— О! Боже милостивый! За что?! — влипал отец Харитон в бетонную стену истерзанным, измученным телом в какой уже раз. И взывал к Господу, не ведая, за что его терзают.
— Ишь святоша, раздолбай патлатый! Он не знает за что?! — ухмылялись чекисты, врезаясь в тело священника кто сапогом, кто кулаком.
Их было около десятка. Они содрали его с постели ночью. Больного. И повели к катеру, сказав, что хотят уточнить кое-какие факты из жизни. А привезя, не объяснив ни слова, взяли на кулаки.
Били скопом, свирепо, не щадя, без промаха. И лишь один, самый старший по возрасту, не бил. Отвернувшись к окну, нервно передергивал плечами от звуков ударов. И, наконец, не выдержав, спросил, повернувшись:
— Признаешь себя заокеанским шпионом? Признаешь, что среди ссыльных вел пропаганду против Советов?
У Харитона глаза из синяков появились. Голубые, до удивления прозрачные. Слов не нашлось…
— Признаешь, что читал письмо из Канады от тех, кто уехал из Усолья? Что хвалил и благословлял их, называя спасенными? Что писал им ответ от себя лично, ругая нашу власть последними словами и раскрывал империалистам наши секреты?
И только тут Харитон понял все…
— Да! Читал я ссыльным письмо Горбатых из Канады. Радовались за семью эту все. А разве мало они перенесли? Настю приличный человек замуж берет. Не глянул, что вы — псы поганые ее изнасиловали, будьте прокляты! — сплюнул Харитон кровью.
— Что?! Ты еще хвост поднимаешь, контра недобитая! — рванулись к нему сворой. А через час поволокли по коридору за ноги, оставляя на полу кровавый след.
Отца Харитона оставили в подвале, где когда-то побывали некоторые усольцы. Была и Настя Горбатая.
Отец Харитон лежал на полу измятым, кровоточащим мешком. Его заперли снаружи на три ключа и ушли, понимая, что не скоро придет в себя пожилой ссыльный, а может, и вовсе не отдышится никогда. Ну, да это для священника было бы лишь благом. Ведь выживание не всегда приносит радость.
Харитону снилось, а может он и впрямь бредил. Видел он свое Усолье. Себя, в кругу ссыльных у костра. О чем они говорили? Да, конечно, кем заменить умершего зимой звонаря, давнего сторожа Усолья — Антона. Он преставился в холодную ночь. Один. В бывшем доме Пескарей. Странно умер. Прямо у теплой печки. А душу стужей обдало. На лице — гримаса ужаса застыла. От чего бы так-то? Ведь в ту ночь никто из поселковых не был в Усолье, не навестили и чужие. Чистым, нетронутым снегом были усыпаны пороги дома. Снег, как на погосте, лежал на крыльце, впившись в доски холодом. Ни следа, ни дыхания… Но что испугало человека перед кончиной? Смерть? Нет. Она лишь радовала. Ее ждали, торопили, вымаливали у судьбы. Но что же стало хуже, страшнее ее? Чекистов Антон не боялся, властей — тоже. Даже обзывал, сам задирая их. Сколько ни думали, отгадать не привелось. И замены ему так и не сыскали. Никто из мужиков не пошел в звонари на стариковскую работу. Так и осталось село без догляда… А это всегда плохо.
У костра Харитон и прочел ссыльным письмо Насти из Канады, адресованное ему — отцу Харитону и всем усольцам:
«Милые вы, наши люди, мы далеко от вас, но сердцем и душой всегда с вами вместе, словно никогда и не уезжали. Помним всех, каждого. Низкий поклон от нас.
Теперь у нас все наладилось. Имеем дом. Большой и просторный. На каждого по три комнаты. Две машины у нас. Настоящие. Земли почти двести гектаров. Коров триста. Да телки, бычки. Кур — аж бело от них. Харчей вдоволь… Не стали бояться, как переживем зиму, не помрем ли с голода? Едим не считая всякий кусок, не давимся страхом. Все одеты и обуты. У меня всамделишних шерстяных юбок появилась целая дюжина. И кофт, платьев всяких много. Мальчишки всяк в своих штанах, не дожидаются, пока старшему его портки малы и коротки станут. Меня уже сватают. За соседского сына фермеров. И хотя мы им все обсказали, что случилось со мной, они не побрезговали. Пожалели всех нас за муки в Усолье. И больше любить стали. Сами они тоже из России, но уехали давно. Прижились. И уезжать назад не думают, да еще после наших рассказов. Младшие наши учиться стали. Здесь неграмотному нельзя быть. Фермер должен уметь считать, разбираться во многом. Пока нам родня помогает. Она у нас очень хорошая. Денег дали нам много. Поддержали. И всегда навещают. Не только по праздникам. Отец теперь весь в работе. Нет у него ни минуты времени. Спит мало. Тут не отдохнешь, потому что работаешь только на себя. Правда, не понимают здесь, кто такой кулак, и почему это плохо быть хозяином, ведь тут всякий фермер в сто раз богаче любого русского кулака, но их за это ни в тюрьму, ни в ссылку не сгоняли. У нас фермеров любят. Называют кормильцами. Им, коли год плохой, государство помогает деньгами. И мы даже плакали, когда нам — чужим, приезжим государство дало безвозмездную помощь на устройство. Нам даже тракторы подарили, комбайн. Лишь бы работали с пользой.
А дом наш священник освятил и благословил всех на жизнь. Теперь у нас прошла усольская болезнь постоянного страха за день грядущий. Мы успокоились и выздоровели. А, тем более, что Канада похожа на Россию. А может наоборот. Только если это чужбина, то что можно назвать домом? Здесь мы нашли покой. А прошлое забывается. Говорим о нем уже без слез. Выплакали мы свое горе, и то, что должно быть родиной. Она нам помнится. Во снах. До сих пор в ужасе вскакивали. Средь ночи, в поту. Когда снилось, что мы снова там — в Усолье, а Канада — сказка. Но время и это вылечит. Уже все реже болит сердце по ночам. Бог помогает избавиться от черного. Он спас и наградил нас за все муки. Может настанет время, когда при слове «Родина» перестанет нас трясти ознобно, а пережитое назовем мы испытанием Господа каждому, кто посмел родиться в России.
Вы простите меня и всю семью за такие слова. Ведь не против вас они, вы помогали осилить. Обида на тех, кто выгнал из своего дома. Непонятно за что. Нет у нас прошлой родины. Она нам видится одной большой могилой, утонувшей в снегу, которая убивает всякий смех, всякую жизнь, осмелившуюся народиться на свет.
Нас спас Господь. Да поможет Он всякому из вас обрести свое счастье! Да благословит Он каждого ссыльного за страдания и муки и одарит светлой судьбой. Да сохранит Он всякого усольца в жизни этой! Примите наши поклоны и пишите, если осмелитесь. Настя Горбатая».
…Бабы, слушая ее письмо, вытирали слезы уголками платков. Мужики качали головами. Старики разговорились первыми.
Отец Харитон тогда встал. И, осенив себя крестом, пожелал семье здоровья и благоденствия. Сказал, что увидел Бог семью и вызволил из рабства Советов за терпение… А на другой день написал ответ в Канаду. Прочел его всем. А вот отправить не успел…
— Значит, кто-то из своих донес, — мелькнула мысль, едва человек понял, что не удалось чекистам в этот раз убить его.
В кромешной темноте подвала мелькали, лопались перед глазами красные, черные, желтые пузыри. Священник попытался повернуться на бок, но боль пронизала все тело. И снова лишила сознания.
Отец Харитон был настоятелем деревенского прихода на Смоленщине. Небольшая церковь обслуживала паству трех деревень. Верующие ходили сюда не часто. С каждым годом их число сокращалось. И даже старухи, которым до смерти оставалось совсем немного, предпочитали церковным службам концерты в клубе с громкими, визгливыми частушками, в которых поносили срамно и отца Харитона, сумевшего не сея, не работая, пустить на свет десять душ детей. Так пели о священнике комсомольцы из деревенской агитбригады.
