Только один день. После сверкания моря — благородная тусклость мореного дуба; и везде едва уловимый соленый запах, запах свежести.
Вера, как и Болевич, умела полностью подчиняться мгновению; это было у них общее. Они не продлевали в мыслях свою жизнь от «сейчас, сию минуту» до какого-то неопределенного «будущего», как делало большинство. Оба они были людьми без будущего, людьми настоящего. Отчасти — из этого свойства вырастало их бесстрашие.
Болевич остановился в маленьком пансионе, в комнатке, которая напоминала мансарду, пристанище гофмановского студента, собеседника саламандр. Вере все нравилось здесь: и скошенный потолок, и странные картины на стенах: сытые, пухлые натюрморты; голодные, будто обглоданные пейзажи; загадочные портреты наполовину выцветших мужчин и женщин — точно художнику позировали не живые люди, а призраки, которые спешили вернуться туда, откуда их вызвали…
Болевич, как и Вера, предпочитал джаз; приемник, подмигивая зеленым, тянул саксофоновую нитку откуда-то из Нью-Йорка или Чикаго.
— Эти негры слышат, как в космосе переговариваются планеты, — говорил Болевич вполголоса.
Вера лежала рядом с ним на кровати, поверх одеяла. Ее обнаженная кожа мерцала в полумраке. В окно проникал свет от фонаря, горевшего поблизости. Иногда в окне напротив тоже зажигался свет, и тогда два разных луча смешивались: один, пропущенный сквозь штору, — красноватый, другой, изливающийся сквозь изрытое оспинами дохлых мух стекло фонаря, — желтый. Потом красноватый свет гас, и снова оставался один только желтый, и Вера мерцала вместе с окнами.
— Джаз — космическая музыка, — повторил Болевич. — Поэтому она бессмертна. Танго и прочее — сдохнут, но это — нет. Бах и Моцарт предчувствовали их появление…
Низкий женский голос сплетался с протяжным саксофоном; в соприкосновении их было нечто эротическое и вместе с тем вселенское: соитие бога и богини, от которых должно произойти все живое.
— Бесси Смит, — сказал Болевич.
— Никогда не слышала.
— Послушай…
Бесси сверкала голубоватыми белками, прижимала к огромным грудям в ситцевых цветочках огромные черные руки. «Беги, Бесси, сюда едут куклуксклановцы, беги, Бесси!» — «Еще не хватало!» И, выскочив погромщикам навстречу, огромная негритянка с голосом, как у полковой трубы, заорала: «А ну, сволочи, прочь отсюда, прочь! Не то я свистну, набегут мои поклонники — от вас одна рванина останется!» И куклуксклановцы, рыцари белой расы, бежали от черномазой толстухи…
Божественная Бесси Смит.
Целый космос, услышанный неграми, — для Веры, для одной только Веры.
— Зачем ты приехал? — тихо спросила она, повернув к нему голову.
Он осторожно поцеловал ее.
— Любимая…
Вера отстранилась.
— После нашего разрыва я почти успокоилась. Начала новую жизнь. И снова ты врываешься… Зачем?
— Я люблю тебя. Изменить это не в моей власти…
Бесси Смит была на его стороне. Бесси Смит была на стороне любви. Желтый свет фонаря, тихий звук любимого голоса, саксофон, выплясывающий вокруг космической черной толстухи, — это было уж слишком. Вера закрыла глаза, и течение подхватило ее.
— Вера, я люблю тебя, — шептал Болевич. — Я знаю, что никогда не смогу сделать тебя счастливой, но я… не в силах жить без тебя. Хотя бы изредка. Мы такие разные. Ты — ураган. Ты всегда своевольна, с детства. А я — я всегда, с самого детства, делал только то, что должен был делать.
Вот оно, оправдание. Вера снова открыла глаза. В темноте они, всегда светлые, полные лучистой синевы, казались черными.
— Поэтому ты сбежал от меня?
Помолчав, Болевич сказал:
— Да.
