваться ему иль огорчаться.

— Красные идут! Они скоро будут здесь, — вынырнул переводчик из кухни.

А вскоре за немцами пришла машина.

Пескарь отказался уезжать из села. Всего отбоялся. Немцев пережил, своих и вовсе пугаться ни к чему. Старым стал чтоб начинать „все заново на чужбине. Да и кому он нужен — неграмотный мужик? Разве вот на погосте тоскует по нем клочок земли, где деды и прадеды похоронены. Дождаться бы вот сына, если он живой. А коли нет — не дожить бы до той вести.

Но Алешка вернулся. Средь ночи. Его по голосу узнал Пескарь. Кинулся к сыну. Впервые за все годы, за всю войну — заплакал. Открыто, не стыдясь. Старикам можно себе позволить расслабиться, когда в дом возвращаются ставшие мужчинами сыновья. Сын не удержался. Не доглядел Тимофей. Не приметил протезов вместо ног. Помог Алешке встать. За сердце схватился. В него, будто кол вогнали. Не продохнуть. У сына в глазах страх и боль. Калека… Как отнесутся к этому дома? Тимофей понял все без слов. Взял себя в руки.

Сын первым из мужиков вернулся домой. А на следующий день к дому Пескаревых пожаловали другие гости. Растолкав сельчан, толпившихся во дворе, вошли в дом не постучав. Заорали на Тимофея грязно:

— Где полицейский пес? Где продажная шкура? А ну, живо, шевелись, старая шлюха!

Таких слов Пескарь не слышал даже от немцев.

— У него сын — калека, вчера с хронту вернулся! Зачем забижаете человека? Не даете на дите надышаться! — вступилась соседка — старуха.

— У него еще и выблядки имеются! — рассвирепел мордастый мужик в черной кожанке. И крикнул сельчанам, чтобы живо убирались из дома предателей народа.

— Это про Пескарей? А кто ж нас сберег коль не он? — ахнули бабы. Но их не слушали.

Тимофею скрутили руки за спину, вытолкали прочь из дома. Следом за ним Алешку вывели, скрипевшего зубами от боли. Вытолкали ревущих Глашку и детвору. Сердобольные соседи быстро собрали в узлы одежду попавшуюся под руки. Сало и хлеб не забыли передать в дрожащие руки Глашки. И обещали вступиться.

Лишь в пути узнал Алешка, почему с его семьей произошло несчастье. Отец рассказал сыну все, как было.

И если бы не письмо сельчан, не миновать бы старику наказания покруче. Ведь вот такие же бедолаги, как он, получили не просто ссылку, а лишение свободы на целых двадцать пять лет.

— Уж лучше б убили сразу. Едино-до воли не доживу. Тут же еще и мучиться под смерть приговорили, — кашлял дедок перед отправкой на Колыму, (с ним Пескарю довелось ночевать в одной камере несколько ночей).

Потом семья вместе с другими приговоренными к ссылке, целый месяц добиралась на Камчатку под усиленным конвоем. Думалось, все годы проживут под прицелом охраны. Но та, сгрузив их на берег, забыла о ссыльных, вернулась на баржу. В последний раз толкнув в спину Пескаря с баржи на трап, молодой конвоир просипел заспанным, прокуренным голосом:

— Шевелись, мразь! Чтоб тебя волки сожрали, старую задницу! Пшел вон отсюда!

И Тимофей, оглядев пустынный серый берег Усолья, всхлипнул невольно, вспомнив свой дом и лес на Брянщине.

— Дышите, козлы, мать вашу черти ели! Я б вас всех одной очередью посчитал, за все паскудства, без мороки. И чего с такими возятся? — сплюнул в серую воду старший конвоя и приказал отчаливать.

Тимофей дольше многих других не мог притерпеться, свыкнуться с Усольем. Уже в первый вечер разругался старый Пескарь со старшим Комаром. Тот себя ровней Тимофею назвал. И Пескарь взъярился. Никогда за все годы не слышали ни сын с невесткой, ни внуки, матерщины от старика. Тут же, словно лопнуло что-то внутри. Таким разразился, все ссыльные удивились. А Пескарь напоследок пообещал Комару башку трухлявую разбить в пыль, если тот еще раз такое вякнет.

— Мои руки кровью не замараны. Я никому слезы не причинил. Никто в спину мне не плевал, не проклял отца и мать, пустивших на свет. Я люду судьбы не поганил. Мне и нынче не совестно перед Богом встать. Не был я душегубом. А что власти забидели, то им и ответ держать. Все перед Богом за свое ответят. Никто от Его суда не уйдет. А потому, не дозволю сукиному сыну со мной равняться. Я с ним не то в одной отхожке, в одном лесу срать не сяду! — успокаивался Пескарь, силой уведенный от Комара.

Когда Тимофею предложили временно пожить в землянке с семьей Комаров, Пескарю словно кто горящий окурок в зад воткнул. Старик распалился, раскричался так, что собаки в Октябрьском на его ругань брехом откликнулись. Дружно, голосисто. До ночи не смолкали.

С тех пор никто из ссыльных не обижал Пескаря. Боялись, что в следующий раз милицию разбудит старик. Да и Комар держался от греха подальше. Кому охота в свой адрес гнусные подробности выслушивать. Но жить поневоле приходилось в одном селе. И как ни старайся, сталкивались люди в Усолье. У Пескаря при этом дыхание перехватывало от лютой ярости. Ну за что он вместе с этими, почти одинаково наказан?

— Эх-х, умел бы писать! Да не повезло. Иначе б все просказал про судьбину колченогую, — горевал старик не раз.

В своих снах он часто видел родное село, соседей, лес, всю семью счастливой, свободной. И не выдержав однажды, попросился в поселок за харчами. Сын не догадался о задумке отца. А тот, едва ступив на берег Октябрьского, свернул к поссовету.

Михаил Иванович читал газету, когда Пескарь, коряво переступив порог, вошел в кабинет.

— Чего надо? — не отрывая глаз от газеты, спросил Волков.

— Помоги нам, человек! Ради Бога, подсоби! Век за тебя молиться стану! — сорвался голос у Тимофея.

— Силен! Самому уже немало. А еще на целый век жизни замахнулся! Ну, выкладывай, что у тебя? Кто грызет и точит?

Старик сбивчиво рассказал, что случилось с его семьей, как она оказалась тут. И попросил:

— Ослобоните сына с бабой и детьми! Они ж навовсе не виноватые тут маются! Ить защитник! Калека с войны! Вовсе без ног остался! — повернулся Пескарь к человеку, внезапно появившемуся в кабинете.

— Сын фронтовик! А отец — предатель Отечества! Ну и дела! — развел тот руками.

— И не предатель я! Вот письмо наших, деревенских. Тут про меня. Если б говном был, не вступались бы! — дрожал Пескарь.

— Филькина грамота! Таких бумаг, не заверенных властями, не подтвсржденных официальными лицами, можно кучу наплодить. Не считайте нас за дураков. Вас предателем признало государство! А вы на деревню ссылаетесь! — злился вошедший.

— А деревня наша, разве не государственная кровина? Иль ей меньше знать дано про свой люд? Я в ней всю жисть прожил! — кипел Пескарь.

— Не прожил! До позора дожил! — вставил Волков.

— В полицаях был? Был иль нет? — давил вошедший.

— Числился! — выпалил Тимофей.

— А разве это не одно и тоже? Так чего хочешь?

— Чтоб сына освободили от ссылки! Он — фронтовик!

— Твое семя! Фронтовиком по мобилизации стал. Если б остался, тоже немцам служил бы, — вставил Волков.

— Так не служил. И безногий он. И вас защищал! Не знаю зачем? Вы- то на войне не были! А он на ей здоровье положил без остатку! Отпустите его отсель. В деревню, к своим! Уж я тут сам бедовать стану. Ни о чем не попрошу боле! Сына с семьей отпустите! — едва сдерживал слезы Пескарь.

— Мы вас не забирали! Не везли сюда. Не нам и освобождать! На то большие люди имеются, — ответил Волков.

— А как же мне к им дойти? — дрогнуло сердце деда.

— Ишь чего захотел! Аж в самый Кремль дойти! Ну и силен гад! С грязной рожей, а куда навострился? Да! Такие не пропадут! — хохотали мужики над Пескарем.

— Это я грязный? — выхватил старик заявление сельчан из-под руки Волкова и сказал твердо:

— Надо станет и в Кремль отпишу. Нет вины за мной. И за сына обскажу. Я помогал людям. Не то что вы! Не прятался от войны. Свой люд берег, под самым сердцем! Мне совеститься нечего! Нигде не осрамился. Ни над кем не глумился. Не то что вы! — пошел к двери, спотыкаясь, ничего не видя перед собой. Пескарь вышел наружу. Глаза щипало, в горле дыхание перехватило. Он шел в магазин шатаясь, постанывая.

— Во набрался, старый черт, с утра не сравшн! — хихикнула старуха ядовито, проходя мимо Тимофея.

— Сгинь, язва лягушачья! — цыкнул на нее дед.

— Смотрите, люди добрые! Этот выродок, ссыльная свинья, честных людей обзывает! До чего мы дожили? — заблажила бабка на всю улицу. И тут же стала собираться толпа.

Пескаря в кольцо взяла:

— Чего к бабам пристаешь?

— Тебе, гаду, харя вражья, кто позволил наших матерей обижать?

— Тварь вонючая! Бей его!

Тимофей не видел, кто первым ударил его. Кулак в лицо въехал, дед упал. И толпа разъяренной сворой налетала на него со всех сторон. Его пинали сапогами в бока и голову, поднимали и снова швыряли на землю под дикое улюлюканье и брань.

Старик уже ничего не чувствовал. Только в сердце занозой боль застряла, но и она отступила вскоре. Пескарь потерял сознание.

— Стой, братва! Кажется, перехватили лишку! Конец! Накрылся гад!

— Бежим! — затопала толпа по подворотням.

Пескарь очнулся в милиции. Карманы вывернуты. Ни гроша денег. Нет шарфа. Нет карманных старинных часов — отцовской памяти. Нет заявления сельчан.

Тимофей, не веря себе, шарил по карманам. Встать не мог.

— Что ищешь; дед? — услышал чей-то голос рядом. Повернул голову и ответил, еле открыв распухший рот:

— Обокрали изверги! Вчистую все забрали! Как же я домой к своим ворочусь?