Отец Харитон тогда молчал. Да и что мог сделать священник? Не выйти ж ему, помазанному в сан, с ответными частушками на разгульную, озверелую молодь…
Помня и почитая Писание, призывал паству к смирению и кротости, напоминая, что всякий кесарь дается людям на землю самим Господом. А потому — воюющий с кесарем — воюет с Богом…
Когда же в его церковь на Пасху ввалились комсомольцы и устроили там во время службы свое представление, глумясь над всем святым, а отец Харитон не выдержал и, прервав службу, начал выгонять из храма богохульников — его осмеяла толпа. И даже верующие отвернулись от священника, видя, что ни одна кара не коснулась комсомольцев. Они с гиком носились в алтаре, корча рожи образам, говоря непочтительное.
Плакал лишь отец Харитон, простоявший на коленях перед Спасителем три дня. Над ним глумились. Он не отвечал. Он говорил Богу о скорбях своих, просил вразумить народ, потерявший разум.
Когда же священник встал с колен, его невозможно было узнать. Осунувшийся, отец Харитон стал совсем седым…
И уже через неделю, когда церковь заполнилась не только верующими, а и всеми бездельниками, провел необычную для него службу, предупредив всех о грядущих бесовских временах, за которые каждый, потерявший веру в Господа, ответит и будет наказан геенной огненной и вечными мучениями.
— А как же ты говорил, чтоб с кесарем не воевать, что он от Бога? — хохотнуло рядом пьяно.
— Забывший Бога, кто б он ни был, кесарь иль мирянин, есть грешник. А хулящий Его имя — сатана, — ответил отец Харитон громко и вечером был арестован чекистами.
Долгим был его путь в Магадан. Пешком, под конвоем, вместе с сотнями таких же, как он бедолаг, шел Харитон через снега и болота, гонимый бранью и прикладами конвоя.
Старое пальто не держало тепла. В разлезшиеся сапоги заливалась грязь, набивался снег. К вечеру ноги сводила судорога, а тело ныло так, что короткое время сна становилось длительным мученьем. Харитон завшивел, не мывшись целых три месяца, и стал походить на тень, вставшую с погоста.
Над ним изголялись все, кому не лень. Особо — старший конвоя, матершинник и пьяница. Он любил рассказывать при Харитоне похабные анекдоты, скабрезные случаи. И ночью, заметив как молится священник, начинал горланить срамные песни.
Три с половиной месяца длился этап. Нет, не сам Харитон, в этом священник был уверен, Бог помог ему выжить и дойти до Колымы. Там его определили в номерную зону. А начальство, ухмыльнувшись, узнав кто он, отправило отца Харитона в барак фартовых…
— Там с тебя кудель живо выщиплют, — пообещала охрана, втолкнувшая в барак.
Священник молился. И чудо… Бог услышал. Узнав, кто он есть и за что осужден, фартовые отвели ему место потеплее, накормили, дали переодеться в теплое, а потом, отмыв его в бане, не велели будить целых три дня. Он спал. Фартовые берегли его сон и не решались громко говорить, базлать, петь возле священника. Бугор барака запретил обижать человека. И фартовые выполняли его волю. Когда же священника хотели охранники погнать на работу, фартовые вступились за Харитона, взяли его в свой общак, без копейки, без выгоды. Они помогали человеку выздороветь, окрепнуть, встать на ноги.
Эту зону держали воры. А они никогда не враждовали со священниками. Все верили в Бога. Почитали Его и ни одного гнусного слова о Господе никогда не слышал Харитон от тех, кого на воле считал отпетыми грешниками. Ведь это были воры в законе, нарушавшие всю жизнь, и не раз — заповедь Божью. До Колымы ему ни разу не доводилось видеть воров в лицо.
Здесь же, в бараке, сразу всех и не упомнишь. Ни одного имени человечьего, все под кличками. На него внимания не обращают. Играют в очко, в рамса. Другие чифирят открыто. Иные, разбившись на свои «малины», разговаривают о своем.
Когда Харитон просыпался, сявка бугра приносил ему поесть. Так же было в обед и ужин. С него никто не требовал плату, не ждал благодарности.
Лишь через месяц бугор барака спросил Харитона, как ему дышится? И, узнав, что беспокоится священник о своей семье, пообещал нашмонать ее. И через пару недель назвал адрес нового места жительства — в Сибири.
Священник написал жене и попросил фартовых отправить письмо. Те, без уговоров согласились. А через месяц отец Харитон получил ответ. Опер вручил. И священник, узнав почерк жены, заторопился вскрыть конверт.
Потом три дня уговаривал сявка Харитона поесть хоть чего-нибудь. Священник не мог. Давясь слезами, молил у Бога прощения за грехи вольные и невольные, чтоб отпустил их Господь. Ведь и священник — человек. И ему не под силу все стерпеть и пережить, со всем смириться.
И тогда не выдержали фартовые. Сели вокруг. Спрашивать стали, что стряслось?
Пухлое письмо жены лежало рядом. И бугор без спросу взялся читать его вслух.
«Уж и не знаю, отец ты наш, за что Господь прогневался. Забрали нас после тебя на второй день. Всех. Держали в тюрьме неделю. Там мне сказали, что наш старший сын отрекся от нас. И решил сменить фамилию, жить, как все. Его тут же выпустили на волю. Я читала своими глазами его записку мне. В ней он простился с нами со всеми.
Младший, Гришенька наш, умер в тюрьме от простуды на шестой день. С восемью ребятами, пешком, повели нас этапом в Сибирь, в Красноярский край. Не доходя до Урала, отморозил себе легкие Петенька, и отошел ночью, захлебнувшись кровью. Через три недели после него — Глеб умер. От скарлатины. Дементий— под Рождество Христово, когда шли тайгой по Сибири, от истощения умер. Кормили нас, чтоб глаза видели смерть друг друга. Виктор, не дойдя до Красноярска, упал. Поморозил ноги. Не мог идти, конвой пристрелил, и меня к нему не подпустили, чтобы помочь. От Дизентерии умерла Татьяна уже в Красноярске. И осталась я с троими детьми. Уж лучше бы Бог прибрал меня, чтоб не видеть смерть детей наших. Умирая, все тебя звали, просили Господа тебя уберечь в жизни. И все прощения молили, за малые провинности — за упрямство, за непослушание…
Как жить мне теперь? А и помирать нельзя. Дети… Твое письмо получили, на колени попадали. Бога благодарили. Может доведется— свидимся. А нет — прости, коль виноваты были в чем. И помолись за нас. Земные мы, прощать должны друг другу. И ты, отец наш, прости своего старшего сына. Отпусти ему грех глупой молодости. И пиши. Твоя весточка Костю от болезни вылечила. Ангина у него была. Да вот избавился. Сохрани тебя Бог и спаси…»
О себе жена не написала. Харитон лишь сердцем чувствовал, что молчала неспроста, чтоб не расстраивать его в конец.
Фартовые о чем-то говорили, Харитон не слышал их.
— Потянешь резину с полгода и похиляешь к своим. Это я ботаю! Так что не ссы. Помни одно — фарт выше наркома, — пообещал бугор.
А еще через месяц зачастил к Харитону фельдшер. Посидит рядом. Поставит горчичники на пятки. Священник не понимал. Но бугор барака посоветовал ему молчать, сказав, что решил его списать по нездоровью из тюряги.
Отцу Харитону не верилось в такое. Но однажды бугор фартовых подошел к нему. И, присев рядом, сказал:
— Фраера тебе ксивы делают. Тюрягу ссылкой заменят. Чтоб не загнулся ты здесь.
— А почему ты мне помогаешь? — впервые насмелился спросить фартового.
