Я вернулся в берлинскую весну, которая никак не могла прогнать зимний холод и мрак. Парки, улицы и площади города словно все еще пребывали в сумеречном полусне, но общественная жизнь начинала бурлить, готовая вырваться на поверхность. Повседневные встречи выявляли эмоциональный дисбаланс, на который я был не в состоянии адекватно реагировать. Навыки отношений, казалось, исчезли повсеместно. Везде находились те, кто лучше других знал, как победить пандемию. Людей ущемляли политические меры: дескать, они исполняются исключительно за счет их возрастной группы, семьи или профессионального сообщества. Если годом ранее регулярно звучали призывы к «солидарности», то теперь эта идея в значительной степени исчезла из общественных дискуссий.
Впервые в истории всего за год были разработаны вакцины против опасного вируса. Но вместо благодарности за этот еще недавно немыслимый прогресс в медицине многих охватывала фрустрация от того, что какие-то страны успели привить население раньше и быстрее. Люди будто настолько привыкли к своему привилегированному статусу в мире, что опуститься на второе место оказалось невыносимым. Несмотря на все это, сквозь серые тучи виднелись проблески надежды.
В первый же день после возвращения я осмотрел оставшиеся зимовать на террасе растения, снял с них защиту от морозов, удобрил и полил. Обрезал лавровое дерево и юзу и выставил их на улицу вместе с пятнистой геранью. К моему облегчению, большой черный бамбук пережил суровую зиму, некоторые его побеги пострадали от мороза, но повсюду появились почки, которые дадут побеги через пару недель. Уже можно было собрать листья кервеля и петрушки, прорастали эстрагон, дягиль и швейцарская мята, и всходило несколько храбрых семян шисо. Краснолистная алыча была вся покрыта толстыми цветочными почками, готовыми через несколько дней распуститься и контрастом к берлинскому небу окутать дерево роскошной нежно-розовой вуалью.
Я позвонил Сильвии узнать, как поживает сад в Вандлице, который я помогал создавать полтора года тому назад. Оказалось, за пределами столичного микроклимата в мире растений по-прежнему царила относительная тишина. Но и здесь давали о себе знать грядущие перемены в погоде и настроении. Рождественские и весенние розы уже показали себя с лучшей стороны, повсюду проросли подснежники, и вырывались из земли посаженные нами кобальтово-желтые, лазурно-голубые и темно-фиолетовые полосатые крокусы.
За последний год мне удалось побывать в саду всего несколько раз, но каждый из этих случаев меня радовал. Почти всегда здесь что-то цвело: от зимней душистой жимолости, в январе показавшей первые цветы оттенка слоновой кости, до последних в этом году космеи, осенних анемонов и зимних астр, до самого ноября наносивших на серо-коричневый бранденбургский пейзаж яркие розовые, сиреневые и алые мазки. Ирисы, тюльпаны и кавказские незабудки оставляли почти импрессионистические впечатления. Пионы, наперстянки и маргаритки раскрывались во всей роскоши, за ними следовали пышные астильбы, флоксы, гелиантусы, перовскии, гауры, высокие травы и большие соцветия дикого фенхеля. Сад жил, рос и дышал. Он был незавершенным и прекрасным.
Несколько лет назад один знакомый без устали объяснял мне, что нужно научиться жить с нерешенными проблемами. Повторяемая так часто по поводу и без, эта мысль походила на странную форму самовнушения, которую я не мог понять. Я верил, что, если очень постараться, почти все проблемы можно решить: обратиться за поддержкой, сделать верные шаги, активно действовать. Вероятно, только сейчас, в условиях пандемии, я понял, что он имел в виду.
Одри Лорд осознала это, столкнувшись с раком. Во «Вспышке света» она пишет: «Тяжело принять тот факт, что нужно жить в неопределенности, не отрицая ее и не прячась за ней». Нужно научиться прислушиваться к посланиям этой неопределенности, не давая им себя парализовать. Хитрость в том, чтобы несмотря ни на что не обустраиваться в еще не наступившем. Конечно, нужно каким-то образом верить в будущее и работать ради него, но извлечь максимум пользы из своей жизни можно только в настоящем[124].