— Живой. И то ладно! Ну и живуч ты, старик. Уж так тебя отделали, хотели в морг отправить. А ты гляди, оклемался!

Пескарь повернул голову. Увидел рыжеусого милиционера. И сказал, с трудом выдавливая слова:

— Деньги — дело наживное. А вот часы отцовские, да заявление сельчан — того жаль. Оно — последнее, коль помру, перед Господом оправданьем будет. Что не виноват я перед властями.

— Заявление это цело. Вот оно. И часы. Только крышка погнулась. А денег нет…

— Бог с ними, сынок. Ты вот что, послухай меня. Может статься, помру. Так сыну подсоби. Он у меня — воевал. Ноги на войне оставил. За что его сюда упекли с семьей? Они навовсе не при чем. Как перед Господом говорю. Подмогни Алехе, неграмотнай он. Сам за себя не вступится нонче. Веру потерял в правду. А без ей неможно жить…

— Эх, старик, о правде говорить. Да где она? Вон мы — милиция, а не смогли тебя в больницу поместить. Врачи отказались оказать тебе помощь. Мол, врагов народа не спасаем. Так ответили. Вот и лежишь тут. А мы чем поможем? Ну водой тебя обтерли. Йодом изукрасили. Это уж не по долгу службы. Жаль, как

человека стало. А вот кто тебя мордовал, ребята теперь ищут. Ничего, найдем! — усмехнулся криво.

Пескарь отмахнулся:

— Да полно тебе. Сколько уж коптить осталось мне? Совсем мало. Оно, сдается и к лучшему, коль раней отойду. Ты про Алеху не запамятуй, сынок, он ить единый у меня. Не оставь его, — просил Пескарь.

— Задал ты мне задачку, старик. Труднее и не продумать. Умирающему нельзя отказать. Но ведь я по работе не имею права помогать ссыльным. Должность такая.

— Ты не по должности, по-людски. Ведь и у тебя дети есть, — вздохнул Тимофей.

— Может, повезет, выживешь. Тогда и подскажу, к кому за этим обратиться. А уж не повезет, придется заняться, — развел руками милиционер.

— Входи, сволочь, мародер проклятый! — распахнулась настежь дверь, в нее влетел мужик, резко подталкиваемый милицией.

— Дед, узнаешь этого? — спросил чей-то голос. Тимофей повернулся, глянул:

— Был он серед толпы. А бил, иль нет, не знаю. Обзывал, кулаки под нос совал, — ответил Пескарь честно.

— Кто был с тобой? Колись! — сунул кто-то кулаком в дых мужику. Тот осел на пол. Глаза на лоб полезли. Не мог продохнуть.

— Кто его обчистил? Кто мордовал? — сорвали его с пола и закрутив руки за спину били по шее ребром ладони.

— Я не трогал. Ушел сразу.

— Врешь!

— Ничего не знаю!

— Сунь в камеру!

Мужика увели. И тут же в дверь влетела старуха, из-за какой избили Пескаря.

— За что сына взяли? Выпускайте его! Не то в жалобах утоплю! За какого-то предателя честных людей хватаете! Его не бить, убить надо! Мало ему Костик дал. Кости переломать надо было.

Рыжеусый довольно ухмылялся, потирал руки.

— Верно, бабуля! Хорошие у вас соседи! Кто ж вступился за вас, кроме сына?

— А все! И Кривошеин Ваня и Безуглов Петро, Семен Русецкий тоже был с сыном. Меня не дали в обиду. Всем поселком заступились. А и как иначе? Этим ссыльным только дай повадку. На шею сядут, — хвалилась бабка, с ненавистью поглядывая на Пескаря.

— Значит, вступились? А деньги кто украл?

— Не знаю ничего! Не видела! Да и зачем нам его деньги? Мы его проучили, чтоб язык не распускал. Он же пьяный шел. Откуда у такого деньги? — вспомнила старуха.

— Слушай, Катерина, тебя за спровоцирование драки к уголовной ответственности надо привлекать. Как зачинщицу расправы. И кем ты в тюрьме будешь? Как тебя назовут? Если же этот ссыльный умрет, то и ты, и твой сын, пойдете под суд, как убийцы. И сроки вам дадут — до конца жизни!

— Это за врага народа? Да мне орден положен, что я с им расправилась! А ты мне судом грозишь? Я на тебя самому Сталину жалобу пропишу, чтоб знал, за кого вступаешься! А может, ты и сам такой?

— Что за шум? — вернулись милиционеры. И узнав от рыжеусого подробности, посуровели.

— А ну-ка, бабуля, шагай за нами, — подошли к ней вплотную.

Бабка ойкнула, испугавшись внезапно. Поняла, что болтала лишнее.

— Быстро ее соседей сюда! Всех! — нервно приказал седой, худой Петрович, заметно припадавший на ногу.

— Товарищ начальник! Может мы сначала ссыльного в Усолье отправим? Там ему свои помогут, — предложил рыжеусый.

— Опознание нужно провести. А потом все остальное, — оборвал Петрович. И, кивнув на старуху, сказал коротко: — В камеру ее. Отдельную. Пусть успокоится.

Пескарю принесли воды. Начальник милиции ушел в свой кабинет, оттуда звонил по телефону, с кем-то ругался, кричал. И вскоре в милицию пришла врач, осмотрела Тимофея, сделала несколько уколов. Заставила выпить пригоршню таблеток. Перевязала деда. И сказала тихо:

— Досталось ему крепко. Если до утра дотянет — будет жить.

Пескарь вскоре уснул и не слышал, что происходило вокруг.

Очнулся он в Усолье, в своей землянке. Около него Шаман с Глафирой молча сидят. Алешкин голос из угла бубнит:

— Я ничего не знал о семье. Они на оккупированной территории остались. Я воевал. И едва вернулся, на следующий день забрали.

— На каком фронте? — послышался незнакомый голос.

— Второй Белорусский. Артполк.

— Да ты ж, да мы же рядом, мы Борисов освобождали! — послышалось прерывистое, взволнованное.

— А мы переправу через Березину держали! — говорил Алешка и добавил:

— Я за нее Красную Звезду получил.

— А в Минске?

— И Минск, и Гомель, и Брест! А закончилось мое в Праге. Обе ноги, как сбрило снарядом… Теперь вот одно воспоминание, — чертыхнулся Алексей.

— Какие еще награды у тебя?

— «За отвагу», «Солдатской славы» вторая степень и «Боевого Красного знамени».

— Запрос сделаю. И тогда напишу. Сам. Не знаю, что из этого выйдет. Но попытаюсь помочь, — услышал Пескарь,

— Наградные у меня не отобрали. Возьми их.

— Я не о тебе, об отце запрос сделаю. Если официально подтвердится письмо сельчан, будет толк. А с тобою проще. Ты тут и вовсе ни при чем. Недоразумение. Ошибка. Только вот цена ей велика… Но ты потерпи, больше терпели. И не такое видели. Подожди немного. Ну, а если что надо по-свойски, как к однополчанину приходи, — предложил чужой голос.

А вскоре хлопнула дверь, закрывшись за человеком.

Пескарь даже не чувствовал, какие тугие повязки наложил Шаман ему. Какой горький настой вливает ложкой в рот, пользуясь случаем.

— Папаня, родной, как терпится? — уронила слезу Глашка.

— Что на дворе? Утро иль вечер? — спросил дед.

— Второй день как дома, отец, — ответил Алешка ожившим голосом и рассказал:

— Всех поймали, кто тебя бил. И вора нашли. Деньги вернули. И обещали помочь. Во всем…

— Последнее услышал. А кто он?

— Начальник милиции. Он сам расследование проводит.

— По ссылке?

— Да нет, пока по избиению, а теперь и этим займется..

Виктор Гусев не отходил от Пескаря неделю. А старик, придя в себя, медленно, но верно выздоравливал.

Теперь Алексей с Глашкой могли уходить из землянки, строить свой дом. И Пескарь оставался с двумя меньшими внуками. Им скучно было сидеть в землянке целыми днями. И старик послал их погулять по селу. Мальчишки с радостью выскочили из землянки, побежали на берег моря, проверить, что принес сегодня прилив.

Пескарь лежал один, ковырял заскорузлым пальцем в наспех обмазанной глиной стене. Вспоминал вчерашний разговор Алешки с Шаманом. Оба были уверены, что Тимофей спит.

— Зачем ты простил их? Ведь они отца чуть не угробили! Зачем мое заявление взял? Ты, думаешь, я калека, и не смогу защитить свою семью? Я инвалид на ноги, а не на голову. И ты не имеешь права решать за меня и отца! Сегодня он, а завтра кто попадет своре на дороге? — кипел Алексей.

— Остынь, Леха! Ты не инвалид. Ты — ссыльный. К тому ж — враг народа! Помни о том. Осудят эту толпу — Усолью беды не миновать! Иль забыл Ерофея, Комара и все пережитое? Не кипи. Нам выжить надо. Правды не добьешься. Рука ударившая гладить не умеет. Осудивший невинного — воли не подарит. Ты — не пацан. Войну прошел. Выслушай правду. Тот милиционер, твой однополчанин, написал жалобу. А вчера его за нее арестовали. Чего же ты ждешь, на что надеешься?

— Откуда узнал?

— Милиционеры сказали вчера. Жалобу его энкэвэдэшники из почты взяли. Письма в такие адреса цензура проверяет всегда. Прочли. И крышка. Увезли в наручниках..

— Куда? — ахнул Алексей.

— Адресок вот запамятовали оставить. Ты нынче другого стерегись, чтоб к тебе не подкопались они, — предупредил Гусев.

— А мне бояться нечего. Все чисто.

— У меня тоже грязи не было, — огрызнулся Шаман.

— Я не прощу за отца!

— Охолонь! Не рискуй стариком и семьей. Да и о нас подумай. Нет у Усолья защиты. И быть не может. Вот и терпи, покуда жив. А чтоб теплей на душе было, скажу, что твоему деду компенсация до смерти будет выплачиваться теперь, за вред, причиненный здоровью.

— А это что? — не понял Алешка.

— Навроде алиментов на содержание. В сумме среднемесячного заработка ссыльного. Все подсобленье семье…

— Ты, что, издеваешься?