Бугор, глянув на Харитона, впервые заговорил на нормальном, человеческом языке:
— Мы, хоть и воры, но тоже не вчера родились. С Богом не воюем. Знаем свое место и звание. Помним, что и жизнь и удача— от Господа. И никогда не базлаем Его. Он все видит, и всех. А про себя, да что там, мальчишками обокрали церковь одну. Не с добра — жрать нечего стало. Поймали нас. А священник не стал на нас капать. Забрал ксиву, что дьячок настрочил, сказал, будто плату мы получили за то, что все лето и осень вкалывали на церковь. В саду и поле, заготавливали дрова. Придумал он все. А нас отпустили. На волю. Того дьячка священник навсегда в монастырь отправил. За грех. За нас… С тех пор много лет минуло, а я свой долг помню. И хотя воровать не бросил — отцам церкви помогаю, — признался бугор и добавил:
— Впрочем, все фартовые Бога любят. В церковь, помня грехи, не ходим, чтоб не осквернять. Но и священников не обижаем. Они средь прочих — особые. Видят грешника, но не стучат на него. Ни Богу, ни властям. Помогают вырваться из беды. Но… На земле грешной мало вас. Грязи много. Вот и воруем. У сытых, кто нас, мальчишек, голодать заставлял. Вынуждаем выполнять Писание, чтоб богатые жертвовали бедным. Коль сами не хотят, мы без спросу… Иначе им в рай не попасть. А мы об их душах заранее печемся, — ухмылялся бугор.
— Грех мне от вас помощь брать, — признался Харитон.
— А мы и не помогаем тебе. Помогают нищему, на паперти. Я ж просто свой долг вернул. Тебе. Вроде спасибо тому священнику сказал, который навряд ли дожил до дня нынешнего, — погрустнел бугор.
Отец Харитон жил бок о бок с фартовыми почти год. Он слышал и знал о них все. Но никогда за все годы даже собственной памяти не позволял воскрешать услышанное. Он работал в библиотеке зоны. А к концу года его, как и обещал бугор, списали по состоянию здоровья и отправили в Магадан, откуда быстро переправили на Камчатку. Вскоре к нему приехала и жена с детьми.
Все вместе спали они на шкуре медведя, провалившегося в землянку Харитона. И там, в Усолье, рассказала Пелагея Харитону о всех мучениях, пережитых за время разлуки.
Священник молился, благодаря Господа, что не дал погибнуть его семье целиком. Просил прощения за старшего сына, которого не сумел воспитать достойно.
— Прости его, Господи, пусть его грех на меня ляжет, а его — вразуми и не покарай, — просил священник Спасителя. И, видимо, был услышан.
Сюда, в Усолье, пришло письмо от бугра фартовых, в котором он сообщил Харитону, что его сын — жив и здоров, учится на рабфаке на врача. Женился. И у него скоро появится ребенок.
Сообщил и адрес. Много раз Харитон порывался написать сыну. Но рука не поворачивалась вывести на конверте чужую фамилию. И снова откладывал мысль о примирении на неопределенное время. И снова каялся перед образами за свою гордыню, за неумение прощать, просил помощи у Создателя. Но и следующее письмо летело комком в печь.
Жена все видела, понимала, но ничем не могла помочь. Язык немел дать совет. Слова застревали в горле комом. И сверлила сердце обида на сына, предавшего родителей. Харитон понимал, теперь таких много. А будет еще больше. Письмо сыну он так и не отправил. Но из официального ответа на запрос узнал, что тот погиб на фронте в октябре сорок третьего года. Не осталось и семьи. Погибла при бомбежке…
Харитон тогда и вовсе сник. Ночами, когда все в доме спали, он уходил на кухню и долго сидел, сжавшись в комок, глядя в беспросветно черное небо. Он думал, за что так сурово наказывает его семью Бог? В чем он — Харитон, так провинился перед ним? За то, что в той последней проповеди сказал прихожанам всю правду? За то, что впервые высказал свои убеждения. Но ведь о том, гораздо раньше, сказали пророки. Но они — от Бога! А он кто?. Вот и обязан был молчать о кесаре, как завещано Господом. Но и таких видел на этапе. Молчали. До Колымы, кроме него, мало кто дошел. Их остригли, обрили наголо. Чтоб их и на том свете Господь своими служителями не признал.
Харитон тогда вздыхал. Он выжил. На радость, иль беду, кто знает заранее?
Священник вздрогнул, закричал в бессилье. Память, вопреки запрету, подкинула свое пережитое, колымское.
И снова привиделся фартовый барак, отдельные боковые нары — железные. На них никто не спал. Они служили для другого. На них наказывали, пытали провинившихся. Особо жестоко истязали фартовые стукачей — сук. И того, худого, жилистого мужика.
Его втолкнули в барак пинком. И, разложив на нарах, привязали накрепко, чтоб не выскользнул ненароком. Перед тем раздели наголо.
— Петухи вонючие, пидеры! Что делаете? — орал мужик.
— Захлопнись, падла! Твоя жопа, как и жизнь, всем без понту. Мараться не станем о сучье говно! — успокоил мужика одноглазый фартовый — Циклоп, и проверив, прочно ли привязан стукач, схватил с печки кипящий чайник. Брызнул в лицо суке. Тот заорал, задергался.
Бугор в это время раскалял в топке железный прут. Ждал, когда тот покраснеет. И сам заводился.
— Ботай, шкура, кого нынче бабкарям заложил? Откуда иначе папиросы у тебя, хорька, взялись?
— Прислали из дома! — округлил глаза сука и заорал, когда добрая кружка кипятка ошпарила мошонку.
— Не темни, козел! Нет у тебя дома, никто тебе, падле, не пишет! Колись! — вылил очередную порцию кипятка на грудь Циклоп.
— Свои угостили;— стонал стукач, кусая собственный язык.
— Кого они застучали? За какие услуги тебе навар перепал? — требовал ответа бугор.
— Я не заложил никого!
И тогда, потеряв терпение, ударил бугор барака стукача раскаленным прутом по пяткам. Кожа на них задымилась. Запахло паленым. Стукач вопил от боли.
Отец Харитон пытался остановить пытку. Его молча вывели из барака. Харитона рвало. Он сел неподалеку. Но крики пытаемого стукача рвали слух.
Мимо шел конвой.
— Опять фартовые накрыли кого-то из стукачей. Вон как забавляются!
— Наверное печень через уши тянут, — рассмеялись дружной прошли мимо, даже не заметив Харитона.
Примерно через час сявки выволокли за ноги молчавшего стукача. И подтащив к двери сучьего барака, оставили истерзанного голым на снегу. Тот потом два месяца кожей обрастал, в себя приходил. Над ним фартовые лишь пошутили. На настоящие пытки Харитону смотреть не позволяли. Нервы его берегли. И заведомо отправляли священника на работу в библиотеку.
После пыток никто не выживал. Их никто не вынес, за них никто не отвечал. Администрация зоны боялась фартовых и предпочитала жить с ними в мире и согласии, закрывая глаза на все шалости воров.
Были захлебнувшиеся в параше, случалось, снимали кожу лезвиями с живых. И все объясняли подлостью стукачей.
Сколько их умирало в фартовом бараке — счету нет. Казалось бы, при виде одного, подкинутого под двери, навсегда зареклись бы попадать в поле зрения фартовых. Но нет. Привычка фискалить была сильнее страха. И пытки не прекращались.
— Как же вы называете себя верующими, если жизни человечьи губите? — возмутился однажды Харитон.
— Да, в Библии сказано — не убий! Это мы знаем. Но есть в заповеди — не лжесвидетельствуй! Так вот, эти суки, таких, как ты, оклеветали. И.сколько на их сраной душе изломанных судеб и покалеченных жизней! Не десятки — сотни! Вот и соображай: мы вовсе не грешим, а выполняем заповедь «защити себя, дом свой, и семью свою», — убежденно ответил бугор.
Харитон вздрагивал от таких доводов. Они представлялись ему кощунственными. И старался подольше задерживаться в библиотеке, чтоб вернуться в барак как можно позднее.
Но ни разу не повезло ему прийти, когда все спали.
Недремлющие, вездесущие сявки оберегали каждое дыхание «законников». И когда выдавалась у них свободная минута — сбивались в кучу вместе со шнырями. И тогда вели они свои задушевные разговоры, курили план, анашу, подаренные фартовыми. А иногда даже пели свои блатные песни.
Они с почтеньем относились к Харитону, но не без приказа на то бугра.