Слова Лорд и того знакомого не шли у меня из головы, пока я наблюдал становление весны: алыча на террасе увядала и уступала место сирени, жасмину и бледно-красным зонтикам краснолистной бузины. Ананасовый шалфей, лимонная вербена, бархатцы, любисток и лаванда шли в рост, герань заводила хоровод лучистых, нежных соцветий, который, если все пойдет хорошо, продлится все лето. Городские деревья окрашивались в густую, яркую зелень, и мысль о том, что какие-то пару недель назад все было голым, начинала казаться забавной глупостью. Год вступал в буколическую фазу, когда каждый палисадник, каждая клумба и каждый парк покрыты роскошным цветущим ковром, окутывавшим тебя всякий раз во время прогулки новым облаком ароматов. Теперь практически везде можно было сдать анализ на вирус, что облегчило нашу повседневную реальность. Постепенно все больше людей делали первую прививку, а некоторые и вторую. Я тоже сделал первую, и жизнь стала казаться безопаснее.
Наступало новое время, хоть и нельзя было сказать, каким оно будет. Так много людей переболело. Так много страдало от последствий болезни. Так много умерло. О них почти не говорили публично – их смерть была слишком реальной, чтобы пытаться ее осмыслить, возможно, дело в этом. Никто не мог точно оценить, как долго продлится иммунитет после прививки или насколько действенной она окажется к будущим разновидностям вируса. Большинство экспертов исходили из того, что нас ждет относительно спокойное лето, но потом вирус продолжит вызывать вспышки инфекции и небольшие региональные эпидемии. Предполагалось, что, как и в случае с гриппом, вакцины будут обновляться каждый год. Однако было ясно, что очередной легче передающийся и более смертоносный штамм вируса может в любой момент разрушить эти прогнозы.
Я часто совершал долгие прогулки по окрестностям Берлина со знакомым по Нью-Йорку, Фредериком, который переживал развод. В Берлин приехала Сильвия, и мы отправились в парикмахерскую недалеко от улицы, где вместе снимали квартиру много лет назад. Кристоф и Гуннар, пара, с которой мы дружили, заехали за мной, чтобы погулять вдоль Ландвер-канала и поесть курицу-гриль с тумом, ливанским чесночным соусом. Еще зашла Мари. Она помогла мне собрать и повесить новый большой зеркальный шкаф для ванной комнаты. Я купил его, потому что хотел лучше видеть себя по утрам: появившиеся морщины, седеющие виски и меняющееся тело. Я планировал встречи с родителями, братьями и сестрами, ходил на выставки и с нетерпением ждал открытия концертных и оперных залов, театров и кино. Я думал над меню для ужина, который собирался устроить для друзей впервые за год с лишним. Иногда мне удавалось коротко улыбнуться в ответ, когда мужчины флиртовали со мной на улице. Я снова обнимал людей.
На горизонте обозначался конец лиминального времени – того подвешенного состояния, в котором мы находились. Повсюду ощущалась потребность забыть прошлое, насладиться новой свободой и жить так, будто пандемии никогда не было. Но все попытки удовлетворить эту потребность лишь маскировали тот факт, что наступила новая эра неопределенности. Нельзя было не увидеть, что «возвращение к нормальности», которого желало большинство из нас, маловероятно. Нам придется научиться жить с проблемой, которая, несмотря на множество успешных мер, по сути, осталась не решена и, скорее всего, не решится.
Системы здравоохранения большинства благополучных стран уже справились с проблемами, вызванными вирусом. А где-то пандемия бушевала безостановочно, то и дело вызывая волны смертей и рождая новые варианты вируса. Долгое время Европа, Америка и Китай в основном бездействовали, глядя на происходящее, хотя эти варианты распространялись и здесь. Не говоря уже о том, что уничтожение естественной среды обитания – главное условие передачи неизвестных ранее вирусов людям – только усугубилось. Рано или поздно может вспыхнуть новая эпидемия, причем связанная с вирусом, который будет еще сложнее контролировать.