— Мало? Эти прохвосты берутся для вашего дома сделать все оконные рамы, двери, подготовить доски для пола и потолка.

— Обойдусь без говна! — вскипел Алешка.

— А зря! Они мне сапоги рады были целовать, когда я им взамен суда и тюрьмы эти условия диктовал. Вся милиция меня поддержала, что вот так я спор оборвал. Зачем нам суд? Мы сами судимы? На что вражда? Коль ни за что всех нас оклеймили врагами народа! Не сей зла, его и так много. Гаси ссоры — сказано в Библии. И я простил. За всех. И за вас… Так Усолье решило. Не я один.

— Теперь над нами все поселковые смеяться станут, — простонал Алеша.

— Ничуть. Вон поселковое бабье сколько твоему деду харчей прислало, враз сказать я не посмел. Четыре лодки — битком. И одежа. Теплая. Старику впору. Просят простить их. И спасибо за избавленье от беды вам передали.

— И ты поверил? Сам говоришь, бьющий не жалеет, — напомнил Алексей.

— Тот бьющий, кого я имел в виду, тебя не боится. Ему тюрьма не грозила. В этом разница меж ними агромадная.

— Не верю я им! И не согласен!

— Поди скажи о том всему Усолью. Навсегда в дураках прослывешь. И не станут вам верить. Потому как истинно пострадавший, безвинный мученик, не пожелает зла ближнему. И умеет прощать. Тем паче, что о прощеньи поселковые просили. Коль откажешь в том, трудно тебе станет жить и серед нас, — встал Гусев и, протопав к двери, задержался на минуту:

— Харчи ваши на кухне. Забери их. Не то до правды далеко и долго. С голодным брюхом не дожить. А на сытое, глядишь, мозги и просветлеют, дельные мысли зашевелятся. Так-то, инвалид. Иди за жратвой! А о жалобах закинь думать, как и о суде. Они нам — в помеху. Не забывай, кто мы, — вышел, хлопнув дверью.

— А на следующей неделе привезла в Усолье баржа оконные рамы, дверные коробки, стекло, доски, оструганные добела. Даже гвоздей пять ящиков, петли для окон и дверей. И спросив Пескаревых, передали все Алешке под расписку.

Тот краснел. Но рядом стояли ссыльные. И Алексей молча поставил подпись, принял материал и все не решался сказать отцу о случившемся. Не знал с чего начать. И тот не выдержал:

— Да не майся ты, сынок. Все верно. Шаман прав. Со всем светом не пересудишься. Лучше миром уладить. Так без греха. Оно и по Божьи. Мы простим и нам простится, — снял Пескарь тяжесть с души сына и тот впервые за все дни спокойно спал в эту ночь.

Не спалось лишь деду Пескарю. Тяжелые думы одолевали его. К кому пойти, кого попросить написать жалобу? Не может быть, чтоб ее не прочли. А уж прочтут — обязательно помогут, разберутся, отпустят в свою деревню. «Но кто согласится написать? Одного беда уже настигла. Кто ещё себе такого пожелает?»— роились невеселые мысли в голове Тимофея. И вдруг, словно просветление нашло на него. Дед даже с койки вскочил. Забыл о болезни. И утром, чуть свет, оделся потеплее. Вытащил из мешка пальто с каракулевым воротником и направился в Октябрьский. Через реку перевезли его свои усольские мальчишки, и старик, попросив их ничего не говорить ссыльным, направился знакомой улицей.

Бабку Катерину, из-за которой его побили в прошлый приезд, он нашел тут же, едва описав ее первому встречному. Тот указал на дом старухи и спросил сочувственно:

— Бедный человек, неужель себя проклял, иль жизнь надоела, что к ней свататься идешь?

— Да не с тем. Я по делам к ней, — отмахнулся Пескарь и вошел во двор.

Едва за ним хлопнула калитка, в окне появилось востроносое лицо Катерины. В глазах дьявольское любопытство зажглось. Сам старик пришел! Значит, пригляделся к ней. Глянулась. И из язвы лягушачьей в бабы произвел. «Иначе, зачем пришел одинокий к одинокой?» — мелькнула мысль. И бабка, убрав под платок свесившуюся на лоб седую прядь, заторопилась открыть дверь, натянув на морщинистое лицо радушную улыбку.

Нет, она не во всем притворялась. Искренне радовалась тому, что старик выжил. Иначе не простили б усольцы и тогда от тюрьмы не отвертеться. А тут, как не обрадуешься? Он же на своих ногах, сам к ней пожаловал. Знать, двойная выгода. Жаль, что ссыльный он. Перед соседями не похвалишься таким. А ить и не запишут с ним в поссовете. Значит, надо отказать, — решила бабка, снимая запор и впуская в дом гостя.

Пескарь всего этого и предположить не мог. Он присел на предложенный стул, ответил на вопросы о здоровье, мол, терпимо. И спросил:

— Скажи, Катерина, ты грамоте обучена? Писать умеешь иль нет?

«Ну, началось с выведыванья, подходы ищет. Не знает с чего начать»,—

усмехнулась про себя бабка и ответила:

— Я всю грамоту насквозь знаю, — задрала свой стильный нос.

— А жаловаться на кого хочешь? — екнуло сердце бабки.

— На брехню. На тех, кто нас сюда завез ни за что, испозорил, измучал, с родного места сорвал, — срывался голос Пескаря.

Старуха закашлялась от неожиданности:

— Кто тебя ко мне прислал? — и насупилась.

— Беда наша. Подвоха не ищи. Мне и так тошно нонче. Ни свету, ни жизни не рад. И на горе навовсе неграмотный. Всего-то и умею — подписаться.

— А почему ко мне пришел? Это к адвокатам надо. Они тем промышляют. Это их хлеб.

— А где их искать?

— В районном центре. Там они, при суде работают, — гордилась старуха ученостью.

— Не-ет, то не по мне, — сник Пескарь вмиг.

— Это почему?

— Кто ж меня туды отпустит, аж в самый район? Иль забыла, кто я?

— насупился дед обиженно. И добавил:

— Раз при суде, знамо, злые эти люди. А к моему — сердце надо иметь… И пониманье. Потому к тебе пришел. Может, как баба, сжалишься, возьмешься помочь, написать жалобу. Я уплачу за труды.

Бабка в деньгах не нуждалась. Сама получала неплохую пенсию, да сын

— рыбак всю зарплату ей отдавал. Но взяло верх любопытство. Ведь расскажет о себе дед. За что он врагом народа стал и живет в Усолье?

— Давай, говори, что приключилось? Если смогу — напишу. А коль нет, подумаю, чем помочь, — предложила Катерина и села напротив, ближе к печке, теплу.

Устроилась поудобнее, чтоб спокойно выслушать ссыльного. Но невольно, не желая того, поддалась услышанному и ерзала на стуле, словно ей под зад подложили крапиву. А потом и вовсе заплакала. Чего сама от себя не ждала. Не выдержало сердце. Куда провалилось, иль растаяло зло? Баба вытирала глаза углом платка, а слезы катились по щекам, стылые, непрошеные.

А Пескарь рассказывал все подробно, боясь упустить всякую мелочь. Как на духу, на исповеди, нигде не покривил душой. Сказал, зачем приезжал в поселок, когда с ней — с Катериной встретился. От чего его шатало и что случилось из-за жалобы. Ни о чем не умолчал. Бабка вздрагивала от услышанного:

— Кто ж мог знать, что такое в свете делается? Нам о вас другое сказывают. Что хуже — нет извергов. Будто вы в крови людской в войну купались. Детей фронтовиков голыми руками душили. Живых людей в землю закапывали. И та шевелилась, а вы по ней танками… Что девок и баб насиловали, а потом вешали в их домах. От всего такого кровь стыла и мы, хоть и не знали тут войны, но люто ненавидели вас, — призналась честно.

— Есть серед нас один такой, как ты говорила. В крови замаран по самую макуху. За то все его ненавидют. В зверях средь нас живет. Но и то больно, что из-за него всех обосрали. И ссылка у нас одинакова. Да вот общего промеж нами ничего нет. Но кому мы докажем свое? Богу? Ему и так все ведомо, — вздохнул Пескарь и спросил:

— Так напишешь жалобу?

— Напишу.

— Вот только одно меня сумленье берет, дойдет ли до властей она? Не вытянут ли ее чекисты из почты, как уже было? — спросил дед.

— Не смогут. Да и чего боишься? Это ваши письма из почты вылавливают. Милиция твой адрес показала отправителем. Вот и взяли письмо. По стилю и почерку нашли, кто писал. Это не тяжко. А мое письмо кому нужно? Я ж не твой, свой адрес покажу. И ответ на мой дом придет. Это точно. Твое Усолье указывать нельзя.

Через неделю Катерина читала Пескарю жалобу. Обстоятельную, хлесткую, деловую. И Пескарь немало дивился, откуда в этой куриной голове столько ума взялось? Ведь сам бы он такого век не сочинил бы.

— Благодарствую тебя! Видать, сердцем писала. Ишь, как разумно, да складно выложила все. Аж за сердце хватает. За память. Сильна ты. Не зря милиция тебя убоялась. Востра ты на жалобы. Вот тебе бы в аблакаты! — хвалил старик и полез в карман за расчетом.

— Добром за добро. Денег твоих мне не надо. Дай Бог, чтоб помогло мое. Нынче отправлю письмо. А ответ придет — дам знать, чтоб приехал. Тогда не мешкай.

— Уж непременно, — пообещал Тимофей и довольный вернулся в Усолье.

Теперь Пескарь ожил. Помогал своим строить дом. С готовым материалом дело пошло быстрее. Покуда мороз ударил, дом уже стоял под крышей. Дед выкладывал печь. Поселковые даже кирпичом помогли семье. И Тимофей торопился. Печь ставил такую, какая у него в зимовье была. От охапки дров нагревалась и держала тепло всю ночь.

Глашка с Алехой настилали полы. Радовались, что получаются они ровными, красивыми., Тимофей им про жалобу ничего не сказал. Боялся обнадеживать без времени… А вдруг сорвется, не получится. Как это пережить? И вспомнилось невольное.