— Тебе приказали?
— Просто появились другие дела.
— Что с нами будет? — Вера приподнялась на локте, витой локон упал на бровь — причудливая виньетка на гладком лбу. — Что будет со мной? Ведь ты опять оставишь меня!
— Да, — подтвердил он с тихой, уверенной болью. — Вечером я обязан быть в Париже. Я приехал только на один день. Увидеть тебя. Я уезжаю в Испанию.
— В Испанию? — Она все еще не понимала.
— Я записался в Интербригаду.
— Зачем?
— Вера, — он обнял ее, уложил, устроился рядом, касаясь щекой ее плеча. — Я должен бороться с фашизмом. Все гораздо серьезней, гораздо страшнее, чем принято считать. Просто поверь мне — я знаю.
— Но ведь ты можешь бороться с фашизмом и здесь, — странная надежда на миг охватила Веру. Глаза ее загорелись. — Послушай, Болевич, я ведь тоже, я тоже с ним борюсь… Только тайно. Я не могу тебе об этом рассказать. Но если ты согласишься, то я поговорю с моими… ну, с моими товарищами, и мы будем бороться вместе…
Он отвернулся, кусая губы. Наивность Веры пронзила его, тронула до глубины души. Он и не подозревал, что в состоянии чувствовать так глубоко, так сильно. Марина упрекала его в бесчувственности — кажется. Он уже не помнил в точности. Эти тяжелые сцены он постарался выбросить из памяти, чтобы от Марины остались только стихи и ощущение прикосновения к запретному чуду, к кладу, спрятанному в седьмой комнате. Марина была чужая, Вера — своя, абсолютно родная. Никто не был ему ближе.
— Не надо… — проговорил Болевич, глядя на тусклый портрет забытой незнакомки — бледная акварель, настойчиво глядящие расширенные глаза, винная роза в ломких пальчиках. — Не надо никому ничего говорить, Вера.
— Почему?
Он повернулся к ней.
— Потому что у каждого в жизни свой путь. Я люблю тебя. Я первый раз так люблю — первый и последний. Ты — единственный для меня человек в этой жизни.
По ее лицу катились слезы. Он поцеловал ее и поразился тому что на вкус эти слезы оказались сладкими. Не солеными и не горькими. Сладкими, чуть пьянящими, как капелька нектара, которую в детстве он высасывал из крохотных беловатых цветочков, мириадами их покрывались весной кусты в саду, где он играл с сестрами…
Только один день. Он начался с середины и закончился около трех часов дня, после того как прошло утро, миновал завтрак, и еще они успели прогуляться по набережной. Вере было странно смотреть по сторонам: Антиб преобразился. Теперь бедному курортному городку больше не требовалось прилагать старания для того, чтобы понравиться Вере. Это был просто совершенно другой городок, уютный, обжитой. Каждый куст, покрытый чрезмерными южными цветами, каждое кафе, каждая обцелованная ветрами каменная ваза на парапете приобрели смысл и историю. Минуты растягивались, получали значение часов; часы тянулись чередой бесконечностей — и вдруг все оборвалось: круглые часы, вокзал, в торжественном дыму прибыл, точно похоронный кортеж, поезд, и Болевич оторвался от Веры, встал на подножку. Она молча стояла на перроне, обратив к нему лицо. Слезы текли неостановимо, не искажая красивых правильных черт. Потом раздался свисток, и поезд — ладья Харона — медленно отчалил от перрона. Вера постояла еще немного на пустом перроне, потом натянула кружевные перчатки, промокнула лицо тонким платком, подкрасилась, выпила на вокзале воды и отправилась к Кондратьеву.
Того не было в отеле. Он возвратился минут через двадцать после появления Веры. Увидел ее — лежащую в привычной позе, одетую, но без туфель, с ногами на спинке кровати. Вместе с Кондратьевым вошел запах одеколона. Одеколон был хороший, но — вот незадача! — прямо по запаху можно было определить цену за флакон. Вера считала это глобальным недостатком. Запах должен витать и слабо угадываться, что до цены этого запаха — то даже мысль о ней не должна приходить на ум. Поэтому одеколон Кондратьева был, по большому счету, плохой.