Харитон тоже приказывает памяти замолчать. От чего-то болит палец на ноге. Видно, ушиб. А может, что-то попало в прохудившийся сапог. Священник пытается пошевелить им, но палец словно в колючей проволоке застрял. Человек, охнув, привстал. С десяток отощалых крыс отскочили от неожиданности. Они уже сочли Харитона своей добычей. Полностью. А он, вишь ты, очнулся не ко времени.
Самая нахальная крыса сидела на носке сапога, не торопясь убегать. Авось, испугается человек и можно будет снова безнаказанно взяться за его палец. Но Харитон не собирался спать.
— Очухался! — услышал он за дверью голос охранника, заглянувшего в глазок.
— Ну и дурак. На свою голову выжил, — отозвался другой глухо. И вскоре заскрипел замок в двери, захрипели петли.
— Выходи! — рыкнуло с порога.
Он встал, шатаясь, пошел к двери по стене, держась за нее обеими руками.
— Ну, что?! Поумнел? Засранец! — хохотало от дверей.
— Помоги, Господи! — попросил Харитон Бога и продолжил:
— Дай отойти достойно сана, человече! Прибери меня… — и спокойно ступил в коридор.
Удар кулаком в затылок он не ожидал и, влетев в кабинет кувырком, растянулся на полу. Потерял сознание от боли.
— Совсем дохляк этот старый пень. От щелчка с ног валится. Такой в зоне долго не протянет. За неделю скопытится, — услышал священник сквозь свист и звон в голове.
— В зону? Да куда его возьмут? Там вкалывать надо. А этот только жрать будет.
— Он освобожден по болезни из магаданской зоны. Его оттуда в ссылку отправили. Вот выписка.
— А что у него за диагноз? Психологическая несовместимость со строем нашим?
— Да нет. Сахарный диабет.
— А это что? Серьезно?
— Даже очень. Еще какая-то ишемия сердца. Потом — гипертония и ого! — присвистнул кто-то от удивления.
— Чего там?
— Астма….
— Так он этими болячками, как пес блохами начинен.
— То-то и оно! Хрен старый! Не может жить спокойно. Грел бы жопу на печи. Так нет, дай- ему письма писать за границу.
— Да не нашли мы того письма. Весь дом на уши поставили. Все перетряхнули. Даже попадью шмонали, сопляков его. И ни хрена…
— Выходит, по-твоему, Никанор утку подкинул?
— Значит, так. Не сожрали ж они письмо в самом деле. А об нас предупредить не мог.
— Вот это фокус? Без вещдока патлатого отмудохали!
— Давайте его куда-то. На днях проверка будет. Пронюхают, вони не оберешься. Им липу вместо доказательства не сунешь. Они тогда так засунут, что вытащить будет некого.
— А куда его? В расход, конечно, — заявил голос помоложе.
— Дурак! Усолье и так от порога не отходит. Им поп, как нам зарплата… Кокнешь старого мудака — потом весь век колючей проволокой просираться будешь. А и в зону не спихнешь с такими диагнозами… Давай по темпу его на катер и в Усолье. На берегу оставим. Там его свои подберут. Выходят — их счастье, нет — такова судьба, готовься к кляузам. Они всякую комиссию в слезах утопят.
— Ну, пусть ребята отвезут. Уберут его из кабинета. На черта он мне тут сдался? Без него тошно.
— Надо было вначале его письмо найти. А уж потом срываться. Теперь, если окочурится — самому хоть в петлю.
— Кончай заливать. И не таких, как этот гнус, к стенке ставили.
— То раньше. Теперь хрен. На все основание требуют. С год назад мне этого типа пустить в расход было, что плюнуть. Сейчас— докажи его виновность…
— Плевал я — доказывать. Позови ребят. Пусть этого прохвоста в катер отнесут. Чтоб его крысы в подвале не сожрали вовсе.
Харитон все слышал, но не подавал вида, что давно пришел в себя.
— А Никанору — мудаку, скажи, если он с нами блейфовать еще вздумает, добром, не кончит. За него никто не спросит. С сучьей меткой в зону швырну. Так и скажи ему, слышь, сержант?
— Передам, — послышалось над ухом Харитона и чьи-то руки, ухватили его под мышки, другие — за ноги, поволокли из кабинета по коридорам, потом — на улицу — во двор, потом, он услышал, как под ногами идущих зашуршала галька.
К реке пришли, — мелькнула догадка у Харитона.
Его положили на дощатый настил. Священник почувствовал, что он на катере.
Значит, в живых решили оставить.
— Отчаливай помалу! — скомандовал кто-то сдавленным голосом, и священник услышал, как заработал двигатель, зашелестела вода за бортом.
Вскоре к нему подошли, взяли за ноги, за руки, вытащили на берег. И бросили злое:
— Чертов козел, столько времени на тебя потратили, как коту под хвост, — заспешили обратно на катер.
Священник открыл глаза. Его мучители уже отошли от усольского берега и забыли о нем. Из осторожности Харитон решил дождаться, пока они причалят у своей пристани, и лежал не шевелясь на мокром песке. Когда же попытался встать — боль помешала. И тут почувствовал, как кто- то ткнулся в плечо.
Оглянулся. Старый волк смотрел на священника, роняя с желтых клыков голодную, липкую слюну.
— Тебе доказательства не нужны. Ишь, тварь, тоже на меня позарился, — не испугался Харитон. И, ухватив булыжник поувесистей, пригрозил зверю:
— Получишь в лоб! Понял?
Зверь понял. Жалобно взвыв, будто ругнув священника, он сел неподалеку от него, дрожа всем телом, словно тоже, как и Харитон, недавно вырвался из потасовки, после которой вдесятеро сильнее захотелось пожрать.
Глазами он давно сожрал Харитона, испепелив ими, ровно углями, все лакомые места. Они, он знал, были теплыми и кровянистыми.
Это не беда, что старовата добыча, а мясо будет жестким, с резким запахом застарелой, больной мочи. Другого, помоложе, не догнать и не осилить. Молодые — всегда здоровы и сильны и будут драться за свою шкуру. Молодые могут и сами убить зверя. Одолеть его. Вытряхнуть из шкуры, потому что добычу старые волки выбирают не по зубам и вкусу, а по силам. Больной человек не сможет убежать. Волк, хоть и старый, все равно нагонит. Собьет со слабых ног костистой грудью и, ухватив зубами горло, прокусит вмиг и замрет, почуяв на старых клыках знакомый и давно забытый, солоноватый вкус крови, густой и горячей… А уж потом можно взяться за мясо и жевать, отрывая от костей и жил хоть всю ночь напролет. Никто не помешает зверю насладиться добычей. Он сумеет её отстоять, возможно последнюю удачу последней охоты.
Зверь рычит от нетерпения. Продвинулся на шаг к Харитону. Жадно втягивает запах добычи. Но та ругается, не хочет умирать. А кто хочет? Даже зайчата отбиваются от волков когтистыми задними лапами. Куропатка на что дура, а и та, заметив волка, вспоминает вмиг зачем ей от природы клюв и крылья даны.
Волк лег на брюхо и, проскулив что-то негодующее, пополз к человеку. Тот, как и обещал, камнем в голову швырнул. Да так, что река перед звериными глазами закрутилась каруселью. Стала величиной в лужицу. Попить бы, да не достать. Далеко и больно. Хорошо что не размозжил вконец. А не будь эта башка волчьей?
— Эге-ге-ге! — закричал Харитон, зовя на помощь усольцев. Может услышат, может прибегут.
Волк от неожиданности отскочил, взвизгнув, припал на передние лапы. Потом приготовился к прыжку. Метнул глазами-искрами в жертву, наметив целью больное плечо, ощерил клыки. Но тут же насторожился, сделал резкий прыжок в обратную сторону. Прислушался.
Со стороны села услышал топот человечьих ног. Определил — бегут люди, их много. От них не убежать, если промедлишь. А поймают— не выжить. Люди не выбирают зверей по возрасту. Они убивают любого. Не пощадят, не промедлят. Не посмотрят, прав иль виноват? Тронул иль просто рядом посидел. Главное, зачем тут появился? Этого будет достаточно для расправы. А она, случись, будет короткой и жестокой.