Многие другие проблемы, мучившие нас до пандемии, тоже не исчезли, а только обострились. События последних полутора лет еще сильнее подстегнули неолиберальную машину перераспределения, ответственную за многие социальные, экономические и экологические кризисы. Пока большая часть населения продолжала беднеть, богатейшие люди мира умудрились извлечь выгоду из актуальных событий и взвинтить состояния до немыслимых ранее высот. Во многих геополитических горячих точках возобновилось опасное бурление. Мы не обращали внимания на то, что все больше людей вынуждены бежать в другие части света, что повсюду горят леса и реки выходят из берегов, что тропические леса уничтожаются с рекордной скоростью, что дыра в озоновом слое над Антарктикой в очередной раз увеличилась, что от материка в Гренландии откололся самый большой из когда-либо измеренных айсбергов и что, по мнению подавляющего числа климатологов, наступил страшный переломный момент, который приведет к неостановимому глобальному потеплению с экстремальными погодными условиями, изменением жизненно важных для нас океанических течений и повышением уровня моря.
Лиминальное время пандемии оградило нас от осознания, что мы уже живем в эпоху, определяемую тем, что антрополог Арпад Саколцай метко назвал «постоянной лиминальностью»[125]. Вновь стало ясно, что многое из воспринимаемого нами в повседневной жизни как данность продолжит исчезать, а этот пресловутый «конец нормальности» начался еще несколько лет назад. Мы переживали переходный период, исход которого был непредсказуем и не поддавался воображению.
Ощущение постоянной лиминальности – это и социальная, и личная проблема. Оно нарушает нашу внутреннюю экологию, переворачивает аффективный бюджет с ног на голову, создает ощущение нереальности и парадоксальности жизни[126]. Несмотря на бо́льшую свободу и легкость будней, это ощущение парадокса не отпускало меня. Я чувствовал то, что Ролан Барт в беседе с психоаналитиком Дональдом Винникоттом назвал «страхом наступившего», страхом «уже случившегося краха»[127]. У меня было впечатление, будто мое понимание отстает от происходящего и то, чего я боялся, уже давно стало реальностью. Я знал и в то же время не хотел признавать, что пандемия прежде всего показала перемены, ожидающие нас в будущем, что увидеть их уже стоило нам многого и что это было не просто предупреждение. Пандемия дала нам понять, как будет выглядеть конец света, нарративы которого нам уже давно хорошо знакомы. В каком-то смысле это был тот самый крах, уже случившийся апокалипсис.
Просматривая тогда свои записи, я наткнулся на лист со списком, который составил по просьбе психотерапевта несколько лет назад. Он предложил мне сформулировать в нескольких пунктах, как я представляю себе собственное, сугубо личное будущее. Я написал, что хочу жить в старом фермерском доме под Берлином, причем не один, а вместе с любимым человеком, с которым нас будут объединять общие интересы, постоянные разговоры и страсть. Наш дом был бы всегда открыт для гостей, мы бы находили время для больших застолий. В саду я бы выращивал фрукты и овощи, которые трудно купить или которые гораздо вкуснее свежесобранными: шелковицу, вишню, абрикосы и различные сорта персиков, рапини, цикорий из Кастельфранко, фасоль Борлотто. Я бы достаточно зарабатывал на писательстве, чтобы накопить на безбедную старость и вести более спокойную жизнь. А еще я бы перестал без конца сомневаться в смысле всего этого, в своем месте в мире.
Я завороженно смотрел на лист и без конца перечитывал пункты. Внезапно я осознал, что держу в руках очень точный список своих неоднозначных потерь. В нем были перечислены варианты желаний и надежд, сопровождавших меня долгие годы и, вероятно, разделяемых многими людьми. Я держал в руках свидетельство того, что писательница Дебора Леви лаконично называет unreal estate – нереальной, воображаемой недвижимостью. В одном из самых трогательных отрывков романа-эссе она рассказывает подруге о недвижимости своих фантазий – об окруженном гранатовыми и мимозовыми деревьями доме на реке с пристанью и лодкой где-то в Средиземноморье. Она говорит, что всю жизнь носила этот дом с собой. Подруга спрашивает, не слишком ли велик груз этой фантазии, не лучше ли отпустить ее, на что Леви отвечает: она бы разрушилась изнутри, если бы у нее не было этого дома, этой будущей жизни, ожидание которой наполняет ее радостью[128]. Я понимал, что она имеет в виду.