Увидев Веру, он на мгновение оцепенел. Затем взорвался:
— Где вы были?
Вера молча смотрела на свои ноги.
Он бушевал холодно, с расчетливой ненавистью:
— Вы отсутствовали почти сутки! Где вы были? Отвечайте!
Но ей лень было даже шевельнуть губами. Все пережитое за эти бесконечные сутки — встреча, прогулки, ночь в мансарде с картинами, расставание на перроне — забрало у Веры, кажется, все эмоции на месяц вперед. Она просто не в состоянии была ничего больше почувствовать.
— Вы понимаете, что наделали? — ярился он, бессильный. — Вы понимаете?
Она не понимала, не знала, не хотела…
— Из-за вас я потерял его из виду. Целых четыре часа он был неизвестно где! Неизвестно чем занимался, неизвестно с кем встречался! Четыре часа! Вы понимаете, что натворили?
…Да, еще этот бессмысленный Седов с его бессмысленным Интернационалом…
Вера вдруг вскочила, схватила из-под кровати чемодан, бросила туда несколько первых попавшихся под руку предметов: мелькнул кружевной бюстгальтер, махнул резинками пояс, полетели свитые в змеиный клубок чулки, плавно махнуло подолом купленное в Антибе платье…
— Что вы делаете? — Кондратьев опешил.
— Что делаю? — Она смахнула прядь с лица, бросила на него взгляд, значение которого он не понял. — Собираю вещи.
— Зачем?
— Уезжаю, вот зачем.
— Куда?
По его тону она вдруг поняла: он воображает, будто она получила новое задание. Последняя надежда на то, что мироздание не рухнет. Ничего, товарищ Кондратьев, сейчас оно рухнет.
— В Париж, вот куда. Поняли?
Она застегнула ремни чемодана.
Он понял.
— Вы с ума сошли! — прошипел он. — Не смейте!
— Да? — Она выпрямилась, держа чемодан. — Что вы сделаете, чтобы меня остановить? Убьете?
Она тихо засмеялась, наслаждаясь его беспомощностью. Рослый, мускулистый, тренированный, он ничего не мог с ней поделать.
— Я сойду с ума в том случае только, если останусь здесь хотя бы на день, — дружески сказала ему Вера. — Постарайтесь понять.
По его лицу она видела: не станет он стараться. Она нажила себе врага на остаток дней своих. Ей было наплевать.
— Пустите.
Она отстранила его чемоданом, брезгливо поежилась, протиснулась к двери.
— Да вы понимаете, что с вами будет, когда Дугласу доложат о самовольном прекращении выполнения задания? — в спину ей сказал Кондратьев.
Она сморщилась, не оборачиваясь.
«Прекращение выполнения задания». Изумительно. А она-то думала, что они только пишут так; оказывается — нет, этим же слогом они и разговаривают. Интересно, как они объясняются в любви — такие, как Кондратьев? Должно быть, никак…
Вера обернулась. Как она и ожидала, на его лице некрасиво застыло удивление. Такие лица не должны выражать эмоций. Никаких. Любая мимика непоправимо их портит.
Вера сказала с тихой яростью:
— Я сама ему доложу, что мне надоело бездельничать, изображая влюбленную в вас идиотку. Гуд бай, дарлинг!
Она толкнула дверь коленом и выскочила из номера.
Дуглас встречал ее. Ему уже обо всем доложили Чудесно. Длинное породистое лицо Дугласа было непроницаемо, роскошный букет белых роз на длинных стеблях плыл в его руке, точно выведенный на прогулку куст.
Вера заметила его еще из окна поезда. Приладила на гладкой прическе беретик, подвела губы пожирнее, чтобы блестели, огладила юбку. Безупречно.