Волк облизнув голодный бок, урчащий требухой, вставшей на дыбы от запаха добычи, потрусил по берегу реки, заросшему кустарником и травой, и вскоре Исчез из виду.
К Харитону подбежали ссыльные. Первым — Шаман, за ним — Пелагея. Видно, сердце ей подсказало. А может, узнала голос…
— Отец Харитон, слава Богу! Живой! — упала на колени жена, крестясь и плача.
— У чекистов был?
— Избили сволочи до полусмерти!
— Давай за носилками, — послал Гусев баб. Те понеслись в Усолье, обгоняя друг друга, одним духом в село примчались. Ухватив носилки понеслись к берегу. И, подсобив мужикам уложить священника бережнее, шли рядом, не отстав ни на шаг.
Через пяток минут Харитон уже был дома. Мужики помогли
его раздеть, разуть. Бабы затопили баньку. Куда отца Харитона несли Оська и Комары. Следом шел Гусев.
Он сам отмыл, отпарил священника. Сделал примочки, втирания. Напоил настоем аралии. И завернув в махровую простынь, укутав в тулуп, велел мужикам отнести человека домой.
Отцу Харитону принесли ужин из общинной кухни. Гусев уговаривал поесть. Другие несли священнику молоко, квас, оладьи, творог, яичницу.
Харитон смотрел на людей. Они отдавали ему от себя. Не от избытка — от щедрости своей, радуясь, что жив. И впервые слезы сдавили горло. Этим людям, он всегда был дорог и нужен…
Среди пришедших не было лишь Никанора.
— А где же голова села? — спросил Харитон.
— Захворал внезапно. Два дня уже не встает. Температура поднялась. Такая, что весь горит. Хотя и не простывал нигде, — ответил Андрей Комар.
— За что ж тебя, батюшка, взяли? — спросила Дуняшка Гусева.
— За письмо из Канады, от Горбатых. За то, что мне оно было адресовано, — вздохнул Харитон.
— Изверги! — не сдержался старый плотник.
— А чего они хотели от тебя? — поинтересовалась Лидка.
— Чтоб ответ не писал. Этого добивались, — смолчал Харитон, не решаясь сказать правду, заранее предположив ее последствия.
Пелагея рот рукой прикрыла. Чтоб лишнего не болтнуть. И только вставила тихо:
— Они весь дом перерыли, тот ответ искали. Целый день нас мучили.
— Так он уже пошел в Канаду? — спросил Оська.
— Нет. Не пошел. Перечитал я его, решил по-другому написать. Зачем плакаться за границу? Она не поможет. А вот себе навредим. Коли такое письмо попадет в руки чекистов — всем худо будет. Куска хлеба из поселка не получим. Да и Горбатым наши горести нынче ни к чему, — заметил жену Никанора.
Та маячила за спинами баб и внимательно слушала каждое вылетевшее слово.
Когда же усольцы разошлись," у постели отца Харитона остался один Шаман.
Пелагея хлопотала на кухне, укладывала детей спать.
— Кто ж донес на тебя за ответ Горбатым? — спросил задумчиво.
— А тот, кто на твоего Васька донес. И на других мальчишек наших. Одна рука действовала. Я тогда еще догадался, что есть серед нас стукач, но кто он? Не мог того уразуметь. Вроде все свои…
— Так ты узнал кто он? — в упор спросил Гусев, побледнев от напоминания о сыне. Весь напрягся, ждал.
— Знаю. Поверив, что я без сознания, чекисты проболтались. Сам бы я на него век бы не подумал.
— Никанор? — спросил Шаман.
— Он!
Гусев сник. Заговорил прерывисто:
— Едва тебя увели, Пелагея с воем ко мне кинулась. Мол, беда, спасай. Я и смекнул. Вмиг к образам, за которые ты ответ прятал. Чтоб утром отправить. Это место видели из усольцев только мы с Никанором. Я это твое письмо и унес. Сжег у себя в печке. Потому что Никанор видел, как я к твоим ходил. Мог переотправить чекистов в мою избу. Я их ждал. А чего оставалось? Но все ж сумленье было. Может, не ответ — причина? Когда же чекисты, вломившись с обыском, сунулись именно за ту икону, я враз как протрезвел. Но… Остановило кое-что. Случалось, сами мужики признавались во всем. Пыток, боли не выносили. И тогда сами все указывали, — говорил Шаман.
— Неужель я сам ходил к чекистам, чтобы оповестить их о письме, о том, что я читал его? Ты что ж, за дурного меня принял? — рассмеялся священник.
— О письме из Канады они и без нас знали. На нем их отметка, три волнистые линии. Это ихний знак. Да и не могло оно миновать их рук и глаз. Оттого и без тебя знали, от кого и кому оно пришло. Ты ж написан получателем. Потому в этом я никого не мог подозревать. Даже дурак бы понял: раз тебе письмо отправлено — ты и прочтешь, его нашим. А Никанор тогда вспомнился, когда чекисты с обыском пришли. Но и тут я тебе должен был дождаться. Чтоб для себя знать: сам ты им сказал иль продали нас.
— Ты, Виктор, одно уразумей. За себя мне не обидно. Пожил. Но кого еще он заложит чекистам?
— А моего Васю? Его только он… Это он его убил — их руками! — всхлипнул Шаман нечаянно.
— Кто ж еще? Кроме него некому. И все ж прошу тебя, не возьми грех на душу! Останься чистым перед Богом, — попросил Харитон.
Виктор сидел напротив священника; сцепив руки в кулаки.
Все годы Шаман мучился, приглядывался ко всем ссыльным, не доверял никому после случившегося с сыном. Ни на один день не забывал он о горе своем. Но судьба не давала ответа на вопрос. А неумолимые годы косили ссыльных. Молодых и старых. И Гусев часто думал, что виноватого за сломанную судьбу Васька тихо прибрал Бог, не выдав его усольцам.
Никанор… Его он не подозревал. Угрюмый, раздражительный, он всегда с жадностью накидывался на газеты, читал их от первой до последней строчки и комментировал едко, зло.
Когда он успел снюхаться с чекистами? Когда стал продавать своих, за какую подачку?
— Слышь, Виктор, выкинь из головы и сердца — злое. Не смей мстить.
— Не моги грешить, не тронь говна, а ему пошто все дозволяется? Иль он перед Богом — особый? Нешто мой мальчонка ему помешал? А ты чем виноват перед ним? За что на тебя вонял? И других, коль не помешать, продует чекистам. Нет! Не дам!
— Что придумал? — схватил его за руку Харитон.
— Сгоню из Усолья. К всем чертям!
— Как выгонишь? Ты — не власть! А ей он на руку. Ты к нему пальцем прикоснешься — с тебя и всей семьи живьем кожу сдерут.
— А кто донесет?
— Его семья, — напомнил Харитон.
— Не поймут ничего. Откуда им знать, что нам все ведомо? Не допрет до них.
— Я не дозволю! — встал священник.
— По твоему соображению выходит, надо оставить все, как есть? — изумился Шаман.
— Именно так! Потому что над нами всеми, над живущими, есть один властелин — Господь!
— Я от Бога не отрекаюсь! Но не смогу дурака валять! Все выскажу гаду.
— И зря! Слава Богу, что узнали, кто нас выдает! Если его раскроем явно, чекисты новую партию ссыльных подкинут. В ней — десяток Никаноров может оказаться. Пока узнаешь, жизни не хватит. Радуйся, что хоть Бог дал разгадать стукача. Он и не ведает о том покуда. Держи это втайне. И молчи. Так ты многих бед избежишь.
— А остальные люди? Они ж, не знамши, всегда на его крючке будут, — изумился Гусев.
— А ты береги их от его провокаций.
— Ладно, отец Харитон, — ничего не пообещал Шаман и резко встав, направился к двери.
— Что решил-то, Виктор? — остановил Шамана священник.
— Покуда, как уговорились. А дальше видно будет. Я не торопкий. Может и впрямь, Господь всех нас рассудит. Теперь же пастой вам сготовлю. Чтоб спалось легко и боль отстала б…
— Ну. с Богом, — улыбнулся священник.