О Победе в войне все ссыльные узнали от поселковых. По смеху и пляскам на берегу, по разукрашенным флажками и флагами лодкам, баржам, катерам. На них веселилась вольная молодежь. Она горланила песни, частушки. И вдруг на барже Глашка увидела транспарант. На нем аршинными буквами было написано: «Мы победили фашизм! Дрожите, враги народа! Близок и ваш конец!»

Победа… Ссыльные в тот день собрались у костра, побросав работу. На душе тяжело. Зачем власти отняли радость? Ведь этот день ждали и они, потирает култышки Алешка, смахивает

слезу Харитон, широко, размашисто перекрестившись, говорит:

— Слава тебе, Господи, за избавление от ворогов!…

Шаман задумчиво в огонь смотрит. Тепло рядом. А его морозит. Тело можно согреть. Но душу замороженную бедой, никакое тепло не берет.?. Нет у костра лишь старика Комара. Этот день ему — чужой праздник. А ссыльные молчат. Каждый вспоминает свое — родное, далекое, дорогое, какое навсегда осталось в памяти. К нему возвращаются в разговорах. Дожить до него доведется ли?

Победа… Ее встречали два берега. Один смехом, другой — слезами… Алешка потом много дней болел. Разве здесь, разве так мечтал он встретить День Победы? Его понимали. И старый отец слышал, как стонал ночами его сын от боли. Она, как память до конца жизни судьбой навязана…

Лучше не говорить, не будоражить. Пусть дойдет жалоба. У нее, как у беды, долгий путь. Лишь бы ответ был светлым, — думает дед, заканчивая печь. Сегодня, как славно получилось! Алешка с Глашкой закончили полы настилать, а Тимофей управился с печкой. Затопил ее. Она загудела, запела на все голоса, знакомо, забыто… Дед пригорюнился. Зимовье вспомнилось. Сын за плечо тормошит:

— Завтра из землянки перебираться будем! В свой дом! Начнем заново. В доме — не в землянке! Все в ином свете будет. И зима не испугает. Вон сколько дров ребятки запасли! Никакой мороз теперь не страшен!

А наутро семья Пескарей потащила из землянки в дом свой скарб. Немного успели передать им соседи. Зато поселковые постарались. Теплой одеждой всю семью обеспечили. Пусть и ношенная, зато чистая, добротная.

Глашка настаивала все харчи из общей кухни забрать, какие октябрьский люд деду послал. Но Пескарь не позволил. Не велел выделяться из общего котла и оставил припасы на кухне всем ссыльным поровну. За это Пескарям бабы помогли дом обмазать и побелить. Старики утеплили его завалинкой. Мужики помогли за неделю построить сарай. Дети дрова сложили аккуратными поленницами, натаскали еще плывуна. И зажила семья в новом доме, радуясь, что не осталась в зиму без своего угла и крыши над головой.

Зима в этом году запаздывала. И хотя небо, завесившись тучами, не раз грозило высыпать на голову усольцев сугробы снега, ветер поднявшись с моря, разгонял их, разрывал в грязные клочья, и небо снова светлело, ни одной снежинки не уронив на берег.

За заботами и хлопотами время летело незаметно. Но не для Пескаря. Он считал каждый день. И ждал. Молил Бога о помощи хотя бы для сына. Но путь письма долог. Это понимал старик. Оттого сидел вечерами у печки пригорюнившись.

Снег на Усолье высыпался под самый Новый год. Легкий, как пух. Детвора враз повеселела. Бабы на снегу заторопились зимнюю одежду почистить. Старики подальше от холода попрятались. Наружу не вытащишь. Легкий снег приносит лютые холода. И зима, словно наверстывая упущенное время, спешила. Уже на второй день сковала прочным льдом Широкую, будто проложила мост меж двух берегов. Пусть до весны забот не знают с переправой…

Ссыльные заранее стали готовиться к Рождеству. Этот праздник тут любили по-особому. Для него самую чистую и крепкую одежду берегли, лучший кусок выкладывали на стол. Все обиды забывали. И светились улыбками суровые доселе лица ссыльных. В этот праздник дети о детстве помнили. И гоняли друг друга снежками по улице, по всем дворам. В этот день забывалось все плохое. Не вспоминали о невзгодах и потерях. Рождество Христово! Это радость и смех, это песня и жизнь. Неважно на каком берегу. Богу виднее, какою станет судьба человеческая! Он всегда прав! Потому плакать в этот день считалось грехом. Плач — несогласие с Богом. Скорбь в сердце человека — гнев у Господа. На такое никто не решался в Рождество. Во всех домах ярко горели свечи. Пеклись пироги, жарилась рыба, тушилось мясо.

Все было готово к празднику и в доме Пескаревых. Даже Тимофей забыл о жалобе. И готовился к завтрашнему дню. Стук в дверь насторожил всех. Свои усольцы не стучались. Топали в дом без предупрежденья от стара до мала. Тут же… Явно кто-то чужой. Стучит, как из автомата поливает… Глашка побледнела. Алешка пошел открыть дверь. В избу вошли двое незнакомых людей.

— Вы Пескаревы? Собирайтесь!

— Куда? — взвыла Глашка.

— По вашей жалобе ответ пришел. Ознакомим вас, — предложили вежливо.

— Какая жалоба? — глянула невестка на свекра с укором. Но тот уже впихивал ноги в валенки, ни на кого не смотрел.

— Это я писал! Сам! Мне и слухать, что власти отписали, — разогнулся старик.

— Вы? Имя скажите!

— Тимофей я! — выпрямился дед.

— Нет! Вас нам не надо! Отправке в место прежнего проживания подлежит Алексей Тимофеевич Пескарев вместе с женой и детьми. О вас ни слова не сказано, — разъяснил один из вошедших, словно ушат воды на головы всех вылил.

— Слава Богу! — перекрестился Тимофей на икону.

— Я никуда без отца не поеду! — резко ответил Алешка.

— Да ты что? Спятил, что ли? Обо мне не тужи. Я старый хрыч, сколько уж осталось? Малость. Ты собирайся! Не мешкай, олух! — подталкивал старик оглушенного внезапностью сына.

— Если откажетесь, насильно вывезем. Нам предписано в двадцать четыре часа собрать вас, оформить документы, выдать деньги и билеты, обеспечить транспорт и отправить на материк. Так что не вынуждайте нас. Хоть вы теперь люди свободные, мы — выполняем приказ. А времени, как видите, мало отпущено. Торопитесь.

Глашка заметалась по дому, собирая узлы. Дети уже скакали от радости. И только Алешка сидел недвижно, с посеревшим, мрачным лицом.

— Слухай, сын. Чтоб меня вырвать отсель, кому-то вольным стать надо. Вот и дал Бог. Выхлопочешь, вызволишь. Я и возвернусь. А нонче не канителься. Спеши. Делов у тебя прорва, — торопил дед.

— Как же это ты сумел? — вырвался запоздалый вопрос.

— Не об том нынче толк. Вольный ты, сынок! Беги отсюда живей! Забудь Усолье. Там — люду поклонись. И от меня… Живым и покойным. Передай — помню их!

Вошедшие уже узлы ухватили, открыли дверь, торопя хозяев. Каждая минута на счету. Приказы любят точность исполненья. Иначе теряется их смысл.

Внуки обсопливев щеки деда наскоро, даже не подумав проститься с Усольем, побежали к берегу, где их ждала машина. Глашка уронила слезу на лицо Пескаря, сказала, что ждать станет папаню. И заторопилась на волю, не оглянувшись. И только Алешка, обняв крепко, прижал отца к груди. В ней плакало сердце. Не радуясь нежданной свободе.

— Береги себя! Жизнь положу, а тебя вырву отсюда! Хоть и к Сталину, пройду, добьюсь, докажу! Только ты потерпи немного. Чтоб снова вместе. Но уже навсегда.

— Беги, Алешка! Когда в село возвернешься, пропиши. Мне прочитают весточку. Обещаишься? — просил старик.

— Конечно. Все напишу, отец. Сохрани и помоги тебе Бог! — перекрестил старика и шагнул за порог, скрипнув то ли протезами, то ли сердцем…

Усолье словно почуяло радостную новость. И все ссыльные высыпали на берег проводить на волю первую семью. Ни снег, ни холод не помеха. Махали вслед машине платками, шапками. Кричали что-то веселое, доброе, а что — уже не расслышать, не разобрать…

Впереди всех стоял старый Пескарь. Седой, как снег. Без шапки. Он беззвучно шептал молитву, благословляя уезжающих. Он улыбался. Но от чего дрожали его плечи и страшно было ему оглянуться на опустевший дом? Ноги подкашивались, заплетались, не хотели возвращаться. Дом еще хранил их голоса и тепло. Он таращился из углов забытыми впопыхах игрушками, которых мальчишкам подарил морской прилив. Забытые, короткие штанишки меньшего, самого дорогого внука. Будет ли он помнить Тимофея? А может, забудет к весне? Дети недолго помнят стариков. Как-то приживутся они в своей деревне? Как встретят их сельчане? Конечно, жалеть будут. Мальчишек в школу отправят. Чтоб грамотными были. Не то что деды и родители. Грамотному проще жить и выжить, легче себя отстоять. Да и работу сыщут почище. Ведь теперь они не внуки полицая, а дети фронтовика. Уважаемого человека на все село, — думает старик, не замечая, как мелко-мелко дрожит его голова.

— Выходит, совеститься им меня нынче надо. Отречься, как от сатаны иль прокаженного. За мое, что в войну приключилось. До самой смерти видеться воспрещено. Так, видно, власти порешили, разлучив нас. И наказали дважды. Ссылкой и одиночеством. Не многовато ли одному столь? Да кого это теперь встревожит? Сам молил за сына, чего нынче сетую? Хочь они не станут маяться из-за меня и нести крест незаслуженно, — думает старик. И уговаривает сам себя:

— Рождество Христово начинается. Нельзя печалить сердце. Мои домой вертаются. Ишь, какой светлый день, какую радость Бог даровал! А мне, уж ладно. Ништяк… Вот только тошно без них вовсе. Аж дыхнуть нечем. Но сдается недолго. Отмаюсь к весне.

Но деду Усолье не подарило одиночества. Вскоре к нему пришла Лидка. Затараторила про всякие бабьи новости. Затопила печь, подмела, прибрала хату. И ухватив Пескаря за руки, увела в столовую, где уже собрались все усольцы.