Фантазии о жизни вдвоем в большом фермерском доме с просторным садом долго поддерживали меня. Но, составляя этот список, я в глубине души знал, что скорбь по записанным в нем неоднозначным потерям уже началась, и всего через несколько недель бросил терапию. Одной из причин стал разговор об этом списке. Психотерапевт хотел зародить во мне чувство, что я смогу добиться такой жизни, если буду достаточно этого хотеть и много работать. В каком-то смысле он стремился восстановить во мне «жестокий оптимизм», если процитировать Лорен Берлант. Я знал, что внушение чувства самоэффективности и контроля над своей жизнью – одна из основ лечения депрессии, и понимал, что психотерапевт выполняет свою работу. Тем не менее я ощущал иллюзорность такой позиции. Мне пришлось подвергнуть сомнению идеи, реализация которых становилась все менее вероятной. Возможно, мне пришлось расстаться с ними совсем.
Психотерапевт не мог этого понять. Собственный взгляд на мир казался ему правильным, он раз за разом находил этому подтверждение. Он действительно был убежден, что можно управлять своей жизнью и реализовывать мечты, по меньшей мере основные. Я знал людей, думающих, как он. Среди них были друзья, знакомые. Они полагали, что все, чего бы они ни пожелали, сбудется. Они не понимали, что эта вера сохранялась лишь благодаря их привилегированному положению. Что эта вера подтверждается только в том случае, если ты принадлежишь к определенному социальному классу и живешь в определенной части страны, если у тебя определенный цвет кожи и определенная сексуальная ориентация, определенные биографические и психологические предпосылки. Я не был одним из этих людей и уже не хотел быть одним из них.
Когда я просматривал этот список, в моей голове постоянно крутился вопрос: кем бы я был без него? На что была бы похожа моя жизнь без реализации этих идей? Полин Босс, столько лет изучавшая, как мы справляемся с неоднозначными потерями, раз за разом убеждалась, что люди могут быть на удивление жизнестойкими. Согласно одной из ее главных идей, мы способны жить с амбивалентностью, определяющей наше существование. Иногда невозможно найти решения проблем, потому что этих решений не существует. Иногда неоднозначность нельзя проработать, от нее не избавиться, с ней не справиться. Иногда насущные вопросы остаются без ответа, потому что ответа на них нет. Тогда наша задача – принять неоднозначность и в этом принятии искать для себя новые возможности. Даже если неоднозначные потери травмируют, мы способны организовать свою жизнь так, чтобы она приносила удовлетворение. Для Босс это не имеет ничего общего со смирением, стоицизмом или приспосабливанием, а связано с развитием внутренней свободы[129]. Мы идем по жизни, полагая, что должны все «преодолеть». Зачастую это невозможно, зачастую приходится расстаться с этим полаганием, чтобы найти путь.
Кстати, не Пит Удольф, которым я так восхищаюсь, создал мой любимый, наиболее близкий по духу сад. Он не излучает классическую красоту садов Жана-Батиста де ла Кинтини, Карла Форстера или Виты Сэквилл-Уэст. Он находится в Дандженессе, в графстве Кент, в двух часах езды на юго-восток от Лондона, в тени атомной электростанции, доминирующей над плоским прибрежным ландшафтом. Всего в нескольких сотнях метров от скалистого пляжа Ла-Манша стоит небольшой дом, известный как Prospect Cottage, из мореной древесины, с неоново-желтыми оконными рамами. Его создал гомосексуальный художник и режиссер Дерек Джармен. Мы с Эндрю, лондонским другом, посетили этот сад за год до пандемии.
На коттедж «Проспект» Джармен наткнулся случайно в 1986 году во время очередных съемок. У него уже обнаружили ВИЧ – болезнь, от которой он умрет через восемь лет[130]. Условия для садоводства в Дандженессе были более чем сложными: бесплодный ландшафт, слишком сухая и бедная питательными веществами для большинства садовых растений каменистая почва, соленые восточные ветры и сильные солнечные лучи, выжигающие листья. С помощью друга Джармен завез навоз, улучшил почву, построил высокие грядки и ульи за домом, экспериментировал с различными сортами растений и выяснил, как защитить их от неблагоприятной погоды. То, что начиналось с хрупкого шиповника и несокрушимого случайного саженца краснолистной ламинарии, с годами превратилось в потрясающе красивый сад, в котором расцвели утесник, календула, чайная роза, морозник, мальва, дикий мак, лаванда, иссоп, акант, фенхель, тмин и небольшое фиговое дерево. Между растениями стояли скульптуры, которые Джармен сооружал из коряг, металла и камня, словом, из того, что находил на пляже.