— Так я завтра наведаюсь. Принесу лекарство. Настой в силу войти должен за сутки. Нынче уж как-то стерпеть надо, — просил Гусев. И вскоре ушел.
Пока Пелагея молилась с детьми, Харитон лежа в постели о своем задумался.
Он не случайно не ответил ссыльным на их неоднократный вопрос — кто его предал?
Ответил, что ничего не знает. Били за письмо, которое было адресовано ему из самой Канады.
Поверили иль нет — не знал. Не хотел, чтоб ссыльные, вспомнив прежнее, растерзали бы семью Никанора в клочья. Каждому, не только Гусеву, нашлось бы что припомнить. И тогда… Нет, чекистов священник не боялся. Им заменить Никанора новой уткой труда бы не составило. Но Бога, его гнева, боялся священник больше всего на свете. От него грех не утаишь…
И рухнул священник на колени перед образами, благодарил за спасение от извергов и мучителей своих, от зверя.
Пелагея неслышно вошла в спальню. Встала на колени за спиною мужа. Молилась со слезами, со вздохами.
Харитон, встав с колен, попросил у Пелагеи чашку чая. И когда жена принесла, сел поудобнее, укутавшись в одеяло. Пил чай, медленно смакуя.
— Вот теперь, матушка, поверилось, что дома я, — улыбался отмытыми синяками священник.
Пелагея улыбнулась широкорото и сказала шепотом:
— И мои молитвы Спаситель услышал. Расскажи, отец, что можно мне знать, что приключилось с тобой в поселке? Как спасся ты?
— Господь помог, дал терпение. Вот я и дома. Когда в Усолье привезли, скинули на берегу — чуть волк не сожрал. В трех шагах сидел. А мне идти самому трудно было. Вот я и позвал на помощь. Дальше все сама знаешь.
— Мы не раз были в Октябрьском у чекистов. Всем селом. Нас прогоняли. Грозились всех скопом в зону отправить. А мы — едино, не ушли. Три дня на порогах сидели. На четвертый нам объявили, что тебя в зону увезли. В Усть-Камчатск, откуда живьем еще никто не вернулся. Я тогда, не знаю, как в живых осталась. А Гусев возьми и спроси:
— А когда ж его судили? За что? Почему семью не уведомили?
Его похабно обругали чекисты и ответили: мол, суд у нас быстро чинится. Осужден за связь с заграницей, сам в шпионстве признался. А потому что процесс был над государственным преступником— суд был закрытым, без посторонних. А Шаману того мало. Он спросил:
— И какое наказание определили отцу Харитону?
Чекисты замялись. Начальство побежали спросить, как им ответить. Шаман враз смекнул, что никуда тебя не увезли. А скажут ложь. Придумают. Я боялась, чтоб не убили они тебя. Сны мне виделись нехорошие. Но Шаман успокаивал: мол, пустые это страхи. И когда чекисты, вернувшись, сказали, что тебе наказание еще будут утверждать в области, Шаман к ним с новым вопросом:
— Скажите полный адрес зоны, куда отправлен отец Харитон, какого числа был суд и назовите статью, по которой он осужден. Иначе нам об этом придется телеграммой в области узнавать, запросы посылать. Ведь отец Харитон не без роду и племени. Семью имеет, детей. Да и общине без него нельзя. Он в ней не последним человеком был. Всех ссыльных его судьба тревожит, Так что без подробностей никак нельзя.
— Чекисты и заерзали. Поначалу всех нас прогнать хотели, А Шаман и скажи:
— Мы пойдем, но на почту. Оттуда сумеем в область вашему начальству позвонить. За это не сажают. Скажем, что вы ответить не захотели нам. А мы подозреваем, что раз молчите, значит убили… Чекисты все тогда к нам повыходили. Даже их начальник. И велел нам, пока не поздно, вернуться в Усолье. Все отказались. Мол, бояться нечего стало. И так все потеряно и отнято. А на почту пойти нам разрешалось всегда. И пошли… Гусев говорил. Задал все вопросы, все рассказал. Ему пообещали разобраться, прислать проверку на место. Сказали, что ни о каком священнике они не слышали, не знают, и никаких распоряжений-не давали.
— Это как же они с ним говорить стали? — изумился Харитон.
— Да поначалу не захотели. А он им про письмо Сталину напомнил. Пообещал еще раз, от всех ссыльных написать вождю и там сказать, что область потакает беззаконию. Вот тогда они и заговорили с Шаманом по- человечьи. Испугались. Коль до них добрался, то и в Москву напишет. Однажды получилось, что стоит повторить? Тем более, что бабку Катерину из тюрьмы выпустили. Оправдали. Не нашли за ней вины. И она уже дома. Сюда, в Усолье наведывалась. Пескаря спрашивала. Когда узнала, что умер старик, шибко плакала. На могиле его была, все ревела на ней. Аж в селе было слышно. Сказала Шаману, коль за кого вступиться приспичит, она с радостью жалобу напишет. В память о Пескаре, да и свое ей долго будет помниться. Так вот Виктор уже про тебя ей рассказал. Она знает. И готова была…
— Сильная женщина. Сколько выстрадала, а не сломалась, — похвалил Харитон.
— Сын ее тоже так про нее говорил. Она уже дала телеграмму сыну Пескаря. Коль имеется нужда, то она приедет и вступится за него хоть в самой Москве. Но оттуда телеграмма пришла, что Алешка Пескарев еще три месяца назад умер в тюрьме от болезни. Гангрена в култышках завелась. Кровь испортилась. А жена его одна живет. Все дети от нее в интернаты поуходили. Назвали мать малахольной. И живут от нее отдельно. Их нынче государство растит, вместо матери. И Катерина позвала ее к себе. Чтоб впрямь в одиночестве не свихнулась. Ну, не знаю, как они промежду собой решат. Но только нам ее помощь, Слава Богу не сгодилась. Сами тебя выпустили, — вздохнула Пелагея и только тут увидела, что Харитон уснул и не слышал конца ее рассказа.
Пелагея укрыла мужа тулупом Шамана, пошла спать к детям. А Харитон во сне блаженно улыбался. Ему старая память вернула свое— проводы в ссылку из зоны.
Фартовые такое событие решили отметить с шиком. Пусть ссылка и не полная свобода, но она уже не зона. А потому — с утра в бараке были расставлены столы, сбитые из нар. Параша задвинута за двери.
Фартовые с утра умылись, прибарахлились, будто по новой в дело собрались. Но «без пушек и перьев».
— Эй, Сивый, чтоб все чинарем! И по хавать и выпивону до у срачки! — приказал шнырю бугор и сам велел потрошить все заначки, притыренные с грева.
На столе под гик и свист, под песни с матом, соленые шутки и шутовскую галантность, появлялись, как из сказки, красная рыба, грибы, сыр и колбаса, паштеты мясные и из тресковой печени, икра красная и черная, мясо сушеное, бастурма, сало, корейка, чего Харитон и на воле не ел из-за дороговизны. А столы расцветали с каждой минутой. Консервированные крабы, заливные оленьи языки, морские гребешки, икра морских ежей, горячая дымящаяся картошка с кусками свежего мяса и горы белого, совсем теплого хлеба.
А Циклоп, улыбаясь одним глазом за два, бегом носил бутылки, припевая:
…кофты, сигареты,
пышные букеты,
все тебе я, Мурка, приносил…
Разве тебе, дура,
плохо было с нами,
или не хватало барахла?
Что тебя заставило,
связаться с мусорами,
и пойти работать в ВЧК?
Сявки, хоть и знали, что к столу их и близко не подпустят, лишь объедки оставят — помогали исправно. Понимали, не пошевелятся— по шеям получат. Помогут — может выпить поднесут.
— Живей, заразы! Чтоб вы царскими червонцами просирались до смерти! Шевелись, гниды наши, кальсонные! На цирлы! Чтоб дух грело! Не волоки ноги по полу, как старая баруха немытое гузно!