Ссыльные сразу заметили осунувшееся лицо старика, вспухшие, покрасневшие глаза. Поняли, не спал старик всю ночь, тяжело перенес разлуку со своими. И хотя никому в жизни не признался бы в том вслух, плакал всю ночь напролет, о прошлом и будущем. Его поняли и не осуждали.

Усолье праздновало Рождество Христово.

Сегодня ссыльные почувствовали себя людьми. Им никто не испортил этот день. Сыпал снег. Белый на черное село. На мрачный берег. Словно утешить, успокоить людей хотел хоть ненадолго.

Пескарь в эту ночь заснул поздно. Уж кто только не побывал в его доме! Последним ушел от него отец Харитон. С ним Тимофей засиделся чуть не до света. Тимофей узнал от него о том, что прошло мимо внимания его семьи, занятой строительством дома. А случилось это под Новый год. Дети Виктора Гусева, считавшиеся самыми смекалистыми, решили научиться грамоте в поселковой школе.

И едва родители ушли на работу, мальчишки, никого не спросив и не предупредив, ушли в Октябрьский.

Школу им искать не приходилось. Они хорошо знали, где она находится. Гусевы шли по коридорам, забитым детворой, во время перемены. Но вот прозвучал звонок, и мальчишки вместе с гурьбой поселковой ребятни ввалились в класс.

В коридоре никто не обратил внимания на усольцев. А тут когда каждый занял свое место за партой, Гусевы оказались на виду. В это время в класс вошла учительница. Заметив детей, спросила:

— Почему стоите? Почему не на местах?

— Мы из Усолья. Учиться хотим, как они, — указал младший из детей на школьников за партами.

— Как они? — рассмеялась учительница и предложила всем троим занять заднюю, самую последнюю парту в классе.

Гусевы тихо прошли к ней. И тут же услышали негодующее:

— Почему я с врагами народа должен вместе учиться?

— Долой Предателей!

— Кулацкие выродки! — поворачивались поселковые мальчишки. В руках у них оказались рогатки, трубки-плевательницы.

В лица ссыльной ребятни полетела из трубок жеваная промокашка, пульки из проволоки, выпущенные из рогаток.

Гусевым нечем было ответить, нечем защититься. В школу они пришли с пустыми руками и открытым, чистым сердцем, не ожидая для себя подвоха. Учительница закричала на ребят. Запретила хулиганить. И сказала:

— Врагов, в особенности классовых уничтожат идейно. Это самое верное и действенное оружие нашего народа. С ним не сравнятся рогатки и плевательницы. Пора забыть о варварских методах, достойных лишь наших врагов. Вы на уроке истории. Не забывайтесь…

Опросив нескольких ребят, учительница начала объяснять новый урок. В классе стояла тишина. Никто из учеников даже не оглянулся больше на усольцев. И те, довольные, сидели тихо, не дыша.

Учительница рассказывала о довоенном периоде развития страны. О заводах и фабриках, колхозах. И вдруг, ребята не сразу поняли, к чему она клонит. А учительница стала рассказывать классу, какой вред нанесли развитию страны враги народа. Саботаж, террор, диверсий… Этих слов усольские мальчишки не слышали и не знали. А учительница сыпала эрудицией, восторгалась ее плодами, Ссыльные ребятишки сидели, вобрав головы в плечи, не понимая, в чем их обвиняют. Ссыльные дети впервые на уроке узнали о взрывах на шахтах, вредительстве на железных дорогах, стройках, которые делались руками пособников империализма и капитализма — врагами народа.

— Это они гноили хлеб в элеваторах, поджигали поля пшеницы, чтоб вызвать голод в стране, — звенел голос учительницы.

И мальчишки-усольцы не знали, куда им деться теперь, понимая, в чей адрес брошены обвинения. Они не выдержали до конца урока. И, сорвавшись из-за парты, выскочили из класса, под напутствие преподавательницы:

— Именно потому их навсегда изолируют от нормального общества, до полной победы мировой революции,,

Усольцы бежали из школы без оглядки.Им расхотелось стать грамотными. Вернувшисьдомой, они рассказали отцу, где были, что услышали. Шаман слушал мрачно. А потом сказал:

— Мы ничего не взрывали, никому не вредили. Ни там — на родине, ни здесь — в Усолье. Но вразумейте, что скажу. Ни один взрыв, ни одна беда не принесет столько горя, сколько делает эта учителка. Она не хлеб сгноила, она души детские окалечила брехней. Не сама по себе, ее заставили. И все ж будет время, и спросится с них за все.И с той учителки тоже. Не рада будет нонешнему дню. Бог всех видит…

Мальчишки сидели, потрясенные услышанным в школе, и не очень верили отцу. Когда оно придет это возмездие? А сегодня их опозорили на весь класс. Обидно. Ведь нет среди ссыльных ни одного такого, о ком рассказывала учительница. Но ведь она — вольная, а усольцы — все враги народа. Кто же из них врет?

Дети замкнулись. Ночами во сне кричали. Им виделись кошмарные сны. И нервы младшего сына Гусева сдали. Он сошел с ума. Буйное помешательство. Но взять мальчишку в больницу на лечение — отказались. Шаман теперь сам лечит сына. Удастся ли ему справиться с болезнью? Как знать? Учительница оказалась права. Пальцем не тронув, расправилась с мальчонкой жестоко, не по-бабьи свирепо.

— Я тебе про это не случайно говорю. Нам себя беречь надо от всяких переживаний и потрясений. Мы со всех сторон насмешкам и злу открыты. Вокруг мерзость. Люди совесть потеряли. Не то ближнего, родных с грязью мешают. И они — не враги народа. Нам же, сам Бог помог жить с ними врозь. Чтоб не замараться. Так вот об этом помни. И не горюй, что сын с семьей уехали. У них своя судьба. А ты с нами. И в беде, и в радости. Ведь и нас Господь видит, — закончил Харитон.

— Да не печалюсь, что уехали. Сам того вымаливал. Просто, одному пока несвычно. Ну да ништяк, время сгладит. И я обвыкнусь. Не свихнусь, не бойся, — пообещал старик.

И вздумал на следующий день навестить Катерину, сказать обо всем, поблагодарить бабу за труды, которые семье радость принесли.

Катерина встретила Тимофея, как старого знакомого. Сыну за столом велела подвинуться, освободить для гостя место. Старик рассказал, что уехал сын с семьей на Рождество, в свое село, на Брянщину. Теперь он, Тимофей, письмо от него ждет, как там Алешка устроится. Похвастал: мол, сын обещал выхлопотать его из ссылки, даже если до самого Сталина дойти придется.

Катерина улыбалась довольная. Предложила гостю раздеться, поила чаем. Спрашивала о жизни. Пескарь не умел врать и вмиг умолк. Ну, что расскажешь бабе? О. том, как убегает он из дома ни свет ни заря от своего одиночества и дикой, невыносимой тоски? О том, как долго тянутся бессонные ночи? Как зябко в старости доживать век одному? Пескарь и умолк, подавившись горестным комком. Все эти дни он чувствовал себя брошенным псом, который верой и правдой служил весь век хозяевам, но пришла старость и его забыли, оставили один на один с недалекой кончиной.

Катерина понимающе кивнула. Зачем докучать лишними вопросами. Сам расскажет дед…

Когда Костя — сын бабки, пообедав, ушел на работу, Пескарь достал из сумки подарок старухе — платок. В благодарность За жалобу. Так и сказал ей. Мол, носи на здоровье. За добро твое до гроба за тебя Бога молить стану, что не перевелись еще на земле добрые люди. Бабка от таких слов старой луной светилась.

Она накормила Пескаря борщом, пельменями. И сказала тихо:

— Знаешь, а ведь я твой адрес внизу в заявлении написала, а свой — на конверте. И ждала ответа. Но думала, что и тебя раз-неволят. Отпустят с Усолья на все четыре стороны. Тогда б ты уже не ссыльным стал, а реабилитированным, — еле собрала в пучок трудное слово, и продолжала:

— Может статься и не уехал бы отсюда. Осел бы в поселке, при какой-нибудь старухе, навроде меня. В тепле, да в сыте, память залечил бы. Все ж пригляженный, семейный — дольше живет. На что тебе материк? У детей своя семья и заботы. Ты. старый, им в помеху. А и люди коситься будут. Нет-нет, да и попрекнут ссылкой, чуть подвыпьют. Всякому бумагу про вину властей в нос не сунешь. Обида грызть станет. Да и внуки чураться будут. Виноват — не виноват, а в полицаях был. Им в школе мозги насквозь заморочат. Зато тут про тебя никто плохо уже не скажет, — пообещала Катерина.

— "Ты что предлагаешь мне взамуж пойти по-новой? — рассмеялся Пескарь.

Бабка впервые за много лет смутилась, покраснела. И ответила, отвернувшись:

— Жизнь тебе советую наладить.

— А как? Ежли я покуда в ссыльных обретаюсь?

— Давай еще напишу. Про тебя. Но… Другой платы стребую, коль жалоба поможет.

— Какой? С тобой остаться? — догадался Пескарь.

— А хотя бы и так? Чем тебе у меня плохо? — подбоченилась Катерина. -

— Да на что я тебе нужон? Ты же грамотная, умная. А я — гнилой пень. Будь, как птица в клетке по своей Брянщине чахнуть. И ништо мне не станет в радость. Ни тепло, ни сытость. В своем лесу, мне, что кикиморе, всяк пенек — родственник. С каждой гнилой кочкой, как с товаркой, здороваюсь. Там я жить стану. Там от погоста и до последней собаки — все родное. А тут, кому я нужный? Сойду в земь вскоре и буду стонать, что не у себя, не на своей стороне отошел.

— Чудной ты, Тимофей! Какая теперь разница в твоем возрасте, где умирать? — пожала плечами бабка.

— А на что тебе я нужон сделался? Ведь не молодая! Без мужика уже не маешься. Отошла твоя пора. На что подбиваешь меня ожениться на тебе? Ить я — ссыльный! А в поселке нормальных мужиков полно, одиноких дедов хватает. Пошто за них не выйдешь? Иль по сердцу не нашла?