Поезд начал умирать. Несколько раз дернулся в агонии, выпустил последние пары. Из дверей повалили пассажиры навстречу пыльной суете Парижа. Дуглас стоял, отстраненный, толпа текла вокруг него, не задевая и даже, кажется, не замечая его.
Вера вылетела из вагона последней, как чертик из коробки. Ни на мгновение не останавливаясь, подскочила к Дугласу и повисла у него на шее с воплем:
— Как я рада вас видеть, Жорж!
Легкий чемодан полетел на перрон, Вера стиснула Дугласа в объятиях, впилась поцелуем в его длинную холодную щеку.
— Пустите… — отбивался он, оторопев и поневоле прикрыв ее спину розами. — Прекратите!
Он расцепил ее руки, отстранил от себя, брезгливо потер щеку, еще больше размазывая след от помады.
— Что вы себе позволяете?
— А что? — Вера пожала плечами, поправила беретик. — Кажется, сегодня я все сказала правильно. «Жорж» в конце. И берет синий.
— Прекратите фиглярничать! — Дуглас сунул ей розы.
Вера опустила лицо, понюхала цветы. Они были лишены запаха. Огладили щеки прохладой без ласки, словно бездетная красавица чужого ребенка: «миленький…» — и поскорей к кавалеру, возобновить сложную игру в двусмысленности за коктейлем.
— Разве я фиглярничаю? — мирно спросила Вера, беря Дугласа под руку.
— Вы прекрасно понимаете, что пароль и опознавательный знак необходимы лишь при встрече с незнакомым агентом, — отозвался он угрюмо, поднимая ее чемодан.
Она пожала плечами.
— А что означает букет? Разве это не опознавательный знак?
Дуглас молчал. Не хотел отвечать, чтобы не говорить глупости.
— О-о, — протянула Вера. — понимаю! Это не конспиративная встреча, это — свидание! Вы влюбились в меня!
— Прекратите! — не выдержал Дуглас.
Несколько человек, тащивших багаж по перрону, нашли время оглянуться на ссорившихся «влюбленных» и даже улыбнуться им. Дуглас поджал губы.
— Уйдем отсюда. Перестаньте валять дурака, хорошо? Хотя бы на время. На вокзале есть буфет, поговорим там.
— Учтите, на Антибе я привыкла пить кофе со сливками, — сообщила Вера, вертя узкими бедрами и победоносно озираясь по сторонам.
Загар очень шел ей. Ее золотистым волосам, ярко-голубым глазам. Не без удовлетворения Вера заметила на щеке Дугласа, у длинной глубокой морщины, рассекавшей лицо вдоль, от носа до рта, ядовито-розовое пятнышко помады. Какая прелесть.
Она позволила проводить себя в кафе, дождалась кофе с молоком, потом захотела еще лимонаду. Дуглас уселся напротив, сложил руки на столе: преподавательский жест. Неужели он был учителем в гимназии? Небось бил учеников линейкой по головам за тупость.
Вера улыбнулась.
— Почему вы прекратили выполнение задания? — тихо спросил Дуглас. Тон его звучал задушевно, лицо было расслабленным, ненависть затаилась лишь в глубине глаз.
— Потому что я не гожусь для таких заданий, — очаровательно наклоняя головку, ответила Вера. — Потому что следить за сынком Троцкого в паре с этим вашим идиотом может любая дура. Могли бы найти кого-нибудь поглупей меня.
Источая желчь, Дуглас произнес:
— Решать, для каких заданий вы годитесь, а для каких нет, — не вам. Если хотите работать — будьте любезны выполнять то, что вам поручено.
— Я считаю, что целесообразно поручать мне не всякие глупости, а что-то более серьезное, — вылетали из милого розового ротика странные слова. — Лучше бы задание соответствовало моим возможностям. Благодаря связям моего отца я в состоянии войти в высшие французские политические круги. Это вас не интересует? Мой отец знаком с депутатами, сенаторами, министрами… Не интересно?