Но голос бугра уже перекрыл голос лихого стопорилы, он пел излюбленную:
…я часто сонный
шарю в собственных карманах…
— Тащи обиженников, пусть сбацают что-нибудь нашенское! — гаркнул Циклоп.
— Да ну их, козлов, в жопу! — запротестовали законники.
— Пусть посмешат. Чего там! — поддержал Циклопа бугор и позвал всех к столу. Но прежде всего усадил отца Харитона. Рядом с собой. Чего раньше никогда не было. А когда фартовые уселись на лавках, священник, встав, помолился, поблагодарил за все доброе. Встал бугор. Он начал издалека, говорил так, как только он умел:
— От нас завтра смывается в ссылку отец Харитон! Он никому не стал кентом, ни в чьей малине не дышал. Но ни у кого в обязанниках не был. Вроде чужой, фраер. Но хрен всем вам в зубы. Он свой каждому, кого я держу рядом! Кто зовется фартовым! Мы все одной крови! Нет у нас ни хрена из того, что держит в жизни фраеров. Ни детей, ни жен, ни домов. По нас не плачут. Нас некому встречать из ходок. Мы рождаемся и уходим сами по себе! Лишь мусора ведут счет, сколько нас появилось и ожмурилось. Но и они ни хрена не знают. Все известно только Богу!
Да! Мы не сеем. Но «пахать» приходится. Когда на воле. Там мы свое не упускаем и берем днем и ночью: И за годы на дальняке, и за ожмурившихся кентов! В радость ли это? Трёхну! Всякому свое! Нас терзают, когда накрывают в деле, мы трясем — когда вырываемся. Каждый за свой кусок! А разве Бог не говорил о помощи ближнему, что надо помогать и делиться? Но кто из фраеров нам помог? Никто! А потому — мы сами решили установить справедливость. Не дают — берем. Без спросу? А на хрен мне спрос, если пузо фраера по три раза в день набивается, а мое, случалось, и в три дня — ни разу. А потому — фраера не почитают Бога, раз не выполняют Его Писание. А мы их, гнид сушеных, заставляем верить. Потому что нам в зонах и тюрягах сколько приходится поститься? Годами! А фраера? Да если б мы их не трясли, они б жиром затекли вовсе и жили б вдвое меньше. Тут же — накрыли пархатого, глядишь, с годок попостится. И Бога вспоминает сразу.
— Ты это к чему все ботаешь? Хавать охота, кончай трандеть! — не выдержал Циклоп.
— Захлопни пасть! — рыкнул на него бугор и продолжил, как ни в чем не бывало:
— Наш отец Харитон, хоть и не фартовый, но он от Бога. И в ходку за то влип, что спутался с властями, не крутил хвостом перед ними, как падла. Имя свое держал. Званье берег. Дышал серед нас, как ему Бог повелел. Не за себя, за нас молился. Один на всем свете. Даже матери многих из нас позабыли. На том, спасибо ему — фартовое! Пусть линяет с зоны! Легкой ему ноги! Нехай под Богом дышит и фраерам не попадается! Чтоб ни одна беда не коснулась тебя! Дыши на воле! Долго и светло! — опрокинул в горло стакан водки бугор и проглотив одним глотком, перекрестившись, сел рядом со священником.
Фартовые пили за Харитона. Звенели стаканы, ложки, вилки. Люди ели потея, торопясь.
— Отец Харитон, а почему ты стал священником? — внезапно спросил Циклоп.
— У меня и дед, и отец Богу служили.
— Совсем как у меня, наследственное! — хохотнул бугор.
— А не жалеешь о своем деле? — интересовался Циклоп.
— Господи, помилуй, разве можно? — покачал головой священник.
— Вот и я трехаю, что б делал, если бы не фартовал?
— А ты, Харитон, хавай, не слушай нас, — подморгнул бугор.
И хлопнув в ладоши, велел вытащить из-под нар заждавшихся обиженников.
— А ну, козлы, весели честную компанию! Пойте, пляшите до упаду! До обмороку! Не то заставлю парашу до блеска вылизать!
Четверо мужиков, прикрыв лысеющие макушки кокетливыми, кружевными платками, пошли по кругу, изображая хоровод баб и, подергивая ляжками и задами, пели:
…во саду ли, меня дули,
в огороде — скалкой,
а за что же меня дули,
ты не будь нахалкой.
— Смени вой! Кончай гундеть! Давай нашенское, с перцем! Чтоб душу веселило! — требовали фартовые.
Отец Харитон перекрестился, чтоб не видеть разгула, рождавшегося на его глазах. А педерасты закрутились бесами, запели пронзительно:
Эх, Миш, Ты мой Миш,
на тебя не угодишь,
то велика, то мала,
то лохмата, то гола…
Священник хотел уйти, покинуть застолье. Но бугор придержал:
— Уважь нас. Ради тебя все устроено. Может, что не так, смирись. Это все от чистого фартового сердца.
А худой педераст, тем временем, зашелся в скрипучей частушке: Тра-та-та, тра-та-та,
черны яйцы у кота,
надо мыльца купить,
коту яйцы помыть.
— Это у меня черные яйцы?! — встал из-за стола лохматый, черный фартовый, по кличке Кот. Он выскочил из-за лавки и в один прыжок оказался рядом с обиженниками. Сгреб двоих за шивороты, стукнул лбами друг в друга. И выбросил за дверь.
— Кинь им по хавать. Чтоб не на холяву. Не хотели они обидеть тебя! Пусть шамовкой утешатся, — велел бугор Коту.
До глубокой ночи веселились законники. А утром, чуть свет, проводили отца Харитона в ссылку. В далекую неизвестность.
— Не забывай нас, отец Харитон. И если что не так было, прости! Даже Бог прощает! Всех кающихся! И ты не поминай злое. Хоть изредка, молись за нас, — просил бугор.
Харитон во сне перекрестил фартовых, как тогда, несколько лет назад и пожелал:
— Вразуми их, Господи! Спаси и сохрани… Пощади заблудших, очисти от скверны, помилуй за доброе их, содеянное для меня…
— Пиши! — крикнул вдогонку тронувшейся машине бугор.
И отец Харитон писал фартовым из Усолья. Они ему отвечали аккуратно.
Из писем бугра он узнал совсем неожиданное для себя. Что бывший вор, медвежатник Циклоп, внезапно откололся от фартовых. И хотя не снюхался с фраерами и мусорами, заявил, Что завязал с фартом, с малинами. А когда слинял из зоны по звонку— ушел в монастырь навсегда.
Никому ничего не объяснив, даже бугру слова не трехнул. Не потребовал из общака своей доли. Одну душу забрал в охапку и исчез.
«Мы его нашмонали все же. Через кентов на воле. А он, будто никогда фартовым не был… Сбылось твое благословение. Так ответил Циклоп. Нынче он — Стефаний. И в Циклопы — не желает, падла! Схудал весь. Одни мослы остались, так говорили, кто его видел. Хотели его кенты пришить за откол, но пожалели. И отпустили с миром. И этот Стефаний молился за них. Не потому, что не ожмурили, жалел их.
Так-то, вот, отец Харитон! Не пропало даром твое! Не стало больше в моей малине самого лихого и удачливого кента. Кто, как и когда его вразумил — не знаю. Только теперь мне второго такого не сыскать на воле. Считал я себя бугром, хозяином фартовых. Ан, ты пересилил. И нынче тебя мои кенты нередко вспоминают. Особо, когда ты с библиотеки в барак хилял. Руки, ноги от холода не сгибались, синими были. А ты не слюнявился. За все благодарил Бога, прощенья просил у Него. Нам бы твое терпение! Да видать, оно тоже лишь по наследству передается, вместе с кровью…»
Отец Харитон проснулся, когда первый луч солнца скользнул по его лицу. Он помолился. И, чтоб не разбудить детей, принялся в который раз перечитывать знакомый наизусть Закон Божий.
В это время в окно к нему постучали нервно. Кто-то прошел к крыльцу. Отец Харитон заспешил в сени, снял запор. На пороге стоял Гусев, расстроенный чем-то.
Харитон позвал его в дом. И Шаман, оглядевшись по сторонам, сказал тихо:
— Никанор исчез. Пропал вовсе. Нет его в Усолье нигде. Ни дома, ни на работе. И семья в удивлении.