— Не в том беда, Тимофей. Они, все сплошь, пьющие. Как один — алкаши. А у меня свой мужик таким был. Беспросыпный. От спирта сгорел. Пятнадцать лет я с ним промаялась. Как коту под хвост эти годы. Что видела от него? Драки, пьянки, матюги. Сколько намучилась — вспомнить тошно. Ладно я. А сына сколько обижал попреками? Он из-за того, после семилетки, не стал учиться дальше. Надоело ему слушать, что мы с ним дармоеды. Вот и ушел в море рыбачить. Чтоб свой заработок иметь. От того

злой вырос. Да и я, тоже грубая. Не осталось нервов, нет и здоровья. Хотя уж двенадцатый год сами живем, а в себя никак прийти не можем после пережитого.

— Сколько же годов тебе, Катерина? — полюбопытствовал старик.

— Да первый год я на пенсии. В прошлом году лишь на шестой десяток пошло.

— Да ты ж., против меня — молодка! Я намного старей тебя.

— А ты думал, что я — ровесница? Нет, Тимофей, меня не годы, сам жизнь согнула. Муженек беспутный чуть в могилу не согнал прежде времени. Я бы и рада была, если б не сын. Он меня в жизни удержал. Маленьким был. Останься без меня; сгинул бы, как былинка. Отец ему опорой не стал бы ни за что. Будь возможность— и сына пропил бы, глотка луженая! И все они тут такие! Все! Насквозь!

— А вдруг и я пьющий? — прищурился старик.

— У вас в Усолье пьяниц нет. Это поселок доподлинно знает. Мою ошибку враз мне растолковали. Мол, в каких угодно грехах вини, но не в пьянстве. За тебя сама милиция в том вступилась. А они зря не вступятся.

— Чего ж не ушла от мужика, коль забижал шибко?

— Куда уйти было? К кому? Ведь я — сирота. Никого во всем свете. И сюда по вербовке, на путину, сезонницей приехала. Тут и замуж вышла. Поначалу, в бараке жили. Первые полгода — терпимо была А потом — все трудней. Когда дом построили и перешли, без передыху запил. Когда мне сказали, что умер он, сгорел от спирта, я не с горя, с радости плакала, что избавилась от изверга. Он ведь не то свою — мою зарплату пропивал. Мы ж только после него на белый свет глаза открыли и начали жить по- человечески.

— А где ж он работал? — изумился Пескарь.

— Механиком на рыбокомбинате, — отмахнулась Катерина и продолжала:

— Я в икорном цехе, мастером, больше полжизни. И заработки были неплохими. А что видела? Сплошные мордобои! А за что? Вот и закаменело сердце. А кому скажешь, с кем поделишься? У всех наших баб жизнь одинакова. Как у собак. Того и жди — матюги да побои. Доброго слова не жди. Вот и сами разговаривать разучились, только брехать, да рычать горазды. Бывало иду на работу, хлеба на обед купить не на что. Вспомнить горько — нижнего белья не имела. И это при муже! — всхлипнула Катерина.

— У тебя сын есть. Все ж не одинока. Оженится, внуков принесут. Вот и оживешь вконец.

— Я сама еще жизни не видела. Вот только-то и успели из дома жилье сделать, да прибарахлиться. Теперь деньгу стали складывать, едим сыто, окриков и попреков не боясь, куском не давимся, как раньше. Немного дух перевели, людьми себя почувствовали. И сын мой жениться не спешит. Дорожит покоем в доме, тишиной. Я ведь только с виду злая. Потому что при сытом пузе и теперь глаза голодные. А все от прошлого. Оно не враз забудется. Надо чтоб кто-то помог. — умолкла баба.

— А я-то думал, что вольный люд спокойно живет на Камчатке. Не зная бед и горестей. А вы — не лучше нашего. Слезами хлеб запиваете. И не в радость вам воля. И не цените ее. И жизнь-то единую — канителите, а не живете. Ладу промеж себя не сыщете. Жаль тебя, Катерина. Судьбина твоя полыни горше. А и я, не то в мужья, в подпорки нынче не сгожусь. Уж, как Бог положит, так и откопчу свое. А за подсобленье сыну — век тебя не забуду, — встал Пескарь, собравшись уходить.

— Дело твое, Тимофей. Я предложила, хоть и совестно мне, бабе. Но ты не осудишь, знаю. А коли допечет одиночество, наведывайся на огонек, — пригласила Катерина, подав Пескарю пальто.

Уже у порога за рукав придержала и сказала на ухо:

— Через неделю приди. Жалобу напишу. От тебя. Может статься, поможет, как первая. К нему заявление сельчан приложим. Ему поверят. Ведь установить подлинность очень просто. Опросить подписавших. Они ж все живы…

— Это б хорошо. Да только вот плату ты требуешь непомерную. Непосильную мне. От того не прошу о жалобе, — сознался Пескарь.

— Да Бог с тобой, Тимофей, пошутила я. А жалобу напишу…

Пескарь вернулся в Усолье затемно. Не узнавшие его собаки

подняли брех на все село. И старику вспомнилось, как сравнила себя Катерина с собакой. На душе от того горько стало.

Едва Тимофей разделся, зажег свечу, в дом Лидка примчалась. Рот от уха к уху растянулся в улыбке. Стала перед Пескарем и требует нахально:

— Пляши, дед! — сама за спиной руки держит. Глаза, что у кошки озорными, мартовскими огнями горят.

— С ума сперла что ли? С чего удумала неволить в пляс? Я отродясь таким не баловал, — сознался дед.

— А вот и запляшешь! — вытащила из-за спины синюю бумажку и помахала перед носом Пескаря.

— Телеграмма от Алешки тебе пришла! Пляши! Не то читать не буду! — грозилась хохоча.

Дед скребанул корявыми ногами, присел, ухватившись за спину и встав, разогнулся охнув, потребовал:

— Выкладай, что там?

— Доехали хорошо. Живем в своем доме. Все здоровы. Жди письма. Обнимаем тебя. Твои Пескаревы.

— Не густо! Видать денег мало им дали, что так скудно прописал. Ну Да письмишко пообещал. Может статься в нем вестей больше пропишет, — бурчал Тимофей, довольный тем, что сын держит слово и не забыл о нем. Эту первую телеграмму, едва за Лидкой закрылась дверь, положил за икону. И молился старик, прося Бога о здоровье и счастье сына и его семьи. Эта телеграмма снилась ему в ту ночь. А Тимофей, проснувшись, уже ждал обещанного сыном письма. Телеграмму он выучил вскоре наизусть. Ему ее читали все, — кто переступал порог дома. Он показывал ее всем ссыльным, гордясь втайне, что и здесь, в Усолье, он — не старик-одиночка, а отец и дед, которого любят и помнят, которому пишут и телеграммы шлют. А значит — не лишний он на этом свете, коль нужен своим. И дед гладил телеграмму. Разговаривал с нею, как с живой. Целовал дорогую, долгожданную весточку. Доживет ли до следующей? Но эта грела сердце п душу. Пескарь теперь жил ожиданием. А в Усолье все привозили новых ссыльных. Семьи и одинокие, они так же, как и Тимофей, скучали по родным местам, родственникам и знакомым, оставшимся далеко на материке.

Теперь не хватало всем места за общим столом. И ссыльные решили вначале кормить детей и стариков, а уж потом остальных.

Продукты, бережно расходуемые женщинами, теперь таяли на глазах. Да и немудрено. Население Усолья выросло. Всякий люд сюда приехал. Все с серой печатью горя в лицах, глазах и душах. У одного костра не помещались. Да и желающих было немного. Холода разгоняли ссыльных по землянкам, в которых теперь жили по две семьи.

Никто из первых ссыльных не хотел брать к себе в дом, хотя бы на время, чужую семью. И только Лидка, сдружившись однажды с многодетной женщиной, так и не отпустила ее от себя.

Пескарь мимоходом познакомился с новыми. Не все пришлись по душе. Были тут бывшие начальники, военные, культурный, грамотный люд. Но оказались средь них и те, кого, по разуменью Тимофея, стрелять надо было сразу. С ними Комар сдружился, как с близкими родственниками. Пескаря это злило. Вот ведь почему душегубы вровень с ним наказаны? И никогда не разговаривал, не отвечал на их вопросы, не сидел рядом.

Но как бы ни росло число усольцев, всякому находилось свое дело и занятие. Старый Пескарь выстругивал ложки из дерева. Большие и маленькие — все годились. Не сидеть же без дела? Скучно и стыдно было, когда вокруг даже дети работают. Приносят с моря мидий, морскую капусту, крабов, помогая ссыльным кормиться.

А разве легко им вытаскивать мидий из ледяной воды, где под скалами прилив оставлял ссыльным свои подарки? Мерзли ноги в резиновых сапогах. Но мальчишки никогда не возвращались с пустыми руками. Потом до ночи отогреться не могли, а утром, молча, снова шли к морю с мешками.

Старики Усолья тоже не сидели без дела. И, устав ждать подмоги от властей, взялись сами сделать три новые лодки. Тщательно готовили каждую доску. Размачивали, гнули, придавая нужную форму, сушили, смолили. Мужчины помогали им на пилораме, другие дома строили, копали траншеи под фундамент. Трое — пятеро уходили каждый день на подледный лов, чтоб к столу принести свежей рыбы.

Хватало дел и у женщин. Старые за детьми присматривали, управлялись» на кухне. Те, кто помоложе, ошкуривали бревна для новых домов, другие плели новые сети.

Пескарь почти не выходил из дома. Вместе с ним работал еще один старик. Из недавних. По дряхлости его никуда не взяли и определили к Пескарю. В напарники. Его звали Антоном.

Пескарь сам научил его выстругивать топорища, черенки для лопат, тяпок, грабель. Показал, какой материал для чего годится. И Антон, быстро перехватив немудрящую науку, успевал обеспечивать село необходимым.

Он был старше Пескаря на целых десять лет. Жил на Волге. Под Горьким. Водил баржи по реке всю свою жизнь. Ни одну не посадил на мель, не сыграл ни разу оверкиль. Всегда доставлял все грузы вовремя, без опозданий. За что его в положенное время с почетом на пенсию проводили.

И отдыхал бы себе старик, радуясь тишине и покою. Да не тут-то было. Война началась. Антон проводил на фронт пятерых сыновей. Домой лишь один вернулся. Да и тот три месяца пожил. Оставил сиротами двоих детей. Для них старик решил пенсию выхлопотать. Ведь от ранений сын умер… Но Антона не стали слушать. Мол, без тебя забот хватает. Вот тогда взъярился старый отец. Припомнил властям, что пятерых ребят отправил на защиту страны. Она и за одного платить не хочет. Взашей гонит. Ненужным стал.