Во многом занятие этим проектом было связано с болезнью Джармена и приближающейся смертью. Однако коттедж «Проспект» стал не только символом жизни гея-режиссера в самых неблагоприятных социальных условиях, но и символом многого другого. В дневнике последних лет жизни Джармен описывает, как, можно сказать, приковал себя к негостеприимному прибрежному ландшафту и как неоднократно спасался в этом саду от всего «демонического диснеевского мира», в котором жил. Эпидемия СПИДа, умирающие леса, дыра в озоновом слое, парниковый эффект, Чернобыльская катастрофа, ядерная угроза в разгар холодной войны – все это заставляло Джармена ощущать неминуемость апокалипсиса. Он взял немного семян, несколько саженцев и коряг и начал превращать в искусство это предчувствие конца света, тем самым смягчая порождаемый им ужас[131].
Я не знал лучшего примера того, как жить с проблемами, которые невозможно решить, с вопросами, на которые нет ответов. Джармен создал смысл в мире, утратившем смысл, создал уверенность в эпоху, в которой ее почти не осталось. Перефразируя Одри Лорд, можно сказать, что он прислушивался к сигналам ненадежности своей жизни, не позволяя им парализовать или запугать себя. Он в полной мере использовал все, что могло дать настоящее. В тени атомной электростанции и в тени приближающейся смерти ему удалось противостоять неясности будущего и расстаться со многими неоднозначными потерями. Я подумал, не попробовать ли и мне нечто подобное – при иных обстоятельствах и в другом масштабе.
Я все еще держал в руках список фантазий о совместном будущем в живописной недвижимости фантазий. Он был написан на странице, вырванной из одного из тех простых блокнотов, которые я привез из Америки потому, что мне очень понравился их цвет. Неаполитанская желтая бумага в светло-голубую линейку, вертикальная тонкая красная линия, очерчивающая край. На бумаге – равномерные изгибы моего почерка синим индиго.
Между всеми историями, которые мы себе рассказываем, чтобы жить, и между всеми попытками отбросить их, когда мы замечаем, как они искажают наш взгляд на вещи и становятся самодельными тюрьмами, есть моменты тишины. У меня было впечатление, что я переживаю один из них. Это моменты большой открытости, в которые все кажется возможным и невозможным одновременно. Моменты смятения, разочарования и уверенности, незнания и отсутствия необходимости знать. Моменты, в которые, сам того не замечая, иногда делаешь шаг вперед и движешься в новом направлении. Именно тогда жизнь начинает себя переписывать.
Я вспомнил всех людей, разделявших мой путь, и задумался, как они впишутся в жизнь этого большого дома. Всех, кого я по-своему любил и которые по-своему любили меня, – симпатичных, милых, абсурдных, утомительных, умных, требовательных, завораживающих и надломленных людей, которые шли по жизни, несмотря на соленые восточные ветры и обжигающие лучи солнца. Люди, на которых иногда можно было положиться, а иногда нет, которые оставляли меня одного и все же сопровождали и помогали, в принципе делая мою жизнь, эту жизнь в одиночестве, возможной. Люди, с которыми я хотел бы разделить свое будущее и несомненно бы разделил.
Возможно, именно это имела в виду Симона Вейль, описывая существование дружбы как чудо: «Как и красота, она – чудо»[132]. Дружеские отношения, балансирующие между близостью и дистанцией, были для нее образцом того, как можно жить с неоднозначностью. Тот факт, что дружба существует вопреки собственной неопределенности, казался ей даром, благодатью[133]. Может прозвучать ужасно пафосно, но для Вейль это было озарением, которое она вынесла из тяжелой, часто одинокой и наполненной историческими катастрофами жизни между двумя мировыми войнами. Жизни, когда не раз казалось, что планета перестанет вращаться и никакого будущего больше нет.
Я долго думал, что делать со списком, который держал в руках. Уже было направился на кухню, чтобы выбросить его в корзину для макулатуры. Но потом развернулся. Не зная, почему, я разгладил бумагу и вернул ее к другим записям.