— Ты его вчера видел? — спросил Харитон.
— Нет. Целый вечер лекарства тебе делал. Лег поздно. Не до него было. А утром чуть свет его сын пришел. Говорит, мол, вчера отец, уже под вечер, вышел посидеть на завалинке, весенним воздухом подышать захотелось ему. Телогрейку на плечи накинул. Вышел. Хватились его, когда темнеть стало. Решили позвать домой. А Никанора нигде нет. Думали, что навестить тебя, Харитон, пошел он. Да в твоем доме света не было. Ждали, может, вернется, может, кто позвал его в гости? Но нет, вон уже все на работу пошли, а Никанора нет. Весь берег обошли. Даже на, кладбище были.
— Может, он в поселок поехал?
— Все лодки на местах. Ни одна не взята. Тоже смотрели. Да и никого в селе не было. Иначе — семья приметила бы, — говорил Гусев.
— Наверное, чекисты его увезли.
— Тогда бы семья узнала. Предупредил бы. Чего ваньку валять? Никто его в нательном с телогрейкой не забрал бы. А и воровать — без толку. Не ценность какая.
— Увезли его. Слышал я о том. Чекисты на нем свою промашку сорвут, что со мной не получилось. За то, что ответ в Канаду не сыскали. А он им как улика нужен был против меня. Вот эту осечку на нем отыграются…
— Ворон ворону глаз не выклюет. Сочтутся на угольях, — криво усмехнулся Гусев.
— Можно мне сегодня еще отдохнуть? — истолковал по-своему приход Шамана священник.
Виктор головой замотал:
— Неделю вам, батюшка, даже во двор выходить нельзя. Все ноги- руки — изувечены. Спину лечить надо. Почки еле дышат, печень стонет. Все поотбивали. О чем вы? О какой работе? Жив — и то слава Богу!
Виктор отдал настой, отвары Пелагее. Объяснил, как надо лечить Харитона и вскоре ушел, пообещав заглянуть вечером.
Отец Харитон, едва Шаман ушел, заставил себя пройти по комнате. Пусть медленно, держась за стены, кусая от боли губы, но он понимал, что жить за счет общины долго — нельзя.
Он заставлял себя выздороветь скорее. И, превозмогая подступавшую к горлу тошноту и боль, делал новый шаг.
Кружилась голова, во рту все пересыхало и солоноватый вкус крови стал довольно ощутимым. Только тогда Харитон снова лег в постель.
Жена заставила выпить лекарства, принесенные Шаманом. И вскоре боль отлегла, отпустила.
Отец Харитон уснул не поев.
Пелагея осторожно вытерла пот с лица мужа. И, отправив детей на работу, принялась за уборку дома.
Харитон спал, наверстывая упущенное, набираясь сил.
В обед ему принесли из общинной кухни наваристой ухи, гречневой каши с молоком и много варенья для чая.
Священник ел. А Дуняшка Гусева просила Бога исцелить, вернуть здоровье отцу Харитону как можно скорее.
Вечером, когда священника навестил Шаман, Харитон уже пытался ходить по комнате не держась за стены.
И, хотя от боли струился пот от макушки до пяток, а колени предательски дрожали, священник молился и делал новый шаг, и снова выдерживали ноги на диво всей семье и Гусеву.
— Что нового? — спросил Виктора, вернувшись к постели.
— Никанора нет нигде. Дети все вокруг осмотрели. У пограничников спрашивали. Невидели ни кого.
— Сыщется. Этот не пропадет. Такие бесследно не исчезают. Скоро объявится. А может, перекинут его в другое место. В область. За властями следить. С нас какой прок нынче? Вымираем, как мамонты. И о чем бы меж собой ни говорили — дальше Усолья не уходит, средь нас умирает. Никому вреда не приносим. Перестали быть социально опасными. Да и какой толк засадить в тюрьму ссыльного? Это как из клетки в клетку пересадить. Его теперь к делам важным готовят. На настоящее стукачество. А мы, как я догадываюсь, перестали интересовать власти. Нынче Никанора на повышение пошлют. Он, наверно, подучивается. Инструктаж сучий проходит, — смеялся Харитон и добавил:
— Горек его хлеб. Еще горше — доля. С такой судьбой лучше не жить, и не рождаться на свет. Всем враг. И Богу, и людям. Потому что сатане служит. Из его рук ест. Дети, когда поймут, отвернутся. На погосте его добрым словом помянуть некому станет. Есть ли чья доля хуже этой?
— То по-нашему. А по его — может все иначе вовсе. Думает, что двух коров тянет. Он задарма не пернет. Так что не мне его жалеть. Он о смерти не думает. Такие подолгу живут. Потому, как падаль… Она всю жизнь воняет, но не гниет, — не согласился Гусев.
— Ты мне о новостях скажи. Что в селе нового? О людях. Ведь вот вчера Пелагея сказала о Катерине из поселка. Про Алешку Пескарева. А больше ничего не знаю.
— Ну, то как же! У Лидки, Оськиной бабы, мальчонка объявился. Народился эдакий рыжик! Крепыш! Ну, копия Оська. И горластый — в обоих родителей. Я роды принимал. Все благополучно. Так что скоро крестины новые. Готовьтесь, отец Харитон. Чтоб к тому времени здоровье было.
— Слава Тебе, Господи! — перекрестился священник и пожелал здоровья и светлой судьбы новому усольцу.
— Осип на радостях, даже материться разучился. До сих пор обалделый ходит. А Лидка его как расцвела! Даже не узнать бабу! Не орет. Только мальца баюкает. И все ему песни поет. Оказывается, много ль бабе надо было? Рожала — не крикнула. Терпела.
— А еще что?
— Бабы наши вчера в совхоз пошли. Картошку сажать. Пятнадцать гектаров земли нам дали. Насовсем. Но сказали, что больше не получим, хоть сколько людей ни прибавится в Усолье.
— Слава Богу и на том!
— Это сегодня. А через годы? Ведь у нас дети родятся. Вон уж мой сын с Татьяной, дочкой Ерофея, полюбились друг дружке. Я-то их детьми считал. А вчера меня огорошил. Мол, сколько меня за мальчишку считать будешь? Жениться решил… Я и опешил. Так недолго под старость вдвоем с бабой остаться. Аж горько стало. Ведь сыны уже надумали дома себе ладить. Взрослыми делаются. А и Татьяна, глянул, уже девушка. Вся в мать изрослась. Хорошенькая. Увидела меня — глаза вниз, застеснялась, — делился Шаман. И, помолчав, добавил:
— Двое стариков наших нынче слабы стали вовсе. Горе и годы сточили их вконец. Недолго им на свете осталось маяться. А жаль… Хорошие люди…
— Да кто же это? — встревожился священник.
— Плотник, мой друг. И Кузьмич.
— Может еще обойдется, наладится их здоровье.
— Да нет, отец Харитон. Я не ошибаюсь. Жаль мне, их. Но пришлось семьи предупредить, чтоб заранее подготовились. Чтоб беда внезапностью других не покосила.
Харитон задумался.
Из той первой партии ссыльных, с которой прибыл он в Усолье, мало осталось в живых. На их долю выпали самые трудные испытания. Они ломали и без того измученных людей. Они валили с ног молодых. А женщинам приходилось брать на себя их бремя.
Теперь за селом не десяток могил, большой погост получился.
Здесь каждая могила знакома. Оставшиеся в живых еще сопротивлялись смерти, покуда не оставили силы вконец.
— А что будет завтра с теми, кто вырос в Усолье? Кому на потеху выжили? Что ждет их через годы? Не станут ли их мученья, их жизнь — горше нынешних, хуже смерти? Но — пока живут, верят в Бога, просят его о лучшей доле. Но вот получат ли ее при жизни на этом свете? — вздыхает отец Харитон. Он для себя такого уже не просит. Не потому, что разуверился. Устал жить. И лишь Богу признавался в этом, раскаиваясь при молитве. Видно, тем и прогневил. Потому жил, хоть и не в радость.