— И зачем вас защищать было? За кого моисыны полегли? За таких вот свиней?! — орал Антон на весь кабинет.

А через час за ним приехали в воронке. Пришили агитацию против властей, оскорбление должностных лиц, назвали отрыжкой империализма, агентом западной разведки. И, измолотив до полусмерти, без суда и следствияпродержали в тюрьме несколько месяцев в одиночной камере, а потом отправили в Усолье.

Антон, несмотря на пережитое, едва встал на ноги, продолжал проклинать власть, которой отдал все, а взамен получил неволю.

Его трясло при виде Волкова. И когда тот появлялся в селе, Антон, словно нюхомпочуяв, выскакивал из дома. И подтянув штаны, догонял председателя поссовета, обкладывал его такой бранью, что даже собаки умолкали удивленные. Они такого не знали и не слышали никогда.

Антона в Усолье считали малахольным и никто всерьез не обращал на него внимания. Но Тимофей знал, что его напарник вовсе не сумасшедший. Пескарю с ним было интересно. И Тимофей рядом с Антоном не чувствовал себя одиноким. Антон не ждал писем с материка. Некому было их писать. Жена умерла перед войной. А единственная невестка, вскоре после похорон снова вышла замуж, перевела детей на другую, чужую фамилию. О чем Антон узнал из первого и последнего ее письма в Усолье.

Пескарь тоже получил письмо от сына. Пришло оно измятое, потертое. И Тимофей враз пошел к Лидке, чтоб прочла. Антон не знал Алешку. Да и не умеет он чужому радоваться. Лидка своя. Она — ближе. Смеяться не совсем разучилась. И переступив под вечер порог ее дома, сунул бабе письмо в руки:

— Прочти-ка, что тут Алеша прописал? — попросил улыбаясь.

Лидка побежала глазами по строчкам. Читать стала. Дед, слушая, от радости млел. Еще бы! Сына, как фронтовика и незаконно пострадавшего, в начальники поставили. Аж председателем колхоза. Но по правде сказать, некого было кроме него хозяином назначить. В деревню из сотни мобилизованных девять мужиков вернулись. Семеро — старики. Они на военном заводе в тылу работали. Потому уцелели. А двое — бывший конюх и счетовод. Первый в войну без глаз остался. Второй — от контузии заика. Пока одно слово скажет — целый день пройдет. Так и сидит, молча на прежней должности. Что сказать иль спросить надо — записку пишет.

Глашка дояркой пошла работать. Детей в школу определили. Старший не согласился с мелюзгой за партой сидеть. Его вся школа дядькой дразнит, за то, что ростом всех обогнал. Вот и пошел работать трактористом. «В селе тебя помнят, отец. Никто плохим словом не обозвал, все жалеют. А бабы плачут, когда Глашка про нашу жизнь в Усолье рассказывает.

Ходил я насчет тебя разузнать. Мне посоветовали по-разному. Одни, чтоб молчал про ссыльного отца, мол, с председателей колхоза выкинут, коль родственник во врагах народа. Другие присоветовали в Кремль написать. Обсказать все, как было. Правда предупреждают, что результат может быть очень плохим для всех. Но я напишу. Устал бояться. Копию жалобы тебе пришлю. Обращусь к адвокатам, людям грамотным, знающим. Они помогут. Ты только подожди немного и береги себя…»

Дед дрогнул плечами, словно теплая рука сына обняла его крепко, уверенно.

«Передавай от всех нас привет усольцам. Мы помним каждого. И никогда не забудем. Пережить это — все равно, что выдержать и вынести еще одну войну. Жаль, что в ней нет и не будет победителей. Но нам надо выжить. Мы будем вместе…»

Пескарь шел домой, вспоминая каждое слово письма. Теперь его можно дать Антону. Чтоб на ночь, заместо сказки прочитал. А потом — спать, — уговаривает себя Тимофей. А сердце еле сдерживается, кричит нестерпимо.

Его сына пугают, отговаривают защитить отца. Кому нужен он — старик, кому опасен? Почему сыну может грозить беда, коль напишет жалобу? За что он здесь? Что сделал плохого? Ведь не предал, не убил! И за что наказан?

Пескарь сердцем понял, что пережив Усолье, сын тревожится, чтоб не попасть в новую беду. А может, предупреждает на всякий случай. Тогда его надо остановить. Не медля. Скорее! Иначе, сноба осиротеют внуки! Но как остановить? Алешка далеко. Да и взрослый. Аж председатель колхоза. Может и не послушаться отца. Ему уже не велишь. Сам в начальниках. Теперь хоть поживет, как человек. А что, коль жалоба все поломает? — екнуло внутри и Пескарь, засеменив, быстрее пошел домой. Там его, пригорюнившись над чашкой чая, ждала Катерина. Завидев ее, руками всплеснул на радостях:

— Тебя сам Бог послал! — сказал, улыбаясь. И дав прочесть ей письмо сына, попросил телеграмму послать Алешке, чтоб ничего не затевал. Что он уже все предпринял.

— Да ты сначала жалобу послушай, а уж потом говори, что не сидишь сложа руки, — напомнила баба.

— Вот и прочти, — попросил Пескарь, оглядываясь по углам.

— Ты чего? Своего напарника ищешь? Нет его! Я попросила найти тебя. Он ушел, и до сих пор не вернулся.

Пескарь удивился, но промолчал. А Катерина читала жалобу.

Тимофей внимательно вслушивался в каждое слово. Жалоба получилась большая. В ней не были забыты даже прежние заслуги Пескаря. Тимофей лишь головой качал. Ну и память у бабы! Ничего не упустила. А та, выслушав благодарность, не спешила уходить, словно ждала кого-то.

Телеграмму Алешке она посылать не советовала. Пусть еще одна жалоба пойдет. С другой стороны. Глядишь, какая-то, да сработает. Пользу принесет. Быстрее результат наступит. Алешке за это ничего не будет. Он уже был в ссылке. В другой раз не сошлют, коль однажды оправдали. Наоборот, к его слову нынче прислушиваться будут, — крутила баба головой в окно, словно кого-то ожидая. Уловив на себе удивленный взгляд Пескаря, ответила:

— Я с сыном сюда пришла. Сама не решалась. А твой напарник, как узнал, что он — рыбак, повел лодки показывать, какие ваши мужики делают. Вот и жду. Глядишь, не только я, а и сын чем-нибудь поможет Усолью, — улыбалась Катерина и добавила тихо:.

— Трудно вам у нас. Холодно и сиротливо. Больно, от того, что сюда невинными многих пригнали. Не пойму, кому и зачем нужно, чтоб столько людей ни за что мучались?

— Властям надо. Что иначе-то?

Катерина вздохнула и сказала с болью:

— Когда первых ссыльных сюда завезли, всех поселковых предупреждали, как с вами держаться надо. Чтоб в дом не впускали, не разговаривали, не помогали ни в чем. Так оно и было между нами. Вроде две войны переживали. Одну — на материке, вторую — у себя. С вами. А по сути, всяк из- нас на вашем месте мог оказаться. Но не сразу, и далеко не все это поняли, — отвернулась баба, добавив тихо:

— А чем мы лучше, коль по совести разобраться? Ничем. Случайность вас многих сама забросила. Да подлость… Она горбом за спиной хуже клейма, да только не всем видна.

— Ты вот проскажи, как решилась в Усолье с сыном наведаться, не испугавшись своих поселковых? Ить они теперь зубоскалить зачнут над вами? Иль мало тебе своего горя пережитого?

— Мне уж все равно. Да и немного смелых сыщется надо мной посмеяться. Одному дозволялось. И того давно нет. Остальные теперь не рискнут. Я за себя постоять могу.

Пескарь поговорил с Катериной еще немного, а когда в дом вернулся Антон, баба выглянув в окно, увидела Костю и заторопилась уходить.

Тимофей проводил Катерину до берега. Та, чуть приотстав от сына, сказала:

— В беде — всяк одинок. Только на радость друзья как мухи слетаются. Вот и ты холодно живешь, неуютно. Одиночество твое из каждого угла лезет. Когда тебе трудно, приходи. Сам, без приглашений. И без условий. Глядишь, вместе легче будет. Ну, а не лежит душа, прости за навязчивость. Знаю, одна неволя не легче другой. Сердцу не прикажешь, где век доживать. Оно разума не слышит. Потому, живи, как хочешь. А меня за прошлое — не поминай лихом, — пошла по-старушечьи спотыкаясь, низко опустив голову.

Пескарь вернулся в дом, когда Антон уже собрал стружки, убрал мусор и затопив печь, ждал, когда вскипит чайник. Тимофей все думал над письмом Алешки. Отписать бы ему. Но о чем? Ведь в жизни его ничего не изменилось. Новые люди приехали в Усолье? Но какое дело до них сыну. Пусть он скорее забудет о ссылке, обо всем пережитом. Не скоро это уйдет из памяти. Но если не напоминать, она заживет быстрее. К чему сыпать соль на больное? Сын знает, что писать не умею. А просить — неохота. Но не отпиши — беспокоиться станет, серчать на меня. И Пескарь, поразмыслив немного, попросил Антона написать ответ Алешке.

Пескарь диктовал, глядя за окно, на белый снег. Он уже рыхлеть стал. Тепло почуял. Первое дыхание весны. Она еще не скоро придет сюда. Лишь в конце мая. До этого почти два месяца жить надо. А суждено ли? Дождется ли? Тимофей просил Алешку не тревожиться о нем. Говорил, что усольцы не оставляют его одного, смотрят, как за дитем, кормят вволю хорошими харчами. Их, мол, хватает, слава Богу.

И только Антон вздыхал. Он понимал Пескаря. Две недели едят ссыльные варево из морской капусты, заправленной запахом картошки. Навагу давно жарить не на чем. Обычная вареная, она давно не лезет в горло. Нет крупы. Нет сахара. Припасы подошли к концу. В поселке новый оперуполномоченный НКВД снова запретил отпускать продукты усольцам. Да и денег нет. Не на что купить. Но зачем все это знать Алешке? У него своих забот хватает. Пусть живет без тревог, — вздыхают старики, понимая друг друга без слое.