— Нет, — сказал Дуглас. — Нас не интересуют французские политические круги. Сейчас наши главные враги в Париже — белоэмигрантские и троцкистские организации. Но проникнуть туда вы, с вашей репутацией «отъявленной большевички», не сможете. Кстати, немедленно прекратите вести себя вызывающе. Знаете, что произошло после того, как вы ушли с чаепития у Крымова?
— О? — Вера неопределенно хмыкнула.
— Гуль заявил, что не удивится, если вы действительно работаете на нас.
— Послушайте, Жорж, откуда вы знаете, что происходило на чаепитии у Крымова? Неужто наш прозорливец тоже работает на вас?
Дуглас вдруг осекся, и Вера с торжеством поняла, что он, кажется, сболтнул при ней лишнего. Дуглас уставился на нее испепеляющим взглядом:
— Не смейте совать свой очаровательный носик в то, что не касается непосредственно вашей работы! Запомнили? Не смейте! И никогда ни с кем не обсуждайте ее. Как это сделал ваш друг Эфрон.
— Между прочим, — развязно протянула Вера, — если бы Эфрон мне тогда всего не рассказал, мы бы с вами сейчас не беседовали…
— Вы меня хорошо слышали? — Дуглас всем своим видом давал ей понять, что никоим образом не поддерживает ее легкомысленного тона.
— Да слышала, слышала… — Вера досадливо вздохнула. — Какие вы все зануды…
— Соблюдение конспирации — главное условие успешной работы. Это, надеюсь, вам ясно? — сухо говорил Дуглас.
— Слушайте, откуда мне знать все эти ваши правила? Прежде чем кричать на меня, лучше бы научили… — Она пожала плечами, допила лимонад, взялась за остывший кофе. Дуглас с отвращением смотрел на розовые полукружья помады, оставленные ею на стакане. — А знаете, вы могли бы дать мне чудное задание, связанное с деятельностью моего отца. У него на квартире регулярно собирается кружок монархистов. И документы тоже там хранятся. Кстати, я собственными глазами видела на его столе папку с надписью «ЗАГОВОР».
— Я же вам только что сказал: не суйте нос туда, куда вас не просят!
— Но ведь я живу с отцом. Прибираю в квартире, готовлю. Чищу картошку, ношу уголь… — Она пошевелила пальчиками в кружевных перчатках, вздохнула от всей души. — Выгребаю золу из камина… Ну и иногда стираю пыль с папок у него на столе. А что, нельзя?
— Черт! — раздраженно проговорил Дуглас. — Да будь моя воля, я бы немедленно прекратил всякую работу с вами… и уж ни в коем случае не отправлял бы вас в Москву.
— В Москву? — ахнула Вера. Лицо ее засияло неподдельным восторгом. — Вы хотите отправить меня в Москву?
— Да, — сухо сказал Дуглас. — Собственно, ради этой новости я и пришел встретить вас на вокзале. Чтобы вы не наделали глупостей и не сбежали. Я получил такое указание Центра. И, в отличие от вас, я указания руководства не обсуждаю. И даже если они мне не нравятся, я в точности выполняю их.
— В Москву! — повторила Вера.
Она вскочила, опрокинув стул и кофе, метнулась к Дугласу, наградила его страстным поцелуем.
— Жорж, миленький! Я вас обожаю! В Москву! В Москву! Обожа-аю…
Пожилой вокзальный буфетчик, лежа грудью на многострадальной стойке, смотрел на Веру с усталой умиленностью. Потом встал, вынул тряпку из кармана, пошел вытирать кофейную лужицу. Вера схватила букет, кофе закапал с лепестков.
— Что вы думаете о Москве? — весело спросила Вера у буфетчика.
Тот ответил равнодушно:
— Там большевики.
Вера звонко расхохоталась и, подхватив букет и чемодан, вышла из кафе. Дуглас встретил взгляд буфетчика и заказал коньяка. Двойную порцию.
— Понимаю, — сказал буфетчик, шаркая обратно к стойке.