Письмо он отправил на следующий день. И теперь старался успокоить себя, что сын не станет лезть на рожон с жалобами, не пойдет к властям. Но как ни успокаивал себя Пескарь, поселившаяся в сердце тревога не отпускала. Она росла, срывала среди ночи с постели, отнимала сон и покой. Тимофей сидел в темноте, тяжело вздыхая. Чуял беду. Не знал лишь откуда ее ждать. Выглядывал в окно. Может, что-то в Усолье стряслось? Но нет, никто не торопился к его дому с дурными вестями. И старик вновь принимался выстругивать ложки для ссыльных.

А через неделю, коряво переступив порог, открыл дверь поселковому почтальону. Тот принес старику заказное письмо. Тимофей, едва взял его в руки — сердце оборвалось. Увидел чужой почерк. Письмо написано не сыном.

Пескарь попросил Антона прочесть полученную весть. Сел у печки, ноги отчего-то не держали, подкашивались.

«Здравствуй, дед!» — прочел Антон и улыбнувшись, откашлялся. «Пишет тебе старший внук. Больше отвечать стало некому», — дрогнули руки напарника — старика. «Отца нашего неделю назад забрали чекисты и увезли из деревни в тюрьму. Его обвинили в связи с врагом народа — с тобой. Он подал жалобу, чтобы тебе разрешили вернуться в село, потому что ты стал полицаем не по своей воле и ничего плохого советской власти не сделал. Но так считал только отец. Ему нельзя было хлопотать о тебе. Уже второй раз из-за тебя нашу семью постигло горе. Мать три раза пыталась узнать что-нибудь про отца, но ей велели убираться вон, пока саму не арестовали. Дед! Наша семья пережила много горького. Была война. Но наш отец себя не запятнал. Вернулся калекой. Но за него нам ни перед кем краснеть не приходилось. И если б не ты, все было бы хорошо у нас дома. Разве мало мы пережили и перенесли в Усолье? Даже теперь вспоминать страшно. Когда уехали с ссылки, думали, кончились наши беды и теперь заживем спокойно. Но горе не отступило. Оно и здесь достало нас. Как твое полицайство — от него до конца жизни не очиститься никому.

Властям не докажешь, никто слушать и верить не хочет, что полицаем ты стал не по своей воле. Что ничего плохого не утворил. Говорят, раз надел форму — предал Родину. А это не только плохо, а и преступно. И оправданий такому — нет.

Мы все отговаривали отца подавать за тебя жалобу. И защищать тебя. Но отец никого не слушал. Ему не советовали даже адвокаты. Предупреждали о возможной неприятности. А он делал по-своему. И мы теперь не знаем, где он и что с ним», — закашлялся Антон так, что слезы брызнули из глаз.

Пескарь сидел молча, бледный, похолодевший, лишь белая голова тряслась мелко.

— Читай, — попросил он Антона тихо.

«Отца забрали среди ночи, ничего не сказав нам. А на другой день в колхоз привезли нового председателя. Это значит, отца нам скоро не ждать. А люди говорят, что может и вовсе не дождемся его. Что за связь с врагом народа — убивают нынче. А если это — отец, то совсем плохи дела. За всю неделю мы не получили от него ни одной весточки. Мать около тюрьмы три дня ходила. Но ни увидеть, ни услышать о нем ей не удалось. Ее отовсюду прогоняли. А начальник тюрьмы орал на нее немецкой шлюхой. Мы не знаем, что будет с нами теперь. А все ты виноват. И все беды у нас из-за тебя. Мамку я вчера из петли вытащил. Хотела повеситься в сарае. Даже про нас не подумала. Она теперь совсем больная. Только плачет. Больше ничего не может. И все клянет свою судьбу. Слабая стала. Нет у нее сил столько горя пережить.

Я теперь остался в семье за старшего. Кое-как стараюсь, чтоб мать с младшими понемногу пришли в себя. Случившегося уже не исправить. А если отца убили, его не вернуть. Надо об живых мне позаботиться. Больше некому. Даже свои деревенские боятся нас нынче и обходят нас и дом — подальше от беды и подозрений. Кому охота из-за нас лихое терпеть? Вот и сторонятся люди. Враз все чужими стали. Ни доброго слова, ни помощи ниоткуда не получаем. Совсем одни. Даже в Усолье лучше было. Теплее чем тут.

Нас даже в лесу обходят, когда мы приходим за дровами. Будто звери лютые, иль что пострашнее. Даже жить не хочется. И если б не мамка и меньшие, удрал бы из села куда глаза глядят, да их оставить не могу. Вовсе пропадут они здесь. Засушит их горе и страх».

Антон отложил письмо. Горло перехватило колючим комом. Пусть и чужой человек ему этот Пескарь, но ведь свой — ссыльный, дороже и ближе родни, тоже отказавшейся от старика. Уже давно. Он пережил все горе разом. А этого судьба по капле терзает. По кровине жизнь из сердца берет. Такое сложнее пережить и осилить.

Пескарь потерянно уставился в угол. О чем-то своем думает, а может вспоминает.

Антон хотел незаметно выскользнуть из дома, чтоб не читать письмо дальше. Не сыпать соль на душу Тимофея, не видеть его мук, не причинять боль. Но Пескарь словно почувствовал и попросил настойчиво:

— Читай дальше.

— Мне до ветру надо. Приспичило, — хотел соврать Антон. Но Тимофей не услышал, повторил сухо:

— Одним разом. Читай. Едино уж терпеть…

«Боюсь я одного, что снимут меня с трактора. И пошлют работать, где получают вовсе мало. Как я тогда своих кормить буду? А тут еще беда, крыша в доме прохудилась. Чинить надо, а не на что. К новому председателю колхоза не хочу покуда на глаза показываться. Пусть все утрясется и уляжется.

А тебя, дед, об одном прошу, если не хочешь, чтоб всех нас в тюрьме погноили иль расстреляли где-нибудь, не пиши нам больше писем. Никогда. Дай зажить тому, что приключилось.

А если повезет и ты доживешь до воли, иль отпустят тебя, к нам не приезжай. От того всем спокойнее будет. И прежде всего — тебе. Не всякая родина — свой дом, не каждый дом — очаг, не всегда родные — семья… Ты дал нам жизнь, но ты и отнимаешь ее. Я не хочу больше писать и помнить тебя. Ты — наше горе и позор. А потому, прощай».

Антон поперхнулся на последнем слове. Сложил письмо, засунул его в конверт. Присел рядом с Тимофеем. Закурил.

— Прости ты несмышленого. Внук он тебе. Но мал покуда. Не понимает многого. Не обессудь мальчонку, какому с молоком на губах мужиком пришлось стать и столкнуться с тем, что и взрослому не по плечу. Время докажет, кто ошибался. А себя не кори. Сын у тебя настоящий мужик. Таким, как подарком, Господь наградил, — говорил Антон дымя самокруткой.

Пескарь молчал. Ему вспоминался Алешка совсем маленьким. С детства он лошадей любил. Нет, не катался он на них. Чистил, кормил, гладил, разговаривал с ними, как с людьми. И понимал их. Они для него друзьями были.

Почему-то с детства не было у сына друзей — мальчишек. А и подрастая ими не обзаводился. Не верил никому. И, видно, не случайно. Будто чувствовал, что не будет от них добра.

Да что там чужие? Кой с них спрос с этих сельчан, если родной внук отрекся от него — от деда, покуда живого? Много ль ему осталось? Мог бы и подождать.

Но мертвым не пишут писем. Мертвого ни обрадовать, ни обидеть нельзя. И только живого можно убить болью. Живой не бесконечен. Его терпенью есть предел. А много ль надо старику?

Вон уже и сердце взахлеб пошло. Колотится в самое ребро. Будто птица — на волю просится. Из силков. И чего ему неймется внутри?

Алешка? Да может он живой вовсе? Ведь вот и их, когда в Усолье отправляли, перед тем в тюрьме сколько продержали? Не одну неделю. Друг о друге ничего не знали. А выжили, дождались. Потому что вместе были. Никто ни от кого не отрекся, и его, старого, не упрекали. Не то бы, еще тогда сгинул, сгорел бы лучиной.

Кому, как ни ему, довелось слышать от усольцев, поскольку людей в тюрьмах власти томят? Случалось годами. И тоже ни за что. Не то что внуки — родные дети отказывались от них. Проклинали, позорили. Это, случалось, хуже приговора действовало. После таких писем многим жить не хотелось. Смысла не оставалось для жизни. А без него, как без сердца — никак нельзя…

Но Алешка не отказался. Чуял беду. Предупреждали, отговаривали его. А он никого не послушал. Знать, любил Тимофея. Как сын. Кровный, родной. Ничего не побоялся. Ни на кого не оглянулся. Верил отцу, не мог без него. А ведь понимал, что немного Пескарю осталось, всех вызволить из неволи хотел. Дорого за это поплатился. А может все еще обойдется? Но нет, стонет сердце. Его не обманешь. Жив бы был сын, не кричало бы, не плакало оно жгучей, нестерпимой болью, задолго до письма от внука.

Что-то говорит Антон. Пескарь не может разобрать слов. Кому-то дверь пошел открыть. Кто пришел, кого нелегкая принесла в неровен час?

Сын Катерины на пороге. Глаза белые. Отчего? Мать забрали? За жалобы! Прознали чекисты…

— Пусть отрекется от меня. Теперь уж едино, — выдохнул старик тяжело и добавил:

— Простите меня за горести, какие принес я всем вам…

— Поздно, — ответил парень. Но этого уже не слышал Тимофей… Голова Пескаря дернулась в сторону, и словно подрезанная, склонилась к плечу…

Антон бросился к нему. Стал тормошить. Но поздно. Лицо старика покрылось восковой желтизной. Разгладились морщины. Значит, _ушла из сердца боль, оставили его печали и заботы. Ненужной стала родня. Он больше не станет тосковать по своему селу, лесу, по сельчанам… Он ушел… Ему теперь никто не нужен…

Раскапывают мартовский снег на погосте усольцы. Еще одною могилой прибавилось.

— Сам отошел. Не в тюрьме, не в милиции, и то слава Богу! Никто его кончину не поторопил, — крестится Лидка.

И только Антон, заслышав это, отвернулся, чтоб не увидела баба мужичьих слез…

Загрузка...